Страница:
Международный военный трибунал в Нюрнберге, тем не менее, приговаривал таких солдат к смертной казни и требовал от армии серьезного влияния на решение проблем внешней политики, а также отстранения от власти преступных элементов в сложных внутриполитических ситуациях и свержения правительств, проводящих преступную политику. Между двумя этими интерпретациями солдатского кодекса чести лежит непреодолимая пропасть.
В середине 1947 года я написал эссе, в котором подверг углубленному изучению вопрос о «политическом солдате», не замыкаясь на конкретной ситуации в Третьем рейхе. Ниже я привожу цитату из этого эссе:
«Я требую от каждого старшего офицера, занимающего высокую должность и обладающего значительными полномочиями, умения разбираться в политике, которое позволит ему глубоко и верно оценивать политические события в его стране и за ее пределами. Правильная оценка политических событий должна позволить этому офицеру выступить в роли квалифицированного советника главы государства, полностью сознающего лежащую на нем ответственность, способного предвидеть военные потребности государства и в то же время увязать их с политической ситуацией. Разумеется, это деликатное, но совершенно необходимое сотрудничество может приводить к серьезным внутренним конфликтам, а также к спорам на международной арене, в которых военный лидер должен принимать во внимание возможное влияние его воззрений на внешнеполитическую ситуацию.
Я, тем не менее, ни в коем случае не признаю «политического солдата», который реализует собственные политические установки, предпринимая действия в политической сфере, и тем самым неверно толкует истинное значение слова «солдат». Такие «политические солдаты» наделяют себя прерогативами, которые не потерпит ни один глава государства или правительства – за исключением тех случаев, когда он сам-желает сложить с себя полномочия. Даже сегодня, в 1947 году, подобные примеры можно найти во многих странах».
Когда я писал это, я хотел подчеркнуть как то, что офицер, тем более представитель высшего офицерского состава; стоит над партиями, так и то, что каждый солдат должен повиноваться законному правительству и государству, существующему в предусмотренной конституцией форме. Он связан военной присягой, которая предполагает безоговорочное подчинение и в которой прямо говорится, что солдат должен повиноваться своим начальникам и законному правительству. Снятие этих обязательств означает поощрение государственного переворота, целью которого очень редко бывает то, что полезно для государства и для людей. В этом случае вооруженные силы, которые должны охранять и защищать государство, становятся его разрушителем. Немногочисленные обратные примеры ничего не доказывают, но свидетельствуют о том, что в редких случаях освобождение от присяги может быть вполне этичным для солдата с очень сильно развитым чувством ответственности. В этом случае солдат должен понимать, что он идет по узкой тропе между осанной и криками «Распните его!».
Еще один момент: существует внутреннее противоречие между политикой и военным делом. Только незаурядные личности могут сочетать одно с другим. В изречении, которое гласит, что солдат, интересующийся политикой, перестает быть хорошим солдатом, есть доля истины. Я из своего личного военного опыта знаю, что политические дискуссии в момент критического положения на поле боя могут оказать серьезное влияние на ход боевых действий. Лучшим решением данной проблемы, на мой взгляд, является разделение двух сфер. Однако факт остается фактом – войска настолько хороши, насколько хорош их командир. В наше время нужны офицеры, которые способны уловить взаимозависимость политики и военного дела и объяснить ее своим подчиненным. Только так человек может пройти путь от «штатского, интересующегося политикой» до «гражданского человека в военной форме», а затем и до «солдата, мыслящего по-государственному». Сложность этой задачи невозможно переоценить, потому что мы, немцы, в течение последних двух веков очень много воевали, но пренебрегали развитием политической культуры и в основном имели дело с крайне левыми и крайне правыми партиями и политиками, чье отношение к государству можно приблизительно охарактеризовать как фанатичное отрицание.
Следовательно, главным принципом остается воспитание в «гражданском человеке в военной форме» лояльного и патриотически настроенного солдата, твердо хранящего верность государству и конституции в соответствии с присягой.
Глава 24.
В середине 1947 года я написал эссе, в котором подверг углубленному изучению вопрос о «политическом солдате», не замыкаясь на конкретной ситуации в Третьем рейхе. Ниже я привожу цитату из этого эссе:
«Я требую от каждого старшего офицера, занимающего высокую должность и обладающего значительными полномочиями, умения разбираться в политике, которое позволит ему глубоко и верно оценивать политические события в его стране и за ее пределами. Правильная оценка политических событий должна позволить этому офицеру выступить в роли квалифицированного советника главы государства, полностью сознающего лежащую на нем ответственность, способного предвидеть военные потребности государства и в то же время увязать их с политической ситуацией. Разумеется, это деликатное, но совершенно необходимое сотрудничество может приводить к серьезным внутренним конфликтам, а также к спорам на международной арене, в которых военный лидер должен принимать во внимание возможное влияние его воззрений на внешнеполитическую ситуацию.
Я, тем не менее, ни в коем случае не признаю «политического солдата», который реализует собственные политические установки, предпринимая действия в политической сфере, и тем самым неверно толкует истинное значение слова «солдат». Такие «политические солдаты» наделяют себя прерогативами, которые не потерпит ни один глава государства или правительства – за исключением тех случаев, когда он сам-желает сложить с себя полномочия. Даже сегодня, в 1947 году, подобные примеры можно найти во многих странах».
