— Ты хочешь заснять праздник?
   — Частично.
   Похоже, барбекю изобрел американец. Я, конечно, знаю, что человечество жарило мясо на огне десятки тысяч лет, но американцы превратили это в настоящую религию.
   Хотя о моих фильмах писало множество критиков, ни один из них не заметил, что в каждый из них я, так или иначе, всовываю барбекю. Даже в «Нежной коже» американский гость показывает старикам, как делать это «правильно», тем самым невольно приближая их конец.
   Пища, приготовляемая на улице, еда, которую отправляют в рот руками, дым, жир. Бумажные тарелки, громкие голоса, нет салфетки — вытирай губы тыльной стороной ладони. Пусть даже это всего лишь твоя семья, разговоры становятся все громче и пронзительнее, и, как правило, куда свободнее. Мужчин начинает тянуть к женскому полу, они слишком много пьют; они разговаривают на повышенных тонах.
   После того как гости были представлены друг другу и все немного выпили, Уайетт предложил сыграть в «бомбу с часовым механизмом» — игру, которую он придумал и сделал знаменитой благодаря своему шоу. Я принес бумагу и карандаши, а Саша тем временем узнавала, кто насколько прожаренным любит мясо.
   Доминик и Макс так быстро и умно отвечали на вопросы, что в первом раунде у остальных не было против них ни малейших шансов. Я «взорвался» вторым, что меня вполне устраивало, так как я хотел заснять поединок между двумя мужчинами: Максом, расслабленно полулежащим на подушках своего инвалидного кресла, и Домиником, напряженно примостившимся на краешке стула и похожим на готового пробить решающий удар футбольным нападающим.
   Уже были поданы порции с кровью, и Саша уже начала снимать с огня чуть более прожаренные, а эти двое все никак не могли закончить. Тогда Уайетт заявил, что это ничья, и соперники согласились.
   — Ну, Макс, ты первый из моих противников, кто знает, что делать.
   — Ты бы видел, как он играет на репетициях. — Для пущей убедительности Шон даже помахала куском хлеба.
   Доминик взглянул на меня.
   — Ты играешь со своими актерами в «бомбу»?
   — Доминик, повтори-ка свой вопрос, только на этот раз смотри на Макса.
   — Слушай, Уэбер, мы ведем светскую беседу. Может, ты, наконец, отложишь свою камеру?
   Все дружным ворчанием поддержали его, поэтому я сделал, как мне было велено, хотя и не без сожаления, поскольку получал от съемок истинное удовольствие. Иногда мы пользовались видеокамерой в Нью-Йорке, но это было все равно, что снимать матчи для спортсменов. Мы смотрели их, стараясь понять, какие допускаем ошибки. То же, что я снимал сегодня, было чисто «семейным», забавным и чрезвычайно увлекательным занятием для человека, дружащего с камерой. В глубине души я лелеял идею сделать небольшой фильм о нашем ночном празднике, а затем разослать копии всем присутствовавшим.
   — Доминик, что слышно о Никапли?
   — Погоди секундочку. Сейчас, только возьму еще немного вон тех бобов. Интересно, кто их готовил? Микки, нам обязательно нужно узнать рецепт.
   — Макс.
   — Макс? Черт, неужели ты так здорово и бобы готовишь, и в «бомбу» играешь?
   — Доминик!
   — Что?
   — Никапли.
   — Ах, да. Ничего! Самым ужасным качеством Ника было полное отсутствие каких-либо пороков. Ни подружек, ни азартных игр, разве что раз в месяц мог выпить пивка. Обычно, когда кто-то исчезает, первым делом пытаешься выяснить, не заказывал ли он билет в Вегас или в Акапулько. Но этот парень ничего такого не делал.
   — Он просто пугал людей.
   — Именно! И это единственное, за что можно зацепиться. Пороков у него не было, зато была чертова уйма врагов. Вообще-то, у нас в управлении многие считают, что Нику, скорее всего, уже не придется посмотреть очередную игру «Доджеров»[129].
   — И это тебя нисколько не беспокоит? Он вытер губы салфеткой.
   — Вообще-то, должно бы, но Чарли Пит… Господи, да если бы ты даже просто случайно назвал его «Чарли», он бы так на тебя посмотрел, что у тебя пальцы ног поджались бы от страха.
   За столом воцарилось молчание, явно гласящее «вопрос закрыт» — пока наконец Джеймс громко не рассмеялся.
