Страница:
* * *
Сейчас вечер понедельника, 26 октября. После сегодняшнего пронизывающего холода и сырости опять наступила мягкая погода; небо затянуло, в воздухе кружатся снежинки. Но снаружи светло, хотя луны уже не видно. Ее свет, рассеиваемый облаками, отражается и усиливается белой землей и морем. Сегодня вечером на берегу никто не поет, но группы и пары там прогуливаются. День прошел без событий. Устроил добавочную полку над печкой - сложную штуку с выгнутым передом, чтобы разместилась кастрюля, в которой подходит тесто. Потом писал картины, сначала на воздухе - маленький эскиз драматического момента в ежедневном спектакле, когда весь передний план и ближние горы - в тени под низко нависшим небом, а дальние - в ослепительном золотом солнечном свете, затем в комнате - большую картину.
Саламина только что пришла домой. Пора спать. Ах да, Томас Лёвстрем изысканно любезно пригласил нас сегодня вечером на кофе в благодарность за листовое железо, которое я дал ему на печную трубу. Крохотный домик, в нем страшно жарко. Добрый старый Томас и его милая, живая, красивая жена. И их маленькая дочь, которая, кажется, нравится мне больше всех на острове.
* * *
Вторник, 27 октября, утро. Саламина, как всегда, встала задолго до рассвета. Она зажигает свечу. Затем колет помельче щепки, внесенные накануне вечером, - эту работу должен был бы сделать вчера днем Тобиас - и разжигает огонь. Часто я долго не просыпаюсь от шума, который она производит. Но вот я встаю. В доме тепло и весело - лампа уже зажжена, шумит чайник, запах кофе наполняет всю комнату. Выхожу во двор, чтобы почистить зубы, и, стоя на склоне горы, вдыхаю холодный вкусный воздух. С минуту гляжу на далекие горы, возвещающие наступление дня. Потом кофе! Тем временем просыпается Елена. Она садится, окруженная перинами, свежая, совершенно проснувшаяся и абсолютно молчаливая. От нее не услышишь ни слова.
В субботу вечером мы играли у Стьернебо в карты. <...> Поиграв некоторое время, Стьернебо и я начали мошенничать. <...> Мы стали передергивать, пользоваться джокером повторно. Прошло много времени, пока Анина заподозрила неладное. Но и тогда было довольно просто разыграть слабоумную невинность и подсунуть джокер Стьернебо, чтобы он жульничал при сдаче. Вот тут-то и начался разговор об ангакоках. Я рассказал им, что у меня есть индейский амулет из Америки и что я посвящен в тайны волшебства могу все делать и все знаю.
Женщины сейчас же пришли в возбуждение. Но Саламина заявила, что это невозможно. Дядя Енс когда-то объяснил им: настоящих ангакоков не существует, а есть просто фокусники. Кроме того, сказала Саламина, у нее в доме не может быть торнака (духа-помощника) - она знает все, что есть в доме. Я ответил, что в ближайшие дни покажу своего торнака. Так как сегодня вечером женщины много говорили об ангакоках и, очевидно, они верят, что я ангакок, то им только и нужно в подтверждение этого увидеть моего торнака. Анина хотела, чтобы ее посвятили в тайны волшебства. Она тоже хочет стать ангакоком и все знать. Я сказал, что с удовольствием покажу ей все, но это довольно страшно. Когда, например, мне показывали, я облысел. У большинства людей при этом волосы выпадают или седеют. Одну женщину посвятили в тайны. С волосами ничего не случилось, но у нее навсегда парализовало левую руку.
- Ах, - сказала Анина, - если бы только я уже побывала в Дании! Я бы тогда и не задумывалась о своих волосах. Но не могу же я туда ехать без волос!
Теперь я должен сделать какого-нибудь маленького божка, чтобы показать им.
Вчера вечером, в четверг, было ясно, ярко светила луна. Луна появилась перед заходом солнца на севере. Когда солнце село, блеклая луна повисла над ярко освещенными закатом вершинами заснеженных гор. Позже, ночью, море стало совершенно черным, и айсберги засверкали, как драгоценные камни. Звезда, взошедшая над далекими горами, походила на большой фонарь, повешенный в небе.
У нас были гости - Рудольф и Маргрета. Кофе, пироги, портвейн, пиво и шнапс. В этот день Рудольф прислал мне бухту отличного длинного сыромятного ремня - благодарность за то, что я починил его граммофон. Трое гренландцев понемногу беседовали, потом мы музицировали - флейта и гармоника. Саламина играла, Рудольф играл. Понадобилось три или четыре рюмки шнапса, чтобы он согласился играть, но и после них Рудольф так стеснялся, что вынужден был повернуться к ним спиной.
* * *
Четверг, 29 октября, утро. Светает, начинается еще один ясный великолепный день. Сижу за утренним кофе и гляжу вниз, на поселок, на берег и залив, на далекие горы. Я вижу, как заря постепенно охватывает землю, как люди по одному выходят из домов и вступают в жизнь нового дня. Один за другим отправляются в море каяки; кое-кто из охотников ушел еще до рассвета. Каяки и снасти у эскимосов всегда наготове и в порядке. Едва ли проходит минута между появлением охотника в дверях дома и его исчезновением за полосой плавучего льда в заливе. Охотники уходят на много часов - на полдня и больше. Но в это время года чаще всего они возвращаются с пустыми руками, без добычи. Они редко привозят домой тюленя, поэтому эти неизменные ежедневные выходы в море можно считать чудом настойчивости.
Я уже привык к Игдлорссуиту, и это, по правде говоря, чрезвычайно важно. Наблюдая здесь повседневную жизнь эскимосов, я думаю уже не образно, а конкретно, обыденно. Выражая, например, словами свои наблюдения над этими утренними выездами охотников на промысел или думая о них, я уже не употребляю фразы вроде: "Вон гренландцы отправляются в море на своих примитивных лодках из шкур", а выражаюсь точнее: "Вон отправляется на работу Петер, а вон Кнуд". Для меня, избравшего роль наблюдателя, важно, чтобы объект наблюдений утратил свое очарование, чтобы, записывая свои впечатления, я не стал жертвой сентиментальности или предрассудков.
Говоря о жизни, нельзя терять из виду относительного значения различных ее сторон. Мы можем понять и оценить различные стороны бытия, только лишь будучи равноправными участниками событий. В большинстве своем мы знаем, что значит думать на другом языке, а не на собственном. Мы знаем, как это необходимо для оценки оттенков смысла или, вернее, для глубокого понимания того, что на этом языке выражено. Совершенно так же необходимо жить той жизнью, которую наблюдаешь. Мы обязательно и скоро убедимся в этом, когда принц и нищий, гренландец, датчанин, американец или готтентот [25] станут для нас просто Томом, Диком и Гарри.
