В этот период она обычно знакомит нас, и я говорю: «Прекрасный». Откуда мне знать сокровища его сердца?
   Она исчезает на недели, и я ее понимаю.
   Через пару месяцев (или через год, у кого как) графиня появляется с изменившимся лицом. Граф крадет серебряные ложки, спит с прислугой и, самое главное, больше не любит графиню, и трус, трус… Она бежит в сад, делает несколько кругов вокруг пруда, замерзает и возвращается домой. По дороге встречает мужчину. Который оказывается довольно хорош собой, остроумен и, кажется, немного влюблен…
   Она – кто? Не обязательно конкретная какая-то «она», десяток знакомых девушек время от времени вспыхивают, обмирают, заливаются слезами. Иногда случается увидеть объекты их переживаний, и тут уже обмираю я. Вот этот?! Вот этот вот? И вокруг него все эти страсти? Да полно, умная же девочка, не может ведь не заметить, что их связь развивается по сценарию, который оба они уже разыгрывали с кем-то другим, она – пару месяцев назад, он – четыре. Вот все, вплоть до жеста с подбородком и связи с горничной.
   Хорошо, допустим, ты его плохо знаешь, но даже по его рассказам понятно, что он и с женой играл в эту игру, и с бывшей любовницей. А ты – с тремя предыдущими, помнишь, прямо те же слова повторяешь: и голову они так же запрокидывали, и среди ночи прибегали, таскали тебя на крышу двадцатиэтажки курить гашиш, с папой про мужское разговаривали, а с мамой – о твоем будущем. Такое ощущение, что ты про одного и того же говоришь…
   Ну да, ну да. Почти у каждой в шкафу висит костюм Мужчины Ее Мечты, красный плащ Прекрасного Юноши, рыцарские латы. И она эти доспехи на каждого встречного примеривает, подгоняет, подвязывает веревочками и прилепляет скотчем. И он какое-то время носит, потея и путаясь в полах, а потом, конечно, устает и в раздражении сбрасывает. Если учесть, что и он приготовил для нее слишком узкое платье Настоящей Принцессы, не по возрасту коротенький наряд Маленькой Девочки или кожаную сбруйку Мисс Секси из пяти ремешков, то больше двух месяцев маскарад обычно редко кто выдерживает.
   Впрочем, бывают и стайеры вроде меня, которые, уже забыв о человеке, месяцами таскают с собой свой карманный театр и при случае, где-нибудь в «Шоколаднице», сдвинув в сторону чашку и салфетки, разыгрывают на уголке стола представление. Как я любила тебя, мой юный герой, как я любила… Вот ты запахиваешь свой плащ и поворачиваешь голову – и сердце мое замирает. (Не важно, что это я пальцами поворачиваю твое маленькое податливое тело.) Как ты красив, возлюбленный мой, как прекрасен! И, понижая голос, я говорю за тебя: «Я такой дурак, любовь моя, я все понял! Ты…» И я страшно злюсь, когда звонит телефон и мешает мне услышать (произнести) твою реплику. Даже если звонит он – настоящий, чтобы сказать мне… да я не знаю что, и слышать не хочу, и в раздражении сминаю фигурку картонного принца. Не смей портить мою игру! Так, где я остановилась?.. Как ты красив, возлюбленный мой, как прекрасен!..
 
   А еще на меня всегда действуют бабники. Не суетливые, вечно возбужденные, которые на каждую женщину смотрят с позиции «даст или не даст», а неторопливые такие, вальяжные, сначала прикидывающие для себя – «а хочу ли я ее»… И вот он решает и только потом «медленно-медленно спускается и трахает все стадо». И я ничего не могу поделать. С одним таким у меня была связь. Я все отказывалась, крутилась под его взглядом, отводила глаза. А потом однажды пошла к нему домой выпить кофе, почему-то совершенно убежденная, что именно кофе, и ничего более. Надо сказать, мы оба сильно удивились, я – что кофе не будет, а он – как мне вообще это в голову пришло. Я ушла от него через шесть часов, пошатываясь, твердо решив второй раз на эту удочку не попадаться. Через неделю была у него снова.
   Несколько лет мы встречались, быстро оказывались в какой-то комнате с большой кроватью (никогда не понимала этого секрета – у них всегда с собой, или они просто не отходят далеко от постели?). И он всего лишь смотрел на меня, а я говорила: «Ну нееееет, я не хочууу» – и при этом уже снимала одежду.
