Страница:
— Но ты обещал купить мне собаку.
— Папа, а звезды холодные или горячие?
Голоса не умолкали. Одни звучали теперь вполне четко и разборчиво, другие терялись в круговерти криков, всхлипов, шепотков. Но поняла достаточно. Все, что здесь говорилось, все эти слова и фразы были моими, я произносила их моим голосом, который менялся, пока я росла и взрослела. Первым я вспомнила вопрос о звездах. Я его сразу же узнала, потому что он понравился моему отцу, по профессии астроному, и он часто его повторял, когда я была маленькой.
От моей тети Мими действительно попахивало. Я терпеть не могла к ней ходить.
Родители наконец сдались и купили мне собаку, которую через три недели украли. Мне тогда было девять.
Останься я в спальне достаточно долго, думаю, там были бы повторены все слова, какие я сказала за мою жизнь. Не сама жизнь представала перед моим мысленным взором, а сказанные мною когда-то слова опять звучали в моих ушах. Некоторые из них пробуждали воспоминания, а большинство являли собой просто словесный понос в двенадцать тысяч моих земных дней. Я где-то читала, что за жизнь человек произносит в среднем миллиард слов. Здесь в спальне все мои слова звучали разом.
— Уйдите отсюда. Ждите меня внизу.
— Миранда…
— Пожалуйста, Фрэнни. Идите. Поколебавшись, он взялся за дверную ручку.
— Я буду рядом, в коридоре. Совсем рядом, на случай, если понадоблюсь.
— Да. Спасибо.
Стоило ему закрыть за собой дверь, как в комнате наступила тишина.
— Миранда, я хочу попросить тебя об одном одолжении.
Тут только что царил такой шум, так много громких голосов перекрывались еще секунду назад, что этот, с его простым вопросом, так неожиданно прозвучавшим в наступившей тишине, подействовал на меня обескураживающе. Потому что это был мужской голос и очень мне знакомый.
— Конечно. Хочешь, чтоб я почесала тебе спинку?
— Нет. Сходи со мной в магазин.
— Прямо сейчас? Пес, ведь ты знаешь, что мне через несколько часов надо быть в аэропорту, а до этого — переделать еще кучу дел.
— Но это важно, Миранда. Для меня это очень важно.
Я стояла спиной к двери, а повернувшись, увидела позади себя совершенно другую комнату: номер в отеле в Санта-Монике, Калифорния. На кровати сидел Дуг Ауэрбах. По телевизору шло какое-то шоу. Дуг смотрел, как я выхожу из ванной с головой, обернутой белым махровым полотенцем.
Это был тот день, когда мы вместе ходили в магазин, потому что он давно об этом мечтал. День моего возвращения в Нью-Йорк, когда по дороге в аэропорт я увидела из окна такси женщину в инвалидной коляске у края шоссе.
Я стояла в углу комнаты и оттуда наблюдала за течением частички моей жизни. Повторным течением. Только на сей раз в комнате было две меня: одна я жила в том отрезке времени, другая наблюдала.
— Что такое с картинкой? — сказал Джеймс Стилман, выходя из ванной. Дуг Ауэрбах и Миранда продолжали разговор. Они никак не отреагировали на его появление. — Где пульт? — Джеймс самодовольно ухмыльнулся, и этот его взгляд, вот это самое выражение его лица, которое я так хорошо запомнила, и пугало меня сейчас, как и все остальное.
— Почему я здесь, Джеймс? Что я должна делать?
— Перестань хныкать и задавать глупые вопросы. Ты находишься здесь, потому что кому-то нужно, чтобы ты здесь была, Миранда. Пойми это! Перестань вести себя как трусливый щенок. Ты столько времени теряешь, хныкая: «Почему я?»
Голос у него был холодным и недобрым. Я посмотрела на него в упор, он отвечал мне тем же. Я принялась бродить по гостиничному номеру, внимательно оглядываясь по сторонам в поисках какого-нибудь ключа ко всему происходящему и прислушиваясь к разговору этой парочки. Солнечные лучи, лившиеся в окно, ярко осветили стакан на ночном столике, до половины наполненный водой. На полу валялась скрученная оранжевая обертка от шоколадного батончика. Книга. Зеленый носок на кровати.
— Можно до чего-нибудь дотронуться? Джеймс снова ухмыльнулся.
— Делай что хочешь. Они не знают, что мы здесь. Протянув руку, я прикоснулась к плечу Дуга. Он на это не отреагировал. Я его потрясла, вернее, попыталась потрясти, но он не шелохнулся. Он продолжал разговаривать. Я схватила со столика пепельницу и со всего размаха швырнула ее в стену. Звук был оглушительный, но те двое его явно не услышали.
Я подошла к окну и выглянула наружу. Светило какое-то линялое, желто-оранжевое солнце. Бродяга в ярком мексиканском пончо и черном берете катил по тротуару тележку, полную всякого хлама. Мимо пронеслись двое ребят на скейтбордах. Он крикнул им вслед.
Меня сразу же удивило, что я слышу каждое слово бродяги, хотя окно в номере было закрыто. Потом я вдруг поняла, что я почему-то все знаю об этом человеке — так из истерики возвращаешься к реальности, получив увесистую пощечину. Звали его Петр «Пудель» Вукис. Шестьдесят семь лет, болгарин-эмигрант из Бабьяка, двадцать лет проработал дворником в Калифорнийском университете, пока его не уволили за пьянство. У него было двое сыновей. Одного убили во Вьетнаме.
Постепенно передо мной раскрывались мельчайшие подробности его жизни. Я узнала о его самых потаенных секретах и страхах, имена его любовниц и его врагов, и какого цвета была моторная лодка, которую он построил и испытывал со своими сыновьями в Эко-Парке, когда они были еще молоды и жизнь ему улыбалась. Потом я увидела палату в больнице при Калифорнийском университете, где он проводил месяцы в неутешной тоске у постели жены, пока рак кишечника превращал ее внутренности в черное зловоние.
Все, я знала о нем буквально все, я могла читать мысли в его теперь отупевших и неповоротливых мозгах.
Я в ужасе отвернулась от окна. И в ту же секунду все это ушло из моего сознания, и я снова стала собой. Только собой.
На мгновение.
Джеймс что-то сказал, и я машинально посмотрела в его сторону. И немедленно увидела, как мелькает мир за ветровым стеклом его летящей к гибели машины в Филадельфии. Я видела вытатуированные слова на запястье его последней любовницы Кьеры. Я ощутила его чувства к Миранде Романак — ностальгия, обида, воспоминания о былой любви… все плотно прилегает одно к другому, как листья в капустном кочане.
Как уже было с бродягой на тротуаре, стоило мне взглянуть на Джеймса Стилмана, как я стала им.
