Он развернулся и пошел прочь, ворча на ходу:
   — Кое-кому не вредно бы поучиться благодарности. Надо было плюнуть, и пускай разносили бы дом по кусочку. Мое-то какое дело?
   Не обращая на него больше внимания, я подошел к двери и проделал все необходимое для отключения сигнализации. Я нисколько не боялся того, кто находился внутри, мне было просто интересно. За последние дни случилось слишком много, чтобы я еще чего-нибудь боялся. То или иное объяснение было уже совсем близко, и мне не терпелось получить его. Открывая дверь, я услышал чересчур знакомую песенку:
 
Свисти и чуди,
из себя выходи,
это шоу Вертуна-Болтуна!
Хоть ты и отрастил мослы,
но в школе сплошняком колы,
из-за слишком малой головы
не боись, отрастет и онаааааааааааа…
 
   Я вошел в гостиную как раз в тот момент, когда из кухни, вприпрыжку, мне навстречу выбежал какой-то ребенок, на ходу распевая знакомые слова.
   Сначала, из-за коротко остриженных темных волос мне показалось, что это мальчишка лет семи, но распевающий веселые куплеты высокий и нежный звонкий голосок, явно принадлежал девочке.
   Одетая в синий джинсовый комбинезончик и черную футболку, она босиком скакала по комнате. На животе комбинезон сильно оттопыривался — так, будто под него засунули баскетбольный мяч. Девочка продолжала скакать и поглядывать на меня до тех, пока не убедилась, что я уставился на ее живот. Тогда она остановилась посреди гостиной и сняла с себя и комбинезон и футболку. Она была беременна.
   Зрелище было и отвратительным и смешным одновременно. Она стояла, опустив руки, и с улыбкой смотрела на меня. Я же просто глаз не мог отвести от ее округлившегося живота. Впрочем, в моем взгляде не было ничего сексуального или грязного. Картина казалась мне слишком возмутительной, чтобы быть сексуальной, такое могли бы использовать в своих работах Эрик Фишль или Пол Кадмус[75]. Или Босх.
   Босх! «Сад земных наслаждений». После того, как «Полночь» вышла на экраны, Фил в нескольких интервью упоминал, что фильм, в основном, и навеян именно этой картиной. Еще учась в Гарварде, он у себя над письменным столом прикрепил большую репродукцию «Сада». Сейчас я припоминал лишь некоторые ее детали, но, глядя на эту маленькую беременную девочку, я почему-то был абсолютно уверен, что она тоже там изображена. При мысли об этом, я почувствовал, как по спине у меня пробежал холодок.
   В следующий раз это повторилось, когда она наконец заговорила. У нее оказался низкий, хриплый, похожий на шоколадный мусс голос: такой как у Лорин Бэколл[76] в «Иметь и не иметь»[77] — исполненный чувственности и доступности. Голос, отдававший тысячами выкуренных сигарет и готовностью всю ночь оставаться с тобой.
   — Вот то, что тебе нужно. — Она подошла к столу, взяла с него книгу и принесла ее мне. — Он читал ее как раз перед тем, как застрелился. — Мне почему-то хотелось одновременно смотреть и на нее, и на книгу.
   Она протягивала ее открытой на определенном месте. Я неуверенно протянул руку и взял книгу: «Райнер Мария Рильке. Избранное». На белой странице виднелись бурые пятна. «Элегия вторая». Девочка подошла к телевизору и выключила его. Затем, повернувшись ко мне, она продекламировала, медленно и отчетливо выговаривая слова:
   — Каждый ангел ужасен. И все же, горе мне! все же Вас я, почти смертоносные птицы души, воспеваю, Зная о вас… Если б архангел теперь, там, за звездами, грозный, К нам хотя бы на миг, спускаясь, приблизился, нашим Собственным сердцебиеньем убиты мы были бы. Кто вы?
   — Ты ведь Спросоня, да?
   — Да.
   Я просто не знал, что еще сказать. Она была ангелом Спросоней. Ангелом, явившимся к Филу незадолго до смерти и велевшим ему не снимать следующих серий «Полуночи», потому что они — зло.
   — Неужели, перед тем как сделать это, он и вправду читал об ангелах?
   Ее нагота была и округлой и одновременно угловатой. У зрелых женских тел — изгибы, у маленьких девочек — углы. Даже у беременных девочек. Она по-прежнему стояла и улыбалась.