Однажды я поехал погостить в уединенное место Новой Англии. Все здесь было для меня ново и живописно. Я ехал со станции железной дороги и с любопытством расспрашивал мальчика-возницу то об одном, то о другом, что видел вокруг. И вот показался маленький, заросший плющом коттедж со старомодным треугольным фронтоном. Коттедж был таким очаровательным, романтичным.
- Что за люди живут там? - воскликнул я. Мальчик поглядел на меня как на помешанного и сказал:
- А? Да обыкновенные люди.
Только когда наконец все люди, будь они белыми, коричневыми или черными, носят ли они юбки или передники из травы или штаны из тюленьей шкуры, станут для нас обыкновенными людьми, только тогда мы будем способны писать с них картины или составлять доклады для научных обществ.
Искусство и наука - два пути, которые должны вести к цели, именуемой истиной. Вследствие вызываемой чувством извилистости своего пути, вследствие неточностей и противоречий искусство, носящее личный характер, столь же обманчиво в своих качествах и столь же трудно поддается определению, как и человеческий характер. Поэтому приходится признать, что оно слишком часто бывает сентиментальным, фальшивым. Потому-то, когда мы хотим узнать истину, мы с такой же уверенностью, с какой в обычных делах опираемся на людей с твердой репутацией, полагаемся на науку.
И вот в итоге в таком сугубо человеческом вопросе, в столь сложной и обманчивой области, как понимание близких нам людских родов, мы обращаемся за точными определениями, верным пониманием и оценкой человека к науке. Таким образом, мы уступаем наши слабые способности суждения группе людей, которые в целом совершенно не подходят по своим привычкам и темпераменту к пониманию дел человеческих. Наука и искусство! Из них двоих лжет наука, хитро пропагандирующая старинный формальный узаконенный метод ложных суждений или не относящихся к делу фактов.
"Наука об обществе" [26] - книга, которую я с трудом преодолеваю, определяет уровень цивилизации количеством вещей, каким владеет общество, и тут же перескакивает на защиту нерушимости права частной собственности и приходит к выводу, что капитализм - священное установление, ниспосланное богом. Автор приводит грандиозный комплект отборных доказательств. Ему в конце концов удается только доказать, что ученые даже в лучшем случае редко питают симпатию к племени, которое они изучают.
А ведь наблюдатель должен видеть племя состоящим из людей - ни больше ни меньше; должен уметь отказаться не только от таких общих понятий, как "цивилизация", "христианство", "образование", но и от пристрастия к обычаям и средствам своей собственной культуры. Достичь всего этого иностранцу невозможно. Однако способность суждения наблюдателя следует оценить по тому, насколько он осознал эту невозможность.
Рассматривая культуры в связи с тем, что мы называем цивилизацией, следует прежде всего дать определение последнему понятию. Определение уровня цивилизации количеством вещей и степенью материальных достижений все же довольно резонно, как бы оно ни казалось кой-кому неприятным. Но если определение принято и применяется как критерий истины, оно должно прилагаться последовательно. Возможно, это приведет к затруднениям, но академический ум, несомненно, с ними справится. Например, если принять во внимание окружение в детстве, бедность и почти полное отсутствие материальных благ у Авраама Линкольна [27], то мы вынуждены будем считать его дикарем, который стал президентом Соединенных Штатов.
Сейчас вечер, четверг. День был хороший; ущербная луна сияет на безоблачном небе. В конце дня, когда солнце село, а взошедшая луна передвинулась к северо-востоку и стала светить из-за моря, когда горы еще окрашены отраженным светом гаснущего заката, молодежь собралась на площадке позади пляжа играть в футбол. Мяч сделан из маленького пузыря, как я полагаю, набитого травой и наполовину надутого. Это мокрая, безжизненная масса, которую пинают ногами.
Игра - своего рода футбол, но, видимо, без всяких правил, кроме свободного удара после захвата мяча. Противника можно хватать, толкать, подставлять ему подножку, бороться с ним, делать почти все, что можешь. Нильс, здешний силач, сегодня поднял помощника пастора, перекинул его через плечо и продолжал вести мяч. Я играл второй раз, и со мной обходились довольно грубо. Несколько раз меня сбивали с ног. Это доставляло всем удовольствие, но без тени злорадства. Один раз молодой парень ловко настиг меня в неустойчивом положении и буквально швырнул наземь. Но я частично уже научился справляться с соперниками, хотя молодые гренландцы - народ сильный! Девушки тоже вступают в игру на краю поля. Некоторые проявляют большую ловкость. Хотя игра при здешних порядках груба, но все время царит полное добродушие. А игра очень груба. Ведь, как я уже говорил, разрешается бороться, хватать, толкать, пихать, ставить подножки, сбивать с ног противника. Она же ведется на неровном льду с многочисленными ямками. Я с трудом скрываю свои ушибы и хромоту.
Этот примитивный футбол напоминает мне более осторожную игру, которой мы забавлялись на острове Монхеган (штат Мэн), - нечто вроде бейсбола с большим мягким мячом на неровном поле. По необходимости в той игре правил у нас было больше. Но я отлично помню случаи нехорошего, неспортивного поведения некоторых рыбаков; как они сердились, когда "выбывали", как дулись или по-детски бросали игру и уходили с поля, если им не везло. Здесь я ничего подобного не видел. Если кого-нибудь собьют и он ушибется, то он смеется вместе с остальными. <...>
* * *
Воскресенье, 1 ноября. Я иду в церковь! По какой-то причине там будет специальная служба с пением. Я предполагаю, что по случаю празднества в память некоего события в миссионерской жизни Ганса Эгеде.
Пришло все население, церковь полна. Справа сидят мужчины, слева женщины. Мы, Саламина и я, вошли последними, и так как свободными оставались только передние места на женской половине, то мы оба сели слева. Двенадцать мужчин и женщин, составляющие хор, сидели по трем сторонам квадрата в углу, рядом с алтарем. Помощник пастора был в черных штанах и анораке из черной альпаки [28]. Божественный дух церемонии нисколько не изменил довольно убогого вида помощника, его бегающего взгляда, болезненно желтого цвета кожи и маленького пучка волос на нижней губе, как у пуделя. Манеры его вкрадчивы, и кажется, что он скорее подлизывается к богу, чем почитает его. Он пользуется кое-какими приемами, принятыми на амвоне, например, складывая руки, кладет одну на тыльную сторону другой.
Помощник кончил говорить, написал номера гимнов на аспидной доске, повесил ее, чтобы всем было видно, и пошел к органу.
