Страница:
Я вернулся к бумаге и словам, которые Фил просил меня прочитать на его похоронах — вступительным словам к "Полуночи. "
— Один знаменитый поэт как-то сказал: "Возможно, все драконы в нашей жизни на самом деле принцессы, которые только и ждут, чтобы мы хоть раз совершили красивый и отважный поступок. Возможно, все, пугающее нас, в глубинной сути своей является чем-то беспомощным, жаждущим нашей любви.
Но это не так. Драконам и чудовищам не нужны ни отвага, ни красота. Только страдания. Только смерть. Есть и люди, подобные им".
Будь это начало фильма, вы бы увидели актрису Вайолет Мейтланд, которая с младенцем на руках пересекает просторную, выдержанную в пастельных тонах гостиную, направляясь к широко распахнутым дверям, ведущим на балкон. Гугукая и что-то шепча малышу, она выходит на залитый солнцем просторный балкон. Отсюда, с этого высоко расположенного роскошного балкона вид открывается просто великолепный.
После нескольких мгновений, дающих нам возможность оценить и прелесть вида, и окружающий ее невыразимо прекрасный мир, женщина поднимает ребенка и с силой швыряет его с балкона вниз. Единственный звук, который мы слышим, это ее громкий выдох.
Но сейчас мы вовсе не смотрели фильм. Мы — несколько сотен собравшихся на похоронах людей — стояли у могилы, занятые каждый своими собственными воспоминаниями о человеке, которого вот-вот навсегда забросают парой сотен фунтов земли.
Почему он это сделал? Какую цель преследовал? Какая-нибудь цитата из Рильке могла бы показаться здесь даже трогательной, поскольку он являлся его любимым поэтом, да и вообще сентиментальность была вполне в духе Стрейхорна. Но вот включать в надгробную речь все вступление из такого мрачного фильма целиком, отдавало просто безвкусицей и извращением.
Саша передала мне конверт еще по дороге на кладбище. Я хотел сразу вскрыть его, но она положила свою руку на мою и сказала, что в предсмертной записке Фил просил не открывать конверт и не читать текст до самого момента похорон. Наверное, решил я, таким образом он хотел сказать нечто такое, что все собравшиеся должны были услышать одновременно, какое-то последнее очень важное его послание. Но такого я не ожидал. Только не этой жуткой шутки, сыгранной им с нами на собственных похоронах, в те последние минуты, что многие из нас когда-либо посвятят его памяти.
Что еще было в его предсмертной записке?
… В определенный момент я погрузил в лодку все самое важное — то, что, как мне казалось, я хотел бы взять с собой в последнее путешествие в прежние дни моей жизни, через океан, раскинувшийся на тридцать или сорок лет. Все, представлявшее для меня какую-либо ценность — людей, предметы, мысли. Но вскоре, из-за последних событий (штормов!), я вынужден был начать выкидывать все эти вещи за борт, одну за другой, и теперь мой кораблик стал таким легким, что, к моему удивлению, взмыл над водой, а это означает, что им теперь почти невозможно управлять, и у меня значительно меньше шансов достичь намеченного места. Если Уэбер приедет, будь добра, попроси его зачитать на моих похоронах то, что находится в конверте. Желательно, чтобы никто, включая и вас с ним, не читал этого до церемонии.
Хотя мне это и глубоко безразлично, я все же предполагаю, что вы и мои родители захотите устроить похороны. Так вот, единственное, о чем я прошу, это именно похоронить меня, а не кремировать.
Саша, мне страшно жаль, что так получилось. Знай — ты в этом ни в малейшей степени не виновата. Ты всегда была для меня чем-то вроде тихого и ласкового шепотка.
Я люблю тебя.
Мне предстояло дочитать присутствующим предсмертное послание Фила. Я совсем уже было собрался продолжать, когда загремели первые выстрелы.
В отличие от того, что обычно рассказывают «очевидцы» происшествий в новостях, пораженные или потрясенные люди: "Мы приняли выстрелы не то за автомобильный выхлоп, не то за взрыв игрушечной петарды, эти звучали именно как настоящие выстрелы. Три очень быстро последовавших один за другим баха. За то короткое мгновение, которое мне потребовалось, чтобы обернуться на звук, я успел заметить, что и все остальные обернулись в ту же сторону. Будто все мы точно знали, куда смотреть, с какой именно стороны пришла беда.
— Вон он!
— Чтоб его, да это же Кровавик!
Он шел прямо на нас неторопливой скользящей походкой, в черных штанах и рубашке, с серебристым лицом Кровавика. Пистолет в его руке казался огромным, как полено. Он хохотал и продолжал палить в нас. Сначала у могилы упала женщина. Потом мужчина. Убиты? Люди в панике разбегались. Вертун-Болтун, недолго думая, столкнул Сашу в могилу и спрыгнул туда же вслед за ней. Я же, совершенно ошалев от происходящего, бросился навстречу Кровавику. Этот его визгливый, пронзительный смех. Бах!
2
3
— Один знаменитый поэт как-то сказал: "Возможно, все драконы в нашей жизни на самом деле принцессы, которые только и ждут, чтобы мы хоть раз совершили красивый и отважный поступок. Возможно, все, пугающее нас, в глубинной сути своей является чем-то беспомощным, жаждущим нашей любви.
Но это не так. Драконам и чудовищам не нужны ни отвага, ни красота. Только страдания. Только смерть. Есть и люди, подобные им".
Будь это начало фильма, вы бы увидели актрису Вайолет Мейтланд, которая с младенцем на руках пересекает просторную, выдержанную в пастельных тонах гостиную, направляясь к широко распахнутым дверям, ведущим на балкон. Гугукая и что-то шепча малышу, она выходит на залитый солнцем просторный балкон. Отсюда, с этого высоко расположенного роскошного балкона вид открывается просто великолепный.