   — Да, но какого Кровавика он мог бы сыграть!
   На десерт был подан приготовленный Микки Скэнлан торт «Пудель», представлявший собой настоящее произведение кулинарного искусства. Она попросила нас не спрашивать, из чего он сделан, а то мы не станем его есть. Но с этим ни у кого затруднений не возникло.
   После двух кусков торта и чашки Сашиного слабого кофе, я взялся за камеру и снова начал снимать. Переходя от одного гостя к другому, я просил каждого попытаться угадать, из чего все-таки был сделан этот торт.
   Уайетт просто улыбнулся в объектив, уминая остатки своей порции. Я быстро двинулся дальше.
   Шон предположила, что там были шоколад и чернослив, и пожала плечами. Джеймс назвал шоколад и изюм. Доминик пошутил: шоколад и больше ни-капли.
   Микки швырнула в него ложкой, но рассмеялась так же громко, как и все мы. Я переводил камеру с лица на лицо, приближаясь к каждому насколько возможно близко, затем отходя назад и переходя к следующему, стараясь, однако, запечатлеть лица присутствующих до того, как первые самые искренние волны смеха дойдут до высшей точки и пойдут на спад.
   Наведя камеру на Макса, я решил, что он от смеха потерял всякий контроль над собой — даже уронил на колени тарелку и вилку.
   И тут мне вдруг стало понятно, что дело обстоит гораздо хуже. Именно в этот момент осознания один из тех страшных зверей, о которых я упоминал ранее, внезапно проявился во мне и прыгнул.
   Несколько секунд — долгих, все решающих секунд — я, зная, что с моим другом Максом Хэмпсоном что-то ужасно не в порядке, абсолютно ничего не предпринимал, а лишь продолжал его снимать. Мне просто необходимо было еще несколько секунд поснимать, прежде чем я смогу броситься ему на помощь. Прежде чем я захочу броситься ему на помощь. Да, именно так — прежде, чем я захочу ему помочь.
   Уайетт воскликнул:
   — Эй, что с Максом? Взгляните на него! Ему плохо!
   Я выронил камеру, но слишком поздно. В воцарившемся хаосе никто не понял, что я сделал. Но какое это имело значение. Ведь я-то понял.
   На следующее утро, подъезжая к студии, я увидел ее на автобусной остановке.
   — И почему это при виде тебя я нисколько не удивлен?
   — С Максом все будет в порядке, Уэбер. Обещаю. Ты не сделал ничего плохого.
   — Я не помог.
   — Ты делал свой фильм. Неужели ты до сих пор не понял: именно это самое важное, что ты можешь сделать? Если он в конце концов получится хорошим, то и все остальное наладится. Теперь я могу тебе помогать. Мне, наконец, позволено. С тех пор, как ты сюда вернулся, мне кое-что удалось сделать. С Максом все будет в порядке.
   — Докажи.
   — Позвони в больницу. Попроси позвать доктора Уильяма Кейзи и спроси его о состоянии Макса. Я "не лгу, Уэбер.
   — А что с Никапли?
   — Он мертв. Убит в восточном Лос-Анджелесе бандой, называющей себя «Рыбочистка». Его тело будет обнаружено сегодня.
   — Его гибель как-то связана с этим? С «Полночь убивает»?
   — Нет.
   — Спросоня, что именно им нужно? Пожалуйста.
   — Не могу тебе сказать, поскольку и сама не знаю. Сначала мне было велено явиться и поговорить с Филом. Я так и сделала. Безуспешно. Потом мне было велено переговорить с тобой.
   — Кто тебя послал?
   — Добрые звери.
   Я заехал на пустынный лесосклад и заглушил мотор.
   — Так ты знаешь и об этом?
   — Чем дальше продвигается работа над фильмом, тем больше я знаю о тебе. Образы зверей не так уж далеки от истины — просто, в действительности, все обстоит гораздо сложнее. Помнишь, что однажды сказал Блоудрай? Насчет зла? Это не просто что-то, это все, только ставшее плохим? И он был прав.
   — Не понимаю.
   — «Полночь убивает». Ты же сам видел — фильм так себе. На девять десятых это обычный фильм ужасов для обычного субботнего вечера. Но потом Фил сделал что-то, нашел какой-то прием или гениальный ход и создал сцену, которая все обратила во зло…
   — У него получилось произведение искусства.
   — У него получилось всего три минуты искусства, но этого оказалось достаточно.
