– Но и у меня – если бы я только женился на той чудесной, замечательной и прекрасной девушке Элизабет, – и у меня тоже мог бы быть такой дом! Ведь в конце концов что может быть лучше, чем женитьба и любовь хорошей женщины? Бесконечный бег по кругу в вечной погоне за удовольствиями оказывается тщетным, и по-настоящему человеку нужны только скромные и святые радости семейной жизни. Я должен – о, определенно должен остепениться. У меня тоже должен быть такой же дом.
   Но мысль о том, как много он потерял, так поразила Таннгейзера, что он снял очки и стал тереть глаза. После этого престарелый рыцарь сидел какое-то время в молчании и с довольно испуганным видом. Он снова начал таращиться на хижину и болото, а потом уставился на Джеральда.
   – И ты живешь в эдакой дыре вместе с этим грязным выродком и туповатой, немолодой, не очень привлекательной женщиной, которые составляют все твое общество! Удивительно, что за проклятье лежит на тебе. Дама Венера, по крайней мере, удерживала меня при помощи вполне понятной разновидности колдовства.
   – Это безумие, – заявил Джеральд, с довольным видом возвращая себе на нос свои розовые очки.
   – Нет, мессир, жизнь, которую вы ведете здесь – вот это безумие. Это разрушающее душу и одурманивающее безумие, от которого я бегу прочь к гораздо менее ужасным чарам Гёрзельберга.
   Тогда Джеральд задал вопрос.
   – Вы, прошедший через окрестности Антана, где существуют только две истины и только одно учение – что мы совокупляемся и умираем, – не рассчитываете ли вы обнаружить в прибежище всех богов некую третью истину?
   Но рыцарь, казалось, так испугался прелестей семейной жизни, что не расслышал вопроса. Таннгейзер вскочил на коня и как сумасшедший галопом поскакал в Антан.
Глава 37
Довольство заблудшего бога
   Теперь, поставив свою божественную карьеру в скобки, Джеральд был доволен жизнью. Очень скоро этот маленький эпизод, связанный с его остановкой на Миспекском Болоте, должен был подойти к концу. Возможно, под грузом царских и сверхчеловеческих забот, он вовсе о нем забудет. Тем временем он жил вполне спокойно. Ему было не о чем беспокоиться. Едва ли было хоть одно утро, когда он не встречал какого-нибудь божественного изгоя, чтобы поболтать с ним под каштаном. Майя по-своему оставалась отличной, хотя и непритязательной, поварихой; она следила за тем, чтобы дом содержался в порядке, а хозяйство велось во всех отношениях экономно.
   Майя была ему дорога. Теперь она критиковала фактически все, что делал Джеральд. И как только он делал какое-либо предположение насчет Теодорика, по поводу ведения хозяйства или касательно их общественных обязательств в Туруане – даже если Джеральд просто предлагал открыть или закрыть окно, – Майя тотчас же приводила по меньшей мере девять доводов, из которых следовало, что его предложение было совершенно идиотским, и что ни одному разумному человеку такое и в голову не могло прийти. Она лелеяла совершенно фантастические представления о масштабах эгоизма Джеральда, о том, насколько он не считается с другими людьми, и о том, как ему не хочется сделать хотя бы что-нибудь, чтобы доставить ей удовольствие.
   Хотя иногда она могла провести час, не распространяясь насчет того, какой обузой был для нее Джеральд. И во всех отношениях она была способной женщиной, которая сумела стать ему прекрасной женой и относилась к нему гораздо лучше, чем могла бы, если бы действительно думала о нем то, что говорила.
   И еще Джеральд любил Теодорика Квентина Масгрэйва со страстью, которая его сильно беспокоила. Ребенок, как он знал, не проявлял ни чрезвычайного обаяния, ни таланта. Никакой ход размышлений не мог оправдать слишком большую нежность к Теодорику на основании его физических или умственных качеств. Теодорик Квентин Масгрэйв не был умен, не был красив, он не был особенно симпатичен. Он был необычайно эгоистичным маленьким тираном, вечно устраивал в доме беспорядок, оскорблял утонченную педантичность Джеральда, требовал от родителей постоянного внимания и все время задавал им трудные задания, просто потому что ему нравилось смотреть, как родители суетятся и бегают вокруг него.