Когда я писал это, я хотел подчеркнуть как то, что офицер, тем более представитель высшего офицерского состава; стоит над партиями, так и то, что каждый солдат должен повиноваться законному правительству и государству, существующему в предусмотренной конституцией форме. Он связан военной присягой, которая предполагает безоговорочное подчинение и в которой прямо говорится, что солдат должен повиноваться своим начальникам и законному правительству. Снятие этих обязательств означает поощрение государственного переворота, целью которого очень редко бывает то, что полезно для государства и для людей. В этом случае вооруженные силы, которые должны охранять и защищать государство, становятся его разрушителем. Немногочисленные обратные примеры ничего не доказывают, но свидетельствуют о том, что в редких случаях освобождение от присяги может быть вполне этичным для солдата с очень сильно развитым чувством ответственности. В этом случае солдат должен понимать, что он идет по узкой тропе между осанной и криками «Распните его!».
Еще один момент: существует внутреннее противоречие между политикой и военным делом. Только незаурядные личности могут сочетать одно с другим. В изречении, которое гласит, что солдат, интересующийся политикой, перестает быть хорошим солдатом, есть доля истины. Я из своего личного военного опыта знаю, что политические дискуссии в момент критического положения на поле боя могут оказать серьезное влияние на ход боевых действий. Лучшим решением данной проблемы, на мой взгляд, является разделение двух сфер. Однако факт остается фактом – войска настолько хороши, насколько хорош их командир. В наше время нужны офицеры, которые способны уловить взаимозависимость политики и военного дела и объяснить ее своим подчиненным. Только так человек может пройти путь от «штатского, интересующегося политикой» до «гражданского человека в военной форме», а затем и до «солдата, мыслящего по-государственному». Сложность этой задачи невозможно переоценить, потому что мы, немцы, в течение последних двух веков очень много воевали, но пренебрегали развитием политической культуры и в основном имели дело с крайне левыми и крайне правыми партиями и политиками, чье отношение к государству можно приблизительно охарактеризовать как фанатичное отрицание.
Следовательно, главным принципом остается воспитание в «гражданском человеке в военной форме» лояльного и патриотически настроенного солдата, твердо хранящего верность государству и конституции в соответствии с присягой.
Глава 24.
Моя жизнь в послевоенный период
«Пепельная клетка» в Мондорфе.
– Нюрнберг.
– Дахау.
– «Кенсингтонская клетка».
– Суд в Венеции в феврале – марте 1947 года.
– Ардеатинские катакомбы и репрессии.
– Меня приговаривают к смертной казни.
– Сохранение итальянских памятников и шедевров искусства.
– Тюрьма в Верле. – Заключение
Как это ни трудно для отдельно взятых людей, мы должны научиться забывать. Однако многое из того, что произошло, включая целый ряд неоднозначных событий, необходимо обсудить – не для того, чтобы выдвигать взаимные обвинения, а для того, чтобы извлечь уроки из наших ошибок в целях недопущения их в будущем.
После войны жизнь моя была несладкой – в ней чередой сменялись всевозможные тюрьмы и лагеря западных государств, воевавших против Германии. В «Пепельной клетке» – какое выразительное название! – в Мондорфе в 1945 году мне доводилось встречать бывших крупных деятелей Германского государства, вооруженных сил и национал-социалистической партии – таких, например, как граф Шверин-Крозиг, рейхсминистр финансов. Смею надеяться, что мне удалось внести успокоение в их души и поспособствовать их сближению. Офицеры и унтер-офицеры, охранявшие нас, были симпатичными людьми – в отличие от коменданта лагеря полковника Эндрюса. Возможно, именно поэтому он был назначен комендантом тюрьмы Международного военного трибунала в Нюрнберге. Всем нам без исключения казалось, что этот американский офицер ни во что не ставит идею взаимного признания законов и обычаев разными нациями. Более молодые американские офицеры считали, что меня не следует содержать в лагере в Мондорфе, и, проявляя доброту, которую я не мог не оценить по достоинству, пытались добиться моего перевода в другой лагерь, который меньше походил бы на могильный склеп. То, что их усилия не увенчались успехом, не меняет моего мнения об этих офицерах, которые не были подвержены психозу ненависти.
В Оберурселе со мной обращались хорошо. Однако там мне пришлось на несколько дней погрузиться в злокозненную атмосферу барака для подследственных. То, что я там увидел, произвело на меня неприятное впечатление. Я пришел к выводу (которому впоследствии нашлись и другие подтверждения), что работа в разведке может так преобразить человека, что, общаясь с ним, невозможно подавить неприязнь, которая может перерасти в страх. Эта работа оставляет на человеке неизгладимый след. Возможно, все было бы иначе, если бы в эту деятельность не было вовлечено так много немцев-эмигрантов. Трудно ожидать объективности и гуманности от людей, которые в результате трагических событий были вынуждены покинуть свою страну. Нюрнберг… Тот, кому довелось побывать там в качестве подследственного, никогда этого не забудет. Пять месяцев одиночного заключения без каких-либо послаблений – с 23 декабря 1945 года! Находясь в таких условиях, на прогулке или в церкви невольно чувствуешь себя словно прокаженный. И плюс ко всему – многочасовые перекрестные допросы в качестве свидетеля по делу Геринга (юристы, глядя на меня, говорили: «Ну вот, наконец-то для разнообразия нам дали возможность поговорить с классическим свидетелем!»). В моей памяти запечатлелись два эпизода моего выступления в качестве свидетеля. Я давал подробные объяснения, доказывая законность воздушных бомбардировок в первые дни Польской кампании – опираясь на Гаагскую конвенцию о наземных боевых действиях, наше министерство ВВС выработало соответствующие инструкции по применению военно-воздушных сил. Обвинитель, сэр Дэвид Максвелл Файф, завершил свой перекрестный допрос следующим замечанием: «Итак, в нарушение международного права вы допустили нанесение авиаударов по таким-то и таким-то польским городам? »
В зале суда повисла мертвая тишина. «Я дал мои показания как германский офицер, имеющий за плечами более сорока лет службы, как германский фельдмаршал, да еще под присягой! – громко ответил я. – Если к моим словам относятся столь неуважительно, я отказываюсь от дальнейшей дачи показаний».