   — Не верю. Я не верю, что искусство может перейти в жизнь.
   — А оно и не переходит. Ты, наверное, слышал о бинарном оружии? В бинарном оружии обычно содержится нервный газ. Там есть один компонент и другой. По отдельности они безвредны, но, соединившись, становятся нервным газом.
   — Но ведь убийства во Флориде…
   — По сравнению с этим, они — сущая ерунда.
   Она попросила меня высадить ее у цветочного магазина на Сансет. Когда я отъезжал от поребрика, меня осенила первая идея. Я быстро и настойчиво принялся говорить в маленький карманный диктофон, который я всегда ношу с собой во время работы.
   По дороге я только раз остановился у телефонной будки и позвонил в больницу справиться о Максе. Доктор Кейзи сообщил мне, что это один из самых невероятных случаев выздоровления за всю его медицинскую карьеру. Он собирался сказать еще что-то, но я поблагодарил его и повесил трубку.

3

   Я протянул руку и хотел было включить свет, но Уайетт остановил меня.
   — Нет, подожди. Я хочу посмотреть еще раз.
   — Ну, и как тебе?
   — По-моему это блестяще и жутко. Именно такими должны были быть все эти фильмы. Но ты все-таки покажи мне его еще раз. — Он положил руку мне на плечо. — Ты настоящий режиссер, Уэбер. У тебя такой особенный стиль! Боже, интересно, что сказал бы Фил, увидь он это.
   — Посмотри еще раз и скажи мне, что еще ты думаешь. — Потянувшись, я снова нажал кнопку воспроизведения.
   Много дней подряд я работал и на студии, и дома, резал, клеил, постепенно превращая «Полночь» в одну черновую грегстоновскую версию.
   Почему? Просто я был уверен, что Спросоня, повторяя слова Никапли «зло это все, что стало плохим», намекала на что-то важное. Может, Фил и привнес какое-то волшебство в утраченную впоследствии сцену, но кто сказал, что не существует другого волшебства в том, что он сделал до того?
   В колледже мы со Стрейхорном вместе слушали курс, называвшийся «Древний Рим». Одна из немногих вещей, которые запали мне из него в память, была гаруспикция, разновидность гадания, основывавшегося на изучении внутренностей жертвенных животных. Внимательно приглядись к порядку устройства мира — и постигнешь его тайны.
   А что если я изучу порядок творчества Фила? Поверчу его, как дизайнер или архитектор, так и эдак, рассматривая под разными углами и в новых ракурсах. Найдутся ли там ответы? Загадки, подлежащие решению, или меня ждут лишь банальная чернуха и обычная халтура ужастиков?
   У этого жанра есть две специфические проблемы. Одна — это первое появление монстра на экране. Здесь неизменно теряется добрая половина напряженности фильма. До этого воображение зрителей само рисовало свои собственные кошмарные образы монстров. Поэтому, каким бы ужасным или уникальным вы ни считали своего, он вряд ли окажется столь же страшным, как их собственная страшилка. Люди боятся разных вещей — крови, крыс, смерти, ночи, огня… И нет никакой возможности объединить все это в какое-то единое всеохватывающее создание без того, чтобы не скатиться до смешного, или вовсе не потерпеть фиаско.
   Кровавик был хорош именно тем, что представлялся чем-то вроде расплывчатого пятна, несмотря на серебристое лицо и детские ручки с пальчиками без ногтей. Да, вы понимали, здесь что-то очень не так, но образ был тонко «недоигран», и этот персонаж вполне можно было принять и за человека, отправляющегося на костюмированный бал.
   То же самое можно было сказать и о вещах, которые заставлял его делать Фил. Никаких тебе оторванных голов или животов, вспоротых всего одним движением длинного ногтя. Кровавик был каким-то потусторонним созданием. Подобно существу, явившемуся с другой, в тысячу раз более развитой, чем наша, планеты, он владел поистине удивительными способами заставить человека страдать. И этим тоже фильмы «Полуночи» привлекали зрителей: что, интересно, этот сукин сын придумает в следующий раз?
   Но их ждало разочарование. Начинался следующий фильм, Кровавик мучил людей новыми оригинальными способами, а потом фильм кончался. Каждый раз происходило одно и то же, что приводило к проблеме номер два: концовка.
   Традиционно есть два варианта финала фильма ужасов — хороший или плохой. Монстр побеждает, монстр проигрывает. И все. Поэтому зрители, отправляясь в кинотеатр, заранее знают, что их ждет. Да, им будет страшно, но они все равно знают, как может кончиться фильм. Всегда знают.
