— Бесс, ты просто не понимаешь. Впереди уже показалась земля, вскоре мы бросим якорь и поразмыслим над сделанным. Когда я окончу картину, уплачу тебе за целых три месяца, а как только примусь за новую… впрочем, это неважно. Ежели ты получишь плату за три месяца, то, надеюсь, не будешь меня так ненавидеть?
   — Ну, ещё чего! Я вас ненавижу и буду ненавидеть по гроб жизни. Мистер Торпенхау не хочет со мной даже разговаривать. Он только разглядывает всякие карты да листает книжицы в красных обложках.
   Бесси предпочла умолчать о том, что она снова попыталась взять Торпенхау измором, но он, выслушав все мольбы, подхватил её, чмокнул в щёчку, а потом выставил за дверь и посоветовал быть умницей. Почти все время он проводил в обществе Нильгау, толкуя о близкой войне, о транспортных судах и тайных приготовлениях, которые полным ходом шли в доках. Дика он не желал видеть до тех пор, пока картина не будет закончена.
   — Дик работает над выдающимся произведением, — сказал он Нильгау, — в совершенно необычном для него духе. Но при этом напивается до чёртиков.
   — Пускай. Оставь его. Как только он придёт в чувство, мы увезём его подышать свежим воздухом. Бедняга Дик! Но и тебе, Торп, не позавидуешь, когда он совсем потеряет зрение.
   — Конечно, случай тяжёлый: «И да поможет бог тому, кто с нашим Дейви цепью скован». Хуже всего, что мы понятия не имеем, как скоро это случится, и, по-моему, Дик так беспробудно пьёт главным образом оттого, что тяготится неизвестностью и ожиданием.
   — Вот злорадствовал бы тот араб, который когда-то полоснул его саблей по башке, ежели б узнал про это!
   — Пускай бы злорадствовал сколько влезет, когда б мог. Но ведь его нет в живых. Правда, для нас это плохое утешение.
   Под конец третьего дня Торпенхау услышал призывающий голос Дика.
   — Готово! — восклицал он. — Свершилось! Ну, входи же! Разве она не очаровательна? Разве не прелестна? Я извлёк её со дна преисподней, но ведь она стоит этого!
   Торпенхау взглянул на голову хохочущей женщины — у неё были пухлые губы, ввалившиеся глаза, и она хохотала с полотна, в точности как задумал Дик.
   — Кто подвигнул тебя на такое дело? — спросил Торпенхау. — Ведь это чужая тебе манера, да и замысел тоже. Ну и лицо! Ну и глаза, ну и бесстыжая рожа! — Он невольно запрокинул голову и захохотал, совсем как женщина на картине. — Она проиграла последнюю игру — видимо, и раньше жизнь не больно-то её баловала. А теперь она ко всему равнодушна. Верно ли я понял?
   — Совершенно верно.
   — Но откуда эти губы и подбородок? Ни малейшего сходства с Бесси…
   — Их… их я взял у другой. Но ведь хорошо? Изумительно хорошо? И я не зря вылакал столько виски? Я справился с делом. Только я мог с ним справиться, и вот моя лучшая работа. — Он порывисто перевёл дух и прошептал: — Боже правый! Что бы только я не понаписал через десять лет, ежели уже теперь сумел написать это!.. Кстати, Бесс, как твоё мнение?
   Девушка кусала губы. Она злилась на Торпенхау за то, что он её словно не замечал.
   — Такой гадкой и грязной пачкотни я сроду не видывала, — ответила она, отворачиваясь.
   — Многие будут того же мнения, моя крошка… Послушай, Дик, в постановке головы есть что-то коварное, змеиное, но я никак не соображу, откуда это берётся, — сказал Торпенхау.
   — В том-то вся хитрость, — ответил Дик, самодовольно посмеиваясь, потому что его поняли так глубоко. — Я не мог устоять перед искушением и вот щегольнул разок. Хитрость эту придумали французы, поэтому для тебя она внове: но все дело в том, что голова слегка повёрнута, а одна щека чуть укорочена, самую малость, от подбородка до мочки левого уха. Кроме того, под ухом слегка сгущена тень. Недостойная хитрость, но таков уж был мой замысел, и я счёл себя вправе к этому прибегнуть… Ах ты моя красавица!
   — Аминь! Она и вправду красавица. Теперь я это чувствую.
   — Точно так же почувствует всякий, кто сам изведал скорбь! — подхватил Дик, хлопнув себя по ляжке. — Такой человек увидит в ней воплощение собственного горя, и тогда, тысяча чертей, он запрокинет голову и захохочет, в точности как она, испытывая невыносимую жалость к самому себе. Я вложил в неё живой трепет своего сердца и свет своих глаз, а дальнейшее мне безразлично… Я устал — невыносимо устал. Пожалуй, мне надо поспать. Убери бутылку с виски, она отслужила своё, да уплати Бесс тридцать шесть фунтов и ещё три сверх обещанного, на счастье. Ну и прикрой картину.
   Едва договорив, он уснул в кресле, бледный и измождённый. А Бесси тщетно ловила руку Торпенхау.
   — Неужто вы никогда больше на захотите со мной поговорить? — спрашивала она.
   Но Торпенхау не сводил глаз с Дика.
   — Какая прорва тщеславия в этом человеке! Завтра же примусь за него всерьёз и сделаю все возможное. Он это заслужил. А? Что такое, Бесс?