   У него, кажется, были какие-то мысли, какие-то чувства, какая-то жизнь, но мне было достаточно только взгляда. Помню, после второй примерно встречи я жалостливо спросила: «У тебя девушка-то есть?» Он с непроницаемым лицом ответил: «Ну есть какая-то», – и этой информации мне хватило на пару месяцев. Вопрос был очень смешной, девушек в его записной книжке были не десятки даже, а сотня-другая, но в тот момент я еще не представляла себе масштабов бедствия. Он, видите ли, не любил презервативов.
   Отчетливо помню свое отвращение, когда у меня впервые проявились следы его неразборчивости. Кажется, я тогда неделю лечилась, а все остальное время гадливо содрогалась, представляя, чем могла бы заразиться. Потом мы встретились, почти случайно… и я приобрела привычку пить антибиотики после свиданий.
   Однажды мне попался другой мужчина, который устроил меня больше. Темперамент у него был несколько иного сорта, погорячее, а заразу он приносил на хвосте гораздо реже, и я совершенно спокойно, не оглядываясь, ушла. Мне и в голову не приходило, что у него могут быть какие-то свои переживания на мой счет.
   Я иногда встречаю его, случайно. Он идет по улице, такой большой, неторопливый, рассматривает женщин. Он всегда замечает меня первым, и тут же за углом обычно оказывается его машина, к которой я просто отказываюсь подходить. Нет, не женился, хотя недавно совсем было собрался, но вовремя передумал.
   – Да ты мне уже восемь лет рассказываешь эту историю!
   Однажды он неожиданно обнял меня и сказал: «Ты такая родная» – не своим каким-то голосом, и я в ужасе шарахнулась от него, и тогда он добавил привычно: «Пойдем потрахаемся».
   Я вспоминаю его редко, реже, чем раз в год, – только когда вижу у кого-нибудь такой же взгляд. Но это, к счастью, случается не часто. И я быстро отвожу глаза и отхожу от обладателя этого взгляда на максимальное расстояние, думая про себя: «Ну неееет». И все-таки иногда обнаруживаю себя уже снимающей одежду около огромной кровати, «в тех краях, где медленно катит свои волны полноводная Миссисипи…».
 
   Собираясь к родителям, я вспомнила самую страшную страшилку, связанную с электричками. В детстве она пугала меня до смертной тоски. Поздним вечером мужчина заходит в полупустой вагон, садится рядом с каким-то военным, а тот ему и говорит: «Уходите отсюда скорей, здесь все мертвые. И я сейчас умру». Мужчина смотрит, а там и правда сидят одни трупы, убитые шилом в сердце.
   Вот. Эта история ужасала меня тем, что стать мертвым так просто. Ни драки, ни кровищи, ни усилий особых не надо – я специально проверила, взяла шило у папы в ящике и проткнула себе палец. Очень легко. Особенно летом, когда одежды немного, сразу вот она, белая в пупырышках кожа, под ней между ребер видно, как стучит. Ткнут, с ребра соскользнет и прямо туда, в сердце.
   Наверное, я перестала бояться, только когда отрастила достаточную грудь. Теперь у меня другие страхи, но сегодня вспомнила и поехала автобусом.
   Когда мы уже подъезжали, на пригородной остановке я увидела четырех молочных толстолапых щенят, черного, белого и двух рыжих, по всем правилам политкорректности. Они скакали, качали мусорного пингвина, пытаясь добыть что-нибудь съестное, а пассажиры смотрели на них из автобуса и радовались – какие хорошенькие. А я вдруг почувствовала, как меня пронзает самая настоящая боль: их, видимо, этим утром привезли и выбросили, и не позже чем через три дня они умрут – от голода, мороза или под колесами машин.
   Не так много вещей причиняют мне горе, но маленькие животные, обреченные людьми на мучительную смерть, одна из них. Короткое, острое, незабываемое горе.
   Этот город, в который я так редко возвращаюсь, опять изловчился и воткнул шило мне в сердце – сквозь все, с чем я успела примириться в жизни, сквозь куртку, свитер и грудь.
 
   Описано неоднократно – как слова начинают биться у горла, уплотняясь в туманный ком, который сначала ощущаешь как тревогу и пытаешься растворить слезами или большими глотками горячего чая, но помогает лишь отчасти, и в конце концов ты выдыхаешь их на первое попавшееся оконное стекло, и они оседают на нем более или менее различимым узором.
   Можно оставить и так, а можно сверху написать пальцем что-нибудь вполне определенное – имя или понятие. Чаще всего это слово «х…» или сердечко. Сегодня – имя: Андрей, Андрейка.
