— Плюс то, что случилось с Сашей.
   — Да, и это тоже.
   — Хорошо. Допустим, Уайетт, ты прав. А как же тогда посланные им Саше и мне видеокассеты? Что они означают? Как он ухитрился послать весточку из ада?
   — Вот этого я пока и сам не понимаю. Может быть, он говорит правду. Возможно, ему и впрямь дали последнюю возможность искупить свою вину через кого-то, кого он любил.
   Но сейчас лично я ничему бы не верил. В «Докторе Фаустусе» мне больше всего нравилась та часть, где дьявол столь искусно соблазняет человека. Он отнюдь не хватает его за ногу и не тащит за собой. Нет, напротив, они с Фаустусом ведут совершенно замечательные беседы, во время которых дьявол убеждает его не продавать душу, поскольку ад просто ужасное место. И в конце концов Фаустус вынужден едва ли не уговаривать его согласиться. Думаешь, все это не было спланировано заранее? По-твоему, зло так и бегает в поисках нас? Как раз наоборот.
   Мы гоняемся за злом до тех пор, пока оно не поймает нас. Это же совершенно очевидно.
* * *
   Прежде, чем поведать о случившемся в доме Артуса, я должен хоть немного рассказать вам об этом человеке.
   Несмотря на свою репутацию одного из лучших звукооператоров Голливуда, он всегда с трудом находил работу, поскольку был исключительно требовательным и невероятно въедливым человеком. Он никогда ничего не проверял дважды — нет, поскольку он все проверял по пять раз. Ему нужно было не лучшее оборудование, ему обязательно требовалось два комплекта лучшего оборудования на тот случай, если что-нибудь случится с одним. Он любил рассказывать историю о пианисте Кейте Джаретте"[95], который к каждому концерту требует по два специальных рояля — просто на всякий случай.
   Голливуд готов сутки напролет носиться с любыми, даже самыми идиотскими требованиями кинозвезд, но у него не хватает терпения на капризы технического персонала. Когда Райнер Артус требует два магнитофона «Награ»— просто так, на всякий случай — будьте уверены, несколько важных шишек обязательно поднимут вой. Поэтому Артус хоть и работал, но не так часто, как мог бы.
   Но Фил все равно использовал его на съемках всех фильмов «Полуночи» — несмотря ни на что, поскольку знал, чего стоит Артус, и еще потому, что важнейшей составляющей фильмов ужасов является именно звук. Короче, они вполне устраивали друг друга.
   Нам как-то довелось работать с Артусом в одном из фильмов, но мне он показался чересчур замкнутым, слишком властным, и я всегда в глубине души задавался вопросом, а не являлся ли он в свое время нацистом? Фил считал, что нет, но я так уверен не был. Я знал, что у Артуса был трудное детство в
   Германии, с будто сошедшей со страниц трудов Фрейда[96] матерью. У нее была так развита анальная ретенция, что в ванной она вешала два разных полотенца— одно для «верхней» половины тела, а другое— для «нижней». Поймав детей на том, что они одним полотенцем вытираются целиком, она била их. Таким образом, совсем нетрудно было понять, почему ее сын столь педантичен. В мире Райдера царил абсолютный порядок, и просто не могло быть пыли. Его длинная машина буквально сверкала, и пепельницы в ней всегда были безукоризненно чистыми, хотя он и курил, как паровоз. Та же чистота царила и в его доме. Фил утверждал, что Артус даже медитировал, пылесося гостиную. Одним из самых ярких воспоминаний, оставшихся у меня после посещения его дома много лет назад, действительно был стоящий в кладовке самый примечательный из когда-либо виденных мною пылесосов. Да-да, я тайком заглянул туда. Машина была огромной, изобиловала кнопками и клавишами, и скажи мне тогда кто-нибудь, что это русский спутник, я бы, наверное, поверил.
   Он жил на сонной тупиковой улочке в одном из тех построенных в стиле полу— ''Миссия " домов, которые когда-то возводились в Калифорнии целыми кварталами. Когда Уайетт подрулил к входу, до нас донеслись рвущиеся из окон звуки дорзовскои[97] "Зажги во мне огонь ".
   — Это у него так играет?
   — Думаю, да. Но, по-моему, Райнер всегда ненавидел рок.
   Уайетт кивком указал на дом.
   — Похоже, у него изменились вкусы.
   — У Райнера никогда не менялись вкусы. Пошли.