   — Думаю, да. Я хотела сделать ему сэндвич на завтрак. Когда я оказалась здесь, он сидел в патио с этой книгой, открытой именно на этой странице.
   — Но Саша сказала мне, что это она пришла приготовить ему завтрак!
   — Так и есть. Мы с ней пришли.
   — Ничего не понимаю.
   Девочка взяла меня за руку и подвела к дивану.
   — Ты помнишь тот вечер в Вене, когда вы с Сашей отправились в…
   — Слушай, давай-ка ближе к делу! Неужели не ясно — я вообще ничего не понимаю! Мой лучший друг покончил с собой. Позвонил мне, чтобы поговорить о больших пальцах, а потом взял и застрелился. Бессмыслица какая-то. Целых два дня я слушаю всякие связанные с ним истории. Оживающие татуировки. Видеокассеты! На одной из них заснята смерть моей матери. А теперь ты… Господи Иисусе! Неужели ты не можешь просто объяснить мне, что означает вся эта чертовщина?
   Она взяла розовую подушку и положила на свои безволосые бедра.
   — Меня зовут Спросоня. Я пришла, потому что у него были неприятности.
   — Что еще за неприятности?
   — С Богом.
   — Послушай, я верю в ангелов. Честное слово! Но ты — совсем не то, во что я верю. Понимаешь? Им совсем необязательно сходить с небес, или… в общем, я мечтал о них всю жизнь. Повсюду искал их: в друзьях и на улицах, как потерянные монетки. Однажды я даже познакомился с женщиной…
   Говоришь, ты ангел, Спросоня. Так докажи это. Взлети. Или соверши какое-нибудь чудо. Ангелы могут…
   Она подняла руку, как бы веля мне замолчать, затем опустила ее на свой большой живот. Под ее тоненькими пальчиками живот начал становиться прозрачным. Наконец, нормальная телесного цвета кожа вдруг как будто превратилась в стекло. Внутри, прекрасно различимый, свернувшийся клубочком, но обращенный лицом к нам, плавал зародыш с длинными каштановыми волосами: крошечная, еще не рожденная Саша Макрианес.
   — Мы с Сашей беременны друг другом, Уэбер. Та из нас, кто родит первой, останется жить. Погибнет только ребенок.
   — Но почему? При чем тут Фил? Ведь она даже не знает, откуда взялось это дитя! Это его ребенок?
   — Нет. Он появился вместе с ее раком. И то, и другое совершенно неправильные и противоестественные вещи, впрочем, как и смерть Фила. И то и другое является результатом его самоубийства.
   Я пришла сказать ему это. Объяснить ему, что и его фильмы, и вся его жизнь зашли слишком далеко.
   Есть человеческое равновесие, и есть крайности. Для каждого они свои, но в какой-то момент человек доходит до предела.
   За этим пределом алчность взрывается, как бомба, неся гибель во всех направлениях. Вспомни, что произошло с теми детьми во Флориде. И что потом случилось с Мэтью Портландом. То же самое происходит с Сашей. И во всем этом виноват Фил. Если бы он остановился после первого предупреждения, думаю, все было бы в порядке. Но он не остановился. Он еще много чего наделал, а потом покончил с собой. Возможно, он считал это единственным способом остановить свою алчность. Но я всегда говорила ему, что ответственность за содеянное им будет лежать только на нем. Всегда. Теперь же, когда он мертв, отвечать придется кому-то другому.

ДВА

   И чего же ты хочешь? Ничего, кроме грома.[78]
Майкл Ондатжи «В шкуре льва».

1

   Точно помню, где начал писать "Мистера Грифа ". Только тогда он назывался по-другому: «Спросоня».
   Именно так. Уэбер, возможно, никогда этого не узнает, а уж она-то почти наверняка никогда ему этого не скажет: фильм должен был быть кусочком моего детства, вроде кусочка пиццы, который покупаешь ребенком, потому, что у тебя нет денег на целую. Я и раньше использовал в «Полуночи» кое-какие кусочки своего детства, но «Спросоня» должен был стать самым крупным из них. Идея пришла мне в голову, когда я работал над видеороликом для «Витамина Д».
   Однажды вечером, за ужином в компании Виктора Диксона, лидера группы, мы начали вспоминать детские годы. Виктор рассказал о знакомстве с женщиной, детство которой было настолько травматичным для нее, что она всю жизнь только и занималась тем, что рисовала его.