На этот раз я вскрикнула и качнулась, так что едва устояла на ногах — от страха, который не был моим: в моем сознании теперь господствовал Джеймс. Став им, я узнала, чего он так страшился и что надо было делать. Я никогда не была смелой и не пыталась выдать себя за таковую, и то, что я в следующую минуту сделала, было самым смелым поступком в моей жизни. Я до сих пор о нем сожалею.
Оглядевшись, я сразу увидела то, что искала, но все случившееся так выбило меня из колеи, что мне пришлось еще дважды осмотреться, прежде чем это отпечаталось в сознании. Зеркало. Маленькое овальное зеркало над столом.
Я в него посмотрела.
Человек в черном костюме и длинной, до пола, шелковой мантии стоял в одиночестве на сцене гигантского театра. Он был высок и красив, пугающе, просто зловеще привлекателен. Все у него было черное — одежда, лаковые туфли, блестящие волосы. Матовая бледность его кожи лишь подчеркивала черный цвет всего остального. Мне с первого взгляда стало ясно, что этот человек знаком с настоящей магией.
Глядя прямо на меня, он громовым голосом произнес мое имя. Как он мог его знать, ведь я до сегодняшнего вечера ни разу его не встречала? Неторопливо подняв руку, он поманил меня пальцем к себе на сцену. Я посмотрела на своих отца и мать, сидевших по обе стороны от меня. Оба ободряюще мне улыбнулись, они не возражали. Отец даже легонько толкнул меня в спину, чтобы я не мешкала. Зрители начали аплодировать. То, что я оказалась в центре внимания всего зала, меня смутило, но одновременно обрадовало. Я вышла из нашего ряда и зашагала по широкому проходу к маленькой лесенке в углу сцены. Наверху у самой лестницы на пюпитре был укреплен плакат с именем выступавшего:
ЧУДОВИЩНЫЙ ШУМДА
SHUMDA DER ENORM BAUCHREDNER
Когда я поднялась по ступеням, аплодисменты усилились. Я волновалась, как бы не споткнуться и не упасть перед всеми, поэтому шагала неторопливо и остановилась в центре сцены, где стоял человек в черном.
Он поднял руку, призывая зал к тишине, и аплодисменты тут же смолкли. Потом наступила пауза, и мы все ждали, что же он сделает. Ничего. Он просто стоял на прежнем месте, заложив руки за спину. Это продолжалось слишком долго. Он стоял неподвижно и смотрел в зал. Мы беспокойно ждали, но ничего не происходило.
Когда наконец публика стала шепотом выражать удивление и ерзать на сиденьях кресел, на сцене появился далматинец. Он бродил взад-вперед, возбужденно обнюхивая пол, и подошел к нам, только когда обошел таким образом всю сцену. Некоторые зрители громко смеялись или свистели.
Шумда не пытался унять эти смешки. Он продолжал молча смотреть в зал. Мы стояли на виду у сотен людей, но единственное, что произошло после того, как я поднялась на сцену, было появление собаки. Когда зрительный зал готов был уже взорваться от напряжения и злости, пес подпрыгнул в воздух и сделал великолепное обратное сальто. Приземлившись, он обратился к залу глубоким, великолепно поставленным мужским голосом:
— Спокойно! Что за манеры? Что это с вами такое?
Шумда без всякого выражения взглянул на собаку, потом на меня. При этом он едва заметно мне подмигнул. Потом повернулся к аудитории — с таким же каменным лицом — и засунул руки в карманы.
Когда пес заговорил, из публики послышались выкрики удивления и смех.
Пес тем временем удобно уселся на сцене. И заговорил тем же приятным, мужественным голосом, совсем не как у чревовещателя:
— Поскольку вы, похоже, недовольны Шумдой, перед вами выступлю я. Хозяин, можно?
Шумда отвесил глубокий поклон сперва зрителям, потом собаке. Та наклонила голову, отвечая на приветствие. После этого человек в черном повернулся и ушел со сцены.
После его ухода, когда чревовещателя и пса разделили никак не меньше пятидесяти футов, тот снова заговорил:
— А теперь позвольте вам продемонстрировать мой следующий номер. Я попрошу юную леди…
Шум в зале. Как пес может разговаривать, когда чревовещателя нет на сцене?
Животное терпеливо выждало, пока волнение в зале улеглось.
— Я попросил бы юную леди подойти к краю сцены и развести руки в стороны.
Я сделала, как он просил. Остановилась футах в четырех от края сцены и медленно подняла руки. Пес оказался теперь позади меня, и я его не видела, когда он снова заговорил. Я видела внизу море внимательных лиц и знала, что все они смотрят на меня, на меня, на меня. Я никогда еще не была так счастлива.
— Какая ваша любимая птица?
— Пингвин! — крикнула я.
Зрители взревели от восторга и зааплодировали. Их смех умолк, только когда голос пса зазвучал вновь.
— Внушительная птица, что и говорить, и с характером. Но нам сейчас нужен летун-чемпион. Чтобы крылья, как у ангела, чтобы могла пересечь континент без посадки.
Облизнув губы, я подумала: «Утка?»
Еще один взрыв смеха.
— Утка — блестящий выбор. Итак, моя дорогая, закройте глазки и представьте, что вы летите. Светает. Небо цвета персиков и слив. Представьте, как вы взлетаете с земли, чтобы присоединиться к вашим острохвостым сородичам, которые торопятся на зимовку в южные страны.
Я зажмурилась и, прежде чем успела понять, что происходит, почувствовала пустоту под ногами. Я открыла глаза и увидела, что под ногами у меня и в самом деле нет ничего: я поднялась над сценой сперва на фут, потом на два, пять, десять и продолжала подъем. Я была ребенком и летала по воздуху.
Поднявшись чуть ли не под самый потолок, я стала планировать над зрителями. Я видела, как они задирали головы и с изумлением смотрели на меня. У одних были разинуты рты, другие прикрывали рты руками, третьи хватали себя за щеки, кто-то показывал на меня пальцем, дети подпрыгивали в своих креслах, у какой-то женщины свалилась с головы шляпа… И все это из-за меня.
Где мои родители? Я не могла разглядеть их лиц в людском море подо мной.
Я продолжала полет и наконец оказалась в центре зрительного зала. А там стала подниматься еще выше. Как это делают птицы? Какие все-таки люди тяжелые! Я легко поднялась еще. Руки у меня были вытянуты вперед, но не сильно — как при игре на пианино. Я пошевелила пальцами.
Мое тело неподвижно зависло в воздухе в центре зрительного зала театра на высоте семидесяти футов над толпой. Никакой страховки, никакого обмана, ничего, кроме настоящего волшебства в виде говорящего пса.
Время остановилось, и в театре воцарилась мертвая тишина.
— Что ты делаешь? Ты с ума сошел! — Внизу Шумда вышел на сцену, взглянул на меня, потом на съежившегося пса.