   Мы прошли через поросшую пожухшей травой и высокими сорняками плешивую лужайку. Райнер любил возиться на участке. В последний раз, когда я был здесь, эта лужайка была просто идеальной. А теперь она больше всего походила на какую-то кожную болезнь.
   Поднявшись на крыльцо, мы увидели, что сетчатая дверь распахнута настежь и в дом то влетают, то вылетают наружу целые тучи ленивых черных мух.
   — Здорово смахивает на дом Флэки Фунта из «Зап Комикс»[98].
   — Или из «Тобакко Роуд»[99]. — Я позвонил. Сквозь оглушительную музыку я услышал, как кто-то громким криком приглашает нас войти.
   — Райнер? — Я медленно вошел.
   — Ага.
   — Райнер, это Уэбер Грегстон. Вы где?
   — Здесь, в спальне. Просто идите прямо.
   Мы двинулись через дом, который был не то чтобы грязным, а, скорее, каким-то… нечистым. Запах стоял такой, будто в доме кто-то умер. Медленно продвигаясь вперед, я почувствовал, как Вертун-Болтун ухватился сзади за шлевку на моих джинсах. Он шепнул:
   — Ничего? Ты не против?
   Я улыбнулся и покачал головой.
   — Это хорошо, я все равно бы не отцепился.
   — Райнер, где же вы, черт побери?
   — Да здесь я, здесь. Идите вперед.
   Наконец, мы оказались в комнате, которая, по-видимому, служила ему спальней. По крайней мере, на полу здесь валялся матрас, а на нем восседал Райнер. ' — Уэбер, как делишки? Ба, и Вертун-Болтун здесь!
   Он сидел на матрасе, привалившись спиной к стене. На нем не было ничего, кроме трусов и черных носков. Его длинные, грязные волосы свисали сальными прядями. Перед нами как будто предстал совершенно другой человек, поскольку неотъемлемой частью солдатского облика Райнера всегда являлась очень короткая седовато-стальная стрижка.
   — Интересно, что вам двоим здесь нужно?
   — Мы пришли поговорить о Филе.
   — О каком еще Филе?
   — О Филе Стрейхорне.
   Он прищурился, с трудом пытаясь припомнить имя человека, с которым сделал четыре фильма.
   — Фил Стрейхорн? А, ну да, конечно. Только ведь он приказал долго жить. Не слышали, что ли? Фил мертв.
   — Да, мы знаем. Но что с вами такое, Райнер? Вы кошмарно выглядите. Он улыбнулся.
   — Правда? Зато чувствую себя прекрасно. Даже не представляю, с чего бы это мне ужасно выглядеть, если я так здорово себя чувствую.
   — Вы что — под кайфом, что ли?
   — Под кайфом? Брось, Вертун, ты же отлично знаешь, что я этим не балуюсь. Даже не пью. Просто мне хорошо, вот и все. — Он медленно, с трудом, опираясь рукой на стену, поднялся. — Я сейчас в небольшом отпуске, вот и решил расслабиться, музон послушать. — Он запрокинул голову и, прикрыв глаза, начал негромко подпевать следующей вещи «Дорз».
   — Можно, я сделаю чуть потише, а то говорить трудно. — Не дожидаясь ответа, Уайетт подошел к большому музыкальному центру в углу и выключил его. — Вот так-то лучше. Есть не хотите, Райнер? Или чего-нибудь выпить?
   — Нет, спасибо. Присаживайтесь, ребята. Ну, давайте, спрашивайте, чего вы там хотели?
   В следующие полчаса я не мог избавиться от странного чувства. Этот человек выглядел, как Райнер, вроде, говорил, как он и знал вещи, которые мог знать только он, но мы с Уайеттом не взялись бы с уверенностью утверждать, что это он. Человека, которого мы знали, целиком здесь не было — только какие-то части. Несомненно, части узнаваемые, но все же не стопроцентный Райнер Артус. Когда позже я заметил, что это очень похоже на мух, то влетающих в дом, то вылетающих наружу, Уайетт согласился со мной. Только в данном случае, в странном человеке, с которым мы разговаривали, то мелькал, то пропадал наш знакомый.
   Я задавал ему вопросы о фильме, который мы делали вместе — мелкие вопросы, совершенно ничего не значащие, но ответить на которые мог бы только человек, присутствовавший на съемочной площадке. Он ничего не забыл и даже смеялся, вспоминая кое-какие подробности. Это был Райнер. Нет. Нет, не он.