Орган, здешний орган - грустная развалина. Большинство костяных пластинок отвалилось от клавиатуры, деревянные клавиши черны от грязи. Клавиши гремят, мехи хрипят и сипят, педали скрипят, но все же инструмент издает достаточное количество звуков, и помощник пастора, надо отдать ему должное, извлекает из него все, что можно. Он берет в пении как бы объемом звука, его грубый бас порой совершенно забивает хрупкое сопрано. Это бывает, когда ему приходится пользоваться средним регистром органа. Здесь голос помощника ревет, как медная труба, - внушительно, грубо и ужасно.
"Петь я не умею, - орал один ревущий миссионер на побережье Мэна, - но я могу производить радостный шум во славу господа". Помощник пастора в Игдлорссуите не столь скромен. Он стоял перед нами со спокойным самодовольством и без всякого чувства, без жара рычал в уши бога и человека. Когда песня кончалась, казалось, что слышишь сладостную тишину, царящую снаружи!
Говорят, гренландцы музыкальны. Я сомневаюсь в этом. Я слышал лучших из обученных певцов - молодых мужчин и женщин из Готхоба. Они пели правильно, но с правильностью механического устройства. Голоса женщин звучали верно, чисто и сухо. "Послушать бы им, как поют наши негры!" подумал я.
Служба, продолжалась. Наконец настала очередь проповеди. В ней говорилось об Иоанне Крестителе [29]. Проповедь была длинная. И чем дольше проповедник говорил, тем больше он входил во вкус, все более и более утрачивая связь с прихожанами. Легкие, приглушенные звуки и движения превратились, наконец, в настоящий шум, слагавшийся из сморкания, кашля, скрипа скамей, шарканья камиков, бормотания, разговоров, плача детей. Кое-кто дремал, некоторые попросту спали, а все остальные без исключения, насколько я мог разобрать, скучали и ерзали. Все быстрее и быстрее говорил помощник пастора, глядя не на слушателей, а поверх их голов, в восхищении, видимо, от потока собственного красноречия. Карен, сидевшая в хоре, задрала край анорака и кормила своего ребенка. Молодой Стьернебо (Брёр) шагал взад и вперед по проходу, засунув руки в карманы, выпятив живот, бессознательно подражая походке отца, и говорил громко и сколько ему хотелось. Дети гренландцев соблюдали порядок и спокойствие, пока утомительная проповедь сделала и их всех в разной степени беспокойными. Не производившая нужного впечатления служба резко оборвалась, и под звуки органа мы вышли и разбрелись по домам.
Во второй половине дня в церкви было назначено "пение". Прождав на холоде около церкви более получаса, я ушел домой и поэтому пропустил концерт. Но после него был кафемик, на который мы все вносили деньги по подписке. Пить кофе должны были в школе, в довольно хорошо натопленном классе.
Когда мы пришли, в классе было уже тесно. Небольшой стол посреди комнаты был накрыт самой лучшей вышитой бумажной скатертью помощника пастора. На ней стояло несколько фарфоровых чашек и блюдец. Потеснившись, нам дали место на стульях во внутреннем почетном кругу и затем начали разливать кофе. Было приготовлено несколько больших чайников кофе, и наливали его быстро. Странно видеть, как кофе наливают до краев чашки и оно большей частью переливается в блюдца. Но в этом обычае - большая щедрость.
Вскоре мы удалились, чтобы дать место прибывающей публике. Затем я послал Саламину пригласить, Ганса, Хендрика (брата Рудольфа) с его женой Софьей и Бойе (славный молодой человек, отлично владеющий каяком, женатый на Саре, дочери Арона), который пришел вместе с Хендриком. Бойе сперва отличился, вытащив пробку из бутылки шнапса, которую мы все не могли откупорить, а затем напился допьяна. Начало этой неприятности положила Саламина, дав Бойе бокал больше, чем всем остальным. Все хотели пить, и я исполнял роль гостеприимного хозяина. Пили раз за разом, все залпом, причем женщины выпивали небольшие рюмки портвейна в той же бесшабашной манере.
Затем, чтобы несколько оживить вечер, я достал гармонику и флейту. Сначала играла Саламина, потом Софья, потом Бойе. И Бойе - он определенно музыкален и любит петь - вообразил, что край стола - клавиатура органа. Он играл на ней и пел восхитительно. Мы все пели или играли. Музыка наша стала наконец буйной, но была не так уж плоха. Все смеялись, видя, что Бойе пьянеет. Я попытался больше не давать ему пить и, чтобы опорожнить бутылку, наполнил шнапсом рюмки женщин. Что же они сделали? Поделились с ним! Я махнул на все рукой. В третий или четвертый раз мы все выпили еще по рюмке, а затем вышли в темноту на улицу.
Выйдя из двери, Бойе издал радостный клич, затем вопль. Любовно облапив меня, он помчался вниз с горы, спотыкаясь, скользя, чуть не падая. С возгласами и криками мы пробежали мимо дома Рудольфа и позвали его. Он пошел с нами. Танцы были в разгаре, комната переполнена. Бойе ворвался, сгреб девушку, покружился с ней, издал радостный вопль и упал. Но сейчас же снова вскочил; он и все остальные смеялись. Так, падая, смеясь, вопя, Бойе танцевал. Другим это мешало, но было настолько забавно, что компенсировало неудобства. И все время он возбужденно говорил, повторяя чуть ли не после каждого слова:
- Кинти, Кинти, Кинти...
А как он стал ласков, мил. Я должен был с ним танцевать - и он тискал меня в объятиях.
Бойе умеет немного говорить на малопонятном датском языке. Он стал копировать никчемного Ёргена, бывшего тут же.
- Я говори английски! - кричал он и смеялся со всеми вместе.
Затем Северин Нильсен взял его за одну руку, а я за другую, и мы стали водить его по берегу, взад и вперед, взад и вперед. Он был в разговорчивом настроении, возбужден, забавен и вообще очарователен. Он сказал мне, что я должен научиться переворачиваться (под водой) на каяке, и энергично продемонстрировал технику приема. Марта и Корнелия соперничали, стараясь захватить мою свободную сторону и руку, пока Саламина не вмешалась и не положила этому конец. Они ее боятся до смерти. Вся наша компания отправилась домой около полуночи.
* * *
Вторник, 3 ноября. Ясное, тихое, залитое солнцем утро; холодно. В такие дни замечательно работается. У нас теперь второй завтрак в 11 часов. Затем Саламина убирает со стола и уходит из дому; обычно она идет к Маргрете. Но вчера Маргреты не было дома, и Саламина гуляла по улице. Я узнал об этом позже; оказывается, она не хочет мешать мне работать!