— Но, хозяин…
— Сколько раз тебе повторять? Собаки не должны этим заниматься! Ты просто не понимаешь, что делаешь!
В зале послышались осторожные смешки.
— Опусти ее вниз! Немедленно!
Но мне не хотелось вниз. Мне хотелось остаться невесомой навсегда, чтобы люди внизу смотрели на меня и мечтали стать мной. Смотрели бы вечно, с восторженным вниманием, на меня — ангела, фею, — которая может летать.
— Опусти ее!
Я полетела вниз.
Падая, я видела только лица. Ужас, удивление, недоумение застыли на лицах зрителей, когда они вдруг увидели, что я падаю прямо на них. Лица увеличивались в размерах. С какой скоростью падает ребенок? Сколько времени проходит до удара оземь? Все, что я помнила, — быстрота и медлительность. И прежде чем я успела испугаться, прежде чем успела подумать о том, чтобы закричать, я ударилась об пол.
И умерла.
Роспись неба
— Папа, а звезды холодные или горячие?
Голоса не умолкали. Одни звучали теперь вполне четко и разборчиво, другие терялись в круговерти криков, всхлипов, шепотков. Но поняла достаточно. Все, что здесь говорилось, все эти слова и фразы были моими, я произносила их моим голосом, который менялся, пока я росла и взрослела. Первым я вспомнила вопрос о звездах. Я его сразу же узнала, потому что он понравился моему отцу, по профессии астроному, и он часто его повторял, когда я была маленькой.
От моей тети Мими действительно попахивало. Я терпеть не могла к ней ходить.
Родители наконец сдались и купили мне собаку, которую через три недели украли. Мне тогда было девять.
Останься я в спальне достаточно долго, думаю, там были бы повторены все слова, какие я сказала за мою жизнь. Не сама жизнь представала перед моим мысленным взором, а сказанные мною когда-то слова опять звучали в моих ушах. Некоторые из них пробуждали воспоминания, а большинство являли собой просто словесный понос в двенадцать тысяч моих земных дней. Я где-то читала, что за жизнь человек произносит в среднем миллиард слов. Здесь в спальне все мои слова звучали разом.
— Уйдите отсюда. Ждите меня внизу.
— Миранда…
— Пожалуйста, Фрэнни. Идите. Поколебавшись, он взялся за дверную ручку.
— Я буду рядом, в коридоре. Совсем рядом, на случай, если понадоблюсь.
— Да. Спасибо.
Стоило ему закрыть за собой дверь, как в комнате наступила тишина.
— Миранда, я хочу попросить тебя об одном одолжении.
Тут только что царил такой шум, так много громких голосов перекрывались еще секунду назад, что этот, с его простым вопросом, так неожиданно прозвучавшим в наступившей тишине, подействовал на меня обескураживающе. Потому что это был мужской голос и очень мне знакомый.
— Конечно. Хочешь, чтоб я почесала тебе спинку?
— Нет. Сходи со мной в магазин.
— Прямо сейчас? Пес, ведь ты знаешь, что мне через несколько часов надо быть в аэропорту, а до этого — переделать еще кучу дел.
— Но это важно, Миранда. Для меня это очень важно.
Я стояла спиной к двери, а повернувшись, увидела позади себя совершенно другую комнату: номер в отеле в Санта-Монике, Калифорния. На кровати сидел Дуг Ауэрбах. По телевизору шло какое-то шоу. Дуг смотрел, как я выхожу из ванной с головой, обернутой белым махровым полотенцем.
Это был тот день, когда мы вместе ходили в магазин, потому что он давно об этом мечтал. День моего возвращения в Нью-Йорк, когда по дороге в аэропорт я увидела из окна такси женщину в инвалидной коляске у края шоссе.
Я стояла в углу комнаты и оттуда наблюдала за течением частички моей жизни. Повторным течением. Только на сей раз в комнате было две меня: одна я жила в том отрезке времени, другая наблюдала.
— Что такое с картинкой? — сказал Джеймс Стилман, выходя из ванной. Дуг Ауэрбах и Миранда продолжали разговор. Они никак не отреагировали на его появление. — Где пульт? — Джеймс самодовольно ухмыльнулся, и этот его взгляд, вот это самое выражение его лица, которое я так хорошо запомнила, и пугало меня сейчас, как и все остальное.
— Почему я здесь, Джеймс? Что я должна делать?
— Перестань хныкать и задавать глупые вопросы. Ты находишься здесь, потому что кому-то нужно, чтобы ты здесь была, Миранда. Пойми это! Перестань вести себя как трусливый щенок. Ты столько времени теряешь, хныкая: «Почему я?»
Голос у него был холодным и недобрым. Я посмотрела на него в упор, он отвечал мне тем же. Я принялась бродить по гостиничному номеру, внимательно оглядываясь по сторонам в поисках какого-нибудь ключа ко всему происходящему и прислушиваясь к разговору этой парочки. Солнечные лучи, лившиеся в окно, ярко осветили стакан на ночном столике, до половины наполненный водой. На полу валялась скрученная оранжевая обертка от шоколадного батончика. Книга. Зеленый носок на кровати.
— Можно до чего-нибудь дотронуться? Джеймс снова ухмыльнулся.
— Делай что хочешь. Они не знают, что мы здесь. Протянув руку, я прикоснулась к плечу Дуга. Он на это не отреагировал. Я его потрясла, вернее, попыталась потрясти, но он не шелохнулся. Он продолжал разговаривать. Я схватила со столика пепельницу и со всего размаха швырнула ее в стену. Звук был оглушительный, но те двое его явно не услышали.
Я подошла к окну и выглянула наружу. Светило какое-то линялое, желто-оранжевое солнце. Бродяга в ярком мексиканском пончо и черном берете катил по тротуару тележку, полную всякого хлама. Мимо пронеслись двое ребят на скейтбордах. Он крикнул им вслед.
Меня сразу же удивило, что я слышу каждое слово бродяги, хотя окно в номере было закрыто. Потом я вдруг поняла, что я почему-то все знаю об этом человеке — так из истерики возвращаешься к реальности, получив увесистую пощечину. Звали его Петр «Пудель» Вукис. Шестьдесят семь лет, болгарин-эмигрант из Бабьяка, двадцать лет проработал дворником в Калифорнийском университете, пока его не уволили за пьянство. У него было двое сыновей. Одного убили во Вьетнаме.
Постепенно передо мной раскрывались мельчайшие подробности его жизни. Я узнала о его самых потаенных секретах и страхах, имена его любовниц и его врагов, и какого цвета была моторная лодка, которую он построил и испытывал со своими сыновьями в Эко-Парке, когда они были еще молоды и жизнь ему улыбалась. Потом я увидела палату в больнице при Калифорнийском университете, где он проводил месяцы в неутешной тоске у постели жены, пока рак кишечника превращал ее внутренности в черное зловоние.