   Однако, когда бы Джеральд не дотронулся до этого маленького, теплого, упругого, сильного, но такого беспомощного тела, он чувствовал, что его собственное тело плавится в огне того, что можно было бы назвать разновидностью панического страха. Он любил это веснушчатое, хрупкое создание неразумной любовью, которая сулила в будущем неудобства и, может быть, мучения человеку, который на самом деле не любил никаких волнений. С тех пор как был создан ребенок, Джеральд больше не мог надеяться контролировать и хотя бы защищать свое благосостояние; его счастье теперь зависело от того, что могло бы случиться с этим чертенком. Беспомощность ребенка пугала Джеральда, как будто бы это он сам был беспомощен. Жизнь была так жестока по отношению к детям. Жизнь неизбежно причиняла детям вред и боль самыми разными способами. И все несчастья этого ребенка теперь причиняли страдания самому Джеральду, и он не мог ничего с этим поделать. Он не мог даже по всем правилам окрестить ребенка, и это в таком опасном соседстве с колдунами и знахарями, которые, как всем известно, использовали некрещеных детей такими ужасными способами, что не хотелось даже думать об этом...
   К тому же, Джеральд не был уверен, что Теодорик Квентин Масгрэйв на самом деле существует. Джеральд не мог забыть то ужасное мгновение, когда он снял свои очки и обнаружил, что ребенок исчез. Джеральд уверял себя, что причиной тому было легкое недомогание, и что временное помрачение сознания было вызвано расстройством желудка. Но он соблюдал все предосторожности, чтобы невзначай не взглянуть на Теодорика иначе, как сквозь розовые очки, которые делали видимыми результаты колдовства Майи. Он решительно выкинул из головы мысль о том, что Теодорик мог быть иллюзией, которую сотворила Майя. И он стал привыкать к этому необычному молочно-белому языку, который, когда ребенок смеялся, показывался в глубине его красного маленького рта.
   Иногда Джеральд задумывался: а не решила ли Майя, слишком много о себе возомнив, сделать вечным этот временный перерыв в его карьере? Но она определенно не пыталась использовать ту магию, при помощи которой она заколдовала его предшественников. Ни одна колдунья не осмелилась бы покуситься на бога... Напротив, Джеральд знал, что целомудренная простота Майи и прозаический человеческий комфорт – это все, что он получил от сожительства с немолодой, ворчливой и не самой красивой женщиной, которая удерживала его в течение этого краткого перерыва в его карьере. Вскоре он, разумеется, снова продолжит свое путешествие. И не было никаких разумных причин торопиться сейчас, когда его путешествие в Антан было практически закончено и он мог, как только бы пожелал, за полчаса или около того получить царство и все могущество Магистра Филологии.
   Тем не менее Джеральд время от времени задумывался над тем, не натолкнулась ли случайно милая глупая Майя на способ удержать его, не используя вообще никакой магии; не тешила ли она себя втайне мыслью о том, что этот способ действует; и не обманывала ли она сама себя, полагая, что может обвести вокруг пальца всезнающего Светловолосого Ху, Помощника и Хранителя, Князя Третьей Истины, Возлюбленного Небожителей.
   Так или иначе, такая жизнь его пока что вполне удовлетворяла. Общество местных колдунов и знахарей было довольно приятным, и только навязчивые мысли о том, как они используют некрещеных детей, несколько отравляли ему удовольствие.
   Джеральд и Майя не часто выходили в свет, они находились в приятельских отношениях с соседями, иногда ходили на Шабаш и обычно были в курсе того, что происходит в Туруане. В остальном, мелких происшествий их семейной жизни временно было вполне достаточно для Князя Третьей Истины.
   Он начал думать о том, что когда он станет царем, Антан, весьма вероятно, разочарует его. Отсюда Антан всегда казался чудесным. На удивление приятно было сидеть на западном крылечке маленькой хижины, – особенно ближе к вечеру, когда, положив ноги на перила, вы могли наблюдать, как на глянцевой поверхности ваших туфель пляшут розоватые отблески заката, – и воображать себе, что происходит там, на широких просторах еще невиданных полей и холмов, которые постепенно погружались в серую и фиолетовую дымку прямо под золотым и багряным сиянием заходящего солнца. Проблема заключалась в том, что вы, наделенный фантазией бога, наверняка воображали себе, что в этом таинственном театре разыгрываются представления более чудесные, чем на самом деле.