В начале вечера мы закупоривали пиво домашнего изготовления. Когда все бутылки были заполнены, в бочонке еще оставалось немного пива. Я отсосал его сифоном в большой кувшин. Потом вышел из дому с флейтой и заиграл. Почти мгновенно появились темные фигуры. Они приближались ко мне.
- Аюнгилак! (хорошо!) - крикнули мне, и я продолжал играть, подманивая их поближе своей музыкой. Собралась-таки порядочная толпа - мужчины, женщины, дети. Я вынес пиво и налил всем, затем пригласил четырех взрослых в дом. Это были Хендрик (брат Рудольфа) и его жена Софья, Петер Нильсен и Элизабет, жена Томаса. Конечно, они вошли в дом, и мы угостили их кофе. Затем я достал гармонику для Петера и флейту для себя. Мы вместе играли меланхолические песни, а потом Петер заставил нас притопывать ногами под его собственные веселые мотивы. <...>
В прихожей все время стояло три-четыре молодых человека, которых мы не могли пригласить: было слишком тесно. Мебель расставили куда попало. В промежутках между танцами гости стояли, и время от времени они выходили за дверь глотнуть свежего воздуха. Все курили, все пили пиво, все веселились, все танцевали.
Самой живой была Элизабет. Ей сорок пять лет, у нее милое, живое лицо, и в молодости она, должно быть, была удивительно красивой. Она надела фартук Саламины, чтобы прикрыть свое потрепанное платье, и танцевала без передышки. Не то чтобы она умела танцевать - ничуть. Она делала это с таким темпераментом, что всем нравилось кружиться с ней. А когда у Элизабет не было партнера, она танцевала среди пар в одиночку, подпрыгивая с радостной улыбкой на одушевленном лице.
Некоторое время играл Петер, потом Амелия и, наконец, даже смущающийся Рудольф. А играл он чрезвычайно хорошо. Как было жарко! Мы пили пиво, танцевали и потели так, что наши анораки промокли насквозь. Чтобы дать отдых гармонисту, принесли, граммофон Рудольфа. Перерывов не было. Танцы, танцы, танцы; дом дрожал от танцев. Бог весть откуда взявшаяся пыль носилась в воздухе и садилась на все. Петер, кружась в танце, издавал радостные возгласы. Двигаясь в толпе взад и вперед, мы все с различным успехом отбивали ногами дробь - в четыре такта. Наконец в половине второго танцы кончились, и все, вежливо пожелав нам спокойной ночи, пошли домой.
И хотя эти танцы были шумные, я могу сказать, что никогда не присутствовал на вечере, который отличался бы более невинной и дружественной атмосферой и где в общем вели бы себя лучше. Я сравниваю этот вечер с танцами на ферме в Новой Англии, где в промежутках между танцами в одной комнате сплетничают женщины, а в другой напиваются допьяна крепким сидром мужчины. По-своему и это неплохо, но в сравнении с вечером танцев в Гренландии невероятно вульгарно. <...>
* * *
Среда, 4 ноября. Я, кажется, настолько стал настоящим жителем этого поселка, что связан теперь обычаями его общественной жизни. Обычаи эти чужестранцу нелегко понять, тем не менее они твердо установлены и образуют последовательную систему. Это - кодекс законов, подкрепляемый самым агрессивным и активным общественным мнением. Вот пример. Вчера вечером после ужина я вышел прогуляться по берегу. Там было пустынно, но я с трубкой в зубах мерил шагами утоптанную дорожку для гуляния. Меня окликнули две проходившие мимо женщины. Они остановились, пошли назад и взяли меня под руки с обеих сторон. Это были Сара, жена Бойе, и Марта Абрахамсен. С Мартой был ее маленький сын. Мимо прошли Петер и другие знакомые.
- Аюнгилак! - крикнули они, видя, как мне повезло.
Пройдясь с ними взад и вперед раза два, я остановился у начала тропинки, поднимающейся к моему дому.
- Теперь я пойду домой, - сказал я, предполагая здесь расстаться с ними. Но нет! Оказывается, им тоже надо в эту сторону. Что ж, дом Марты нам по пути. Мы пошли по узкой тропинке гуськом, женщины - впереди. И путь, которым они шли, привел нас наконец не к дому Марты, а к моему. "Так, подумал я, - как-то нас встретит Саламина?"
Мы вошли в дом. Саламины, которую я уходя оставил за шитьем, не было.
- Хорошо, - сказали мы все трое и уселись.
Разговор не клеился. Вскоре во время одной из длинных пауз мы услышали приглушенные голоса. Подняв головы, увидели лица, прижавшиеся к стеклам большого окна. Я встал и задернул одну половину занавески.
И вот мы сидим за столом, у Марты на коленях ее мальчуган. С одной стороны сидит Сара, с другой я. Ярко горит лампа, разложены неизбежные в таких случаях фотографии, чтобы занять гостей, как вдруг в дом, словно фурия, влетает Саламина. Встав перед моими милыми гостями, она открывает шлюзы для уничтожающего водопада гренландских слов. Я тщетно пытаюсь заставить ее замолчать - она продолжает бушевать. Я приказываю ей подать кофе. Но, готовя кофе, она неистовствует.
- А что, если я позову Мартина, Петера и Бойе, - предлагаю я.
- Мартина и Петера я не хочу видеть. Бойе славный, позови его!
Что она делала дальше, я не знаю. Она то выходила, то входила, продолжая беситься. К счастью, обе женщины почувствовали комизм положения. Мы трое потихоньку ухмылялись. Марта и Сара продолжали сидеть, не трогаясь с места.
Кто-то постучал в окно: Бойе. Саламина открыла дверь, он вошел с встревоженным лицом. Я горячо приветствовал его. Он, словно захваченный этим врасплох, ответил на мое приветствие, подал руку и уселся, как я его пригласил, рядом со мной. Но все же чувствовалось что-то неладное. Бойе говорил с Сарой вполголоса, напряженным тоном, отказался от предложенной мной сигареты, отказался даже от сигары.
Тем временем Саламина подала кофе. Бойе кофе взял. Хотя он был возбужден, сердит, но, видимо, не хотел этого показывать. Я поражался тому, как хорошо он ведет себя. Саламина не захотела сесть с нами за стол. Она ходила по комнате взад-вперед, усиливая этим, насколько могла, общее напряжение. Что случилось, я не знал. Какие слухи дошли до Бойе? Что привело его сюда? Посылала ли за ним кого-нибудь Саламина? Потом из разговора я выяснил, что в этом-то и был весь фокус. Думается, приглашение дошло до него примерно в такой форме.