Все, я знала о нем буквально все, я могла читать мысли в его теперь отупевших и неповоротливых мозгах.
Я в ужасе отвернулась от окна. И в ту же секунду все это ушло из моего сознания, и я снова стала собой. Только собой.
На мгновение.
Джеймс что-то сказал, и я машинально посмотрела в его сторону. И немедленно увидела, как мелькает мир за ветровым стеклом его летящей к гибели машины в Филадельфии. Я видела вытатуированные слова на запястье его последней любовницы Кьеры. Я ощутила его чувства к Миранде Романак — ностальгия, обида, воспоминания о былой любви… все плотно прилегает одно к другому, как листья в капустном кочане.
Как уже было с бродягой на тротуаре, стоило мне взглянуть на Джеймса Стилмана, как я стала им.
На этот раз я вскрикнула и качнулась, так что едва устояла на ногах — от страха, который не был моим: в моем сознании теперь господствовал Джеймс. Став им, я узнала, чего он так страшился и что надо было делать. Я никогда не была смелой и не пыталась выдать себя за таковую, и то, что я в следующую минуту сделала, было самым смелым поступком в моей жизни. Я до сих пор о нем сожалею.
Оглядевшись, я сразу увидела то, что искала, но все случившееся так выбило меня из колеи, что мне пришлось еще дважды осмотреться, прежде чем это отпечаталось в сознании. Зеркало. Маленькое овальное зеркало над столом.
Я в него посмотрела.
Человек в черном костюме и длинной, до пола, шелковой мантии стоял в одиночестве на сцене гигантского театра. Он был высок и красив, пугающе, просто зловеще привлекателен. Все у него было черное — одежда, лаковые туфли, блестящие волосы. Матовая бледность его кожи лишь подчеркивала черный цвет всего остального. Мне с первого взгляда стало ясно, что этот человек знаком с настоящей магией.
Глядя прямо на меня, он громовым голосом произнес мое имя. Как он мог его знать, ведь я до сегодняшнего вечера ни разу его не встречала? Неторопливо подняв руку, он поманил меня пальцем к себе на сцену. Я посмотрела на своих отца и мать, сидевших по обе стороны от меня. Оба ободряюще мне улыбнулись, они не возражали. Отец даже легонько толкнул меня в спину, чтобы я не мешкала. Зрители начали аплодировать. То, что я оказалась в центре внимания всего зала, меня смутило, но одновременно обрадовало. Я вышла из нашего ряда и зашагала по широкому проходу к маленькой лесенке в углу сцены. Наверху у самой лестницы на пюпитре был укреплен плакат с именем выступавшего:
ЧУДОВИЩНЫЙ ШУМДА
SHUMDA DER ENORM BAUCHREDNER
Когда я поднялась по ступеням, аплодисменты усилились. Я волновалась, как бы не споткнуться и не упасть перед всеми, поэтому шагала неторопливо и остановилась в центре сцены, где стоял человек в черном.
Он поднял руку, призывая зал к тишине, и аплодисменты тут же смолкли. Потом наступила пауза, и мы все ждали, что же он сделает. Ничего. Он просто стоял на прежнем месте, заложив руки за спину. Это продолжалось слишком долго. Он стоял неподвижно и смотрел в зал. Мы беспокойно ждали, но ничего не происходило.
Когда наконец публика стала шепотом выражать удивление и ерзать на сиденьях кресел, на сцене появился далматинец. Он бродил взад-вперед, возбужденно обнюхивая пол, и подошел к нам, только когда обошел таким образом всю сцену. Некоторые зрители громко смеялись или свистели.
Шумда не пытался унять эти смешки. Он продолжал молча смотреть в зал. Мы стояли на виду у сотен людей, но единственное, что произошло после того, как я поднялась на сцену, было появление собаки. Когда зрительный зал готов был уже взорваться от напряжения и злости, пес подпрыгнул в воздух и сделал великолепное обратное сальто. Приземлившись, он обратился к залу глубоким, великолепно поставленным мужским голосом:
— Спокойно! Что за манеры? Что это с вами такое?
Шумда без всякого выражения взглянул на собаку, потом на меня. При этом он едва заметно мне подмигнул. Потом повернулся к аудитории — с таким же каменным лицом — и засунул руки в карманы.
Когда пес заговорил, из публики послышались выкрики удивления и смех.
Пес тем временем удобно уселся на сцене. И заговорил тем же приятным, мужественным голосом, совсем не как у чревовещателя:
— Поскольку вы, похоже, недовольны Шумдой, перед вами выступлю я. Хозяин, можно?
Шумда отвесил глубокий поклон сперва зрителям, потом собаке. Та наклонила голову, отвечая на приветствие. После этого человек в черном повернулся и ушел со сцены.
После его ухода, когда чревовещателя и пса разделили никак не меньше пятидесяти футов, тот снова заговорил:
— А теперь позвольте вам продемонстрировать мой следующий номер. Я попрошу юную леди…
Шум в зале. Как пес может разговаривать, когда чревовещателя нет на сцене?
Животное терпеливо выждало, пока волнение в зале улеглось.
— Я попросил бы юную леди подойти к краю сцены и развести руки в стороны.
Я сделала, как он просил. Остановилась футах в четырех от края сцены и медленно подняла руки. Пес оказался теперь позади меня, и я его не видела, когда он снова заговорил. Я видела внизу море внимательных лиц и знала, что все они смотрят на меня, на меня, на меня. Я никогда еще не была так счастлива.
— Какая ваша любимая птица?
— Пингвин! — крикнула я.
Зрители взревели от восторга и зааплодировали. Их смех умолк, только когда голос пса зазвучал вновь.
— Внушительная птица, что и говорить, и с характером. Но нам сейчас нужен летун-чемпион. Чтобы крылья, как у ангела, чтобы могла пересечь континент без посадки.
Облизнув губы, я подумала: «Утка?»
Еще один взрыв смеха.
— Утка — блестящий выбор. Итак, моя дорогая, закройте глазки и представьте, что вы летите. Светает. Небо цвета персиков и слив. Представьте, как вы взлетаете с земли, чтобы присоединиться к вашим острохвостым сородичам, которые торопятся на зимовку в южные страны.
Я зажмурилась и, прежде чем успела понять, что происходит, почувствовала пустоту под ногами. Я открыла глаза и увидела, что под ногами у меня и в самом деле нет ничего: я поднялась над сценой сперва на фут, потом на два, пять, десять и продолжала подъем. Я была ребенком и летала по воздуху.
Поднявшись чуть ли не под самый потолок, я стала планировать над зрителями. Я видела, как они задирали головы и с изумлением смотрели на меня. У одних были разинуты рты, другие прикрывали рты руками, третьи хватали себя за щеки, кто-то показывал на меня пальцем, дети подпрыгивали в своих креслах, у какой-то женщины свалилась с головы шляпа… И все это из-за меня.