 
   Когда он родился, меня не было в городе, я как раз уезжала замуж, ненадолго. Что поделать, если я с детства шила самой длинной ниткой, на какую хватало руки, а это наверняка означает, что далеко замуж выйдешь. Карты – нет, они у всех гадающих значат свое, у нас с мамой девятка – любовь, десятка пик – болезнь, туз пик – удар (а другие – известие), валет – хлопоты, шестерка – дорога, семерка, допустим, разговоры, а восьмерка не помню что. Только на пиковой девятке мы с мамой не сходимся, она думает, что это постель, а я – что он меня не любит. Вот Уля карты по-другому толкует, Тина тоже, «в сочетании», как они говорят, потому и раскидывают их кучками. А я попросту, все карты по одной кладу: что на сердце, что под сердцем, что было, что будет, чем сердце успокоится, чем дело кончится. А в ноги мы и вовсе не кидаем. Да, а длинная нитка – это недвусмысленно. Но именно потому, что на нитке, я всегда возвращаюсь.
   Вот так и получилось, что я его увидела впервые семимесячным. Я приехала из аэропорта, вошла в дом и сразу увидела, как он ползет ко мне по коридору – с круглыми синими глазами и в белых кудрях. Если бы ангелы ползали, то никто бы не усомнился. Он, впрочем, вполне мог бы стать ангелом, если верить, что это души нерожденных детей. Моя сестра была брошена мужем на шестом месяце беременности, и ангел начал рваться до срока, потому что не хотел, не хотел. Но нет, удержали, обкололи магнезией, и вот он теперь ползает, здоровый и очень спокойный. Позже он еще раз пытался улететь, двухлетний. Был жаркий июльский день, и я нашла его на подоконнике. Спиной к раскрытому окну, он сидел тихо-тихо, замерев под прохладным ветром. Я бесконечно долго подкрадывалась к нему, с пластикой кота Тома, следя, чтобы не напугать резким движением, голосом, выражением лица, вытаращенными глазами, но все-таки слишком крепко схватила его, и он вздрогнул – уже в безопасности. Потом сестре пришлось выходить на работу, она отдала его в детский сад, хотя ничего хорошего из этого не вышло. Сначала она спешно и мучительно стала учить его одеваться, для чего запиралась с ним в комнате и кричала, а мама с папой стучали в дверь и тоже кричали: «Прекрати, перестань его мучить, прекрати!» Ничего нельзя было поделать, потому что иначе ребенка будут выводить на прогулку неодетым – вот что сам сможет натянуть, в том и пойдет. Не отдать было нельзя, правила были такие, что если ребенок здоровый, то матери не продляют декретный отпуск до трех лет (и «стаж» прерывается). Самое горькое, что Андрюшка начал болеть, это всегда так бывает в детском саду, и она больше сидела дома, чем работала. Однажды у него начались судороги от высокой температуры. Мама от ужаса заперлась в самой дальней комнате, а сестра только и могла сидеть, прижав его к груди, я их так и вижу сейчас – она, с рыжими косичками и остановившимся лицом, а белый Андрюшка подергивается у нее на коленях и что-то бредит про машины. Он начал говорить довольно рано, себя называл «Дейка», что означало «Андрейка».
   Потом сестра засобиралась замуж, и последнее воспоминание из его младенчества, как я довожу его до слез фразой «Андрей, убери своего пса», имея в виду плюшевую собаку, подаренную потенциальным отцом, а он обиженно орет: «Это не пса, это Филя!»