   Я спросил его, часто ли он вспоминает свое? Своим ответом он и подарил мне "Спросоню ".
   — Да, дружище, вроде того. Понимаешь, я по жизни был одним из таких, ну, типа, одиноких ребятишек. Ну, короче, я и выдумал себе Дурашку, и мы довольно клево проводили времечко. Что-то вроде помеси Шины, Королевы джунглей, Тома-Дуро-лома и Вертуна-Болтуна. А после я всю свою распроклятую жизнь старался найти дружбана под стать Дурашке.
   — А кто это был? Девчонка?
   — Хрен его знает, хотя, думаю, да. Ну, если и парнишка, то со всеми хорошими качествами девчонки. Что-то вроде этого.
   Я рассмеялся, но, по-видимому, чересчур громко. Он бросил на меня какой-то немного странный взгляд.
   — Я смеюсь, потому что у меня в детстве тоже была своя Спросоня, — пояснил я. — Она, похоже, почти ничем не отличалась от твоего Дурашки, только определенно была девчонкой. А знаешь почему? Да потому, что моя воображаемая подружка по первому моему требованию должна была без колебаний стягивать штанишки и показывать мне «то самое». Сам понимаешь, мне тогда просто до смерти хотелось узнать, как выглядит это «то самое», а сестренка показать никак не соглашалась. Вот я и сделал Спросо-ню девчонкой, чтобы она не только была мне другом, но и могла бы удовлетворять мое любопытство.
   Виктор завистливо фыркнул:
   — Черт. Жаль я сам до этого не дотумкал! Правда, тогда, скорее всего, я еще и про свой-то кончик толком не думал, а уж тем более не задумывался о том, куда мне его потом совать.
   Он продолжал рассказывать о своем выдуманном друге, но я уже почти не слушал его, вдохновенно обкатывая в уме пришедшую мне в голову свежую идею.
   Я сниму фильм о Спросоне! Но только о Спросоне, которая возвращается через двадцать лет, чтобы навестить старинного друга и творца.
   Как бы мы поступили, случись такое Что бы мы делали с вернувшимся детством? Или с его потаенной частью, которая вдруг явилась нам во плоти и решила на некоторое время остаться, чтобы посмотреть насколько все вокруг изменилось?
   Я уже настолько устал от Кровавика с его убогим мирком, что понимал: мне срочно нужно заняться чем-то совершенно иным, а не то у меня просто поедет крыша. Как-то раз я уже играл небольшую роль в одном из фильмов Уэбера, но сейчас мне требовалось нечто гораздо большее, чем подобные экзотические блюда. И как раз в такой момент мне, буквально из ниоткуда, прямо в руки падает такой дар небес!
   Проблема заключалась в том, что ни единая живая душа на идею не клевала, в том числе и мой партнер Мэтью.
   — Скажу тебе всего два слова, Фил, но ты сразу все сам поймешь: Вуди Аллен[79]. — Он откинулся на спинку кресла с таким гордым видом, будто только что доказал неправоту Эйнштейна.
   — Что ты имеешь в виду, при чем тут Вуди Ал-лен? Не понимаю, почему ты считаешь это последним доводом?
   — Стоит Вуди Аллену снять несмешную картину, как он каждый раз может отправляться с ней прямо в сортир: с точки зрения критиков, с финансовой и с любой другой. Ты спросишь, почему? Да потому, что люди идут на фильмы Вуди Аллена, чтобы посмеяться. И точно так же они идут на твои фильмы убедиться, что Кровавик в очередной раз заставит их обделаться со страху. Вспомни, что было с "Кока-колой ", когда они попытались изменить рецепт.
   Классический Стрейхорн все еще привлекает людей, Фил. И не стоит начинать суетиться с новым рецептом.
   — А как бы ты поступил, если бы я стал настаивать на том, чтобы снять этот фильм?
   — Ну, разумеется, продал бы свою коллекцию мебели Легендарных Пятидесятых, чтобы выручить бабки, ты, кретин. Сам же знаешь. Но это вовсе не означает, что я не сунул бы тебе в глаз ствол «узи», если бы мы прогорели!
   Шучу, шучу. Хочешь — снимай. Кому какое дело? Повтори, как, как ты там собираешься его назвать, «Засоня», что ли? О, Господи!