Где мои родители? Я не могла разглядеть их лиц в людском море подо мной.
Я продолжала полет и наконец оказалась в центре зрительного зала. А там стала подниматься еще выше. Как это делают птицы? Какие все-таки люди тяжелые! Я легко поднялась еще. Руки у меня были вытянуты вперед, но не сильно — как при игре на пианино. Я пошевелила пальцами.
Мое тело неподвижно зависло в воздухе в центре зрительного зала театра на высоте семидесяти футов над толпой. Никакой страховки, никакого обмана, ничего, кроме настоящего волшебства в виде говорящего пса.
Время остановилось, и в театре воцарилась мертвая тишина.
— Что ты делаешь? Ты с ума сошел! — Внизу Шумда вышел на сцену, взглянул на меня, потом на съежившегося пса.
— Но, хозяин…
— Сколько раз тебе повторять? Собаки не должны этим заниматься! Ты просто не понимаешь, что делаешь!
В зале послышались осторожные смешки.
— Опусти ее вниз! Немедленно!
Но мне не хотелось вниз. Мне хотелось остаться невесомой навсегда, чтобы люди внизу смотрели на меня и мечтали стать мной. Смотрели бы вечно, с восторженным вниманием, на меня — ангела, фею, — которая может летать.
— Опусти ее!
Я полетела вниз.
Падая, я видела только лица. Ужас, удивление, недоумение застыли на лицах зрителей, когда они вдруг увидели, что я падаю прямо на них. Лица увеличивались в размерах. С какой скоростью падает ребенок? Сколько времени проходит до удара оземь? Все, что я помнила, — быстрота и медлительность. И прежде чем я успела испугаться, прежде чем успела подумать о том, чтобы закричать, я ударилась об пол.
И умерла.
Роспись неба
— Дорогая, как ты?
Слова медленно просачивались в мое сознание, словно густой, вязкий соус. Коричневая подливка.
Я с трудом разлепила веки и недоуменно уставилась на первое, что выхватил взгляд. Это было ужасно. Фрагментарные и дисгармонирующие цвета представляли собой скверную, кричаще-безвкусную, непостижимую мешанину, которая не заслуживала иного названия, кроме одного — хаос. Обернись они медными духовыми инструментами, и визги и стоны заставили бы меня заткнуть уши и спасаться бегством.
Но когда в голове у меня прояснилось, я с тоскливым чувством вспомнила, что передо мной — творение моих собственных рук. Моя картина. Я билась над ней несколько месяцев, но лучше она от этого не становилась. Ничуть.
Возможно, именно поэтому у меня участились провалы в памяти. С каждым днем я все больше времени проводила под потолком, лежа на спине и создавая фреску для церкви. Я убедила Тиндалла купить эту церковь. А фреска, когда я ее закончу, должна была убедить других, что я — настоящий художник. А не просто любовница всех и каждого. Не просто пара классных сисек, которым знаменитости позволяют околачиваться поблизости, потому что я всегда готова. «Дырка живописца» — так в глаза называл меня де Кунинг. Но когда я это закончу, они узнают. Узнают, что я куда талантливее, чем любой из них мог себе вообразить. Моя фреска им это докажет.
Вначале идея казалась замечательной. И единственная причина для продолжения встреч с Лайонелом Тиндаллом. Пусть он меня трахает всласть. Пусть сходит по мне с ума, пусть я стану его наркотиком. А когда он проглотит крючок, я им попользуюсь. Я воспользуюсь его деньгами и связями, чтобы добиться единственной своей цели — признания таких, как де Кунинг и Элеонора Уорд, Ли Краснер и Поллок. Да, даже этого ублюдка Поллока.
Одно из немногих интересных высказываний Тиндалла относилось именно к ним, к великим: «Вокруг них не остается свободного пространства». Он был прав. Я мечтала привести их сюда, чтобы они увидели, чего я достигла. Какое замечательное небо я намалевала на потолке церкви Лайонела Тиндалла. Церкви, на покупку которой для меня его подвигли бездонные похоть и карманы.
В этюднике я записала слова Матисса, ставшие моим главным жизненным правилом: «Я стремлюсь к тому, что чувствую: к своего рода восторгу. И после этого обретаю покой». Начав работу в церкви, я делала все, чтобы следовать своему чутью, «стремилась к тому», что чувствовала. Но, как это ни печально, я чувствовала совсем не то, что изображала кистью. Более того, я просто не представляла, как мне приблизиться к тому, что я чувствую. Вокруг них нет свободного пространства? Зато вокруг того, что я создала, как, впрочем, и в самих моих работах, не было ничего, кроме пустого пространства.
Что может быть хуже, чем, следуя по жизни, тщетно стремиться к реализации своей страсти или же, зная, что тебе нужно, так и не суметь получить его, несмотря на все отчаянные попытки? Вот уже пятнадцать лет как я решила стать художницей и все сделала, чтобы этого добиться. Но у меня так ничего и не вышло, а самое ужасное, что мне начинало казаться — и никогда не выйдет.
— Дорогая? Как ты?
Меня передернуло от лицемерного участия в голосе Тиндалла, донесшемся снизу. Его совершенно не волновало, как я себя чувствовала, — ему было нужно, чтобы я спустилась и мы, выйдя из церкви, занялись бы любовью в его машине, или под деревом, или в воде, или где угодно. В этом состояло наше молчаливое соглашение. Он купил заброшенную церковь поблизости от Ист-Хэмптона и дал мне все, что было нужно, чтобы ее расписать. А я взамен должна была по первому зову спускаться и ублажать его.
Но вот у меня начались эти провалы в памяти. Один-два раза в месяц я, будто под воздействием какого-то злого заклинания, просто на некоторое время выпадала из реальности и возвращалась в нее, не помня ничего.
— Спускайся, пора и поесть. Ты там с семи утра.
Я смотрела в потолок и думала о его руках, его дыхании на моей шее, слабом мускусном запахе, исходившем от его кожи, когда он возбуждался.
Я повернулась на бок, чтобы на него посмотреть. И тут подо мной что-то громко и резко затрещало. Я испугалась и попыталась перевернуться совсем. Но тут снова раздался треск, высокий пронзительный визг перегибающихся металлических лесов, и вся конструкция рухнула.
Я упала.
Последнее, что я увидела, прежде чем один из стержней переломился и пронзил мне горло, было одно из лиц, которые я нарисовала на потолке.