   Несколько лет они жили втроем в крошечной комнате, Андрюшка, отправленный в школу шестилетним, делал уроки на откидной полке серванта и с каждым годом становился все более капризным, противным, да и туповатым, честно говоря. Мы понять не могли, почему ребенок, в три года отлично знавший алфавит, сообразительный и до странности добрый, так патологически невнимателен и нелюбим в школе. Он стал невыносимым. Когда лет в десять он попал в больницу, через три дня его, лежачего, переселили в другую палату, а потом и вовсе попросили забрать, потому что «как бы его здесь бить не начали». Он раздражал всех – учителей, одноклассников, родителей, бабушку и меня. Сестру я знала гораздо дольше, чем его, и любила больше, и мне обидно было видеть, как он изводит ее тупостью, ленью и упрямством. Господи, как она на него орала! Я не буду об этом рассказывать, потому что дальше будет больно и стыдно, я совсем коротко скажу – они много лет мучили друг друга, пока папа не настоял на том, чтобы Андрюшку обследовали врачи. Знаете, как это в нормальных семьях произносят – обследовали. И, опять говоря очень-очень коротко, все оказалось больно, стыдно и страшно. Такая болезнь мозга, которая неизбежно заканчивается параличом и слабоумием. Она может спать десятки лет, но обязательно когда-нибудь разовьется. Именно в таком порядке: сначала откажет тело, а потом, когда он все хорошенько осознает, превратится в растение. Когда я узнала, как раз читала Апдайка, «Бразилию», где белая женщина и черный мужчина меняются цветом кожи. Я тогда подумала, что вот ведь, постмодернисты проклятые, напридумывали. А вскоре поняла, что в нашей жизни происходит еще более фантастическая вещь: моей сестре предстоит смотреть, как время поворачивается вспять и ее мальчик постепенно разучивается делать все, что умел – одеваться, разговаривать, держать ложку, – и превращается в младенца, вздрагивающего на ее руках.
   Мне даже не поэтому больно, и не оттого, что этот дефектный ген я тоже могу передать своим детям. Мне больно, что его так мучили. Если бы знали, в чем дело, не было бы этих ночей, когда его заставляли делать уроки до шести утра, воплей, порки, злости, крика, крика, крика, – потому что тебя же, дурака, в армию отправят и там убьют, убьют.
   Оказывается, все наше «важное» было совсем незначительным, а мы испортили половину или треть его и без того короткой жизни. Даже дети должны начать умирать, чтобы получить немного свободы и покоя.
   У меня нет никакой причины, чтобы писать все это. Я бы, знаете, очень хотела закончить фразой «и только сто тысяч долларов на операцию спасут», но нет, не спасут. Делают, делают в Штатах, но не гарантируют выздоровление, даже шансов нет. Так, отсрочка. Вот сестра и лечит его чем может – ваннами с ароматической солью, например. А еще он занимается спортом, играет на гитаре, учится водить машину. И в общем, у него все хорошо. Еще не скоро.
   Поэтому, повторюсь, не было причины рассказывать, если бы этот туманный ком не подкатывал к горлу снова и снова, ведь я знаю об этом почти год, но только сейчас, сегодня, смогла наконец выдохнуть на стекло и написать: «Андрей, Андрейка».
 
   Маленькая, маленькая смерть… Истаскали выражение, чего только маленькой смертью не обзывали – осень, оргазм, сон, расставание, – все у них маленькая смерть, канареечная такая.
   А самая крошечная, с булавочный укол, – это мелкое мужское предательство. Кольнуло – отпустило, кольнуло – отпустило, на большую смерть не набрать, но на усталое отвращение как раз хватит.
   Я не знаю, зачем они это делают: от трусости, из тщеславия, по глупости?
   Я объясню, о чем речь. Вот расстались, допустим, еще не совсем, но явно есть у него в жизни ценности посерьезнее, интересы погорячее. Жена, например, которую нельзя обижать, свежее тело, которого хочется больше. Даже просто новый знакомый, которому вдруг нужно понравиться. И он зачем-то начинает свою бывшую зазнобу предавать по мелочи.
   Чтобы отвести подозрения жены, станет высмеивать ту, прежнюю, жалко, по-бабьи раскладывая ее недостатки: и прилипчивая, и волосы редкие, и руки неухоженные. Иногда, в запале, пробалтывается – и складка на животе. Если и нет, то все равно так увлекается, что жена начинает коситься: что-то ты про эту дуру много говоришь…
   Это, мальчик мой, трусость.
   С новой девушкой проще, ей похвастаться можно, намекнуть на прошлые победы. Дать с порога крошечные тапки, купленные для другой, после ванной – фен, забытый той, «бывшей». Не убрать вовремя ее вещи с видных мест, а на прямой вопрос «чье?» – ответить: да так, была тут одна… Бездумно пользоваться штучками, ею подаренными, трахаться под ее – «нашу», как она говорила, – музыку – с другой. Мелочи, мелочи, милые мелочи, которые наводнили его дом, которые он как будто бы не замечает, а на самом деле отлично видит, но не хочет выбросить, отчасти от безразличия, отчасти из жадности. Ну и чтобы самолюбие потешить. Иногда, правда, новая девушка, если внимательна, представляет, как через месяц ее заколка, ее джезва, ее диски пополнят его коллекцию. Представляет и уходит сразу же. Но это редко, редко. Чаще думает: «Ну меня-то он любит, а они так, подруги, бл…и, а у нас все будет по-другому».