   Например, с наступлением темноты, в Антане всегда появлялись восемь огней, шесть из которых располагались все вместе, в центре, образуя крестообразную фигуру, а другие загорались далее к северо-западу. Джеральд придумал по меньшей мере двадцать теорий, объяснявших природу этих восьми ярких источников света, и пока вы оставались на Миспекском Болоте, все эти теории оставались в равной степени привлекательны. Но если бы вы пришли в Антан, только одна из них оказалась бы истинной.
   Таким образом, прийти в Антан означало бы разрушить девятнадцать прекрасных гипотез, и это только в том, что касается огней. Однако, как понимал Джеральд, с этим ничего нельзя было поделать, и он искренне собирался принять свое королевство таким, как оно есть, не привередничая, со всеми недостатками, которые могут у него обнаружиться вскоре. В то же время, спешить было некуда, и с его стороны было бы благоразумно и предусмотрительно задержаться здесь, чтобы насладиться этими прекрасными декорациями, потому что вскоре у него не будет возможности еще раз увидеть Антан с такого расстояния.
   С наступлением темноты эти восемь огней оставались неизменны. Однако днем эти округлые, освещенные солнцем, слегка подсвеченные холмы, испещренные более темными полосами – которые, несомненно, были фруктовыми садами, – выглядели каждый раз иначе и, казалось, еще прекраснее. Еще дальше виднелось множество гор с плоскими вершинами, похожих на заснувшее стадо гигантских голубых крокодилов, разлегшихся на западе лицом на север. А над всеми этими земными красотами безостановочно двигалась пышная процессия облаков. Эти облака были ничуть не похожи на те плоские облака, которые можно было наблюдать в Личфилде. Облака, которые нависали над Антаном, с Миспекского Болота, где находился Джеральд, выглядели так, как будто они находились на одном уровне с вами. Когда вы смотрели на них как бы сбоку, они напоминали движущиеся стены, утесы и колышущиеся на сквозняке занавески, сквозь которые наклонными, гигантскими, светлыми и почти осязаемыми колоннами пробивался солнечный свет.
   Вы также всегда могли наблюдать огромную, подернутую фиолетовой пеленой, фигуру женщины с высокой грудью, которая неподвижно лежала лицом вверх, с вечно пылающим сердцем; и странная фантазия посещала вас. Вам казалось, что эта женщина была подобием королевы Фрайдис – непобежденной королевы обещанного вам королевства. И хотя вы ясно понимали нелепость этой фантазии, она от этого не посещала вас реже.
   – Да ладно! – сказал Джеральд. – Повелительница таких размеров была бы бесполезна. Обаяние такого масштаба даже у бога порождает чувство несоразмерности. Тем не менее я страстно влюбился в эту пару холмов. Я начинаю восхищаться случайной игрой света и тени на этих грудах земли, которые, посмотри я на них с другого места, ни в малейшей степени не были бы похожи на женщину. И вообще, такие амурные мысли, помимо того, что они безумны, не подобают человеку, состоящему в счастливом, хотя и временном, браке.
   Временный характер его удобств делал их очень дорогими. Они стоили того, чтобы спать в очках (что Джеральд делал по своим соображениям). Так что в ночную пору он мог проснуться и увидеть неподвижную темную голову Майи рядом с маленькой, растрепанной и ярко-рыжей головкой Теодорика Квентина Масгрэйва – обе были хорошо заметны, потому что ребенок требовал оставлять лампу на ночь и настаивал, чтобы мама спала с ним, а не с папой.
   Джеральд мог слышать, как снаружи те его преображенные предшественники, которые превратились в лошадей, фыркают, беспокойно бьют копытами, а иногда храпят и ржут в холодной внешней тьме; или как вдалеке мычит обманутый джентльмен, который стал волом, и как с мрачной и едкой издевкой, свойственной баранам, блеет еще один из бывших мужей Майи. И тогда различие между положением предшественников Джеральда и теплым уютом его такой удобной, мягкой постели, а также ощущением нерушимого телесного покоя, который был у него теперь каждый день и час, начинало беспокоить Джеральда, потому что он знал, как это все приятно и как непостоянно.