   — Послушайте, пожалуйста. Это очень важный вопрос. Помните съемки того эпизода для «Полночь убивает», где Кровавик произносит свой монолог? По-моему, это вообще единственный раз, когда он что-нибудь говорит.
   — Точно. И что вы хотите об этом узнать?
   — Вы, случайно, не в курсе, где пленка с этим эпизодом? Такое впечатление, что эта часть фильма исчезла.
   — А вы узнавали на студии?
   — И на студии, и в лаборатории, спрашивали у Саши Макрианес, короче, у всех. Эпизода нет.
   — Странно. — Это слово он произнес так, что по тону его голоса сразу становилось ясно, насколько мало его интересует данная проблема.
   — Так значит, вы не представляете где она еще может быть?
   — Нет.
   — А вы помните сам эпизод? Что он там говорил?
   — Это была сцена в церкви, и когда мы закончили, Фил забрал и мои пленки и то, что отснял Алекс Карсанди, и сказал, что сам позаботится о проявке. Раньше он никогда так не делал, но, поскольку он был боссом, мы отдали ему все материалы. — Это было самой длинной тирадой Артуса за все время нашего пребывания у него и, похоже, она окончательно утомила его. Мы поняли, бедняга вот-вот совершенно выбьется из сил, и нужно поскорее вытягивать из него, что только можно.
   — А о чем он тогда говорил, Райнер? Не помните его слова хотя бы примерно?
   Артус потер лицо обеими руками и растерянно посмотрел на нас, как будто только сейчас проснулся.
   — Он говорил экспромтом. В первоначальном сценарии этого не было. У нас у всех было чувство, что он выдумывает прямо на ходу. Ну, там, вроде, говорил о зле и боли… но ничего такого, чего бы вы уже не слышали раньше. Короче, плохой парень рассказывает, почему он плохой. Ничего особенного.
   Зато уж что было по-настоящему плохо, так это конец сцены, когда Кровавик убил маленькую девочку. Боже, как это было реально! Никто из нас не знал, как ему это удалось. Такая симпатичная девчушка, думаю, лет восьми или девяти. Он закончил с этим своим «Почему я такой плохой», а потом вдруг взял да и вытащил ее откуда-то сбоку, ну вроде как фокусник, который собирается проделать трюк с одним из зрителей.
   Никто из нас не понимал, что он собирается делать, но Фил всегда был прекрасным импровизатором, поэтому мы не вмешивались. На съемки девчушку привел Мэтью Портланд, но она стояла так тихо, что я про нее и вообще забыл.
   — А как ее звали? Вы не помните ее имени? Он снова потер лицо.
   — Да, помню, потому что оно было очень забавное: Засоня. Да, именно так он ее и называл. Вытащил эту маленькую Засоню и через мгновение перед работающей камерой Кровавик перерезал ей горло, в то время как она пела песенку, которую он велел ей петь. — Челюсти его задвигались, будто он жевал резинку. — У нас в городке, когда я был ребенком, была женщина, которую мы звали «Салат». Даже не знаю, откуда такое прозвище и взялось. Так вот, мы вечно при любой возможности старались напугать ее до смерти. — Челюсти его продолжали шевелиться. Он взглянул на меня, и на мгновение взгляд его прояснился. — После того, как мы закончили тот фильм, я чувствую себя просто отлично. Ни за какие коврижки не стал бы делать еще одну «Полночь». И платят хорошо, и Фил молодчина, но только я больше в этом не участвую. Надо бы позвонить и сказать ему. Он уже вернулся в город?
   — Вон она — возле машины.
   Приложив ладонь козырьком ко лбу, Вертун-Болтун взглянул в указанном мной направлении. Спросоня стояла у дерева, держа в руках яркий оранжевый мяч. Увидев нас, она радостно замахала рукой.
   — Если она ангел, то, пожалуй, может спасти меня, разве нет, Уэбер?
   — Наверное, да, Уайетт. Скорее всего, может. Мы спустились с крыльца и двинулись к ней. Она пошла нам навстречу.
   — Привет, Вертун-Болтун. Да, я могу тебя спасти. Он взглянул на меня. Она взглянула на меня.
   — Почему ты не рассказала мне об этой сцене?