   — СПРОСОНЯ. Слушай, Мэтью, у меня есть предложение. Я напишу сценарий четвертой серии «Полуночи» и сначала мы снимем ее. А уже потом мой фильм. Идет?
   — Конечно, идет! Я уже целых два года и думать не думал, что когда-нибудь смогу убедить тебя снова загримироваться под этого гнилорожего ублюдка. Как я его, а? А ведь в последнем выпуске «Фангории» именно так тебя и обозвали
   Я начал набрасывать заметки по поводу "Спросони " и мира известных лишь двоим тайн в перерывах во время работы над "Полночь убивает. " Труднее всего было вспомнить, как именно она выглядела. Совершенно ясно я смог ее вспомнить лишь через много месяцев в Югославии, когда мы вели переговоры о правах на съемку там отдельных фрагментов нашего следующего «полуночного» хита.
   Помню, я набросал ее на бумажной салфетке, сидя за столиком какого-то уличного ресторанчика в Дубровнике. Мы ели «сеvарсiсi» и запивали их добрым югославским «рivо'м». Закончив набросок, я свернул салфетку, сунул ее в бумажник и хранил там до самой смерти. Сам не знаю почему.
   Кровавик. Возвращение к нему и в мир «Полуночи» явилось для меня тяжким испытанием. И вовсе не потому, что написать сценарий четвертого фильма было таким уж трудным делом: ведь мне нужно было лишь оказаться на месте, а уж здешнюю географию и в какую сторону двигаться я знал преотлично
   Больше всего мне претила необходимость вообще снова отправляться туда Отвратительнее всего был сам факт того, что я никак не могу расстаться с этой частью своей жизни, похожую на тот захолустный городишко, где я вырос, но с которым расстался сразу по окончании школы.
   Где-то на середине добротного и замечательно посредственного сценария, я вдруг взял да и выбросил его в корзину и начал работу заново, поставив перед собой новую цель: если, как я надеялся, «Полночь убивает» станет последним из «этих» фильмов очень надолго, почему бы мне не постараться и не сделать ее лучшим фильмом всего сериала? Сделать фильм ужасов мощный и страшный, как атомная бомба, фильм с таким количеством разных трюков и ловушек, чтобы люди до самого конца пребывали в неведении и страхе! Пока у меня не появится возможность приступить к серьезной работе над «Спросоней» такое вполне стоило бы сделать.
   Я поселился в доме Мэтью в Малибу[80] и три дня просто наблюдал за океаном. Это не помогло. Морской ветерок так и не наградил меня вдохновением.
   Разочарованный я вернулся домой и обнаружил там то, что было мне необходимо на обороте открытки от Уэбера. В Европе он открыл для себя Элиаса Канетти[81] и теперь периодически посылал мне открытки с цитатами из его произведений, иногда аж по три штуки в неделю.
   Наружность людей настолько обманчива, что, если хочешь прожить жизнь скрытно и никем не узнанным, достаточно просто выглядеть самим собой.
   Я перечитал эти слова трижды, потом выключил единственную в комнате лампочку и улыбнулся, как довольная гиена. В висках стучала кровь, и мне даже казалось, будто я свечусь в темноте.
   А что, если на сей раз, я выпущу Кровавика на улицы в консервативном синем костюме, с потрепанной Библией в руке: Гнилорожий в честном, потном, лицемерном облике телевизионного проповедника? Что, если в этот раз, он, такой, как он есть, будет вызывать у людей не страх, а преклонение?
   Он станет объектом преклонения общества, кото-рому больше всего хочется, чтобы и Бог, и спасение были такими же понятными и отвечающими их чаяниям — доступными — как пышный чизбургер с картошкой фри. Одним словом, этакий спаситель с хлебами и чудесами.
   Вот только Кровавик будет преподносить себя, как оборотную сторону спасения.
   … Взять хоть меня, братья и сестры! Я пошел по кривой дорожке, и вот, смотрите, что со мной стало! Я видел Ад, конец, безысходность. Да-да, это именно так ужасно, как вы и думали. Да, там и впрямь водятся дьяволы — взгляните на меня. Пламя? Вглядитесь в мое лицо. Присмотритесь ко мне — да ведь я же самая, что ни на есть, живая виза из этих самых стран. Подтверждение ваших самых худших страхов. О'кей. Смотрите, но и слушайте меня: я был там и могу помочь вам обойтись малой кровью. Лео Нотт. Такое вот имечко, друзья, самое обычное американское имя, такое же американское, как и у вашего закадычного друга. Такое же американское как и ваше.