Сейчас вечер понедельника, 26 октября. После сегодняшнего пронизывающего холода и сырости опять наступила мягкая погода; небо затянуло, в воздухе кружатся снежинки. Но снаружи светло, хотя луны уже не видно. Ее свет, рассеиваемый облаками, отражается и усиливается белой землей и морем. Сегодня вечером на берегу никто не поет, но группы и пары там прогуливаются. День прошел без событий. Устроил добавочную полку над печкой - сложную штуку с выгнутым передом, чтобы разместилась кастрюля, в которой подходит тесто. Потом писал картины, сначала на воздухе - маленький эскиз драматического момента в ежедневном спектакле, когда весь передний план и ближние горы - в тени под низко нависшим небом, а дальние - в ослепительном золотом солнечном свете, затем в комнате - большую картину.
Саламина только что пришла домой. Пора спать. Ах да, Томас Лёвстрем изысканно любезно пригласил нас сегодня вечером на кофе в благодарность за листовое железо, которое я дал ему на печную трубу. Крохотный домик, в нем страшно жарко. Добрый старый Томас и его милая, живая, красивая жена. И их маленькая дочь, которая, кажется, нравится мне больше всех на острове.
* * *
Вторник, 27 октября, утро. Саламина, как всегда, встала задолго до рассвета. Она зажигает свечу. Затем колет помельче щепки, внесенные накануне вечером, - эту работу должен был бы сделать вчера днем Тобиас - и разжигает огонь. Часто я долго не просыпаюсь от шума, который она производит. Но вот я встаю. В доме тепло и весело - лампа уже зажжена, шумит чайник, запах кофе наполняет всю комнату. Выхожу во двор, чтобы почистить зубы, и, стоя на склоне горы, вдыхаю холодный вкусный воздух. С минуту гляжу на далекие горы, возвещающие наступление дня. Потом кофе! Тем временем просыпается Елена. Она садится, окруженная перинами, свежая, совершенно проснувшаяся и абсолютно молчаливая. От нее не услышишь ни слова.
В субботу вечером мы играли у Стьернебо в карты. <...> Поиграв некоторое время, Стьернебо и я начали мошенничать. <...> Мы стали передергивать, пользоваться джокером повторно. Прошло много времени, пока Анина заподозрила неладное. Но и тогда было довольно просто разыграть слабоумную невинность и подсунуть джокер Стьернебо, чтобы он жульничал при сдаче. Вот тут-то и начался разговор об ангакоках. Я рассказал им, что у меня есть индейский амулет из Америки и что я посвящен в тайны волшебства могу все делать и все знаю.
Женщины сейчас же пришли в возбуждение. Но Саламина заявила, что это невозможно. Дядя Енс когда-то объяснил им: настоящих ангакоков не существует, а есть просто фокусники. Кроме того, сказала Саламина, у нее в доме не может быть торнака (духа-помощника) - она знает все, что есть в доме. Я ответил, что в ближайшие дни покажу своего торнака. Так как сегодня вечером женщины много говорили об ангакоках и, очевидно, они верят, что я ангакок, то им только и нужно в подтверждение этого увидеть моего торнака. Анина хотела, чтобы ее посвятили в тайны волшебства. Она тоже хочет стать ангакоком и все знать. Я сказал, что с удовольствием покажу ей все, но это довольно страшно. Когда, например, мне показывали, я облысел. У большинства людей при этом волосы выпадают или седеют. Одну женщину посвятили в тайны. С волосами ничего не случилось, но у нее навсегда парализовало левую руку.
- Ах, - сказала Анина, - если бы только я уже побывала в Дании! Я бы тогда и не задумывалась о своих волосах. Но не могу же я туда ехать без волос!
Теперь я должен сделать какого-нибудь маленького божка, чтобы показать им.
Вчера вечером, в четверг, было ясно, ярко светила луна. Луна появилась перед заходом солнца на севере. Когда солнце село, блеклая луна повисла над ярко освещенными закатом вершинами заснеженных гор. Позже, ночью, море стало совершенно черным, и айсберги засверкали, как драгоценные камни. Звезда, взошедшая над далекими горами, походила на большой фонарь, повешенный в небе.
У нас были гости - Рудольф и Маргрета. Кофе, пироги, портвейн, пиво и шнапс. В этот день Рудольф прислал мне бухту отличного длинного сыромятного ремня - благодарность за то, что я починил его граммофон. Трое гренландцев понемногу беседовали, потом мы музицировали - флейта и гармоника. Саламина играла, Рудольф играл. Понадобилось три или четыре рюмки шнапса, чтобы он согласился играть, но и после них Рудольф так стеснялся, что вынужден был повернуться к ним спиной.
* * *
Четверг, 29 октября, утро. Светает, начинается еще один ясный великолепный день. Сижу за утренним кофе и гляжу вниз, на поселок, на берег и залив, на далекие горы. Я вижу, как заря постепенно охватывает землю, как люди по одному выходят из домов и вступают в жизнь нового дня. Один за другим отправляются в море каяки; кое-кто из охотников ушел еще до рассвета. Каяки и снасти у эскимосов всегда наготове и в порядке. Едва ли проходит минута между появлением охотника в дверях дома и его исчезновением за полосой плавучего льда в заливе. Охотники уходят на много часов - на полдня и больше. Но в это время года чаще всего они возвращаются с пустыми руками, без добычи. Они редко привозят домой тюленя, поэтому эти неизменные ежедневные выходы в море можно считать чудом настойчивости.
Я уже привык к Игдлорссуиту, и это, по правде говоря, чрезвычайно важно. Наблюдая здесь повседневную жизнь эскимосов, я думаю уже не образно, а конкретно, обыденно. Выражая, например, словами свои наблюдения над этими утренними выездами охотников на промысел или думая о них, я уже не употребляю фразы вроде: "Вон гренландцы отправляются в море на своих примитивных лодках из шкур", а выражаюсь точнее: "Вон отправляется на работу Петер, а вон Кнуд". Для меня, избравшего роль наблюдателя, важно, чтобы объект наблюдений утратил свое очарование, чтобы, записывая свои впечатления, я не стал жертвой сентиментальности или предрассудков.
Говоря о жизни, нельзя терять из виду относительного значения различных ее сторон. Мы можем понять и оценить различные стороны бытия, только лишь будучи равноправными участниками событий. В большинстве своем мы знаем, что значит думать на другом языке, а не на собственном. Мы знаем, как это необходимо для оценки оттенков смысла или, вернее, для глубокого понимания того, что на этом языке выражено. Совершенно так же необходимо жить той жизнью, которую наблюдаешь. Мы обязательно и скоро убедимся в этом, когда принц и нищий, гренландец, датчанин, американец или готтентот [25] станут для нас просто Томом, Диком и Гарри.