Крик. Крик повсюду, и не только человеческий. Визжали металлические конструкции, они, ударяясь друг о друга, звенели и скрежетали несколько секунд, потом все стихло. На этот раз ничего не разрушалось и не переламывалось, только встречалось. Встречалось на оглушительное мгновение в коротком обжигающем прикосновении и исчезало. Мы летели. Вагончик взмыл в воздух. Когда тьма туннеля сменилась ярким солнечным светом, я снова открыла глаза. Мы вертелись, поднимались, переворачивались. Еще один источник воплей — дети, сидевшие в одном вагончике с нами. Мы все поднимались и поднимались, потом почти остановились и рухнули вниз — по рельсам «русских горок», сплетавшимся в невообразимо сложную сеть.
Я взглянула на Джеймса. Волосы его сбились под напором ветра. Он смотрел прямо перед собой, на лице безумная адреналиновая улыбка. Мы неслись со страшной скоростью, а я не сводила с него глаз, стараясь отыскать в его лице то, что чувствовала весь день, но поняла лишь теперь. Когда он повернул голову в мою сторону и посмотрел на меня, я поняла: больше я его не люблю.
Это был мой восемнадцатый день рождения. Джеймс пригласил меня в парк аттракционов — отпраздновать это событие. День был великолепный. Через две недели нам предстояло отправиться в университеты — каждый в свой, — и мы еще никогда не были ближе. Что бы мы там ни говорили о письмах и звонках и о рождественских каникулах, которые не за горами… я его больше не любила.
Когда наш вагончик сделал поворот и стал замедлять ход, приближаясь к концу аттракциона, уже видимому впереди, из моей груди вырвалось рыдание — такое странное и отчаянное, что оно прозвучало, словно лай.
— Знаешь, за что я тебя люблю?
Мы сидели на скамейке, ели сахарную вату и смотрели на прохожих. Я сделала вид, что очень занята — слизываю с пальцев клочья сладкой розовой массы. Мне совсем не хотелось знать, за что Джеймс любит меня, — ни теперь, ни когда-либо.
— В твоих объятиях я себя чувствую знаменитостью.
— Что?
— Не знаю, как объяснить. Я чувствую себя знаменитым, когда ты меня обнимаешь. Когда ты прижимаешься ко мне. Как будто я многого достиг. Как будто я важная персона.
— Как мило с твоей стороны, Джеймс — Я не могла поднять на него глаз. Но он вынул палочку с комком сахарной ваты из моей руки и повернул к себе мое лицо.
— Это правда. Ты не представляешь, как я буду скучать по тебе в следующем году.
— Я тоже.
Он кивнул, полагая, что мысли у нас одинаковые, печальные, и я от этого почувствовала себя еще хуже. Я ощутила, как спазм сдавил мне горло, и почувствовала, что вот-вот расплачусь. Поэтому я зажмурилась крепко-крепко.
И вдруг тишина. После грохота в парке аттракционов она казалась всеобъемлющей. Когда я подняла глаза, тридцатилетний Джеймс сидел в эркерном окне напротив кровати в спальне дома в Крейнс-Вью и смотрел на меня. Все куклы исчезли. Это снова была спальня, которую я так недолго делила с Хью Оукли.
— С возвращением. И что ты вынесла из своего путешествия?
— Все эти женщины были мной. Маленькая девочка, летавшая по воздуху, художница, я с тобой в парке аттракционов… Все жили разными жизнями, но… это была одна и та же личность. И все они думали только о себе. Абсолютные эгоистки. А что, были и другие? Я прожила и другие жизни, Джеймс?
— Сотни. Они показали бы тебе больше, но у тебя хорошая голова, и ты все поняла по трем последним.
— И все люди в них связаны между собой. — Я соединила кончики пальцев. — Шумда был возлюбленным Франсес. Маленькая девочка пошла на его шоу. А женщина, расписывавшая фреску, это Лолли Эдкок, правда?
Джеймс кивнул и саркастически сказал:
— Которая трагически погибла ровно перед тем, как мир признал ее талант. Она умерла в шестьдесят втором. Миранда Романак родилась в шестьдесят втором. Девочка погибла в двадцать четвертом. Лолли Эдкок родилась в тот же год.
— Ты участвовал в скандале с поддельными картинами Эдкок. А у Франсес была ее подлинная картина.
Он ткнул в меня пальцем:
— И у Хью, но он об этом не знал. Те четыре портрета одной и той же молодой женщины. Лолли их написала, еще когда училась в Союзе молодых художников.
— Это портреты той девочки, что разбилась в театре, да? Какой она стала бы лет в двадцать, останься жива. Лолли казалось, что это ее фантазии. Поэтому у меня такое странное отношение к этим портретам. Словно я знала эту женщину, хотя никогда прежде и не видела ее.
Джеймс вздрогнул и резко втянул воздух.
— Откуда ты это знаешь?
— Откуда? Бога ради, Джеймс, ты разве не знаешь, через что я сейчас прошла? Ты разве не знаешь, о чем идет речь? Не морочь мне голову. Я думала, ты здесь, чтобы мне помочь.
— Нет, это ты здесь, чтобы помочь мне, Миранда. Ты здесь, чтобы меня освободить, к херам собачьим! Я здесь не ради тебя — ради себя. Освободи же ты меня, бога ради! Я сделал все, что мог. Поделился с тобой тем, что знаю.
Ты сама все поняла об этих портретах, о том, кто на них изображен. А я этого не знал. Разве ты не видишь? Я выдохся. Я все тебе отдал, что у меня было. Так что отпусти меня теперь. Освободи меня!
— Почему все это происходит со мной сейчас? Почему вдруг именно сейчас?
Он покачал головой.
— Не знаю.
— Где теперь Хью?
— Не знаю.
— Кто я?
Вскочив на ноги, он в ярости бросился ко мне.
— Я не знаю! Я здесь, потому что должен был рассказать тебе то, что мне известно. Что ты прошла цепь реинкарнаций. Во всех прожитых тобою жизнях все взаимосвязано. Все. И в каждой из них, кем бы ты ни была, ты думала только о себе. Девочка в театре была капризным, эгоистичным ребенком. Лолли Эдкок пользовалась людьми, как туалетной бумагой. Ты… Смотри, что ты со мной сделала, даже когда поняла, что больше меня не любишь. А Дуг Ауэрбах? А тот парень с видеокамерой, который пришел в твой магазин и ударил тебя? Ты разрушила семью Хью, потому что была эгоисткой и хотела его заполучить… Всегда ты ставишь себя на первое место, а на остальных тебе плевать.
— Почему они послали тебя ко мне? Кто они такие?
— Миранда! С вами там все в порядке? — Мы обернулись, услыхав сквозь дверь голос Маккейба. Джеймс кивнул в сторону двери.
— Твой друг ждет.
— Кто они, Джеймс? Хоть это мне скажи.
Он задрал подбородок вверх и склонил голову набок, как ничего не понимающая собака.
— Миранда, откройте!
— Все нормально, Фрэнни! Сейчас иду.
Голос Джеймса зазвенел. В нем слышалась мольба.