   Великие фильмы держат вас в неведении — вам неизвестно, кто первым доберется до финишной черты, если вообще кто-нибудь доберется.
   В моей версии фильма (Уайетт тут же прозвал ее «Полночь убывает») Кровавик вообще почти не фигурировал, а концовка не позволяла сделать определенных выводов.
   — Слушай, да это же одна из сцен, которые мы снимали в городе!
   — Точно. Возле чистильщика обуви на Голливудском бульваре.
   — А я даже и не сразу врубился. И много ты их вставил?
   — Порядочно.
   — Неудивительно, что фильм кажется каким-то не таким, ну, ты понимаешь, о чем я, да? Как будто смотришь на уже виденное раньше — картину или здание — и чувствуешь — они не такие как прежде. В основном, то же самое, но только гораздо лучше, а ты не понимаешь, почему.
   — А как насчет порядка эпизодов и перестановок?
   — Даже не спрашивай, Уэбер. Ты же знаешь, что все просто прекрасно. Не набивайся на комплименты.
   На середине второго просмотра Вертун-Болтун вдруг зажег свет и посмотрел на меня.
   — Я хочу сделать довольно странное предложение. Оно тебе страшно не понравится, но все же обдумай его серьезно. Если ты все равно собираешься использовать не только материалы Фила, добавь кое-что из своих фильмов. В частности, я имею в виду «Печаль и сын» и «Блондинка-ночь».
   Тебе удалось изменить настроение «Полуночи». Теперь это твое настроение, Уэбер, именно то, что так характерно для всех твоих работ. Но если ты согласен это сделать, доведи дело до конца. Никак не могу выбросить из головы некоторые моменты твоих фильмов и то, как здорово бы они смотрелись здесь, и здесь, и здесь… Не представляю, что у тебя получится в итоге, но мне очень хотелось бы взглянуть на результат.
   Мне тут вспомнилась одна забавная история, которая очень подходит к случаю. Когда Билли Уайлдер[130] снял свою «Двойную страховку», его выдвинули на соискание звания лучшего режиссера года. Он был уверен, что победит, но звания удостоился другой режиссер. Уайлдер был так разъярен, что, когда этот, другой, шел к сцене получать «Оскара», Уайлдер поставил ему подножку. Вот я и думаю, а не подставил бы тебе подножку и Фил, увидь он это?
   У тебя чертовски здорово получилось, Уэбер, но, думаю, я прав. «Полночь» никогда еще не выглядела лучше, и все же, даже с твоими перестановками и включением дополнительных эпизодов, в основе своей она все равно остается «Полуночью». Но добавь к ней чуть-чуть из «Печали и сына» и «Блондинки-ночи», и у тебя получится нечто совершенно иное.
   Дорогой Уэбер!
   Мне ужасно хотелось бы просто рассказать тебе обо всем этом, но чувствую, что я еще не готова к этому. А рассказать мне хотелось бы о наших с Филом отношениях в конце и о том, почему мы решили, что нам лучше больше не жить вместе, хотя бы некоторое время.
   Я кое-что тебе уже рассказывала, к тому же ты можешь составить представление о том, что между нами было, прочитав его рассказа "Без четверти ты ", а эта пленка поведает тебе все остальное. Когда посмотришь, будь добр, верни ее мне и, умоляю, пожалуйста, ничего не говори Уайетту. Мне бы страшно хотелось посмотреть ее вместе с тобой и послушать, что ты скажешь, но я не могу. Может, когда-нибудь. Но, скорее всего, мне следует просто дать ее тебе посмотреть, а потом выбросить. Она несколько недель пролежала у меня в столе, и каждый раз при мысли о ней меня охватывала паника. Зачем я ее хранила? Не знаю.
   Саша
   Я не стал досматривать кассету до конца. Суть стала ясна буквально через пять минут.
   В реальной жизни Стрейхорн не только воссоздавал целые сцены из «Полуночи», чтобы напугать Сашу, но еще и снимал их на пленку. Пример? Она крепко спит, а он тем временем приносит в их спальню магнитофон и включает запись звуков, издаваемых совокупляющимися людьми. Вы едва видите выражение ее лица, когда она просыпается и понимает, что происходит, но для наблюдателя это и неловкая, и пикантная сцена. Ее жизнь внезапно стала фильмом — как она будет реагировать?