Возникшую удивленную паузу прервал голос обвинителя: «Я вовсе не хотел вас обидеть».
Позже доктор Латернсер, защитник, захотел прояснить что-то по поводу партизан в Италии. Русский обвинитель, Руденко, мгновенно вскочил на ноги. «Мне кажется, – заявил он, – что данный свидетель меньше всего подходит для того, чтобы говорить на эту тему». (А я мог сказать об этом так много!) И это Руденко, о карьере которого я был достаточно хорошо информирован! Я пожалел о том, что трибунал не имеет столь же обширных персональных сведений. Так или иначе, после длительных дискуссий вне зала суда эта тема была закрыта.
За Нюрнбергом последовал Дахау. Моих товарищей, которых перевозили вместе со мной, предупредили, чтобы они со мной не разговаривали; аналогичное предупреждение было сделано мне. В итоге, когда мы прибыли в Дахау и оказались в «блокгаузе», мне просто пришлось разговаривать с моими сокамерниками, втиснутыми вместе со мной в крохотное помещение, – фельдмаршалами фон Браухичем и Мильхом, государственным секретарем Боле, послом фон Баргеном и войсковым командиром из младшего офицерского состава. Нашим надзирателем был цыган, который проявил чрезвычайный интерес к моим часам. В блокгаузе я восстановил умение осуществлять активную мыслительную работу, стоя при этом совершенно неподвижно.
Когда из-за нашего плохого физического состояния нас перевели в барак и мы получили разрешение свободно передвигаться в пределах огороженной территории, нас несколько приободрил интерес к нашей судьбе, проявленный заключенными, ранее служившими в СС.
После Дахау был снова Нюрнберг, а затем Лангвассер, где, после короткой встречи с многими находившимися там моими товарищами, меня перевели в забранную толстыми решетками тюремную камеру, в которой я находился вместе со Скорцени. Мое пребывание там имело то неоспоримое преимущество, что в камере мне было достаточно удобно, я получал лучшую американскую еду, а охранники были вполне любезными. Однако вскоре меня перевели в другую камеру, где за мной даже в самые интимные моменты наблюдали три человека – двое с автоматами и один с фонарем. Моя жизнь то и дело радикально менялась. Еще через два дня меня вместе с фельдмаршалами Листом и фон Вайхсом и каким-то младшим офицером посадили в роскошный автомобиль и отвезли в Аллендорф, в расположение американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства. Нас сопровождали офицер и некий джентльмен, любезность которого заставила нас прийти к выводу, что мы находимся с обществе людей нашего круга. Офицеры службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которой руководил блестящий полковник Поттер, пошли на большие хлопоты, чтобы облегчить тяготы нашей арестантской жизни. В Аллендорфе я начал уговаривать многих генералов и офицеров Генерального штаба принять участие в сборе материалов по истории войны. В качестве главного аргумента я указывал на то, что это был наш единственный шанс отдать должное нашим солдатам и в то же время оказать влияние на западных историков в интересах достоверности изложения событий (написание наших воспоминаний было второстепенной целью моих уговоров). Главная трудность, стоявшая перед нами, заключалась в нехватке документальных материалов. Тем не менее, наша работа, на мой взгляд, была полезным вкладом в историческое описание периода войны. Я не могу назвать всех офицеров американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которых мне хотелось бы поблагодарить от нашего имени и от имени наших семей за их понимание нашего положения, – их было слишком много. Почти все они без исключения были и поныне остаются послами доброй воли и дружбы.
Осенью 1946 года я провел месяц в Лондоне, в хорошо известной «Кенсингтонской клетке», где властвовал полковник Скотланд. Существуют разные мнения об этом пенитенциарном учреждении, но со мной лично обращались исключительно деликатно. Мои почти ежедневные встречи с полковником Скотландом сблизили нас и помогли мне оценить его честность и прямоту. (Фактически он предпринял целый ряд шагов, добиваясь моего освобождения.) Когда однажды вечером какой-то надутый надзиратель повел себя оскорбительно в отношении меня, я сообщил об этом полковнику, и после этого даже упомянутый унтер-офицер не допускал со своей стороны никаких нарушений заведенного порядка.
Кстати, мне хотелось бы вкратце привести содержание одной беседы с допрашивавшим меня в тот период офицером «еврейского происхождения. Темой беседы был рост во всем мире антисемитизма, скрытые проявления которого тогда можно было заметить и у многих представителей населения западных государств.
«Вы не поняли, в чем состоит особенность нынешнего времени, – сказал я ему. – Вполне возможно, что вы упускаете уникальную возможность создания для еврейского народа некоего фундамента, который позволит ему занять несокрушимые позиции в мире. У вас есть полное право требовать наказания для тех, кто совершал преступления против евреев, а также возмещения нанесенного ими ущерба. Все немцы, граждане всех стран поймут справедливость этих требований, и к вам потечет помощь со всего мира. Но нельзя в своих действиях руководствоваться жаждой мести – это может иметь фатальные последствия, потому что чревато совершением новых несправедливостей и преступлений».
Мои слова явно произвели впечатление на собеседника:
«Да, – ответил он, – но вы слишком многого требуете от евреев».
«Знаю, – согласился я. – Но разве достижение всеобщего мира не стоит того?»