— Пожалуйста, дай мне уйти!
Не глядя, я разжала левую ладонь. На ней лежала серебристо-белая палочка с надписью коричневыми каллиграфическими буквами: «Джеймс Стилман».
Она начала дымиться. Ее охватило пламя. Хотя она ярко горела на моей ладони, я не чувствовала ни боли, ни жара. В этом было что-то завораживающее. Я глаз от нее не могла отвести. Пламя заколебалось, стало ярче, поднялось вверх, расползлось по моей руке. Я ничего не чувствовала.
Кто-то произнес мое имя, но я едва слышала этот голос. Джеймс? Маккейб? Я оглянулась. В спальне кроме меня никого не было — Джеймс исчез.
Боль застала меня врасплох. Острая, мучительная. Я вскрикнула и замахала рукой, но пламя от этого только ярче вспыхнуло. Кожа на руке стала красной, потом оранжевой, она плавилась, блестела, словно смазанная маслом.
Слова медленно просачивались в мое сознание, словно густой, вязкий соус. Коричневая подливка.
Я с трудом разлепила веки и недоуменно уставилась на первое, что выхватил взгляд. Это было ужасно. Фрагментарные и дисгармонирующие цвета представляли собой скверную, кричаще-безвкусную, непостижимую мешанину, которая не заслуживала иного названия, кроме одного — хаос. Обернись они медными духовыми инструментами, и визги и стоны заставили бы меня заткнуть уши и спасаться бегством.
Но когда в голове у меня прояснилось, я с тоскливым чувством вспомнила, что передо мной — творение моих собственных рук. Моя картина. Я билась над ней несколько месяцев, но лучше она от этого не становилась. Ничуть.
Возможно, именно поэтому у меня участились провалы в памяти. С каждым днем я все больше времени проводила под потолком, лежа на спине и создавая фреску для церкви. Я убедила Тиндалла купить эту церковь. А фреска, когда я ее закончу, должна была убедить других, что я — настоящий художник. А не просто любовница всех и каждого. Не просто пара классных сисек, которым знаменитости позволяют околачиваться поблизости, потому что я всегда готова. «Дырка живописца» — так в глаза называл меня де Кунинг. Но когда я это закончу, они узнают. Узнают, что я куда талантливее, чем любой из них мог себе вообразить. Моя фреска им это докажет.
Вначале идея казалась замечательной. И единственная причина для продолжения встреч с Лайонелом Тиндаллом. Пусть он меня трахает всласть. Пусть сходит по мне с ума, пусть я стану его наркотиком. А когда он проглотит крючок, я им попользуюсь. Я воспользуюсь его деньгами и связями, чтобы добиться единственной своей цели — признания таких, как де Кунинг и Элеонора Уорд, Ли Краснер и Поллок. Да, даже этого ублюдка Поллока.
Одно из немногих интересных высказываний Тиндалла относилось именно к ним, к великим: «Вокруг них не остается свободного пространства». Он был прав. Я мечтала привести их сюда, чтобы они увидели, чего я достигла. Какое замечательное небо я намалевала на потолке церкви Лайонела Тиндалла. Церкви, на покупку которой для меня его подвигли бездонные похоть и карманы.
В этюднике я записала слова Матисса, ставшие моим главным жизненным правилом: «Я стремлюсь к тому, что чувствую: к своего рода восторгу. И после этого обретаю покой». Начав работу в церкви, я делала все, чтобы следовать своему чутью, «стремилась к тому», что чувствовала. Но, как это ни печально, я чувствовала совсем не то, что изображала кистью. Более того, я просто не представляла, как мне приблизиться к тому, что я чувствую. Вокруг них нет свободного пространства? Зато вокруг того, что я создала, как, впрочем, и в самих моих работах, не было ничего, кроме пустого пространства.
Что может быть хуже, чем, следуя по жизни, тщетно стремиться к реализации своей страсти или же, зная, что тебе нужно, так и не суметь получить его, несмотря на все отчаянные попытки? Вот уже пятнадцать лет как я решила стать художницей и все сделала, чтобы этого добиться. Но у меня так ничего и не вышло, а самое ужасное, что мне начинало казаться — и никогда не выйдет.
— Дорогая? Как ты?
Меня передернуло от лицемерного участия в голосе Тиндалла, донесшемся снизу. Его совершенно не волновало, как я себя чувствовала, — ему было нужно, чтобы я спустилась и мы, выйдя из церкви, занялись бы любовью в его машине, или под деревом, или в воде, или где угодно. В этом состояло наше молчаливое соглашение. Он купил заброшенную церковь поблизости от Ист-Хэмптона и дал мне все, что было нужно, чтобы ее расписать. А я взамен должна была по первому зову спускаться и ублажать его.
Но вот у меня начались эти провалы в памяти. Один-два раза в месяц я, будто под воздействием какого-то злого заклинания, просто на некоторое время выпадала из реальности и возвращалась в нее, не помня ничего.
— Спускайся, пора и поесть. Ты там с семи утра.
Я смотрела в потолок и думала о его руках, его дыхании на моей шее, слабом мускусном запахе, исходившем от его кожи, когда он возбуждался.
Я повернулась на бок, чтобы на него посмотреть. И тут подо мной что-то громко и резко затрещало. Я испугалась и попыталась перевернуться совсем. Но тут снова раздался треск, высокий пронзительный визг перегибающихся металлических лесов, и вся конструкция рухнула.
Я упала.
Последнее, что я увидела, прежде чем один из стержней переломился и пронзил мне горло, было одно из лиц, которые я нарисовала на потолке.
Крик. Крик повсюду, и не только человеческий. Визжали металлические конструкции, они, ударяясь друг о друга, звенели и скрежетали несколько секунд, потом все стихло. На этот раз ничего не разрушалось и не переламывалось, только встречалось. Встречалось на оглушительное мгновение в коротком обжигающем прикосновении и исчезало. Мы летели. Вагончик взмыл в воздух. Когда тьма туннеля сменилась ярким солнечным светом, я снова открыла глаза. Мы вертелись, поднимались, переворачивались. Еще один источник воплей — дети, сидевшие в одном вагончике с нами. Мы все поднимались и поднимались, потом почти остановились и рухнули вниз — по рельсам «русских горок», сплетавшимся в невообразимо сложную сеть.
Я взглянула на Джеймса. Волосы его сбились под напором ветра. Он смотрел прямо перед собой, на лице безумная адреналиновая улыбка. Мы неслись со страшной скоростью, а я не сводила с него глаз, стараясь отыскать в его лице то, что чувствовала весь день, но поняла лишь теперь. Когда он повернул голову в мою сторону и посмотрел на меня, я поняла: больше я его не люблю.