После нескольких мгновений, дающих нам возможность оценить и прелесть вида, и окружающий ее невыразимо прекрасный мир, женщина поднимает ребенка и с силой швыряет его с балкона вниз. Единственный звук, который мы слышим, это ее громкий выдох.
Но сейчас мы вовсе не смотрели фильм. Мы — несколько сотен собравшихся на похоронах людей — стояли у могилы, занятые каждый своими собственными воспоминаниями о человеке, которого вот-вот навсегда забросают парой сотен фунтов земли.
Почему он это сделал? Какую цель преследовал? Какая-нибудь цитата из Рильке могла бы показаться здесь даже трогательной, поскольку он являлся его любимым поэтом, да и вообще сентиментальность была вполне в духе Стрейхорна. Но вот включать в надгробную речь все вступление из такого мрачного фильма целиком, отдавало просто безвкусицей и извращением.
Саша передала мне конверт еще по дороге на кладбище. Я хотел сразу вскрыть его, но она положила свою руку на мою и сказала, что в предсмертной записке Фил просил не открывать конверт и не читать текст до самого момента похорон. Наверное, решил я, таким образом он хотел сказать нечто такое, что все собравшиеся должны были услышать одновременно, какое-то последнее очень важное его послание. Но такого я не ожидал. Только не этой жуткой шутки, сыгранной им с нами на собственных похоронах, в те последние минуты, что многие из нас когда-либо посвятят его памяти.
Что еще было в его предсмертной записке?
… В определенный момент я погрузил в лодку все самое важное — то, что, как мне казалось, я хотел бы взять с собой в последнее путешествие в прежние дни моей жизни, через океан, раскинувшийся на тридцать или сорок лет. Все, представлявшее для меня какую-либо ценность — людей, предметы, мысли. Но вскоре, из-за последних событий (штормов!), я вынужден был начать выкидывать все эти вещи за борт, одну за другой, и теперь мой кораблик стал таким легким, что, к моему удивлению, взмыл над водой, а это означает, что им теперь почти невозможно управлять, и у меня значительно меньше шансов достичь намеченного места. Если Уэбер приедет, будь добра, попроси его зачитать на моих похоронах то, что находится в конверте. Желательно, чтобы никто, включая и вас с ним, не читал этого до церемонии.
Хотя мне это и глубоко безразлично, я все же предполагаю, что вы и мои родители захотите устроить похороны. Так вот, единственное, о чем я прошу, это именно похоронить меня, а не кремировать.
Саша, мне страшно жаль, что так получилось. Знай — ты в этом ни в малейшей степени не виновата. Ты всегда была для меня чем-то вроде тихого и ласкового шепотка.
Я люблю тебя.
Мне предстояло дочитать присутствующим предсмертное послание Фила. Я совсем уже было собрался продолжать, когда загремели первые выстрелы.
В отличие от того, что обычно рассказывают «очевидцы» происшествий в новостях, пораженные или потрясенные люди: "Мы приняли выстрелы не то за автомобильный выхлоп, не то за взрыв игрушечной петарды, эти звучали именно как настоящие выстрелы. Три очень быстро последовавших один за другим баха. За то короткое мгновение, которое мне потребовалось, чтобы обернуться на звук, я успел заметить, что и все остальные обернулись в ту же сторону. Будто все мы точно знали, куда смотреть, с какой именно стороны пришла беда.
— Вон он!
— Чтоб его, да это же Кровавик!
Он шел прямо на нас неторопливой скользящей походкой, в черных штанах и рубашке, с серебристым лицом Кровавика. Пистолет в его руке казался огромным, как полено. Он хохотал и продолжал палить в нас. Сначала у могилы упала женщина. Потом мужчина. Убиты? Люди в панике разбегались. Вертун-Болтун, недолго думая, столкнул Сашу в могилу и спрыгнул туда же вслед за ней. Я же, совершенно ошалев от происходящего, бросился навстречу Кровавику. Этот его визгливый, пронзительный смех. Бах!
2
Мы как следует отделали его. Где-то за нашими спинами женщина все кричала и кричала: «Перестаньте, перестаньте! Вы же его убьете!» Но именно этого нам больше всего и хотелось. Бить и пинать этого сукина сына до тех пор, пока он не сдохнет, и больше никогда никому не сможет причинить вреда. Вообще-то, я не прочь подраться, но участвовать в подобном мне еще не доводилось — человек двадцать (или около того) на одного, он валяется на земле, а мы сгрудились вокруг, и каждый старается пнуть неподвижное тело, как только образуется просвет.
— Убить эту гнусную сволочь!
— В голову цель, в голову!
Я в очередной раз нанес удар и почувствовал, как под ногой что-то твердое вдруг стало мягким.
Молотя его ногами и руками, мы вели себя, как стая обезумевших от голода псов, накинувшихся на беспомощную жертву. Каждому хотелось укусить, оторвать свой свежий окровавленный кусок. Мой темный похоронный костюм побурел от грязи и был сплошь покрыт поднявшейся в свалке пылью. Кто-то нагнулся и сорвал серебристую маску.
Валяющийся на земле человек оказался едва ли не подростком. Во всяком случае, ему было не более двадцати. Меньше чем за минуту юношеское лицо превратилось в какую-то кашу цвета переспелых фруктов: лоснящихся яблок и винограда, с проблесками белого там, где их не должно было быть. Кость.
Пистолет оказался просто пугачом. До того, как я подбежал к нему и пнул в пах, он успел бабахнуть еще раз — прямо в меня. При этом он смеялся и продолжал смеяться, даже уже валяясь на земле, под градом превращающих его в мешок с костями ударов толпы обезумевших скорбящих.
Думаю, еще никогда в жизни я не приходил в подобное бешенство. Я слышал его смех, и мне больше всего на свете хотелось его убить. Стоит только выпустить на волю человеческий гнев, и обратно его уже ничем не загонишь. Напугайте нас как следует, и мы способны на что угодно.
Полицейские приехали очень скоро, но, когда они попытались оттеснить нас и спасти его от нашей ярости, мы едва не взбунтовались.