Преимущество нашего положения в Аллендорфе состояло в том, что нам почти без ограничений позволяли принимать посетителей. Благодаря этому мы смогли отпраздновать Рождество и встретить Новый, 1947 год вместе со своими семьями. Эти посещения имели очень большое значение для наших жен – именно они дали им силы ждать нас в последующие годы.
17 января 1947 года меня через Зальцбург перевезли в Римини, где должен был начаться суд надо мной. Поттер и еще один полковник сопроводили меня до Франкфурта, где передали меня с рук на руки двум очень приятным английским офицерам. Приведу лишь один пример, по которому вполне можно судить, какие путаница и неразбериха царили везде в то время: в Зальцбурге мои сопровождающие и я в течение суток находились в гостях у одного американца, который проживал в Швейцарии. Ночевали мы на койках, установленных в помещении, которое раньше было конюшней. В Римини нас встретила внушительная группа офицеров. Я с радостью убедился, что в среде военных чувство товарищества не имеет отношения к государственным границам и продолжает существовать даже между победителями и побежденными.
Я всегда радуюсь, когда вижу, что военные зачастую являются лучшими дипломатами и более тонкими политиками, чем те, кто занимается этим профессионально. По иронии судьбы именно военных, которых нередко боятся, на которых клевещут и над которыми насмехаются во всем мире, в трудные моменты возносят на руководящие посты и осыпают почестями. Для того чтобы заметить эту тенденцию, достаточно взглянуть хотя бы на Америку (Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур). Не означает ли это, что к военным следует относиться с меньшей враждебностью и предубеждением?
Суду надо мной предшествовали процессы над фон Макензеном и Мельцером, состоявшиеся в Риме в ноябре 1946 года. Их обоих, как и меня, обвинили в расстреле 335 итальянцев в Ардеатинских катакомбах неподалеку от Рима 24 марта 1944 года. 30 ноября 1946 года оба были приговорены к смертной казни. Я давал показания на этих процессах от имени своих подчиненных – но в обоих случаях это не помогло.
Суд надо мной в Венеции, в районе Венеция-Местре, продолжался более трех месяцев, с февраля по май 1947 года. Я находился в состоянии огромного напряжения – большего даже, чем в течение тех шести дней, когда я выступал в качестве свидетеля на процессах в Риме. По окончании процесса, в тот день, когда был оглашен мой смертный приговор, один английский офицер после долгой беседы со мной сказал: «Фельдмаршал, вы не представляете, насколько вы завоевали уважение всех британских офицеров во время этого суда, а в особенности сегодня». Из этого можно сделать вывод, что я держался хорошо. Я ответил: «Майор, если бы я вел себя хоть немного иначе, я был бы недостоин носить звание германского фельдмаршала».
За исключением военного прокурора, весь состав военного трибунала был другим, нежели во время процессов в Риме. Прокурор, единственный юрист, обязанностью которого было консультировать военных судей, не имевших юридического опыта, выполнял ту же функцию на всех других крупных процессах, которые, почти все без исключения, закончились вынесением смертных приговоров. Хотя он любил заканчивать свою заключительную речь словами «Я пребывал в сомнениях», я могу совершенно определенно сказать, что никаких сомнений он не испытывал – его явная предубежденность не давала ему такой возможности. Одна швейцарская газета в то время написала о нем, что он «второй и самый лучший обвинитель».
Состав суда не соответствовал международным нормам. Кроме одного генерала (Хаквел-Смит), в него входили четверо британских полковников. В ходе второй части процесса председателю, судя по всему, понравилась его роль темпераментного обвинителя; когда мне задавали вопросы, он относился к моим ответам без должного внимания. Полковник Скотланд, выражая свое мнение о процессе, высказался в том смысле, что все здравомыслящие люди в Великобритании и в Германии должны вынести свой собственный приговор по итогам двух последних судов, которые можно назвать худшими из всех, когда-либо созывавшихся по приказу его величества…
А теперь перейду к юридической стороне дела. Предъявленное мне обвинительное заключение включало в себя два пункта. По первому пункту меня обвиняли в соучастии в убийстве 335 итальянцев, о чем я уже упоминал; по второму – в том, что два моих приказа, адресованных подчиненным мне войскам, стали причиной убийств мирных граждан в ходе карательных акций, предпринятых в нарушение законов и обычаев наземной войны. В обвинении утверждалось, что результатом этих приказов стала гибель 1087 итальянцев. К тексту обвинительного заключения, короткому и весьма зловещему, прилагались данные под присягой показания свидетелей – и больше ничего.
Подводя итог процесса, военный прокурор посоветовал судьям оправдать меня при условии, что они согласны с тем, что ответственность за все репрессии и карательные акции была переложена с вооруженных сил на СД (службу безопасности СС). Это, как мне кажется, сыграло ключевую роль в решении по первому пункту. Из текста приговора – «Виновен. Смерть через расстрел» – я делаю вывод, что суд счел приведенный выше тезис недоказанным. Тем не менее, мой начальник штаба, офицеры оперативного отдела и разведки – как впоследствии подтвердил чиновник, который вел официальную ежедневную летопись войны с германской стороны, – под присягой показали, что в соответствии с ясным и совершенно определенным приказом Гитлера все карательные акции были возложены на СД (в ходе процесса это подтвердил даже руководитель СД).
Почему же тогда, невзирая на эти показания, меня признали виновным? Остается предположить, что данные под присягой свидетельские показания моих офицеров были признаны недостойными доверия. Это было совершенно непонятно. В конце концов я сказал самому себе, что, по-видимому, все объяснется разницей в интерпретации понятия «присяга». Со временем я стал все больше склоняться к мысли, что в судебной практике, характерной для западных государств альянса, процедура приведения к присяге служит не средством получения правдивых показаний, а инструментом давления, который используется для того, чтобы выжать как можно больше показаний, не слишком заботясь об их правдивости.