Однажды я поехал погостить в уединенное место Новой Англии. Все здесь было для меня ново и живописно. Я ехал со станции железной дороги и с любопытством расспрашивал мальчика-возницу то об одном, то о другом, что видел вокруг. И вот показался маленький, заросший плющом коттедж со старомодным треугольным фронтоном. Коттедж был таким очаровательным, романтичным.
- Что за люди живут там? - воскликнул я. Мальчик поглядел на меня как на помешанного и сказал:
- А? Да обыкновенные люди.
Только когда наконец все люди, будь они белыми, коричневыми или черными, носят ли они юбки или передники из травы или штаны из тюленьей шкуры, станут для нас обыкновенными людьми, только тогда мы будем способны писать с них картины или составлять доклады для научных обществ.
Искусство и наука - два пути, которые должны вести к цели, именуемой истиной. Вследствие вызываемой чувством извилистости своего пути, вследствие неточностей и противоречий искусство, носящее личный характер, столь же обманчиво в своих качествах и столь же трудно поддается определению, как и человеческий характер. Поэтому приходится признать, что оно слишком часто бывает сентиментальным, фальшивым. Потому-то, когда мы хотим узнать истину, мы с такой же уверенностью, с какой в обычных делах опираемся на людей с твердой репутацией, полагаемся на науку.
И вот в итоге в таком сугубо человеческом вопросе, в столь сложной и обманчивой области, как понимание близких нам людских родов, мы обращаемся за точными определениями, верным пониманием и оценкой человека к науке. Таким образом, мы уступаем наши слабые способности суждения группе людей, которые в целом совершенно не подходят по своим привычкам и темпераменту к пониманию дел человеческих. Наука и искусство! Из них двоих лжет наука, хитро пропагандирующая старинный формальный узаконенный метод ложных суждений или не относящихся к делу фактов.
"Наука об обществе" [26] - книга, которую я с трудом преодолеваю, определяет уровень цивилизации количеством вещей, каким владеет общество, и тут же перескакивает на защиту нерушимости права частной собственности и приходит к выводу, что капитализм - священное установление, ниспосланное богом. Автор приводит грандиозный комплект отборных доказательств. Ему в конце концов удается только доказать, что ученые даже в лучшем случае редко питают симпатию к племени, которое они изучают.
А ведь наблюдатель должен видеть племя состоящим из людей - ни больше ни меньше; должен уметь отказаться не только от таких общих понятий, как "цивилизация", "христианство", "образование", но и от пристрастия к обычаям и средствам своей собственной культуры. Достичь всего этого иностранцу невозможно. Однако способность суждения наблюдателя следует оценить по тому, насколько он осознал эту невозможность.
Рассматривая культуры в связи с тем, что мы называем цивилизацией, следует прежде всего дать определение последнему понятию. Определение уровня цивилизации количеством вещей и степенью материальных достижений все же довольно резонно, как бы оно ни казалось кой-кому неприятным. Но если определение принято и применяется как критерий истины, оно должно прилагаться последовательно. Возможно, это приведет к затруднениям, но академический ум, несомненно, с ними справится. Например, если принять во внимание окружение в детстве, бедность и почти полное отсутствие материальных благ у Авраама Линкольна [27], то мы вынуждены будем считать его дикарем, который стал президентом Соединенных Штатов.
Сейчас вечер, четверг. День был хороший; ущербная луна сияет на безоблачном небе. В конце дня, когда солнце село, а взошедшая луна передвинулась к северо-востоку и стала светить из-за моря, когда горы еще окрашены отраженным светом гаснущего заката, молодежь собралась на площадке позади пляжа играть в футбол. Мяч сделан из маленького пузыря, как я полагаю, набитого травой и наполовину надутого. Это мокрая, безжизненная масса, которую пинают ногами.
Игра - своего рода футбол, но, видимо, без всяких правил, кроме свободного удара после захвата мяча. Противника можно хватать, толкать, подставлять ему подножку, бороться с ним, делать почти все, что можешь. Нильс, здешний силач, сегодня поднял помощника пастора, перекинул его через плечо и продолжал вести мяч. Я играл второй раз, и со мной обходились довольно грубо. Несколько раз меня сбивали с ног. Это доставляло всем удовольствие, но без тени злорадства. Один раз молодой парень ловко настиг меня в неустойчивом положении и буквально швырнул наземь. Но я частично уже научился справляться с соперниками, хотя молодые гренландцы - народ сильный! Девушки тоже вступают в игру на краю поля. Некоторые проявляют большую ловкость. Хотя игра при здешних порядках груба, но все время царит полное добродушие. А игра очень груба. Ведь, как я уже говорил, разрешается бороться, хватать, толкать, пихать, ставить подножки, сбивать с ног противника. Она же ведется на неровном льду с многочисленными ямками. Я с трудом скрываю свои ушибы и хромоту.
Этот примитивный футбол напоминает мне более осторожную игру, которой мы забавлялись на острове Монхеган (штат Мэн), - нечто вроде бейсбола с большим мягким мячом на неровном поле. По необходимости в той игре правил у нас было больше. Но я отлично помню случаи нехорошего, неспортивного поведения некоторых рыбаков; как они сердились, когда "выбывали", как дулись или по-детски бросали игру и уходили с поля, если им не везло. Здесь я ничего подобного не видел. Если кого-нибудь собьют и он ушибется, то он смеется вместе с остальными. <...>
* * *
Воскресенье, 1 ноября. Я иду в церковь! По какой-то причине там будет специальная служба с пением. Я предполагаю, что по случаю празднества в память некоего события в миссионерской жизни Ганса Эгеде.
Пришло все население, церковь полна. Справа сидят мужчины, слева женщины. Мы, Саламина и я, вошли последними, и так как свободными оставались только передние места на женской половине, то мы оба сели слева. Двенадцать мужчин и женщин, составляющие хор, сидели по трем сторонам квадрата в углу, рядом с алтарем. Помощник пастора был в черных штанах и анораке из черной альпаки [28]. Божественный дух церемонии нисколько не изменил довольно убогого вида помощника, его бегающего взгляда, болезненно желтого цвета кожи и маленького пучка волос на нижней губе, как у пуделя. Манеры его вкрадчивы, и кажется, что он скорее подлизывается к богу, чем почитает его. Он пользуется кое-какими приемами, принятыми на амвоне, например, складывая руки, кладет одну на тыльную сторону другой.
Помощник кончил говорить, написал номера гимнов на аспидной доске, повесил ее, чтобы всем было видно, и пошел к органу.