Как же его звали? Вылетело из головы. Саша подсунула мне напечатанную на следующий день в газете статью про него, но с меня хватило и одного взгляда, брошенного на заголовок: «Поклонник „Полуночи“ хотел, чтобы уход из жизни его героя Филиппа Стрейхорна стал таким же славным, как и его фильмы».
Собственная злость пугала меня. И страх тоже. В лимузине, на обратном пути с кладбища в компании Саши и Стрейхорнов, я продолжал молчать даже тогда, когда старик вдруг забубнил:
— Конечно, очень жаль, что так вышло, но лично я ничуть не удивлен. Хоть он и был моим сыном, происшедшее меня нисколько не удивляет. В самом деле, нельзя же снимать такие фильмы, как снимал Филипп, и при этом ожидать, что твои зрители сохранят здравый рассудок. Они были порочными — и эти фильмы, и люди, платившие деньги, чтобы их посмотреть. А все случившееся — просто плоды этой порочности.
— А что же тогда, по-вашему, хорошее кино, мистер Стрейхорн?
Он явно не привык, чтобы ему задавали вопросы — особенно женщины — поэтому, прежде чем ответить Саше, он смерил ее внимательным взглядом.
— Хорошее кино? «Гражданин Кейн»[82]. «Седьмая печать»[83]. Даже «К северу через северо-запад»[84] очень хороший фильм, возможно, даже великий фильм.
Саша, сидящая в кресле напротив него, слегка подалась вперед так, что их лица оказались совсем близко друг от друга.
— Тогда, может, заодно, назовете и несколько хороших книг?
Такая ее близость была ему явно не по душе, но он не сдавался.
— О-о, даже не знаю. Ну, вот Киплинг[85], например, неплох, я как раз недавно его перечитывал. Ивлин Во[86]. А почему вы спрашиваете?
— Тогда как насчет хорошей живописи? Миссис Стрейхорн коснулась Сашиного колена.
— А почему вы спрашиваете, дорогая?
— Ваш сын своими фильмами пытался добиться чего-то довольно странного, нового и жизненно важного, а вы о деле всей его жизни только и можете сказать, что его работы порочны!
Мистер Стрейхорн сложил руки на груди и с жалостью улыбнулся.
— По-видимому, Саша, вы читаете слишком много критических обзоров. Филипп стал очень богатым человеком, угождающим вкусам двенадцати-тринадцатилетних подростков нашей несчастной страны не более чем жалкой унцией воображения и годовым запасом цыплячьей крови.
И не было в его «Полуночи» ничего жизненно важного. Как, по-вашему, кого вы пытаетесь обмануть? Да, согласен, швырять младенца с балкона действительно довольно странно, но это совсем не та странность, что у Феллини[87] в его «8, 5»[88].
Я всегда относился к успеху Фила с уважением. Он решил что-то делать, и делал это хорошо. Но если кто-то из вас заблуждается, принимая его «достижения» за что-то серьезное и высокохудожественное, а тем более — стоящее, то это либо глубокий цинизм, либо просто глупость.
Вы спрашиваете, что такое хорошие фильмы? Вот, например, Уэбер делал хорошие фильмы. Посмотрите внимательно его «Удивительную» и увидите настоящие любовь и своеобразие, покрывающие два часа действия, как настоящая шоколадная глазурь — торт. Да, фильмы «Полуночи» довольно умело сделаны, и они действительно до смерти пугают, но они смердят.
— Почему, потому что они «потворствуют» нашим животным инстинктам?
— Нет, как раз потому, что они не любят этих самых животных инстинктов, которые играют столь важную роль в нашей жизни. В лучшем случае, эти фильмы их высмеивают. Вам это никогда не приходило в голову, Саша? Впрочем, уверен, что нет.
Зная своего сына, я нисколько не сомневаюсь, что он, будучи человеком умным, не раз доказывал вам их полную этиологию и «семиотическую важность»: все эти интеллектуально напыщенные и, в то же время, совершенно пустые термины, которыми в наши дни, как густым джемом, намазано общественное мнение. Но, когда откусываешь кусок, бутерброд с дерьмом все равно остается бутербродом с дерьмом, есть на нем джем или нет. Люди вроде Филиппа специально изобретают разные подобные термины, чтобы обмазывать ими свою работу и помешать нам понять…
Послушайте, я прекрасно знаю, он меня ненавидел…
Миссис Стрейхорн положила ладонь ему на руку и что-то тихонько проворковала на ухо, пытаясь успокоить мужа. Но он, не обращая на нее никакого внимания, продолжал выпускать в Сашу пулю за пулей.
— … но это было его право. Возможно, мы неправильно воспитали их с сестрой. Возможно. Но должен сказать вам следующее: мне очень жаль, что он покончил с собой, но вины в этом за собой я не чувствую. Он верил в возможность достижения совершенства. Он всю жизнь это твердил. Но как раз в этом-то и состояла его беда. Я уверен, для него создание этих фильмов было «странным и жизненно важным» способом показать людям, насколько они опасны и в какой беде находятся, и что им уже пора начать заглядывать себе в душу и попытаться понять, почему им нравятся фильмы вроде «Полуночи». Это я понимаю. Это один из возможных путей. Но он, зная, что его работа пользуется таким успехом по совершенно противоестественным причинам, не брезговал зарабатывать на ней деньги и славу… Он снова и снова демонстрировал нам, какими бесконечно жестокими и отвратительными мы можем быть по отношению друг к другу. Вот что ходили смотреть люди, а не разные там бессмысленные, наспех приклеенные высокоморальные концы с улыбающимися лицами и фальшивыми восходами. И всякие подонки и придурки, вроде того типа на кладбище, кончили тем, что скупили все билеты.
Кстати, я обратил внимание, что Полина Каэль даже не упомянула о самом последнем его фильме, ведь так? Зато, знаете, кто высказался? Журнал «Фангория». Причем их обзор сопровождался цветным фото какого-то типа в перемазанной кровью маске свиньи и с мотопилой в руках. А знаете, как они назвали величайшее творение моего сына— то существо, с помощью которого он намеревался просвещать людей? Гноерожим.