В соответствии с международно признанным принципом, действующим, в частности, и в британских судах и заключающимся в том, что сомнения должны толковаться в пользу обвиняемого, у меня были все основания предполагать, что суд сочтет обвинения сомнительными. Мне казалось крайне маловероятным, что меня могут признать виновным.
Из хода судебного разбирательства можно сделать вывод (никто даже не пытался обосновать приговор), что адресованное суду замечание военного прокурора по поводу ответственности за репрессии было учтено и что репрессии были признаны законными. Кроме того, суд должен был признать доказанным, что фон Макензен и я не разрешали применять массовые репрессии под свою ответственность (приказ Гитлера нас от этой ответственности освободил), а, наоборот, пытались добиться эффекта устрашения, казнив тех, кто подлежал смертной казни в соответствии с нормами международного права. Подобную попытку намеренно ослушаться приказов Гитлера суд должен был расценить по крайней мере как искреннее стремление проявить гуманность.
Указ Гитлера предусматривал казнь десяти заложников за каждого убитого германского военнослужащего и назначал исполнителем репрессий СД. Тем самым с вооруженных сил снималась всякая ответственность, относящаяся к этой области. Судя по всему, суд не пришел к единому мнению по поводу осуществления карательных акций в упомянутых масштабах и пропорциях, но, проигнорировав наши усилия, предпринятые с целью их сокращения, так или иначе счел эти масштабы и пропорции превышающими допустимые. Это тем более удивительно, что, как хорошо известно и доказано, командиры войск альянса прибегали к еще более суровым карательным акциям в ситуациях, когда, как в случае с Римом, никакой критической с военной точки зрения или экстренной обстановки не существовало. Я воздержусь от высказывания своего мнения по поводу того, были ли оправданными масштабы и пропорции репрессий, применявшиеся командирами войск противника, поскольку принято считать, что вопрос об этих репрессиях, который я подробно затрагивал в главе 21, является спорным. В любом случае, по прошествии ряда лет трудно высказывать суждения о событиях, имевших место в прошлом, и рассуждать о том, что было правильно, а что нет, не зная атмосферы, существовавшей в тот период, когда эти события происходили. Было бы неплохо, если бы судившие меня представители победившей стороны приняли это во внимание. Тот факт, что итальянский трибунал, то есть суд, сформированный из представителей нации, в наибольшей степени пострадавшей от упоминавшихся выше расстрелов, вынес оправдательный приговор по аналогичному делу в отношении Капплера, члена СД, вполне мог оказать влияние на британских судей. Я до сих пор считаю, что они пытались компенсировать то, что показалось им ошибкой правосудия.
– Нюрнберг.
– Дахау.
– «Кенсингтонская клетка».
– Суд в Венеции в феврале – марте 1947 года.
– Ардеатинские катакомбы и репрессии.
– Меня приговаривают к смертной казни.
– Сохранение итальянских памятников и шедевров искусства.
– Тюрьма в Верле. – Заключение
Первые годы в заключении
Сегодня политикам удалось благодаря переговорам продвинуться вперед в деле превращения «безоговорочной капитуляции» в эффективный инструмент. У меня и в мыслях нет пытаться воскресить в памяти период после капитуляции Германии со всеми его болезненными моментами. Я придерживаюсь той точки зрения, что мы в нашей старушке Европе, в которой становится все теснее, должны научиться понимать друг друга, найти путь к объединенному Старому Свету, в котором исчезнут искусственные государственные границы, являющиеся атрибутом прошлого. Я всегда верил в идею Бриана. Если у меня и были какие-то сомнения в необходимости нового порядка в Европе, то они исчезли, когда я стал летчиком. Когда, стартовав с аэродрома в Берлине, уже через час полета ты вынужден сверяться с картой, чтобы случайно не пересечь границу Чехословакии, это происходит само собой. В начале 1948 года я объяснил одному офицеру американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства: «Если я сделал выбор в пользу Запада и в своей ограниченной сфере деятельности борюсь за осуществление идеи Европейской федерации, а заодно и помогаю вашей службе, то это немало-для человека, считающего, что британский трибунал несправедливо приговорил его к смертной казни».Как это ни трудно для отдельно взятых людей, мы должны научиться забывать. Однако многое из того, что произошло, включая целый ряд неоднозначных событий, необходимо обсудить – не для того, чтобы выдвигать взаимные обвинения, а для того, чтобы извлечь уроки из наших ошибок в целях недопущения их в будущем.
После войны жизнь моя была несладкой – в ней чередой сменялись всевозможные тюрьмы и лагеря западных государств, воевавших против Германии. В «Пепельной клетке» – какое выразительное название! – в Мондорфе в 1945 году мне доводилось встречать бывших крупных деятелей Германского государства, вооруженных сил и национал-социалистической партии – таких, например, как граф Шверин-Крозиг, рейхсминистр финансов. Смею надеяться, что мне удалось внести успокоение в их души и поспособствовать их сближению. Офицеры и унтер-офицеры, охранявшие нас, были симпатичными людьми – в отличие от коменданта лагеря полковника Эндрюса. Возможно, именно поэтому он был назначен комендантом тюрьмы Международного военного трибунала в Нюрнберге. Всем нам без исключения казалось, что этот американский офицер ни во что не ставит идею взаимного признания законов и обычаев разными нациями. Более молодые американские офицеры считали, что меня не следует содержать в лагере в Мондорфе, и, проявляя доброту, которую я не мог не оценить по достоинству, пытались добиться моего перевода в другой лагерь, который меньше походил бы на могильный склеп. То, что их усилия не увенчались успехом, не меняет моего мнения об этих офицерах, которые не были подвержены психозу ненависти.