Орган, здешний орган - грустная развалина. Большинство костяных пластинок отвалилось от клавиатуры, деревянные клавиши черны от грязи. Клавиши гремят, мехи хрипят и сипят, педали скрипят, но все же инструмент издает достаточное количество звуков, и помощник пастора, надо отдать ему должное, извлекает из него все, что можно. Он берет в пении как бы объемом звука, его грубый бас порой совершенно забивает хрупкое сопрано. Это бывает, когда ему приходится пользоваться средним регистром органа. Здесь голос помощника ревет, как медная труба, - внушительно, грубо и ужасно.
"Петь я не умею, - орал один ревущий миссионер на побережье Мэна, - но я могу производить радостный шум во славу господа". Помощник пастора в Игдлорссуите не столь скромен. Он стоял перед нами со спокойным самодовольством и без всякого чувства, без жара рычал в уши бога и человека. Когда песня кончалась, казалось, что слышишь сладостную тишину, царящую снаружи!
Говорят, гренландцы музыкальны. Я сомневаюсь в этом. Я слышал лучших из обученных певцов - молодых мужчин и женщин из Готхоба. Они пели правильно, но с правильностью механического устройства. Голоса женщин звучали верно, чисто и сухо. "Послушать бы им, как поют наши негры!" подумал я.
Служба, продолжалась. Наконец настала очередь проповеди. В ней говорилось об Иоанне Крестителе [29]. Проповедь была длинная. И чем дольше проповедник говорил, тем больше он входил во вкус, все более и более утрачивая связь с прихожанами. Легкие, приглушенные звуки и движения превратились, наконец, в настоящий шум, слагавшийся из сморкания, кашля, скрипа скамей, шарканья камиков, бормотания, разговоров, плача детей. Кое-кто дремал, некоторые попросту спали, а все остальные без исключения, насколько я мог разобрать, скучали и ерзали. Все быстрее и быстрее говорил помощник пастора, глядя не на слушателей, а поверх их голов, в восхищении, видимо, от потока собственного красноречия. Карен, сидевшая в хоре, задрала край анорака и кормила своего ребенка. Молодой Стьернебо (Брёр) шагал взад и вперед по проходу, засунув руки в карманы, выпятив живот, бессознательно подражая походке отца, и говорил громко и сколько ему хотелось. Дети гренландцев соблюдали порядок и спокойствие, пока утомительная проповедь сделала и их всех в разной степени беспокойными. Не производившая нужного впечатления служба резко оборвалась, и под звуки органа мы вышли и разбрелись по домам.
Во второй половине дня в церкви было назначено "пение". Прождав на холоде около церкви более получаса, я ушел домой и поэтому пропустил концерт. Но после него был кафемик, на который мы все вносили деньги по подписке. Пить кофе должны были в школе, в довольно хорошо натопленном классе.
Когда мы пришли, в классе было уже тесно. Небольшой стол посреди комнаты был накрыт самой лучшей вышитой бумажной скатертью помощника пастора. На ней стояло несколько фарфоровых чашек и блюдец. Потеснившись, нам дали место на стульях во внутреннем почетном кругу и затем начали разливать кофе. Было приготовлено несколько больших чайников кофе, и наливали его быстро. Странно видеть, как кофе наливают до краев чашки и оно большей частью переливается в блюдца. Но в этом обычае - большая щедрость.
Вскоре мы удалились, чтобы дать место прибывающей публике. Затем я послал Саламину пригласить, Ганса, Хендрика (брата Рудольфа) с его женой Софьей и Бойе (славный молодой человек, отлично владеющий каяком, женатый на Саре, дочери Арона), который пришел вместе с Хендриком. Бойе сперва отличился, вытащив пробку из бутылки шнапса, которую мы все не могли откупорить, а затем напился допьяна. Начало этой неприятности положила Саламина, дав Бойе бокал больше, чем всем остальным. Все хотели пить, и я исполнял роль гостеприимного хозяина. Пили раз за разом, все залпом, причем женщины выпивали небольшие рюмки портвейна в той же бесшабашной манере.
Затем, чтобы несколько оживить вечер, я достал гармонику и флейту. Сначала играла Саламина, потом Софья, потом Бойе. И Бойе - он определенно музыкален и любит петь - вообразил, что край стола - клавиатура органа. Он играл на ней и пел восхитительно. Мы все пели или играли. Музыка наша стала наконец буйной, но была не так уж плоха. Все смеялись, видя, что Бойе пьянеет. Я попытался больше не давать ему пить и, чтобы опорожнить бутылку, наполнил шнапсом рюмки женщин. Что же они сделали? Поделились с ним! Я махнул на все рукой. В третий или четвертый раз мы все выпили еще по рюмке, а затем вышли в темноту на улицу.
Выйдя из двери, Бойе издал радостный клич, затем вопль. Любовно облапив меня, он помчался вниз с горы, спотыкаясь, скользя, чуть не падая. С возгласами и криками мы пробежали мимо дома Рудольфа и позвали его. Он пошел с нами. Танцы были в разгаре, комната переполнена. Бойе ворвался, сгреб девушку, покружился с ней, издал радостный вопль и упал. Но сейчас же снова вскочил; он и все остальные смеялись. Так, падая, смеясь, вопя, Бойе танцевал. Другим это мешало, но было настолько забавно, что компенсировало неудобства. И все время он возбужденно говорил, повторяя чуть ли не после каждого слова:
- Кинти, Кинти, Кинти...
А как он стал ласков, мил. Я должен был с ним танцевать - и он тискал меня в объятиях.
Бойе умеет немного говорить на малопонятном датском языке. Он стал копировать никчемного Ёргена, бывшего тут же.
- Я говори английски! - кричал он и смеялся со всеми вместе.
Затем Северин Нильсен взял его за одну руку, а я за другую, и мы стали водить его по берегу, взад и вперед, взад и вперед. Он был в разговорчивом настроении, возбужден, забавен и вообще очарователен. Он сказал мне, что я должен научиться переворачиваться (под водой) на каяке, и энергично продемонстрировал технику приема. Марта и Корнелия соперничали, стараясь захватить мою свободную сторону и руку, пока Саламина не вмешалась и не положила этому конец. Они ее боятся до смерти. Вся наша компания отправилась домой около полуночи.
* * *
Вторник, 3 ноября. Ясное, тихое, залитое солнцем утро; холодно. В такие дни замечательно работается. У нас теперь второй завтрак в 11 часов. Затем Саламина убирает со стола и уходит из дому; обычно она идет к Маргрете. Но вчера Маргреты не было дома, и Саламина гуляла по улице. Я узнал об этом позже; оказывается, она не хочет мешать мне работать!