— Гнилорожим, — поправила его супруга.
— Ах, да, прошу прощения. Гнилорожим.
Пока я готовил обед, Саша сидела за кухонным столом. Она уже переоделась, и теперь была в халате и шлепанцах.
— Думаешь, его отец прав? Я начал чистить яблоко.
— До известной степени, да. Но на вершине успеха чертовски трудно не чувствовать себя уютно. Это как после тяжелого дня опуститься в мягкое кресло. Особенно для такого человека, как Фил, добившегося своего после многих лет неудач. «Полночь» явилась для него формулой счастья, и он, естественно, так или иначе, уцепился за нее. В общем-то, ничего такого в этом нет.
— Но ведь ты так не поступал. Каждый твой очередной фильм непохож на другие.
— Саша, не нужно нас сравнивать. Я больше не снимаю фильмов. Бросил.
— И почему? Ведь не из-за землетрясения же.
— Отчасти. Однажды Фил сказал своей сестре слова, запавшие мне в память. «Миру на меня совершенно наплевать, зато мне есть, что ему сказать». После землетрясения я вдруг ощутил, что мне больше нечего «сказать» миру своими фильмами.
Но было и еще кое-что. Помнишь, как нам с Каллен Джеймс одно время снились общие сны?
Она взяла с тарелки ломтик яблока.
— Да. Я читала «Кости Луны».
— В принципе, Каллен просила меня об этом не распространяться, но могу тебе признаться в одном: на протяжении нескольких недель жизни я имел возможность чувствовать, что такое чудо на самом деле. И это совсем другое, чем снимать кино.
Она уже собиралась отправить кусочек яблока в рот, но внезапно замерла и взглянула на меня.
— Так ты действительно знаешь, что такое чудо?
— Пока я лишь пришел к выводу, что оно существует где-то в реальной жизни, а не в воображении или искусстве. Может, и есть способ добраться до него при посредстве того или другого, но все равно оно там — за мостом.
Она потрясла головой.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду. Я взял солонку и перечницу и поставил их перед собой: опоры моего моста.
— Единственное, на что способно искусство, так это подсказать способ как перейти мост. Нужны глаза лучше, чем у нас, уши лучше, чем у нас, нужно куда более глубокое понимание жизни, возможно, даже прозрение, которое поможет сделать это. А что на другой стороне? Спасение и мир.
Но ведь спасение можно обрести и без искусства. Разумеется, множество художников, жизнь которых, как, к примеру, у Ван-Гога[89], была ужасна, нашли выход именно через свое искусство. Но не думаю, что в конечном итоге именно искусство спасло их. Скорее, их спасла работа, любовь к сопряженному с ней чисто человеческому действию — именно это принесло им умиротворение. Просто их работа оказалась связанной с нанесением краски на холст, и тому подобное.
Чудо таится где-то в человеческой деятельности. Единственным различием, которое мне видится между художником и землекопом, любящим свою работу, является вот что: когда у художника ладится работа, он, помимо получаемого от нее удовольствия, через нее еще и имеет возможность до какой-то степени управлять хаосом своей жизни. Землекоп же лишь перекидывает землю с места на место.
Только не пойми меня превратно — если ему по душе эти однообразные движения, он в гораздо лучшем положении, чем многие другие.
Она улыбнулась.
— Значит, ты перестал снимать потому, что это больше не приносило тебе удовлетворения?
— Черт, ну конечно же нет! Я всегда любил снимать. И сейчас люблю. Снимать для меня все равно, что беседовать с человеком, который тебе по-настоящему нравится, и которым ты восхищаешься. Но, когда ты больше не знаешь, что ему еще сказать или просто не находишь нужных слов, пусть даже твой собеседник самый распрекрасный человек на свете, тебе все равно становится не по себе.
Вот почему я организовал Раковую Труппу. Там я могу сказать хоть миллион самых разных вещей.
— Потому, что актеры умирают?
— Нет, просто они все постоянно испытывают голод — голод по всему, что могут получить. А я, чувствуя этот их голод изо дня в день, начинаю испытывать его и сам, только мой голод — это голод к жизни, а не к искусству.
— А разве искусство не возводит жизнь на более высокий уровень?
— По опыту работы с этой труппой, могу сказать, что в лучшем случае искусство поднимает жизнь лишь до всеохватывающего сейчас. Заставляет забыть о времени, смерти и о многом другом и позволяет просто жить в каждый конкретный момент настоящего. Вот почему актеры работают с таким энтузиазмом. В своем ожидании грядущего со дня на день неизбежного конца они хотя бы на пару часов получают возможность не думать о лекарствах или химиотерапии. На это время они становятся бессмертными.
— У меня тоже рак.
— Это ты так считаешь. Хочешь, можем поговорить об этом. — Я не смотрел на нее и говорил, не меняя тона голоса.
— Пока еще нет. Но у меня действительно рак и, к тому же, я беременна. Ничего комбинация, да? Жизнь и смерть в одной утробе, рука об руку! Притом, совершенно не представляю, откуда мог взяться ребенок.
— Мы можем обсудить это, когда сама захочешь. Да, кстати, у тебя, случайно, нет хрена?
Чувствуя, что все идет из рук вон плохо, я нередко отправляюсь на ближайшую кухню и готовлю. Я стараюсь превратить необходимые для резки и отмеривания, вливания и перемешивания движения в маленькие шедевры дзена[90], которые в совокупности в один прекрасный день могут преобразиться в мини-сатори. Чтобы сконцентрироваться, мне не требуется закрывать глаза или швырять в мишень стрелки дартс — нет, я просто стою себе и жарю-парю.