   Как он мог так поступать? Как она могла с этим примириться? Как он мог снимать подобные сцены без ее ведома?
   Я оставил кассету на ее кровати вместе с запиской: «Правильно сделала, что ушла. От этого лучше избавься».
   Ну разве нам не было бы легче, если бы вся жизнь была такой? Сочти что-нибудь неправильным или аморальным, с ходу отвергни, а затем перестань об этом думать. Просто, практично, сберегает время. Да, было бы намного легче, но жизнь любит яркие краски, а не тусклую черно-белую картинку.
   Я одиноко сидел в парке, наблюдая за детьми, выделывающими разные трюки на велосипедах. Они вставали на руки, делали сальто, катались на одном колесе. Мы с Уайеттом только что встретились с продюсером «Полночь убивает» и поделились с ним некоторыми нашими идеями. Он был так счастлив от того, что над его фильмом работаем мы, что, думаю, мы могли бы сделать какую угодно дрянь, и он бы все равно ее принял. Его заботило только то, когда работа будет закончена, но мы уверили его, что все сделаем в срок.
   Ребятишки крутились и выделывали кренделя удивительно отважно и изящно, успевая при этом и ревниво следить за тем, что делают остальные наездники. Самыми лучшими зрителями своего искусства были они сами. За их выкрутасами наблюдали и еще несколько человек, но по заносчивому поведению подростков было ясно, что эта публика второго сорта в расчет не принимается.
   Следя за их трюками, я перебирал в уме события последних дней и, в частности, раздумывал над тем, правильно ли я поступил с Сашиной пленкой.
   В самолете на обратном пути из Нью-Йорка в Калифорнию мне попалась статья о ядерном разоружении. В ней говорилось, что крупнейшей из стоящих перед человечеством проблем является то, что, даже если все обладающие ядерным оружием страны избавятся от него, знание о том, как его изготовить сохранится, и кто-то в любой момент сможет сделать его снова. Как же избавиться от знания?
   Стоило мне понять, в чем суть фильма, который дала мне Саша, смотреть его до конца уже не было надобности, поскольку во мне вдруг поднялось что-то своекорыстное и крайне опасное. Я просто должен был использовать идею Фила. Пусть это аморально, и таким образом я бы предал доверившуюся мне женщину, настоящего друга, но притягательность идеи была неодолимой: заставить «зрителей» перенестись из знакомого мира в другой, хорошо известный и, в то же время, совершенно невозможный. Затем запечатлеть каждую их реакцию… для другой аудитории!
   Мы вместе с Шон и Джеймсом навестили лежащего в больнице Макса, а потом я объяснил им, что именно хочу попробовать сделать. Они очень заинтересовались, и после часа обсуждения в больничном кафетерии мы выработали эпизод, который решили попытаться поставить на следующей репетиции. Это было не совсем то, что сделал с Сашей Фил, но, в принципе, очень похоже: тот же шок предательства, секс через замочную скважину, жизнь, поставленная с ног на голову и вывернутая наизнанку — и все это до тех пор, пока не становилось совершенно непонятно, кто держал камеру или кого снимали.
   Позже, когда они попытались разыграть эту придуманную нами сцену, каждая попытка оказывалась все лучше и лучше. Шон и Джеймс жили вместе уже почти целый год, но у них были большие проблемы. Это привело к тому, что в их игре буквально сквозила какая-то оскорбительная откровенность и злость, вызывающие желание скорее отвернуться, поскольку становилось совершенно очевидно, что слишком большая часть всех этих якобы наигранных чувств была подспудной попыткой плеснуть друг другу в лицо кислотой.
   Я заснял все. В те моменты, когда они оба всецело пребывали где-то между их собственным реальным миром и жизнями изображаемых ими людей, студия буквально потрескивала, распираемая накалом правды, любви и боли, которые то и дело пронизывали воздух, подобно канзасским зарницам.
   Когда мы закончили, я попросил их ничего никому, включая и Уайетта, об этом не рассказывать. Дома я просмотрел отснятый материал и понял, что мы ошибались. Все получилось совсем не так прекрасно, как я ожидал. Я позвонил им, все объяснил и предложил подумать, а завтра мы начнем заново.
   Мы показали Саше мой вариант «Полуночи», после чего Уайетт поведал ей о своей идее включить в фильм некоторые сцены из моих картин. Идея пришлась ей по душе, и они тут же принялись просматривать мои работы и прикидывать, что можно бы было использовать.