   — Я не могу рассказать тебе всего, Уэбер. Фил ведь предупреждал тебя об этом на своих кассетах, разве нет?
   — Скажи, а почему в одних случаях ты говоришь, как ребенок, а в других — как взрослая?
   — Потому что я и то, и другое. Сегодня я похожа на ребенка с оранжевым мячиком. Что вы узнали у Райнера?
   — Он стал совершенно другим человеком. В чем дело?
   — Дело в «Полночь убивает». Так значит, он рассказал о том, что меня в этом фильме убили?
   — Да. А Фил с самого начала собирался это сделать?
   — Думаю, да. Когда он пригласил меня на съемку, я подумала, что он хочет показать, как решил изменить эпизод в лучшую сторону. Но к тому времени он зашел уже слишком далеко. Он непременно должен был убить и то немногое доброе, что в нем осталось, да еще продемонстрировать это всему миру. И места для этого лучшего, чем кино, даже представить себе трудно.
   — Так эпизод пропал окончательно?
   Она подбросила мячик над головой, поймала его.
   — Пленки больше нет, но это не так и важно. Перед смертью он сжег и кинопленку, и магнитофонные записи, но было уже поздно, и ему это было известно. Он снял сцену, значит она обрела право на жизнь. И жива до сих пор. Вот почему он покончил с собой.
   — Тогда какова же моя роль? Что я могу сделать? Спросоня бросила мячик Уайетту и взглянула на меня.
   — Ты должен снять другую сцену, Уэбер, вместо той, снятой Филом. Если она окажется лучше, то все снова поправится. С Сашей все будет в порядке. И с ним тоже.
   — И это все? Ты хочешь только этого?
   — Да.
   — А как же мне сделать ее «лучше»?
   В этот момент нас кто-то окликнул. Мы обернулись и увидели стоящего на крыльце Райнера, все еще в трусах. Он махал нам рукой.
   — Эй, ребята, спасибо что заехали. Вертун, я просто балдею от твоего шоу. Если когда-нибудь понадобится звуковик, зови меня!
   Когда мы снова повернулись к Спросоне, ее уже не было.

5

   Взгляните на эту прекрасную комнату. Пошли, я вам все покажу. Саша всегда отличалась склонностью к коллекционированию. Если у вас водятся деньги, вы коллекционируете «произведения искусства», а если бедны — собираете «вещи». У Саши собраны «произведения искусства». Некоторые из них покупал ей я. До того, как все это случилось, я был так богат и мог настолько ни в чем себе не отказывать, что имел возможность спокойно зайти в художественную галерею или в антикварный магазин и, увидев приглянувшуюся мне вещь, не торговался, не вертел ее в руках, делая вид, что ищу в ней изъяны или пытаюсь определить, не дешевка ли это. Я просто спрашивал: сколько? Они называли какую-нибудь совершенно безумную цену. Я говорил — беру.
   Например, я купил ей вот этот небоскреб работы Мориса Йорка, что над камином, и вон то полотно Йорга Иммендорфа[100]. Помню, привез его в машине с опущенным верхом. Картина была такой большой, что хлопала на ветру, как парус. Владелец галереи был в ужасе, но мне хотелось преподнести ее Саше немедленно и увидеть ее реакцию. Саша положила ее на пол и несколько минут ходила вокруг, внимательно рассматривая со всех сторон.
   Саша ведь такая… о, не беспокойтесь, она вернется только через несколько часов — она все еще в больнице, сдает анализы. У нас вполне хватит времени, чтобы по достоинству оценить ее жилище: два китайских ковра, один цвета сумерек, другой — мороженого, старая чернильница, которую с удовольствием держал бы у себя на письменном столе мой отец, рядом с ней— круглый камень, найденный ей во время нашего путешествия в Нью-Мексико…
   Будучи женщиной, способной взять взаймы или просто выманить миллионы долларов у самых неприступных представителей сильных мира сего, она, занимаясь любовью, любит смеяться. По утрам, просыпаясь, она, обычно, в хорошем настроении. Саша всегда покупает дорогие, в твердой обложке, издания книг, которые советуют ей прочитать знакомые. Да нет, просто смешно составлять перечень достоинств человека. Впрочем, я все равно лишь собирался показать вам ее квартиру, а не ее саму. Но наши книги, две пары черных кроссовок, то, как часто и насколько тщательно мы поливаем цветы… гаруспикция. Помните это слово? Изучай расположение— найдешь ответ. Почему она подобрала именно этот круглый камень, а не какой-нибудь другой? Вот он, возьмите его в руки. Размер тут совершенно не играет роли, уж поверьте мне. Размер, цвет, где именно она его нашла — все это не имеет абсолютно никакого значения. Скорее, важно все в совокупности, пунктир жизни, соединенный в линию понимающим взглядом. Камень и чернильница на письменном столе, висящий в ванной динозавр, нарисованный неумелой рукой. Пустячок, который ей дорог и который она никогда не снимет, хотя порой и подумывает об этом. Потому что его подарил ей я.