   Дай тебе бог, детка. Только это, мальчик мой, глупость.
   Когда красуется перед другим самцом, совсем противно. Мужчина болтать не должен, это он выучил. Но намекнуть, намекнуть… Всего-то пара фраз: «Она была слишком настойчива… немного увлеклась… я предпочел вовремя прекратить», – а всем уже понятно, кто тут главный покоритель женских сердец.
   Это, мальчик мой, тщеславие.
   Самое печальное не в том, что они это говорят (в эру сетевых дневников – еще и пишут), самое печальное, что та, «бывшая» или «второстепенная», обязательно узнает. Найдет, случайно услышит, увидит, прочитает. Тот, кому сказано, непременно проболтается, донесет из своих каких-то соображений. Жена захочет отомстить, новая девушка – поплясать на костях, мужчина не упустит шанса «открыть девочке глаза» и заодно попытать счастья.
   И тогда случается эта глупая, маленькая канареечная смерть. Всего-то – короткая боль, закрыть глаза на мгновение, замереть, выдохнуть. Ну и дурак же ты, мальчик мой.
   Пожалуйста, очень прошу, – молчи. Что хочешь делай с женщинами, с любовью, только потом, пожалуйста, молчи.
 
   Прошлой ночью поняла, какая глупость эта байка про «стакан воды некому подать». Это разве одиночество…
   Допустим, голова болит, уже шесть часов как. Уже и кетанов съеден два раза, и седальгин, а она все не перестает.
   Сначала тяжесть в затылке, почти незаметная, сгущается, собирается в узкие горячие реки, которые поднимаются вверх, сходятся в правом виске и выжигают маленький пятачок боли. Тут я спохватываюсь и выпиваю первую таблетку седальгина. Следующие десять минут полны такого физического ужаса (я-то знаю, что от головной боли не умирают, но тело мое – нет), что не выдерживаю и пью кетанов. Через полчаса перестаю корчиться и еду домой (да, это было публичное выступление, прямо в кафе накрыло).
   Вечером некстати приходит давний любовник, но сил, чтобы как-то отреагировать на его появление, нет. Принимаю ванну и говорю себе, как испуганной лошади: все, все, не будет больше. Но боль – вот она.
   Уже не только висок, но и глаз, и ухо, лицевые и зубные нервы – все вопят от ужаса, как на «Титанике», уже воткнули иглу в миндалины, челюсти свело, как от нейротоксинов. Выпиваю еще пару таблеток и чувствую, что тело, оказывается, было скорчено, а сейчас расслабляется и мелко дрожит. А я даже не могу пообещать ему, что «все, все». И тут понимаю, что не справляюсь, надо звать врача – такие штуки всегда чувствуешь, когда обойдется, а когда и нет. И я пытаюсь разбудить мужчину (а он весь концерт проспал рядом, потому что перед этим почти сутки работал), трогаю его, говорю что-то, насколько возможно говорить, когда горло в судороге, как у бешеной собаки. Он исправно переворачивается на бок и спит дальше – так у нас заведено: если храпит во сне, я его трогаю, он переворачивается, не просыпаясь, и перестает храпеть. Научила на свою голову. Мне смешно и так ужасно больно, что глаза сами плачут. Нет, можно, конечно, встать, включить свет, распинать – но если бы у меня были силы на это, я бы сама себе «скорую» вызвала, точнее, она бы не понадобилась. А так я просто лежу, плачу и умираю.
   И вот где-то на седьмом часу боли я понимаю, что это и есть настоящее одиночество. Когда «некому воды», всегда есть надежда, что случайно кто-то зайдет и подаст, спасет. А вот когда «спаситель» уже здесь, а ты все равно совершенно, абсолютно, феерически один, это – да. А потом, днем, когда уже все хорошо, выхожу из дому, на улице снегурячья совершенно погода, я сама вся в белой шубке, в тихом счастливом офигении, иду. Дохожу до трамвайной остановки, а там два молодых человека восточной наружности от избытка жизнерадостности играют в снежки. Потом у них замерзают руки, и они начинают толкать друг друга и попинывать, вроде как веселясь, постепенно раззадориваются, переходят в партер и вот уже нешуточно мочат друг друга в тающем снегу. Сейчас, думаю, сейчас один из них вытащит нож и зарежет другого, а потом будет, обнимая труп, рыдать: «Как же так, брат, как же так?!» – пока менты не придут за ним. Вот чего снежок-то с людьми делает.