Часть X
Книга концов

   Не верь никому, кроме себя самого, и никто другой не предаст тебя

Глава 38
О прошлом епископа
   Все эти приятные летние дни Джеральд оставался вполне доволен. Странно было думать, что за эти несколько дней в Личфилде минуло неизвестное ему количество лет. Он снова и снова сравнивал со своим великим предком Доном Мануэлем Пуактесмским – тем самым, о котором Джеральд, в то далекое время, когда он считал себя обычным человеком и интересовался всякой человеческой чепухой, собирался написать роман, – потому что Спаситель Пуактесма, как помнил Джеральд, провел месяц в компании, полностью состоящей из духов зла, у лесного демона Беды в лесу Дун Влехлан, где каждый день стоил ему года жизни.
   Джеральд думал о том, насколько более благоразумным и приятным был его нынешний образ жизни, когда он каждый день был окружен домашним уютом и дни для него ничего не значили. Ведь Джеральд был доволен, и, определенно, ничуть не состарился. Он привык к жизни на Миспекском Болоте. Он иногда сомневался в том, что Антан может предложить ему прелести, которые бы ему лично более пришлись по вкусу, и он чувствовал, что будет скучать по простым и целомудренным порядкам бревенчатого оштукатуренного домика Майи, когда – может быть, через неделю, но во всяком случае, не позднее сентября, – вступит под своды королевского дворца с красными колоннами, и будет вечно царствовать в своем королевстве по ту сторону добра и зла.
   Ему было по-прежнему интересно беседовать с людьми, которые, направляясь к цели всех богов, проходили мимо Миспекского Болота. Один из этих путешественников оказался строгим, седобородым джентльменом в облачении епископа. При виде его Джеральд пришел в восторг. Ведь перед ним наконец-то стоял тот, кто, наверное, сможет окрестить Теодорика Квентина Масгрэйва.
   Тем временем путешественник обратился к Майе с просьбой приютить его. И она, так ненавидевшая гостей, приготовила белое, нежное мясо теленка, замесила тесто из лучшей муки, испекла в печке пироги, достала молоко и масло. Все это она радушно выставила перед мнимым епископом на парадном крыльце. Ведь этот старый джентльмен, как оказалось, знал Прекрасногрудую Майю очень давно, в самом начале ее карьеры, которая была так откровенно богата на мужей, что Джеральд всегда несколько стеснялся задавать вопросы об этом.
   – С тобой всегда было трудно поладить, дорогая моя, – сказал пожилой джентльмен, когда они все мирно обедали на крылечке. – Так значит, ты разрушила мои планы и предпочла вознаградить твоего первого мужчину за утрату слишком своенравной красоты и воинственной мудрости твоей предшественницы...
   – Возьми-ка еще один пирожок, – отвечала ему Майя, – ведь я сама их приготовила, точно такие же, как ты любил вкушать в роще Мамрё, когда у тебя было что-то с Сарой. Да, я думаю, что девушке – то есть, по-настоящему хорошей девушке – следовало бы поберечь свои ласки для мужа. О, я не намекаю ни на какую из твоих подружек. Это каждая женщина должна сама для себя решать. Я просто хочу сказать, что заводить любовные шашни с богом, когда он еще в силе, это слишком нарочито и может привести только к несчастью...
   – Однако!.. – с возмущением сказал Джеральд.
   Она потрепала его по плечу.
   – Нет, Джеральд, я не тебя имела в виду. Могущество твое безгранично, ты сильно отличаешься от других богов, и никто не знает это лучше меня. Пожалуйста, не начинай дуться, ведь у нас гость! Он считает, что он тоже бог – пояснила Майя, обращаясь к посетителю. – Вот почему это его задело. Он думает, что он – Светловолосый Худу, Притворщик и Хулитель или что-то в этом роде... А что до этой женщины, то Адам был счастлив от нее избавиться.
   – Неужели он всегда был такого мнения? – спросил седобородый джентльмен, улыбаясь своим воспоминаниям.