   Ни одна из подаренных мной вещей не покинула стен ее дома. Ни до, ни после моей смерти. Я проверяю это каждый день, в ее отсутствие, прохожусь по дому и пытаюсь понять, жива ли здесь память обо мне. И, если бы вдруг не стало хоть одной из этих вещей, я бы начал беспокоиться.
   Порой, когда она дома, я устраиваюсь в соседней комнате и прислушиваюсь к звукам ее маленьких повседневных дел. К звуку льющейся воды, когда она принимает душ, к нехитрым мотивчикам, которые она так любит напевать себе под нос, к быстрым щелчкам переключаемых каналов, когда она усаживается посмотреть телевизор, но не может найти ничего подходящего— ничего подходящего, чтобы убить хоть час своей жизни, потому что сейчас ей с ней просто нечего больше делать.
   Я почти никогда не сижу в той же комнате, что и она. Слишком уж близко. Слишком грустно. Даже по выражению наших лиц было бы трудно сказать, кому из нас хуже— беременной женщине или мертвому мужчине.
   Можно, я расскажу вам об этом? Вы не против? Я был бы очень вам благодарен.
   Отношения начинаются с мягкого, опасливого использования больших слов, которые, как вы надеетесь, очень скоро вам потребуются: забота, преданность, любовь. Первое из этих слов— «откровенность»— я произнес, когда мы с Сашей сидели в "Гамбургерной деревне " на Голливудском бульваре.
   — Позволь мне быть с тобой откровенный.
   Саша быстро отвела глаза, и я внутренне вздохнул: о-хо-хо. Когда она снова посмотрела на меня, на лице у нее было подозрительное, грустное выражение. Потом сказала, что я ничем ей не обязан, ведь она тоже что-то получала "в постели ". Это прозвучало довольно глупо. Я взял ее за руку, но она, вместо того, чтобы как-то отреагировать на это или пожать мою руку в ответ, лишь взглянула на наши сомкнутые руки и спросила, не означает ли моя "откровенность ", что я признателен за прошлую ночь, но должен уйти?
   — Нет, моя откровенность означает, что я хочу прямо сейчас признаться тебе в любви.
   — Вот уж чего никак не ожидала услышать. Лично я все еще пытаюсь привыкнуть хотя бы к мысли, что мы вместе спим.
   — Отлично, привыкай скорее. Привыкай ко мне.
   Мы были друг для друга большой, реальной надеж:-дои и, к счастью, осознали это очень скоро. Когда тебе вдруг неведомо откуда приваливает счастье, прежде всего начинаешь подозревать неладное и долго колеблешься, прежде чем воспользоваться им. И у меня, и у Саши в жизни были долгие периоды одиночества, поэтому нам обоим было отлично известно, насколько малы шансы встретить по-настоящему симпатичного тебе человека. Иными словами, не раздумывай слишком долго, а действуй.
   В своих «Письмах к молодому поэту» Рильке переписывает одно из стихотворений своего корреспондента Каппуса и отсылает его молодому человеку.
   …А эту копию я посылаю Вам, потому что знаю, насколько важно и сколько нового опыта дает заново открытое для себя собственное произведение, написанное рукой другого человека. Перечитайте это стихотворение так, будто никогда не видели его раньше и Вы до самой глубины своей души прочувствуете, насколько оно Ваше собственное…
   То, что этот великий человек от руки переписывает стихотворение какого-то любителя, да еще и отсылает его парню, почему-то всегда глубоко меня трогала. Какая щедрость! Кто бы еще додумался сделать такое?
   Но потом я встретил Сашу, и она брала многое из того, чем я был или во что верил, и, оставив на взятом свой неизгладимый отпечаток, снова возвращала его мне, но уже таким, каким я никогда раньше его не видел. Может быть, это и есть любовь —желание другого вернуть тебя тебе самому, только уже улучшенного его видением, облагороженного его рукой.