   (Ухожу к метро, не досмотрев.)
* * *
   Очень хочу рассказать о двух Юлиях в моей жизни. (Внимательный, но вредный читатель спросит – а как же Цецилия, Чаяна, Шейла? Отвечу – а никак. Разумеется, у меня есть истории и о них, но все равно вы с трудом поверите в существование столь экзотических цветков на скудной московской земле. Поэтому, в частности, у нас будет Юля два раза, вместо Элеоноры.)
   Верные люди мне сказали, что японский язык звучит очень грубо, поэтому для женщин у них существует не только особая лексика, но и специальная интонация. Воспитанная японка должна щебетать. Но, говорят, если ее как следует напугать, от неожиданности она заговорит человеческим голосом.
   И вот когда я увидела эту девушку, то поймала себя на том, что очень хочу подкрасться к ней и как-нибудь сильно удивить, чтобы она сбилась со своего благопристойного «ля-ля-ля-ля, Марта, вы же понимаете, ля-ля-ля-ля ля-ля-ля-ля, Марта» и каркнула.
   И однажды мы провели вместе вечер. И, глядя на нее, такую спокойную и милую, я вдруг поняла, что мне, в рамках моего скудного жизненного опыта, совершенно нечем ее шокировать и, наоборот, скорее всего она, не меняя интонации, скажет между делом что-то такое, от чего я неожиданно поперхнусь и каркну. А она, вежливо переждав мое смущение, как ни в чем не бывало продолжит «ля-ля-ля-ля, Марта, ля-ля-ля-ля…». Она так жестко контролирует себя, что лучше бы ей не срываться, это будет означать, что произошла беда, очень большая беда, вы же понимаете… И мне захотелось оказаться рядом, если такое случится, но не из любопытства, а чтобы поддержать эту чужую, слишком недоверчивую девочку.
 
   Я вспоминаю другую женщину с тем же именем. Когда мы познакомились, ее лицо меня ужаснуло. До того я полагала, что «уродливый» – это некто с физическим недостатком, с какой-то патологической несимметричностью черт или еще с чем подобным. Но я видела обыкновенное личико, с круглыми ноздрями и большим узким ртом, с длинными верхними и нижними веками, прикрывающими голубые глаза. Страшны в нем были не черты, а выражение – неотчетливое, мутное, плавающее. Я каждый раз подходила к ней с твердым намерением вглядеться и запомнить, но буквально через пару минут ее лицо начинало двоиться и покачиваться, вызывая у меня вполне натуральную морскую болезнь. Она много говорила, улыбалась, кивала, и через несколько минут собеседника охватывала тихая необъяснимая тоска, которая длилась еще некоторое время после ее ухода.
   Было бы страшно несправедливо, если бы человек с такой внешностью оказался безобидным ангелом, поэтому безобидной она не была. Но она не была и злой. Она вредила, невиноватая, как редкостная лягушка, источающая яд через кожу, – не нарочно. Всего лишь ее способ потеть, и если не приближаться, то и беды не будет. Но люди приближались – из любопытства, желая рассмотреть редкость, да и сама она отличалась общительностью и настойчивостью. Она обладала удивительным даром: в любой компании безошибочно находила слабое место и либо аккуратно давила на него сама, либо приводила человека, который рушил ситуацию. Если речь шла о коллективе, то девушка почти случайно выводила из игры одну из ключевых фигур, ненадолго занимала ее место, а потом исчезала – и вся конструкция мягко оседала. Если о парочке, то у нее находилась знакомая, которая в нужное время оказывалась в нужном месте, и пара распадалась, опять-таки почти случайно. Нужно было очень внимательно следить, чтобы уловить момент ее вмешательства. Временами казалось, что у меня паранойя, пока однажды не задело и меня. Это была именно сила, стихия, которая выбрала своим средоточием странную невзрачную девушку. Если бы у меня имелась хоть небольшая склонность к мистике, я бы решила, что сила нашла ее под грибами: девушка часто позволяла себе психоделики и однажды слишком открылась, да не тому, кому надо. Но поскольку я признаю лишь посюстороннюю жизнь, то остановлюсь на том, что да, употребляла, и это еще больше размывало ее физическое присутствие во времени и пространстве.
   Однажды она нашла себе подругу – такую же, но поменьше, столь же зыбкую, расплывающуюся, унылую. Когда я увидела их рядом, у меня закружилась голова. Это было ходячее болото, окно в другую реальность, и к нему не следовало приближаться. Я исчезла так быстро, как только смогла.