Пока я собирался с мыслями, Саша спросила, можно ли ей, пока готовится обед, пойти и прилечь. Это было даже и к лучшему, потому что хорошие блюда очень капризны — если, готовя не уделять им полного внимания, они довольно часто получаются либо безвкусными, либо даже невкусными, стараясь укрыться за чрезмерным количеством соли или специй.
Минут десять спустя, я настолько погрузился в таинство чистки моркови, что и не заметил, как на кухне появилась она.
— Ой, морковка! Можно я возьму одну? — На ней были сине-белые матросские юбочка и блузочка, белые гольфы и лакированные кожаные туфельки. Но особенно поражали и бросались в глаза на вид совершенно новенькие крошечные белые перчатки и лакированная белая сумочка.
Первым моим порывом было бросить взгляд за ее спину — в сторону Сашиной спальни.
Заметив это, она снова заговорила, причем в голосе ее слышались обида:
— Хочешь, чтобы я ушла, да? Что ж, разбуди ее. Если не желаешь меня видеть, этого будет вполне достаточно!
— Ну-ка, иди сюда! — Схватив гостью за маленькую руку в белой перчатке, я затащил ее в небольшую комнатку рядом с кухней, где у Саши стояли телевизор и старый диван. — Куда ты пропала? Где ты сейчас была?
— На кладбище. Отнесла на могилу Фила букет цветов.
— А куда ты исчезла вчера? Когда мы были в его доме?
Несколько раз щелкнув замочком своей блестящей сумочки, она пожала плечами.
— Должно быть, в определенном месте в определенное время может находиться лишь одна из вас. Так?
Она взглянула на сумочку, снова открыла и закрыла ее и, не глядя на меня, кивнула.
— Но кое-чего я все равно не понимаю. Ты же существовала и до того, как Фил познакомился с Сашей. Так почему же ты сейчас… внутри нее?
— Не знаю! Но я была с Филом, когда он был еще маленьким мальчиком. Я была его другом гораздо дольше, чем она.
— Тогда почему же она беременна тобой? Она утверждает, что они с ним не спали уже много месяцев.
— Что значит «спать»? Находиться в одной постели?
— Нет, я имею в виду физическую близость. Они не трахались уже несколько месяцев!
— Что значит «трахались»?
Я недоверчиво уставился на нее. Неужели такое возможно? Столько всего знать, быть сверхъестественным созданием и все же не знать таких простых вещей?
Да, в том случае, если она действительно была всего лишь ребенком.
— Сядь-ка. Устраивайся вот здесь, рядом со мной. Ты должна рассказать мне обо всем происшедшим с той самой минуты, как ты вернулась, чтобы быть рядом с Филом. Согласна? Мне просто необходимо знать все-все, понимаешь?
Разные чудеса всегда являются прерогативой детей, поэтому, рассказывая о них, они обычно делают это расслабленными, рассудительными голосами умудренных опытом людей. Чудо для них — родной дом, причем в гораздо большей степени, нежели реальная жизнь. Они верят в волшебство, в то, что люди могут летать, в Бога. «Невозможное» — их враг, притяжение — тоже: все это просто наша приземленная и совершенно неприемлемая для них рутина. Значительную часть времени они даже вообще не проводят здесь, с нами, в нашем мире. Они просто очень умело притворяются, что они здесь.
Спросоня сказала, что ей восемь лет. Несколько позже я предположил, что, должно быть, это просто Филу было восемь лет, когда он создал ее, и с тех пор она ничуть не повзрослела. Но если так, то как же она смогла написать «Мистера Грифа»?
— Да не писала я его! Просто увидела у Фила и подумала, что было бы неплохой шуткой немного изменить его. Я всего-то навсего только и прикоснулась к страничкам.
На телевизоре лежал блокнот. Я взял его и быстро пролистал, желая убедиться, что там ничего не записано. Все страницы оказались девственно чистыми. Мне требовалось получить от нее еще одно неопровержимое доказательство, еще одно чудо, которое окончательно убедило бы меня в том, что Спросоня говорит правду.
— Возьми его и сделай с ним то же самое. Пусть снова появится «Мистер Гриф».
Она взяла блокнот, побарабанила по нему пальчиками и вернула мне.
Теперь все листы блокнота оказались исписанными почерком Фила, причем с обеих сторон. Должно быть, в рукописном виде рассказ был очень длинным, поскольку блокнот был исписан до конца. Я положил его на место и взглянул на нее.
— Скажи, а Фил придумал тебя, когда вы были детьми?
— Вроде того.
— Убить эту гнусную сволочь!
— В голову цель, в голову!
Я в очередной раз нанес удар и почувствовал, как под ногой что-то твердое вдруг стало мягким.
Молотя его ногами и руками, мы вели себя, как стая обезумевших от голода псов, накинувшихся на беспомощную жертву. Каждому хотелось укусить, оторвать свой свежий окровавленный кусок. Мой темный похоронный костюм побурел от грязи и был сплошь покрыт поднявшейся в свалке пылью. Кто-то нагнулся и сорвал серебристую маску.
Валяющийся на земле человек оказался едва ли не подростком. Во всяком случае, ему было не более двадцати. Меньше чем за минуту юношеское лицо превратилось в какую-то кашу цвета переспелых фруктов: лоснящихся яблок и винограда, с проблесками белого там, где их не должно было быть. Кость.
Пистолет оказался просто пугачом. До того, как я подбежал к нему и пнул в пах, он успел бабахнуть еще раз — прямо в меня. При этом он смеялся и продолжал смеяться, даже уже валяясь на земле, под градом превращающих его в мешок с костями ударов толпы обезумевших скорбящих.
Думаю, еще никогда в жизни я не приходил в подобное бешенство. Я слышал его смех, и мне больше всего на свете хотелось его убить. Стоит только выпустить на волю человеческий гнев, и обратно его уже ничем не загонишь. Напугайте нас как следует, и мы способны на что угодно.
Полицейские приехали очень скоро, но, когда они попытались оттеснить нас и спасти его от нашей ярости, мы едва не взбунтовались.