   Лео Нотт. Вот как меня звали. Это был я.
   Вовсе не тот Кровавик, что теперь стоит перед вами. Вовсе не этот вопль ужаса в человеческом обличий, с похожим на лужу блевотины лицом и душой, смердящей горклыми старыми духами и падалью.
   Нет, это был просто Лео Нотт, проповедник Божьей милостью, отправившийся по верной стезе. А потом вдруг кое-что случилось, друзья. Лео Нотт неожиданно понял, что может употребить данную ему силу убеждения на то, чтобы получать все то, чего ему хочется. Исполнять не волю Господню, а волю собственную, волю Лео Нотта.
   Вы спрашиваете, использовал ли я свой дар, чтобы грешить с женщинами? Да мой дом был просто битком набит блондинками. Пришлось даже отключить телефон, потому что они звонили буквально дни и ночи напролет. Не поверите, но у меня было аж две толстые черные записные книжки с телефонами!
   Использовал ли я его, чтобы купаться в деньгах? Да у меня карманы постоянно просто оттопыривались от денег, будто я все время таскал в них пару сэндвичей!
   Ну как, поняли, наконец, в чем фокус? Стоит только промолвить «Бог», и к вам со всех сторон начнут бегом сбегаться добрые люди. Они будут продавать свои фермы и фирмы, слать вам чеки. Раз уверовав, они настежь распахивают свои сердца, и тебе только и остается просто протянуть руку и взять все, что ни пожелаешь. Именно так я и делал. Я брал у них все самое лучшее без малейших угрызений совести. Я отбирал у них их любовь, доверие и, ну разумеется, их кровные денежки. Не для Господа, а для Лео Нотта.
   Я истратил все! Спустил в дорогих магазинах и мягких постелях. Профукал на ночи, от которых наутро не оставалось ни малейших воспоминаний, кроме разве что переполненных окурками пепельниц да следов розовой помады на стаканах из-под виски.
   Надеюсь, понимаете, о чем я?
   Именно так ''Полночь убивает" и начинается: Кровавик самоуверенно прохаживается по кафедре занюханной церквушки в Уоттсе. А его слушатели — отвратительное сборище наркоманов, придурков, нищих, разного отребья, не знающего, как убить остаток дня в этот вторник в ожидании бесславного конца своей бессмысленной жизни — в ожидании раздачи бесплатного супа, внимают какому-то толкующему им о Господе уроду.
   Мы набрали толпу самых отвратительных мужчин и женщин, каких только смогли найти в трущобах. Я хотел, чтобы все в них выглядело как можно правдоподобнее: их лица, одежда, выражение полной безысходности на лицах.
   Обращаясь к ним, я не испытывал ни малейшей необходимости притворяться или играть. При всей его бесчеловечности, Кровавику ничего не стоило оставаться «собой», поскольку его ненависть была пронзительной и резкой, как запах дерьма. Да в общем-то, он и был дерьмом: полное отсутствие тонкости, внутреннего спокойствия, никакой маски. Одна лишь ненависть, которой от него буквально разило, и если даже вы отказывались ее обонять, то делали себе только хуже, потому что она смердела вам прямо в лицо.
   Я знал его как облупленного, поскольку меня роднила с ним моя собственная дикая ненависть, хотя, вы, скорее всего, будете разочарованы, если решите, будто я тем самым признаю, что я и являлся своим собственным чудовищем, что я сам был Кровавиком. Ни в коем случае. Я никогда не бродил по улицам со скрюченными, как у Дракулы, пальцами и каменным сердцем в поисках жертв. И у меня никогда даже и в мыслях не было совершать те же грехи, что и он, и желать, чтобы у меня хватило смелости или извращенности совершать их.
   Но должен заметить вот что. Сутью чудовищности или банальности зла является не что иное, как самое обычное любопытство. Уже одно то, что мы без малейшего удивления взираем на ужасы, совершаемые в наши дни некоторыми людьми, является достаточным доказательством, что нас интересуют подобные вещи.
   Как там сказал Гете: «Даже представить себе не могу преступления, которое я сам не мог бы совершить при определенных обстоятельствах»? А теперь переиначьте это на современный лад: "Не могу представить себе преступления, которое, в той или иной степени, не привлекало бы меня ", и вот вам наш современный мир. Людям "нравился " Кровавик и творимые им ужасы именно потому, что он брал отдельные моменты нашей извращенной вдохновенной ярости и растягивал их на целую жизнь. Короче, нежтесь на здоровье в собственном дерьме.