   Я попросил ее перебраться жить ко мне.
   Она потупилась.
   — Мне с этим никогда особенно не везло. — Улыбка ее исчезла, едва успев появиться.
   Я протянул руку и погладил ее по голове.
   — Меня не интересует, сколько у тебя было побед и поражений. Ты нужна мне такой, какая ты есть, Саша, а не такой, какой мне хотелось бы тебя видеть.
   — Ты мне тоже. И это лучшее, с чего можно начать.
   Сегодня, гуляя с Блошкой, я вдруг увидела человека на большом мотоцикле. За спиной у него сидела его подружка. Он начал притормаживать ногами и, скорее всего, у него на каблуках были металлические подковки или что-то в этом роде, потому что во все стороны полетели искры. Девица засмеялась и сделала то же самое. Это выглядело невероятно впечатляюще и буквально завораживало: громкий рокот мотоцикла, ее смех, все эти искры…
   Я просто дождаться не могла, когда вернусь и расскажу тебе об этом. Но потом, войдя в дом после всего каких-то десяти минут проведенных на улице, я увидела тебя и испытала такую радость, что даже забыла рассказать об увиденном, Это ведь тоже искры, правда, Фил?
   Отношения, начинающиеся, когда тебе под тридцать или чуть за тридцать, обладают оттенками, которых лишены, когда ты моложе. К этому времени ты не только больше знаешь — ты еще и с гораздо большей благодарностью реагируешь на все хорошее, и куда легче относишься ко всему плохому. То, что в двадцать лет сводило бы тебя с ума, через десять лет кажется просто мелочью, по крайней мере, не более чем незначительным пятнышком на рукаве. Его можно отчистить. На него можно просто не обращать внимания, главное, что пиджак хорошо сидит и удобен в носке.
   Лично я с самого начала наших отношений ни разу не видел ярких искр, вылетающих у нас из-под каблуков. Я никогда не говорил этого Саше, но мне вполне достаточно было в темноте, перед телевизором, сунуть руку ей под юбку и почувствовать под пальцами мягкий пушок и гусиную кожу на внутренней поверхности бедер. У нас была любовь и взаимное уважение. Мы обнаружили, что можем говорить обо всем на свете.
   Когда Уэбер однажды вечером пришел к нам на ужин, он сказал, что мы производим впечатление супружеской пары.
   — Некоторые люди долгие годы живут вместе, но все равно никогда не кажутся подходящими друг другу. Как будто живут на разных этажах. А у вас все по-другому.
   Мы были с ним вполне согласны. Странно было только каждый день уходить на съемки такой жестокой вещи, как «Полночь убивает», а потом вечером снова возвращаться домой к Саше и Блошке и к жизни, которая стала столь наполненной и приятной.
   Сейчас, вспоминая то время, я понимаю, что долго такое продолжаться не могло. Я знал, что это счастье принесла мне вовсе не "Полночь ". Саша восхищалась вовсе не Кровавиком, а моей колонкой в 'Эсквайре ", где я писал о жизни в Голливуде. И, тем не менее, хотелось мне того или нет, именно Кровавик был моим хлебом и маслом, и в размышлениях о нем я проводил значительную часть своей жизни.
   Однажды, когда мы лежали в постели и наблюдали за Блошкой, топтавшемуся на одеяле в поисках местечка, где бы прилечь, Саша спросила, откуда взялся Кровавик.
   — Ты имеешь в виду — на самом деле или в фильме?
   — На самом деле. Откуда он взялся в тебе?
   Блошка наконец шлепнулся на кровать и, по чистому совпадению, тоже уставился на меня, будто, как и Саша, ждал ответа.
   — Из рок-н-ролла.
   — Из музыки?
   — Нет, не совсем. Когда я был мальчишкой, отец в первый и последний раз вывез нас на каникулы в БраунМиллз, в Нью-Джерси. Единственное, что там было примечательного, так это наличие тинистого озера и близость к Форт-Диксу, одной из самых крупных военных баз на Восточном побережье. У нас был домик в чаще леса, а вокруг жили семьи военных с базы. Одно семейство носило фамилию Мазелло, а его глава служил в военной полиции. Мы с сестрой проводили у них много времени, потому что у них было трое детей примерно нашего возраста.