Как же его звали? Вылетело из головы. Саша подсунула мне напечатанную на следующий день в газете статью про него, но с меня хватило и одного взгляда, брошенного на заголовок: «Поклонник „Полуночи“ хотел, чтобы уход из жизни его героя Филиппа Стрейхорна стал таким же славным, как и его фильмы».
Собственная злость пугала меня. И страх тоже. В лимузине, на обратном пути с кладбища в компании Саши и Стрейхорнов, я продолжал молчать даже тогда, когда старик вдруг забубнил:
— Конечно, очень жаль, что так вышло, но лично я ничуть не удивлен. Хоть он и был моим сыном, происшедшее меня нисколько не удивляет. В самом деле, нельзя же снимать такие фильмы, как снимал Филипп, и при этом ожидать, что твои зрители сохранят здравый рассудок. Они были порочными — и эти фильмы, и люди, платившие деньги, чтобы их посмотреть. А все случившееся — просто плоды этой порочности.
— А что же тогда, по-вашему, хорошее кино, мистер Стрейхорн?
Он явно не привык, чтобы ему задавали вопросы — особенно женщины — поэтому, прежде чем ответить Саше, он смерил ее внимательным взглядом.
— Хорошее кино? «Гражданин Кейн»[82]. «Седьмая печать»[83]. Даже «К северу через северо-запад»[84] очень хороший фильм, возможно, даже великий фильм.
Саша, сидящая в кресле напротив него, слегка подалась вперед так, что их лица оказались совсем близко друг от друга.
— Тогда, может, заодно, назовете и несколько хороших книг?
Такая ее близость была ему явно не по душе, но он не сдавался.
— О-о, даже не знаю. Ну, вот Киплинг[85], например, неплох, я как раз недавно его перечитывал. Ивлин Во[86]. А почему вы спрашиваете?
— Тогда как насчет хорошей живописи? Миссис Стрейхорн коснулась Сашиного колена.
— А почему вы спрашиваете, дорогая?
— Ваш сын своими фильмами пытался добиться чего-то довольно странного, нового и жизненно важного, а вы о деле всей его жизни только и можете сказать, что его работы порочны!
Мистер Стрейхорн сложил руки на груди и с жалостью улыбнулся.
— По-видимому, Саша, вы читаете слишком много критических обзоров. Филипп стал очень богатым человеком, угождающим вкусам двенадцати-тринадцатилетних подростков нашей несчастной страны не более чем жалкой унцией воображения и годовым запасом цыплячьей крови.
И не было в его «Полуночи» ничего жизненно важного. Как, по-вашему, кого вы пытаетесь обмануть? Да, согласен, швырять младенца с балкона действительно довольно странно, но это совсем не та странность, что у Феллини[87] в его «8, 5»[88].
Я всегда относился к успеху Фила с уважением. Он решил что-то делать, и делал это хорошо. Но если кто-то из вас заблуждается, принимая его «достижения» за что-то серьезное и высокохудожественное, а тем более — стоящее, то это либо глубокий цинизм, либо просто глупость.
Вы спрашиваете, что такое хорошие фильмы? Вот, например, Уэбер делал хорошие фильмы. Посмотрите внимательно его «Удивительную» и увидите настоящие любовь и своеобразие, покрывающие два часа действия, как настоящая шоколадная глазурь — торт. Да, фильмы «Полуночи» довольно умело сделаны, и они действительно до смерти пугают, но они смердят.
— Почему, потому что они «потворствуют» нашим животным инстинктам?
— Нет, как раз потому, что они не любят этих самых животных инстинктов, которые играют столь важную роль в нашей жизни. В лучшем случае, эти фильмы их высмеивают. Вам это никогда не приходило в голову, Саша? Впрочем, уверен, что нет.
Зная своего сына, я нисколько не сомневаюсь, что он, будучи человеком умным, не раз доказывал вам их полную этиологию и «семиотическую важность»: все эти интеллектуально напыщенные и, в то же время, совершенно пустые термины, которыми в наши дни, как густым джемом, намазано общественное мнение. Но, когда откусываешь кусок, бутерброд с дерьмом все равно остается бутербродом с дерьмом, есть на нем джем или нет. Люди вроде Филиппа специально изобретают разные подобные термины, чтобы обмазывать ими свою работу и помешать нам понять…
Послушайте, я прекрасно знаю, он меня ненавидел…
Миссис Стрейхорн положила ладонь ему на руку и что-то тихонько проворковала на ухо, пытаясь успокоить мужа. Но он, не обращая на нее никакого внимания, продолжал выпускать в Сашу пулю за пулей.
— … но это было его право. Возможно, мы неправильно воспитали их с сестрой. Возможно. Но должен сказать вам следующее: мне очень жаль, что он покончил с собой, но вины в этом за собой я не чувствую. Он верил в возможность достижения совершенства. Он всю жизнь это твердил. Но как раз в этом-то и состояла его беда. Я уверен, для него создание этих фильмов было «странным и жизненно важным» способом показать людям, насколько они опасны и в какой беде находятся, и что им уже пора начать заглядывать себе в душу и попытаться понять, почему им нравятся фильмы вроде «Полуночи». Это я понимаю. Это один из возможных путей. Но он, зная, что его работа пользуется таким успехом по совершенно противоестественным причинам, не брезговал зарабатывать на ней деньги и славу… Он снова и снова демонстрировал нам, какими бесконечно жестокими и отвратительными мы можем быть по отношению друг к другу. Вот что ходили смотреть люди, а не разные там бессмысленные, наспех приклеенные высокоморальные концы с улыбающимися лицами и фальшивыми восходами. И всякие подонки и придурки, вроде того типа на кладбище, кончили тем, что скупили все билеты.
Кстати, я обратил внимание, что Полина Каэль даже не упомянула о самом последнем его фильме, ведь так? Зато, знаете, кто высказался? Журнал «Фангория». Причем их обзор сопровождался цветным фото какого-то типа в перемазанной кровью маске свиньи и с мотопилой в руках. А знаете, как они назвали величайшее творение моего сына— то существо, с помощью которого он намеревался просвещать людей? Гноерожим.