В Оберурселе со мной обращались хорошо. Однако там мне пришлось на несколько дней погрузиться в злокозненную атмосферу барака для подследственных. То, что я там увидел, произвело на меня неприятное впечатление. Я пришел к выводу (которому впоследствии нашлись и другие подтверждения), что работа в разведке может так преобразить человека, что, общаясь с ним, невозможно подавить неприязнь, которая может перерасти в страх. Эта работа оставляет на человеке неизгладимый след. Возможно, все было бы иначе, если бы в эту деятельность не было вовлечено так много немцев-эмигрантов. Трудно ожидать объективности и гуманности от людей, которые в результате трагических событий были вынуждены покинуть свою страну. Нюрнберг… Тот, кому довелось побывать там в качестве подследственного, никогда этого не забудет. Пять месяцев одиночного заключения без каких-либо послаблений – с 23 декабря 1945 года! Находясь в таких условиях, на прогулке или в церкви невольно чувствуешь себя словно прокаженный. И плюс ко всему – многочасовые перекрестные допросы в качестве свидетеля по делу Геринга (юристы, глядя на меня, говорили: «Ну вот, наконец-то для разнообразия нам дали возможность поговорить с классическим свидетелем!»). В моей памяти запечатлелись два эпизода моего выступления в качестве свидетеля. Я давал подробные объяснения, доказывая законность воздушных бомбардировок в первые дни Польской кампании – опираясь на Гаагскую конвенцию о наземных боевых действиях, наше министерство ВВС выработало соответствующие инструкции по применению военно-воздушных сил. Обвинитель, сэр Дэвид Максвелл Файф, завершил свой перекрестный допрос следующим замечанием: «Итак, в нарушение международного права вы допустили нанесение авиаударов по таким-то и таким-то польским городам? »
В зале суда повисла мертвая тишина. «Я дал мои показания как германский офицер, имеющий за плечами более сорока лет службы, как германский фельдмаршал, да еще под присягой! – громко ответил я. – Если к моим словам относятся столь неуважительно, я отказываюсь от дальнейшей дачи показаний».
Возникшую удивленную паузу прервал голос обвинителя: «Я вовсе не хотел вас обидеть».
Позже доктор Латернсер, защитник, захотел прояснить что-то по поводу партизан в Италии. Русский обвинитель, Руденко, мгновенно вскочил на ноги. «Мне кажется, – заявил он, – что данный свидетель меньше всего подходит для того, чтобы говорить на эту тему». (А я мог сказать об этом так много!) И это Руденко, о карьере которого я был достаточно хорошо информирован! Я пожалел о том, что трибунал не имеет столь же обширных персональных сведений. Так или иначе, после длительных дискуссий вне зала суда эта тема была закрыта.
За Нюрнбергом последовал Дахау. Моих товарищей, которых перевозили вместе со мной, предупредили, чтобы они со мной не разговаривали; аналогичное предупреждение было сделано мне. В итоге, когда мы прибыли в Дахау и оказались в «блокгаузе», мне просто пришлось разговаривать с моими сокамерниками, втиснутыми вместе со мной в крохотное помещение, – фельдмаршалами фон Браухичем и Мильхом, государственным секретарем Боле, послом фон Баргеном и войсковым командиром из младшего офицерского состава. Нашим надзирателем был цыган, который проявил чрезвычайный интерес к моим часам. В блокгаузе я восстановил умение осуществлять активную мыслительную работу, стоя при этом совершенно неподвижно.
Когда из-за нашего плохого физического состояния нас перевели в барак и мы получили разрешение свободно передвигаться в пределах огороженной территории, нас несколько приободрил интерес к нашей судьбе, проявленный заключенными, ранее служившими в СС.
После Дахау был снова Нюрнберг, а затем Лангвассер, где, после короткой встречи с многими находившимися там моими товарищами, меня перевели в забранную толстыми решетками тюремную камеру, в которой я находился вместе со Скорцени. Мое пребывание там имело то неоспоримое преимущество, что в камере мне было достаточно удобно, я получал лучшую американскую еду, а охранники были вполне любезными. Однако вскоре меня перевели в другую камеру, где за мной даже в самые интимные моменты наблюдали три человека – двое с автоматами и один с фонарем. Моя жизнь то и дело радикально менялась. Еще через два дня меня вместе с фельдмаршалами Листом и фон Вайхсом и каким-то младшим офицером посадили в роскошный автомобиль и отвезли в Аллендорф, в расположение американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства. Нас сопровождали офицер и некий джентльмен, любезность которого заставила нас прийти к выводу, что мы находимся с обществе людей нашего круга. Офицеры службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которой руководил блестящий полковник Поттер, пошли на большие хлопоты, чтобы облегчить тяготы нашей арестантской жизни. В Аллендорфе я начал уговаривать многих генералов и офицеров Генерального штаба принять участие в сборе материалов по истории войны. В качестве главного аргумента я указывал на то, что это был наш единственный шанс отдать должное нашим солдатам и в то же время оказать влияние на западных историков в интересах достоверности изложения событий (написание наших воспоминаний было второстепенной целью моих уговоров). Главная трудность, стоявшая перед нами, заключалась в нехватке документальных материалов. Тем не менее, наша работа, на мой взгляд, была полезным вкладом в историческое описание периода войны. Я не могу назвать всех офицеров американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которых мне хотелось бы поблагодарить от нашего имени и от имени наших семей за их понимание нашего положения, – их было слишком много. Почти все они без исключения были и поныне остаются послами доброй воли и дружбы.