   – Ах, мой старый, добрый друг! И тебе и мне хорошо известно, каковы эти тварные существа! Разумеется, он остаток жизни хранил память о ней, долго еще после того, как, фигурально выражаясь, худший кусок достался дьяволу. Она была недурна собой, это все, что можно сказать в ее пользу. Поэтому бедный парень навсегда запомнил ту красоту, которую он когда-то узнал. Он обычно говорил, что она была слишком красива, чтобы принадлежать какому бы то ни было мужчине. И я с ним согласна. Ни у одного мужчины не было ни малейшего шанса, и лучшие специалисты преисподней это подтвердят... И его сыновья, – продолжала Майя, в задумчивости потирая нос, – каким-то образом сохранили эти воспоминания. Ни один из них, ни тогда, ни теперь не находит моих дочерей вполне подходящими для себя. Каждый из них смутно помнит ту женщину, и томно по ней сохнет Совсем другое дело с тварями, которых мои дочери приручили.
   – Мне сказали, что она тоже там, – и пожилой джентльмен кивнул в сторону Антана. Затем он продолжил:
   – И я подозреваю, что все твои дочери завидуют вечной памяти об этой Лилит, которая всегда будет первой и незабвенной любовью каждого сына Адама, и которая не позволяет большему их количеству, чем ты можешь себе представить, полностью отдать свои сердца твоим дочерям.
   – В определенных пределах мы ревнивы, – ответила Майя, гостеприимно наполняя его бокал свежим молоком. – Ни одна женщина не любит быть второй скрипкой, даже в больном мозгу поэта. Однако моим дочерям известно, что большого вреда от этого нет. Ведь у мужчины на уме если не одно, так другое. Кроме того, это позволяет им сходить с ума в одиночку, не заставляя бедных подруг и жен разделять их романтическое безумие, что, конечно же, ни одной нормальной женщине не пришлось бы по вкусу...
   Но пожилой джентльмен вздохнул.
   – Ты затронула горестную тему. Мне кажется, что ни одно существо не угождало переменчивым нуждам этого романа так ревностно и так разнообразно, как я.
   Майя сияла от радости, с нежностью глядя на него.
   – И как остроумно ты это делал! Я на самом деле считаю, что никто и нигде не делал такой замечательной карьеры. И кажется, что только вчера – не правда ли? – мы оба были молоды в Раю, а твоя известность не выходила далеко за его пределы. Но вы, евреи, так умеете приспосабливаться.
   – Начнем с того, дорогая, что я даже не еврей. Наверное, именно поэтому я никогда с ними не ладил. Я был богом грозы у Мидян. Но евреи похитили меня когда я был еще маленьким божком, весело игравшим со своими молниями на горе Синай.
   – Все равно, когда я думаю о том, какое положение ты завоевал в высших кругах христиан, о высокой репутации Церкви, к которой ты принадлежишь, обо всех прекрасных поэтических произведениях, для которых ты послужил источником вдохновения, и о том, как знаменит ты стал повсюду, я горжусь, что когда-то – когда мы оба были молоды – ты имел на меня другие планы. – Тут Джеральд заметил, что Майя очень мило зарделась.
   – Ты была первым моим разочарованием, – сказал пожилой джентльмен, – у которого, как теперь видел Джеральд, была и в самом деле вполне еврейская внешность.
   – Согласен, моя карьера во многих отношениях необычна. Но закончилась она тем, что я попал в очень неловкое положение, а мои замыслы так и не осуществились.
   Затем пожилой джентльмен, одетый как епископ, стал рассказывать о своей первой семье и о том, как его потомки, начиная с его сына Исаака, сошли с пути истинного. Он говорил о том, как пытался он жесткими методами, подобающими богу бури, завоевать любовь своего семейства. Но ничего не получалось. Чего он только ни делал: и эпидемии, и потопы, и плен, и казни, и опустошительные чудеса. Он наслал на них вавилонян, филистимлян и десятки их вассалов, чтобы они убивали их; огромных псов, чтобы они терзали их трупы; хищных птиц и диких зверей, чтобы они рвали и пожирали их. Но это не пробудило в них даже искорки любви. Он опустошил их города; он сделал так, что вдов у них было, как песчинок в пустыне; он поражал их голодом и проказой, жег их молниями, посылал им самых речистых и мрачных пророков. Короче говоря, он сделал абсолютно все, что, как он думал, могло бы оживить их увядающую любовь. Но чем больше он докучал своим потомкам, тем меньше они его любили. Сразу же, как только он предупреждал их, и немедленно после каждого отеческого наставления оставшиеся в живых еще более склонялись к тому, чтобы поискать себе другого покровителя. Все это приводило его в уныние.