— Гнилорожим, — поправила его супруга.
— Ах, да, прошу прощения. Гнилорожим.
Пока я готовил обед, Саша сидела за кухонным столом. Она уже переоделась, и теперь была в халате и шлепанцах.
— Думаешь, его отец прав? Я начал чистить яблоко.
— До известной степени, да. Но на вершине успеха чертовски трудно не чувствовать себя уютно. Это как после тяжелого дня опуститься в мягкое кресло. Особенно для такого человека, как Фил, добившегося своего после многих лет неудач. «Полночь» явилась для него формулой счастья, и он, естественно, так или иначе, уцепился за нее. В общем-то, ничего такого в этом нет.
— Но ведь ты так не поступал. Каждый твой очередной фильм непохож на другие.
— Саша, не нужно нас сравнивать. Я больше не снимаю фильмов. Бросил.
— И почему? Ведь не из-за землетрясения же.
— Отчасти. Однажды Фил сказал своей сестре слова, запавшие мне в память. «Миру на меня совершенно наплевать, зато мне есть, что ему сказать». После землетрясения я вдруг ощутил, что мне больше нечего «сказать» миру своими фильмами.
Но было и еще кое-что. Помнишь, как нам с Каллен Джеймс одно время снились общие сны?
Она взяла с тарелки ломтик яблока.
— Да. Я читала «Кости Луны».
— В принципе, Каллен просила меня об этом не распространяться, но могу тебе признаться в одном: на протяжении нескольких недель жизни я имел возможность чувствовать, что такое чудо на самом деле. И это совсем другое, чем снимать кино.
Она уже собиралась отправить кусочек яблока в рот, но внезапно замерла и взглянула на меня.
— Так ты действительно знаешь, что такое чудо?
— Пока я лишь пришел к выводу, что оно существует где-то в реальной жизни, а не в воображении или искусстве. Может, и есть способ добраться до него при посредстве того или другого, но все равно оно там — за мостом.
Она потрясла головой.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду. Я взял солонку и перечницу и поставил их перед собой: опоры моего моста.
— Единственное, на что способно искусство, так это подсказать способ как перейти мост. Нужны глаза лучше, чем у нас, уши лучше, чем у нас, нужно куда более глубокое понимание жизни, возможно, даже прозрение, которое поможет сделать это. А что на другой стороне? Спасение и мир.
Но ведь спасение можно обрести и без искусства. Разумеется, множество художников, жизнь которых, как, к примеру, у Ван-Гога[89], была ужасна, нашли выход именно через свое искусство. Но не думаю, что в конечном итоге именно искусство спасло их. Скорее, их спасла работа, любовь к сопряженному с ней чисто человеческому действию — именно это принесло им умиротворение. Просто их работа оказалась связанной с нанесением краски на холст, и тому подобное.
Чудо таится где-то в человеческой деятельности. Единственным различием, которое мне видится между художником и землекопом, любящим свою работу, является вот что: когда у художника ладится работа, он, помимо получаемого от нее удовольствия, через нее еще и имеет возможность до какой-то степени управлять хаосом своей жизни. Землекоп же лишь перекидывает землю с места на место.
Только не пойми меня превратно — если ему по душе эти однообразные движения, он в гораздо лучшем положении, чем многие другие.
Она улыбнулась.
— Значит, ты перестал снимать потому, что это больше не приносило тебе удовлетворения?
— Черт, ну конечно же нет! Я всегда любил снимать. И сейчас люблю. Снимать для меня все равно, что беседовать с человеком, который тебе по-настоящему нравится, и которым ты восхищаешься. Но, когда ты больше не знаешь, что ему еще сказать или просто не находишь нужных слов, пусть даже твой собеседник самый распрекрасный человек на свете, тебе все равно становится не по себе.
Вот почему я организовал Раковую Труппу. Там я могу сказать хоть миллион самых разных вещей.
— Потому, что актеры умирают?
— Нет, просто они все постоянно испытывают голод — голод по всему, что могут получить. А я, чувствуя этот их голод изо дня в день, начинаю испытывать его и сам, только мой голод — это голод к жизни, а не к искусству.
— А разве искусство не возводит жизнь на более высокий уровень?
— По опыту работы с этой труппой, могу сказать, что в лучшем случае искусство поднимает жизнь лишь до всеохватывающего сейчас. Заставляет забыть о времени, смерти и о многом другом и позволяет просто жить в каждый конкретный момент настоящего. Вот почему актеры работают с таким энтузиазмом. В своем ожидании грядущего со дня на день неизбежного конца они хотя бы на пару часов получают возможность не думать о лекарствах или химиотерапии. На это время они становятся бессмертными.
— У меня тоже рак.
— Это ты так считаешь. Хочешь, можем поговорить об этом. — Я не смотрел на нее и говорил, не меняя тона голоса.
— Пока еще нет. Но у меня действительно рак и, к тому же, я беременна. Ничего комбинация, да? Жизнь и смерть в одной утробе, рука об руку! Притом, совершенно не представляю, откуда мог взяться ребенок.
— Мы можем обсудить это, когда сама захочешь. Да, кстати, у тебя, случайно, нет хрена?
Чувствуя, что все идет из рук вон плохо, я нередко отправляюсь на ближайшую кухню и готовлю. Я стараюсь превратить необходимые для резки и отмеривания, вливания и перемешивания движения в маленькие шедевры дзена[90], которые в совокупности в один прекрасный день могут преобразиться в мини-сатори. Чтобы сконцентрироваться, мне не требуется закрывать глаза или швырять в мишень стрелки дартс — нет, я просто стою себе и жарю-парю.