   В первый день съемок все шло наперекосяк. Члены съемочной группы, притираясь друг к другу, допускали одну дурацкую ошибку за другой. Но в начале съемок любого фильма это было вполне обычным делом.
   Гораздо важнее то, что, по сценарию, в середине моей «проповеди» один из придурков должен был громко испортить воздух. Я даже помню, как его звали, поскольку в здешних местах благодаря своей способности пердетъ по желанию он был довольно известным человеком. Майкл Роудс.
   После моих слов: «Любой, кто считает, что у него доброе сердце, просто дурак и лжец» Майкл Роудс должен был сделать свое дело. На репетиции все прошло как надо. И теперь, стоило мне произнести «дурак и лжец», как он должен был подпустить такого ветра и грома, что хватило бы надуть паруса.
   Но, когда застрекотали камеры, и настал звездный час Майкла, талант вдруг изменил ему. Не раздалось даже малейшего писка, хотя по его напряженному и перепуганному испитому лицу было ясно, что он старается изо всех сил.
   На протяжении нескольких дублей это казалось даже забавно. Но над одним и тем же промахом без конца смеяться невозможно. Очень скоро становится уже не смешно, а просто скучно и тошно, а потом начинаешь понимать, что это провал.
   Когда ничего не вышло то ли на пятый, то ли на шестой раз, и я уже хотел было скомандовать «Стоп!», откуда-то из толпы вдруг раздался звук, похожий на рев пересекающего гавань буксира. Присутствующие зааплодировали.
   Оглядывая публику, я вдруг заметил новое лицо, которого раньше не видел. Это еще кто?
   Маленькая девочка, зато какая! Короткие волосы, прелестное личико. Среди этого отребья, она казалась небольшим, но ослепительным пламенем ацетиленовой горелки. Проказливо ухмыляясь, малышка двумя пальцами зажимала нос, как делают дети, почувствовав какую-нибудь вонь — Ффффу!
   Спросоня.
* * *
   — Фил при тебе покончил с собой?
   Спросоня преувеличенно рьяно отрицательно замотала головой, как ребенок, излишне убедительно старающийся сказать «нет».
   — Говорю же — я пришла приготовить ему завтрак, а он уже был мертв.
   — Так кто же все-таки его нашел — ты или Саша?
   — Я ведь тебе сказала, Уэбер, это все равно! Мы с ней — одно и то же.
   — Ну-ка, ну-ка, объясни поподробнее. — Я начинал беситься. То она говорит с апломбом профессионального дипломата, то — как маленькая девочка, раздраженная тем, что не выспалась или перевозбудилась. Как тут выяснишь все, что мне требовалось узнать?
   — Мне нужно в уборную. — Она вскочила и выбежала из комнаты. Через стеклянные двери я бросил взгляд в патио. Там виднелось кресло, в котором он умер. Там…
   Зазвонил телефон. Одновременно с первым звонком я услышал, как закрывается дверь уборной. Аппарат стоял неподалеку от меня, и я взял трубку.
   — Уэбер? Это я, Саша. Ну как ты там? Скоро?
   — Секундочку, Саша. Не вешай трубку. — Положив трубку на диван, я едва ли не бегом бросился к туалету. Если малютка на горшке, отлично. Но я просто должен был в этом убедиться. Но дверь распахнулась, и я понял, что уборная совершенно пуста. Ни Спросони, ни Саши. Совершенно пусто.
   У одного моего знакомого есть кот, который всегда заранее знает, когда вот-вот зазвонит телефон. Девчонка тоже вскочила перед самым звонком и скрылась из вида к тому времени, как я услышал Сашин голос. Стоя у двери в уборную и все еще держась за ручку, я вспомнил последние слова девчонки.
   "Это все равно! Мы с ней — одно и то же. "
   — Это страшное несчастье случилось давным-давным давно…
   Я ошарашено оторвался от бумажки. По другую сторону могилы стояла Саша и смотрела на гроб с телом Фила. На ее бледном лице было выражение глухой печальной опустошенности. Слева от нее стоял Уайетт Леонард, а справа — Гарри Радклифф. Оба смотрели на меня с удивлением, и только Саша по-прежнему смотрела на зияющую перед нами яму.