Осенью 1946 года я провел месяц в Лондоне, в хорошо известной «Кенсингтонской клетке», где властвовал полковник Скотланд. Существуют разные мнения об этом пенитенциарном учреждении, но со мной лично обращались исключительно деликатно. Мои почти ежедневные встречи с полковником Скотландом сблизили нас и помогли мне оценить его честность и прямоту. (Фактически он предпринял целый ряд шагов, добиваясь моего освобождения.) Когда однажды вечером какой-то надутый надзиратель повел себя оскорбительно в отношении меня, я сообщил об этом полковнику, и после этого даже упомянутый унтер-офицер не допускал со своей стороны никаких нарушений заведенного порядка.
Кстати, мне хотелось бы вкратце привести содержание одной беседы с допрашивавшим меня в тот период офицером «еврейского происхождения. Темой беседы был рост во всем мире антисемитизма, скрытые проявления которого тогда можно было заметить и у многих представителей населения западных государств.
«Вы не поняли, в чем состоит особенность нынешнего времени, – сказал я ему. – Вполне возможно, что вы упускаете уникальную возможность создания для еврейского народа некоего фундамента, который позволит ему занять несокрушимые позиции в мире. У вас есть полное право требовать наказания для тех, кто совершал преступления против евреев, а также возмещения нанесенного ими ущерба. Все немцы, граждане всех стран поймут справедливость этих требований, и к вам потечет помощь со всего мира. Но нельзя в своих действиях руководствоваться жаждой мести – это может иметь фатальные последствия, потому что чревато совершением новых несправедливостей и преступлений».
Мои слова явно произвели впечатление на собеседника:
«Да, – ответил он, – но вы слишком многого требуете от евреев».
«Знаю, – согласился я. – Но разве достижение всеобщего мира не стоит того?»
Преимущество нашего положения в Аллендорфе состояло в том, что нам почти без ограничений позволяли принимать посетителей. Благодаря этому мы смогли отпраздновать Рождество и встретить Новый, 1947 год вместе со своими семьями. Эти посещения имели очень большое значение для наших жен – именно они дали им силы ждать нас в последующие годы.
17 января 1947 года меня через Зальцбург перевезли в Римини, где должен был начаться суд надо мной. Поттер и еще один полковник сопроводили меня до Франкфурта, где передали меня с рук на руки двум очень приятным английским офицерам. Приведу лишь один пример, по которому вполне можно судить, какие путаница и неразбериха царили везде в то время: в Зальцбурге мои сопровождающие и я в течение суток находились в гостях у одного американца, который проживал в Швейцарии. Ночевали мы на койках, установленных в помещении, которое раньше было конюшней. В Римини нас встретила внушительная группа офицеров. Я с радостью убедился, что в среде военных чувство товарищества не имеет отношения к государственным границам и продолжает существовать даже между победителями и побежденными.
Я всегда радуюсь, когда вижу, что военные зачастую являются лучшими дипломатами и более тонкими политиками, чем те, кто занимается этим профессионально. По иронии судьбы именно военных, которых нередко боятся, на которых клевещут и над которыми насмехаются во всем мире, в трудные моменты возносят на руководящие посты и осыпают почестями. Для того чтобы заметить эту тенденцию, достаточно взглянуть хотя бы на Америку (Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур). Не означает ли это, что к военным следует относиться с меньшей враждебностью и предубеждением?
Суд надо мной
Когда в шесть часов утра меня увозили в Венецию, на станцию Венеция-Местре, заключенные, которые все без исключения поддерживали меня, собрались, чтобы меня проводить. Это было очень трогательно. Я пообещал твердо защищать их честь и честь Германии. Поскольку мой адвокат задерживался в связи с некоторыми накладками (в которых, кстати, немцы были нисколько не виноваты), обвинитель хотел открыть заседание без него или возложить обязанности защитника на одного из военных судей, вызванного в качестве свидетеля обвинения. И снова английский офицер вмешался и сказал обвинителю: «Нельзя допускать, чтобы этот судебный процесс с самого начала был превращен в фарс».Суду надо мной предшествовали процессы над фон Макензеном и Мельцером, состоявшиеся в Риме в ноябре 1946 года. Их обоих, как и меня, обвинили в расстреле 335 итальянцев в Ардеатинских катакомбах неподалеку от Рима 24 марта 1944 года. 30 ноября 1946 года оба были приговорены к смертной казни. Я давал показания на этих процессах от имени своих подчиненных – но в обоих случаях это не помогло.
Суд надо мной в Венеции, в районе Венеция-Местре, продолжался более трех месяцев, с февраля по май 1947 года. Я находился в состоянии огромного напряжения – большего даже, чем в течение тех шести дней, когда я выступал в качестве свидетеля на процессах в Риме. По окончании процесса, в тот день, когда был оглашен мой смертный приговор, один английский офицер после долгой беседы со мной сказал: «Фельдмаршал, вы не представляете, насколько вы завоевали уважение всех британских офицеров во время этого суда, а в особенности сегодня». Из этого можно сделать вывод, что я держался хорошо. Я ответил: «Майор, если бы я вел себя хоть немного иначе, я был бы недостоин носить звание германского фельдмаршала».