   Создавалось впечатление, что все работают над разными проектами: Шон и Джеймс — над своей «сценой», Уайетт и Саша отбирают материал, я собираю все это воедино… и добавляю еще кое-что.
   Я буквально не расставался с видеокамерой. Все то время, когда я не бывал с остальными, я снимал. Снимал в магазине комиксов, снимал двух бродяг, уплетающих пиццу сидя на поребрике, а как-то утром я даже пошел следом за мусоровозом и издали снимал мусорщиков. Я снимал бегунов трусцой, красивые машины, женщин, выходящих из ресторанов на Кэнон-драйв в Беверли-Хиллз: подобные обрывки и кусочки были повсюду — блестки жизни, похожие на монетки, найденные на залитой солнцем улице. Они были нужны мне, несмотря на то, что у я еще точно не представлял, как смогу их использовать.
   Это напомнило мне первое посещение будапештского блошиного рынка и то, как меня поражало, что там продавалось: старые карманные часы, портфели из крокодиловой кожи, нацистские радиоприемники и египетские сигаретницы с верблюдами и пирамидами на крышках. Мне хотелось купить буквально все, и все было таким дешевым, что я вполне мог бы это себе позволить. А уж что я буду делать с бронзовой пепельницей с рекламой кофейной фирмы из Триеста, к делу не относилось.
   Тем временем банда юных велосипедистов принялась выделывать трюки в тандеме. Двое из них, переплетясь руками, ехали задом наперед, причем удивительно синхронно. Потом один парнишка взобрался на плечи другому и стоял, разведя руки в сторону, как крылья. Старик, сидящий на скамейке неподалеку от меня, зааплодировал. Под ярким голубым небом его голос показался мне страшно слабым и одиноким: «Вас, ребятки, хоть по телевизору показывай!»
   Спал я все меньше и меньше — еще одна давняя привычка из моего голливудского прошлого. Чем сильнее я волновался за проект, тем больше мне казалось, что день попытается лишить меня чего-то интересного, стоит мне позволить его ночной половине подтолкнуть меня ко сну. А еще, чем больше я уставал, тем более необычные идеи приходили мне в голову — как правило, около половины третьего ночи при нескольких работающих телевизорах и заполненном заметками блокноте на коленях. Вполне меня устраивало лишь то, что просыпался я бодрым и готовым очертя голову ринуться в очередное утро.
   Другой вопрос — долго ли я смогу сохранять подобную энергию. Мне было за сорок. Мне все чаще приходилось пользоваться очками, а мои прежние ежедневные пятимильные прогулки сократились до двух миль. Впрочем, стареть с годами было нормально, но вот становиться медлительным и менее бодрым — нет.
   — Эй, мистер! Снимите-ка меня своей камерой! Чернокожий мальчишка отделился от группы велоакробатов и подъехал ко мне.
   — С чего бы это?
   Тут к нам, крича и смеясь, бросился мальчик помладше. Он подбежал и принялся колотить парнишку на велосипеде маленькими кулачками. Тот огрызнулся:
   — Уолтер, кончай!
   Уолтеру на вид было лет семь или восемь и, когда он на мгновение повернулся ко мне лицом, я заметил, что он типичный монголоид.
   — Снимите нас с Уолтером. — Он посадил малыша на велосипед и, виляя из стороны в сторону, медленно отъехал. Остальные, увидев, что они приближаются, образовали вокруг них широкий круг.
   Уолтер явно наслаждался происходящим, отчаянно колотя руками по рулю, крича и улюлюкая, как птица.
   Остальные продолжали медленно кружить вокруг них, но никаких трюков больше не исполняли. Трудно сказать, было ли это знаком уважения, или они просто выбирали удобный момент, чтобы начать очередной танец на колесах.
   — Вы только снимите нас и все!
   Я помахал и поднял камеру, приготовившись снимать. Увидев это, мальчишки разорвали круг и начали демонстрировать все трюки, которые только знали. Половина их почти сразу приземлилась на задницы, зато те, кто сумел остаться в седле, выделывались так, будто гравитации для них не существовало. Они прыгали и скакали, как пони.
* * *
   — Эй, приятель, а такое гамбаду видал?. — Чернокожий парнишка, с по-прежнему сидящим на раме Уолтером, совершил такой прыжок в воздухе, что, наверное, мог бы получить за него приз на соревнованиях.