Пока я собирался с мыслями, Саша спросила, можно ли ей, пока готовится обед, пойти и прилечь. Это было даже и к лучшему, потому что хорошие блюда очень капризны — если, готовя не уделять им полного внимания, они довольно часто получаются либо безвкусными, либо даже невкусными, стараясь укрыться за чрезмерным количеством соли или специй.
Минут десять спустя, я настолько погрузился в таинство чистки моркови, что и не заметил, как на кухне появилась она.
— Ой, морковка! Можно я возьму одну? — На ней были сине-белые матросские юбочка и блузочка, белые гольфы и лакированные кожаные туфельки. Но особенно поражали и бросались в глаза на вид совершенно новенькие крошечные белые перчатки и лакированная белая сумочка.
Первым моим порывом было бросить взгляд за ее спину — в сторону Сашиной спальни.
Заметив это, она снова заговорила, причем в голосе ее слышались обида:
— Хочешь, чтобы я ушла, да? Что ж, разбуди ее. Если не желаешь меня видеть, этого будет вполне достаточно!
— Ну-ка, иди сюда! — Схватив гостью за маленькую руку в белой перчатке, я затащил ее в небольшую комнатку рядом с кухней, где у Саши стояли телевизор и старый диван. — Куда ты пропала? Где ты сейчас была?
— На кладбище. Отнесла на могилу Фила букет цветов.
— А куда ты исчезла вчера? Когда мы были в его доме?
Несколько раз щелкнув замочком своей блестящей сумочки, она пожала плечами.
— Должно быть, в определенном месте в определенное время может находиться лишь одна из вас. Так?
Она взглянула на сумочку, снова открыла и закрыла ее и, не глядя на меня, кивнула.
— Но кое-чего я все равно не понимаю. Ты же существовала и до того, как Фил познакомился с Сашей. Так почему же ты сейчас… внутри нее?
— Не знаю! Но я была с Филом, когда он был еще маленьким мальчиком. Я была его другом гораздо дольше, чем она.
— Тогда почему же она беременна тобой? Она утверждает, что они с ним не спали уже много месяцев.
— Что значит «спать»? Находиться в одной постели?
— Нет, я имею в виду физическую близость. Они не трахались уже несколько месяцев!
— Что значит «трахались»?
Я недоверчиво уставился на нее. Неужели такое возможно? Столько всего знать, быть сверхъестественным созданием и все же не знать таких простых вещей?
Да, в том случае, если она действительно была всего лишь ребенком.
— Сядь-ка. Устраивайся вот здесь, рядом со мной. Ты должна рассказать мне обо всем происшедшим с той самой минуты, как ты вернулась, чтобы быть рядом с Филом. Согласна? Мне просто необходимо знать все-все, понимаешь?
Разные чудеса всегда являются прерогативой детей, поэтому, рассказывая о них, они обычно делают это расслабленными, рассудительными голосами умудренных опытом людей. Чудо для них — родной дом, причем в гораздо большей степени, нежели реальная жизнь. Они верят в волшебство, в то, что люди могут летать, в Бога. «Невозможное» — их враг, притяжение — тоже: все это просто наша приземленная и совершенно неприемлемая для них рутина. Значительную часть времени они даже вообще не проводят здесь, с нами, в нашем мире. Они просто очень умело притворяются, что они здесь.
Спросоня сказала, что ей восемь лет. Несколько позже я предположил, что, должно быть, это просто Филу было восемь лет, когда он создал ее, и с тех пор она ничуть не повзрослела. Но если так, то как же она смогла написать «Мистера Грифа»?
— Да не писала я его! Просто увидела у Фила и подумала, что было бы неплохой шуткой немного изменить его. Я всего-то навсего только и прикоснулась к страничкам.
На телевизоре лежал блокнот. Я взял его и быстро пролистал, желая убедиться, что там ничего не записано. Все страницы оказались девственно чистыми. Мне требовалось получить от нее еще одно неопровержимое доказательство, еще одно чудо, которое окончательно убедило бы меня в том, что Спросоня говорит правду.
— Возьми его и сделай с ним то же самое. Пусть снова появится «Мистер Гриф».
Она взяла блокнот, побарабанила по нему пальчиками и вернула мне.
Теперь все листы блокнота оказались исписанными почерком Фила, причем с обеих сторон. Должно быть, в рукописном виде рассказ был очень длинным, поскольку блокнот был исписан до конца. Я положил его на место и взглянул на нее.
— Скажи, а Фил придумал тебя, когда вы были детьми?
— Вроде того.
3
Она взяла у меня видеокассету и, сунув ее в щель видеомагнитофона, нажала все необходимые кнопки. На экране телевизора появился Фил. Привет, Уэбер! Очень рад, что ты наконец дошел до этой стадии. Я, конечно, надеялся на это, но в людях, которых любишь, ошибиться легче всего. Причем, это худшая из возможных ошибок. Но в тебе я не ошибся.
Очевидно, ты хотел бы побольше узнать насчет Спросони. И «Мистера Грифа» заодно. Интересно, много ли она уже успела тебе поведать? Впрочем, это неважно. Я сам расскажу тебе, что смогу, а если у тебя появятся вопросы, на них ответит она.
Последовавшее за этим явилось для меня полной неожиданностью. Я ожидал, что Фил расскажет мне всю историю теми точными и ясными фразами, которые я так привык от него слышать. Но, вопреки моим ожиданиям, на протяжении следующей четверти часа он крутил мне любительское видео вроде того, с последними минутами жизни моей матери.
Очевидно, ты хотел бы побольше узнать насчет Спросони. И «Мистера Грифа» заодно. Интересно, много ли она уже успела тебе поведать? Впрочем, это неважно. Я сам расскажу тебе, что смогу, а если у тебя появятся вопросы, на них ответит она.
Последовавшее за этим явилось для меня полной неожиданностью. Я ожидал, что Фил расскажет мне всю историю теми точными и ясными фразами, которые я так привык от него слышать. Но, вопреки моим ожиданиям, на протяжении следующей четверти часа он крутил мне любительское видео вроде того, с последними минутами жизни моей матери.