Это был мой восемнадцатый день рождения. Джеймс пригласил меня в парк аттракционов — отпраздновать это событие. День был великолепный. Через две недели нам предстояло отправиться в университеты — каждый в свой, — и мы еще никогда не были ближе. Что бы мы там ни говорили о письмах и звонках и о рождественских каникулах, которые не за горами… я его больше не любила.
Когда наш вагончик сделал поворот и стал замедлять ход, приближаясь к концу аттракциона, уже видимому впереди, из моей груди вырвалось рыдание — такое странное и отчаянное, что оно прозвучало, словно лай.
— Знаешь, за что я тебя люблю?
Мы сидели на скамейке, ели сахарную вату и смотрели на прохожих. Я сделала вид, что очень занята — слизываю с пальцев клочья сладкой розовой массы. Мне совсем не хотелось знать, за что Джеймс любит меня, — ни теперь, ни когда-либо.
— В твоих объятиях я себя чувствую знаменитостью.
— Что?
— Не знаю, как объяснить. Я чувствую себя знаменитым, когда ты меня обнимаешь. Когда ты прижимаешься ко мне. Как будто я многого достиг. Как будто я важная персона.
— Как мило с твоей стороны, Джеймс — Я не могла поднять на него глаз. Но он вынул палочку с комком сахарной ваты из моей руки и повернул к себе мое лицо.
— Это правда. Ты не представляешь, как я буду скучать по тебе в следующем году.
— Я тоже.
Он кивнул, полагая, что мысли у нас одинаковые, печальные, и я от этого почувствовала себя еще хуже. Я ощутила, как спазм сдавил мне горло, и почувствовала, что вот-вот расплачусь. Поэтому я зажмурилась крепко-крепко.
И вдруг тишина. После грохота в парке аттракционов она казалась всеобъемлющей. Когда я подняла глаза, тридцатилетний Джеймс сидел в эркерном окне напротив кровати в спальне дома в Крейнс-Вью и смотрел на меня. Все куклы исчезли. Это снова была спальня, которую я так недолго делила с Хью Оукли.
— С возвращением. И что ты вынесла из своего путешествия?
— Все эти женщины были мной. Маленькая девочка, летавшая по воздуху, художница, я с тобой в парке аттракционов… Все жили разными жизнями, но… это была одна и та же личность. И все они думали только о себе. Абсолютные эгоистки. А что, были и другие? Я прожила и другие жизни, Джеймс?
— Сотни. Они показали бы тебе больше, но у тебя хорошая голова, и ты все поняла по трем последним.
— И все люди в них связаны между собой. — Я соединила кончики пальцев. — Шумда был возлюбленным Франсес. Маленькая девочка пошла на его шоу. А женщина, расписывавшая фреску, это Лолли Эдкок, правда?
Джеймс кивнул и саркастически сказал:
— Которая трагически погибла ровно перед тем, как мир признал ее талант. Она умерла в шестьдесят втором. Миранда Романак родилась в шестьдесят втором. Девочка погибла в двадцать четвертом. Лолли Эдкок родилась в тот же год.
— Ты участвовал в скандале с поддельными картинами Эдкок. А у Франсес была ее подлинная картина.
Он ткнул в меня пальцем:
— И у Хью, но он об этом не знал. Те четыре портрета одной и той же молодой женщины. Лолли их написала, еще когда училась в Союзе молодых художников.
— Это портреты той девочки, что разбилась в театре, да? Какой она стала бы лет в двадцать, останься жива. Лолли казалось, что это ее фантазии. Поэтому у меня такое странное отношение к этим портретам. Словно я знала эту женщину, хотя никогда прежде и не видела ее.
Джеймс вздрогнул и резко втянул воздух.
— Откуда ты это знаешь?
— Откуда? Бога ради, Джеймс, ты разве не знаешь, через что я сейчас прошла? Ты разве не знаешь, о чем идет речь? Не морочь мне голову. Я думала, ты здесь, чтобы мне помочь.
— Нет, это ты здесь, чтобы помочь мне, Миранда. Ты здесь, чтобы меня освободить, к херам собачьим! Я здесь не ради тебя — ради себя. Освободи же ты меня, бога ради! Я сделал все, что мог. Поделился с тобой тем, что знаю.
Ты сама все поняла об этих портретах, о том, кто на них изображен. А я этого не знал. Разве ты не видишь? Я выдохся. Я все тебе отдал, что у меня было. Так что отпусти меня теперь. Освободи меня!
— Почему все это происходит со мной сейчас? Почему вдруг именно сейчас?
Он покачал головой.
— Не знаю.
— Где теперь Хью?
— Не знаю.
— Кто я?
Вскочив на ноги, он в ярости бросился ко мне.
— Я не знаю! Я здесь, потому что должен был рассказать тебе то, что мне известно. Что ты прошла цепь реинкарнаций. Во всех прожитых тобою жизнях все взаимосвязано. Все. И в каждой из них, кем бы ты ни была, ты думала только о себе. Девочка в театре была капризным, эгоистичным ребенком. Лолли Эдкок пользовалась людьми, как туалетной бумагой. Ты… Смотри, что ты со мной сделала, даже когда поняла, что больше меня не любишь. А Дуг Ауэрбах? А тот парень с видеокамерой, который пришел в твой магазин и ударил тебя? Ты разрушила семью Хью, потому что была эгоисткой и хотела его заполучить… Всегда ты ставишь себя на первое место, а на остальных тебе плевать.
— Почему они послали тебя ко мне? Кто они такие?
— Миранда! С вами там все в порядке? — Мы обернулись, услыхав сквозь дверь голос Маккейба. Джеймс кивнул в сторону двери.
— Твой друг ждет.
— Кто они, Джеймс? Хоть это мне скажи.
Он задрал подбородок вверх и склонил голову набок, как ничего не понимающая собака.
— Миранда, откройте!
— Все нормально, Фрэнни! Сейчас иду.
Голос Джеймса зазвенел. В нем слышалась мольба.
— Пожалуйста, дай мне уйти!
Не глядя, я разжала левую ладонь. На ней лежала серебристо-белая палочка с надписью коричневыми каллиграфическими буквами: «Джеймс Стилман».
Она начала дымиться. Ее охватило пламя. Хотя она ярко горела на моей ладони, я не чувствовала ни боли, ни жара. В этом было что-то завораживающее. Я глаз от нее не могла отвести. Пламя заколебалось, стало ярче, поднялось вверх, расползлось по моей руке. Я ничего не чувствовала.
Кто-то произнес мое имя, но я едва слышала этот голос. Джеймс? Маккейб? Я оглянулась. В спальне кроме меня никого не было — Джеймс исчез.
Боль застала меня врасплох. Острая, мучительная. Я вскрикнула и замахала рукой, но пламя от этого только ярче вспыхнуло. Кожа на руке стала красной, потом оранжевой, она плавилась, блестела, словно смазанная маслом.