   Он говорил и о своем втором сыне. Здесь он стал очень рассеян, как будто вся эта затея приводила его в замешательство. Это была великая жертва и искупление, смысла которого пожилой джентльмен не понимал и не притворялся, что понимает. Он даже не мог сказать, кто выиграл от этого искупления, потому что сам он лично полагал, что любой отец счел бы его отвратительным и ужасным. Так или иначе, дело закончилось образованием Церкви, которую он счел своим долгом возглавить. Но странным образом, после того как его убедили формально посвятить себя делу мира, прощения и любви, его непонятливые служители продолжали драться и убивать еще пуще прежнего, потому что теперь они это делали по высоконравственным причинам. Они боролись за пресуществление и за греческие дифтонги, за относительные достоинства полного окунания или смачивания лба при крещении и за первородный грех младенцев, за спасение одной верой и за прочие малодоступные для понимания вещи, в которых аравийский бог бури – получивший только начальное образование и не обладающий академической подготовкой, – едва ли мог разобраться. И все это обескураживало.
   И сегодня его положение было не лучше. В церкви, к которой он принадлежал по профессии, его ранг был очень высок. Да, с очевидным смущением признавал пожилой джентльмен, его имя чтили. Однако все его деяния – даже такие достопримечательные деяния, как беседа с учениками в раскаленной печи, изобретение кита как средства междугороднего сообщения, остановка солнца – все эти чудесные подвиги, вкупе с проявлениями подобающей богу грозы вспыльчивости и свирепости, были сведены до уровня поэтических выдумок. Само его существование было усложнено догматом троичности, который, поскольку уму он был непостижим, препятствовал тому, чтобы в такое существование хоть кто-нибудь на самом деле поверил. Даже ему самому было трудно с этим согласиться после того, как много тысяч лет в обычной обрядовой практике он был неделимым божеством. Восемнадцать столетий зависимости от доктрины триединства, которую он вынужден был признать в силу своего официального положения, показали, что этот невразумительный и сбивающий с толку догмат находится далеко за пределами понимания воспитанного в пустыне аравийского бога бури, как бы ни развивал он свой ум при дворах христианских монархов и в крупных монастырях с тех пор, как получил начальное религиозное образование у земледельцев Сирии и Синая. Также не мог он искренне признать, что когда-либо ему нравилась идея, что его существование должно быть тайной, недоступной для понимания даже окончивших лучшие семинарии прелатов, и что все его подвиги суть поэтические метафоры. Ведь от него, насколько мог судить простодушный аравийский бог бури, не осталось ничего, что человеческий ум мог бы постигнуть как нечто реальное. Это привело к тому, что все его ревностные служители, которые полностью принимали догматы его Церкви, превратились, насколько он мог судить, в поклонников пустоты. И все это приводило в уныние.
   – В общем, я чувствую, – сказал пожилой джентльмен в облачении епископа, – что мое настоящее положение в Христианской Церкви является неудобным и, в некотором смысле, ложным для аравийского бога бури. Я для этого слишком старомоден. Нет, я пытался с этим смириться! Иногда я даже заходил так далеко, что признавал, что один человек, который никогда не видел другого, может, весьма вероятно, поверить, что тот человек на самом деле не один, а три человека, деяния которых являются поэтическими метафорами. У людей богатое воображение. Однако, друзья мои, я должен подчеркнуть, что никто не может поверить в это, когда речь идет о нем самом. Таким образом, эти любопытные теории о моем существовании предполагают существование по меньшей мере одного скептика и, разумеется, зависят от этого скептика, то есть от меня. Но я инстинктивно чувствую, что их логика ошибочна. Я считаю неподобающим, что я единственный из всех, принадлежащих моей церкви, с неизбежностью обречен оставаться атеистом. От несправедливости и безумия всего этого я преждевременно состарился. А не то, если бы я сохранил силу своей молодости, я нашел бы способ очистить доску по-свойски – при помощи смерча, например, или молнии, потопа и тому подобного, – чтобы начать все сначала. Но, увы, я состарился, моя дорогая Хавва, с тех пор, как мы впервые встретились. Негативное богословие и рационализация, как они это называют, которым со все возрастающим рвением подчиняли меня мои непонятливые слуги на протяжении восемнадцати столетий, довели меня до того, что я не могу логически убедить себя в своем собственном существовании. У догм, которые они мне внушали, концы с концами не сходятся. И вот...