За исключением военного прокурора, весь состав военного трибунала был другим, нежели во время процессов в Риме. Прокурор, единственный юрист, обязанностью которого было консультировать военных судей, не имевших юридического опыта, выполнял ту же функцию на всех других крупных процессах, которые, почти все без исключения, закончились вынесением смертных приговоров. Хотя он любил заканчивать свою заключительную речь словами «Я пребывал в сомнениях», я могу совершенно определенно сказать, что никаких сомнений он не испытывал – его явная предубежденность не давала ему такой возможности. Одна швейцарская газета в то время написала о нем, что он «второй и самый лучший обвинитель».
Состав суда не соответствовал международным нормам. Кроме одного генерала (Хаквел-Смит), в него входили четверо британских полковников. В ходе второй части процесса председателю, судя по всему, понравилась его роль темпераментного обвинителя; когда мне задавали вопросы, он относился к моим ответам без должного внимания. Полковник Скотланд, выражая свое мнение о процессе, высказался в том смысле, что все здравомыслящие люди в Великобритании и в Германии должны вынести свой собственный приговор по итогам двух последних судов, которые можно назвать худшими из всех, когда-либо созывавшихся по приказу его величества…
А теперь перейду к юридической стороне дела. Предъявленное мне обвинительное заключение включало в себя два пункта. По первому пункту меня обвиняли в соучастии в убийстве 335 итальянцев, о чем я уже упоминал; по второму – в том, что два моих приказа, адресованных подчиненным мне войскам, стали причиной убийств мирных граждан в ходе карательных акций, предпринятых в нарушение законов и обычаев наземной войны. В обвинении утверждалось, что результатом этих приказов стала гибель 1087 итальянцев. К тексту обвинительного заключения, короткому и весьма зловещему, прилагались данные под присягой показания свидетелей – и больше ничего.
Подводя итог процесса, военный прокурор посоветовал судьям оправдать меня при условии, что они согласны с тем, что ответственность за все репрессии и карательные акции была переложена с вооруженных сил на СД (службу безопасности СС). Это, как мне кажется, сыграло ключевую роль в решении по первому пункту. Из текста приговора – «Виновен. Смерть через расстрел» – я делаю вывод, что суд счел приведенный выше тезис недоказанным. Тем не менее, мой начальник штаба, офицеры оперативного отдела и разведки – как впоследствии подтвердил чиновник, который вел официальную ежедневную летопись войны с германской стороны, – под присягой показали, что в соответствии с ясным и совершенно определенным приказом Гитлера все карательные акции были возложены на СД (в ходе процесса это подтвердил даже руководитель СД).
Почему же тогда, невзирая на эти показания, меня признали виновным? Остается предположить, что данные под присягой свидетельские показания моих офицеров были признаны недостойными доверия. Это было совершенно непонятно. В конце концов я сказал самому себе, что, по-видимому, все объяснется разницей в интерпретации понятия «присяга». Со временем я стал все больше склоняться к мысли, что в судебной практике, характерной для западных государств альянса, процедура приведения к присяге служит не средством получения правдивых показаний, а инструментом давления, который используется для того, чтобы выжать как можно больше показаний, не слишком заботясь об их правдивости.
В соответствии с международно признанным принципом, действующим, в частности, и в британских судах и заключающимся в том, что сомнения должны толковаться в пользу обвиняемого, у меня были все основания предполагать, что суд сочтет обвинения сомнительными. Мне казалось крайне маловероятным, что меня могут признать виновным.
Из хода судебного разбирательства можно сделать вывод (никто даже не пытался обосновать приговор), что адресованное суду замечание военного прокурора по поводу ответственности за репрессии было учтено и что репрессии были признаны законными. Кроме того, суд должен был признать доказанным, что фон Макензен и я не разрешали применять массовые репрессии под свою ответственность (приказ Гитлера нас от этой ответственности освободил), а, наоборот, пытались добиться эффекта устрашения, казнив тех, кто подлежал смертной казни в соответствии с нормами международного права. Подобную попытку намеренно ослушаться приказов Гитлера суд должен был расценить по крайней мере как искреннее стремление проявить гуманность.
Указ Гитлера предусматривал казнь десяти заложников за каждого убитого германского военнослужащего и назначал исполнителем репрессий СД. Тем самым с вооруженных сил снималась всякая ответственность, относящаяся к этой области. Судя по всему, суд не пришел к единому мнению по поводу осуществления карательных акций в упомянутых масштабах и пропорциях, но, проигнорировав наши усилия, предпринятые с целью их сокращения, так или иначе счел эти масштабы и пропорции превышающими допустимые. Это тем более удивительно, что, как хорошо известно и доказано, командиры войск альянса прибегали к еще более суровым карательным акциям в ситуациях, когда, как в случае с Римом, никакой критической с военной точки зрения или экстренной обстановки не существовало. Я воздержусь от высказывания своего мнения по поводу того, были ли оправданными масштабы и пропорции репрессий, применявшиеся командирами войск противника, поскольку принято считать, что вопрос об этих репрессиях, который я подробно затрагивал в главе 21, является спорным. В любом случае, по прошествии ряда лет трудно высказывать суждения о событиях, имевших место в прошлом, и рассуждать о том, что было правильно, а что нет, не зная атмосферы, существовавшей в тот период, когда эти события происходили. Было бы неплохо, если бы судившие меня представители победившей стороны приняли это во внимание. Тот факт, что итальянский трибунал, то есть суд, сформированный из представителей нации, в наибольшей степени пострадавшей от упоминавшихся выше расстрелов, вынес оправдательный приговор по аналогичному делу в отношении Капплера, члена СД, вполне мог оказать влияние на британских судей. Я до сих пор считаю, что они пытались компенсировать то, что показалось им ошибкой правосудия.