В начале вечера мы закупоривали пиво домашнего изготовления. Когда все бутылки были заполнены, в бочонке еще оставалось немного пива. Я отсосал его сифоном в большой кувшин. Потом вышел из дому с флейтой и заиграл. Почти мгновенно появились темные фигуры. Они приближались ко мне.
- Аюнгилак! (хорошо!) - крикнули мне, и я продолжал играть, подманивая их поближе своей музыкой. Собралась-таки порядочная толпа - мужчины, женщины, дети. Я вынес пиво и налил всем, затем пригласил четырех взрослых в дом. Это были Хендрик (брат Рудольфа) и его жена Софья, Петер Нильсен и Элизабет, жена Томаса. Конечно, они вошли в дом, и мы угостили их кофе. Затем я достал гармонику для Петера и флейту для себя. Мы вместе играли меланхолические песни, а потом Петер заставил нас притопывать ногами под его собственные веселые мотивы. <...>
В прихожей все время стояло три-четыре молодых человека, которых мы не могли пригласить: было слишком тесно. Мебель расставили куда попало. В промежутках между танцами гости стояли, и время от времени они выходили за дверь глотнуть свежего воздуха. Все курили, все пили пиво, все веселились, все танцевали.
Самой живой была Элизабет. Ей сорок пять лет, у нее милое, живое лицо, и в молодости она, должно быть, была удивительно красивой. Она надела фартук Саламины, чтобы прикрыть свое потрепанное платье, и танцевала без передышки. Не то чтобы она умела танцевать - ничуть. Она делала это с таким темпераментом, что всем нравилось кружиться с ней. А когда у Элизабет не было партнера, она танцевала среди пар в одиночку, подпрыгивая с радостной улыбкой на одушевленном лице.
Некоторое время играл Петер, потом Амелия и, наконец, даже смущающийся Рудольф. А играл он чрезвычайно хорошо. Как было жарко! Мы пили пиво, танцевали и потели так, что наши анораки промокли насквозь. Чтобы дать отдых гармонисту, принесли, граммофон Рудольфа. Перерывов не было. Танцы, танцы, танцы; дом дрожал от танцев. Бог весть откуда взявшаяся пыль носилась в воздухе и садилась на все. Петер, кружась в танце, издавал радостные возгласы. Двигаясь в толпе взад и вперед, мы все с различным успехом отбивали ногами дробь - в четыре такта. Наконец в половине второго танцы кончились, и все, вежливо пожелав нам спокойной ночи, пошли домой.
И хотя эти танцы были шумные, я могу сказать, что никогда не присутствовал на вечере, который отличался бы более невинной и дружественной атмосферой и где в общем вели бы себя лучше. Я сравниваю этот вечер с танцами на ферме в Новой Англии, где в промежутках между танцами в одной комнате сплетничают женщины, а в другой напиваются допьяна крепким сидром мужчины. По-своему и это неплохо, но в сравнении с вечером танцев в Гренландии невероятно вульгарно. <...>
* * *
Среда, 4 ноября. Я, кажется, настолько стал настоящим жителем этого поселка, что связан теперь обычаями его общественной жизни. Обычаи эти чужестранцу нелегко понять, тем не менее они твердо установлены и образуют последовательную систему. Это - кодекс законов, подкрепляемый самым агрессивным и активным общественным мнением. Вот пример. Вчера вечером после ужина я вышел прогуляться по берегу. Там было пустынно, но я с трубкой в зубах мерил шагами утоптанную дорожку для гуляния. Меня окликнули две проходившие мимо женщины. Они остановились, пошли назад и взяли меня под руки с обеих сторон. Это были Сара, жена Бойе, и Марта Абрахамсен. С Мартой был ее маленький сын. Мимо прошли Петер и другие знакомые.
- Аюнгилак! - крикнули они, видя, как мне повезло.
Пройдясь с ними взад и вперед раза два, я остановился у начала тропинки, поднимающейся к моему дому.
- Теперь я пойду домой, - сказал я, предполагая здесь расстаться с ними. Но нет! Оказывается, им тоже надо в эту сторону. Что ж, дом Марты нам по пути. Мы пошли по узкой тропинке гуськом, женщины - впереди. И путь, которым они шли, привел нас наконец не к дому Марты, а к моему. "Так, подумал я, - как-то нас встретит Саламина?"
Мы вошли в дом. Саламины, которую я уходя оставил за шитьем, не было.
- Хорошо, - сказали мы все трое и уселись.
Разговор не клеился. Вскоре во время одной из длинных пауз мы услышали приглушенные голоса. Подняв головы, увидели лица, прижавшиеся к стеклам большого окна. Я встал и задернул одну половину занавески.
И вот мы сидим за столом, у Марты на коленях ее мальчуган. С одной стороны сидит Сара, с другой я. Ярко горит лампа, разложены неизбежные в таких случаях фотографии, чтобы занять гостей, как вдруг в дом, словно фурия, влетает Саламина. Встав перед моими милыми гостями, она открывает шлюзы для уничтожающего водопада гренландских слов. Я тщетно пытаюсь заставить ее замолчать - она продолжает бушевать. Я приказываю ей подать кофе. Но, готовя кофе, она неистовствует.
- А что, если я позову Мартина, Петера и Бойе, - предлагаю я.
- Мартина и Петера я не хочу видеть. Бойе славный, позови его!
Что она делала дальше, я не знаю. Она то выходила, то входила, продолжая беситься. К счастью, обе женщины почувствовали комизм положения. Мы трое потихоньку ухмылялись. Марта и Сара продолжали сидеть, не трогаясь с места.
Кто-то постучал в окно: Бойе. Саламина открыла дверь, он вошел с встревоженным лицом. Я горячо приветствовал его. Он, словно захваченный этим врасплох, ответил на мое приветствие, подал руку и уселся, как я его пригласил, рядом со мной. Но все же чувствовалось что-то неладное. Бойе говорил с Сарой вполголоса, напряженным тоном, отказался от предложенной мной сигареты, отказался даже от сигары.
Тем временем Саламина подала кофе. Бойе кофе взял. Хотя он был возбужден, сердит, но, видимо, не хотел этого показывать. Я поражался тому, как хорошо он ведет себя. Саламина не захотела сесть с нами за стол. Она ходила по комнате взад-вперед, усиливая этим, насколько могла, общее напряжение. Что случилось, я не знал. Какие слухи дошли до Бойе? Что привело его сюда? Посылала ли за ним кого-нибудь Саламина? Потом из разговора я выяснил, что в этом-то и был весь фокус. Думается, приглашение дошло до него примерно в такой форме.