   — Ничего. Я только приберу здесь и уйду восвояси. Вы не могли бы уплатить мне деньги за три месяца прямо сейчас? Он ведь велел.
   Торпенхау выписал чек и отправился к себе. Бесси добросовестно прибрала мастерскую, потом притворила дверь, чтобы в случае чего улизнуть, вылила на тряпку добрых полбутылки скипидара и стала яростно тереть лицо Меланхолии. Но краски поддавались с трудом. Тогда она схватила нож и стала скоблить картину, растирая тряпкой каждый след. Через каких-нибудь пять минут от картины осталась лишь уродливая исполосованная мешанина красок. Тогда она швырнула перепачканную тряпку в камин, показала язык спящему Дику, проговорила шёпотом: «Остался в дураках», — повернулась и сбежала вниз по лестнице. Пусть ей никогда больше не суждено увидеть Торпенхау, зато она достойно отомстила тому, кто встал между нею и её любезным, да ещё так часто и жестоко над ней насмехался. Получая деньги по чеку, Бесси испытала истинное блаженство. А потом маленькая разбойница перешла по мосту через Темзу и затерялась среди серой пустыни на Южном берегу.
   Дик проспал в кресле до позднего вечера, после чего Торпенхау растормошил его и велел лечь на кровать. Голос у Дика был хриплый, но глаза ярко блестели.
   — Давай ещё раз взглянем на мою картину, — потребовал он, как балованный и упрямый ребёнок.
   — Нет, сейчас спать — только спать, — сказал Торпенхау. — Ведь ты болен, хотя, быть может, сам того не замечаешь. Мечешься, как ошалевший кот.
   — Завтра же буду здоров. Спокойной ночи.
   Проходя через мастерскую, Торпенхау сдёрнул завесу, прикрывавшую картину, и едва не выдал себя отчаянным криком: «Все стёрто!.. Все соскоблено и смыто! Если Дик увидит, он окончательно сойдёт с ума! И без того уж он вот-вот впадёт в горячку. Эта Бесс — злобная чертовка! Только женщина способна сделать такое!.. А ведь ещё не просохли чернила на чеке, который я ей выписал! Завтра Дик будет рвать и метать. Во всем виноват я, подобрал её с панели, спасти хотел. Ох, бедный мой Дик, бог карает тебя немилосердно!»
   В ту ночь Дик не мог уснуть от радости и ещё потому, что давно пылавшие перед глазами и уже привычные пыточные колёса исчезли и вместо них с грохотом извергались разноцветные вулканы.
   — Ну и палите сколько влезет, — сказал он вслух. — Я своё дело сделал, и теперь будь что будет.
   Он умолк и лежал недвижно, устремив глаза в потолок, в крови его бушевал застарелый хмель, порождая бредовые видения, мозг обжигали стремительно возникавшие и тут же исчезавшие мысли, сухие руки подёргивались. Вдруг ему почудилось, будто он рисует лицо Меланхолии на вращающемся куполе, усеянном миллионами огней, раскачиваясь на шатких мостках, а все его великолепные мысли воплотились в человеческие образы и внизу, в сотнях футов под ним, дружно возносят ему хвалу, но тут в висках у него что-то лопнуло, звонко, как туго натянутая тетива лука, сияющий купол обрушился, исчез без следа, и он остался в одиночестве средь непроницаемой ночной тьмы.
   — Надо уснуть. Как здесь темно. Зажгу-ка я свет да ещё разок полюбуюсь на Меланхолию. К тому же ночь, кажется, сегодня лунная.
   Тогда-то Торпенхау услышал, что его зовёт незнакомый голос, дребезжащий, пронизанный смертельным страхом.
   «Он посмотрел на картину!» — такова была первая мысль Торпенхау, который тотчас же прибежал и увидел, что Дик сидит на кровати, молотя кулаками в воздухе.
   — Торп! Торп! Ты где? Умоляю, подойди скорей!
   — Но что случилось?
   Дик вцепился ему в плечо.
   — Что случилось! Я пролежал долгие часы в темноте, я звал тебя, но ты не слышал. Торп, мой старый друг, не уходи. Вокруг темнота. Сплошная темнота, пойми!
   Торпенхау поднёс свечу к самым глазам Дика, но в глазах этих не было даже проблеска света. Тогда он зажёг газовую горелку, и Дик услышал, как загудело пламя. Он стискивал плечо Торпенхау с такой силой, что тот скривился от боли.
   — Не покидай меня. Ведь ты меня не покинешь? Я ничего не вижу. Понимаешь? Всюду черно… чёрным-черно… и мне кажется, будто я проваливаюсь в эту черноту.
   — Спокойно, держись.
   Торпенхау обнял Дика и осторожно встряхнул его раз-другой.
   — Вот так легче. А теперь молчи. Я посижу смирно, и этот мрак вскоре отступит. Кажется, вот-вот будет просвет. Тс-с!
   Дик нахмурил лоб, с отчаяньем вперив глаза в пустоту. Ночь была холодная, и у Торпенхау мёрзли ноги.
   — Я отлучусь на минутку, ладно? Только надену халат и домашние туфли.
   Дик обеими руками ухватился за спинку кровати и ждал, надеясь, что темнота вот-вот рассеется.
   — Как долго тебя не было! — воскликнул он, когда Торпенхау вернулся. — Вокруг все та же чернота. Чем это ты стучал там, у двери?
   — Вот кресло… плед… подушка. Буду ночевать здесь. А теперь ложись: утром тебе станет лучше.
   — Не станет! — Это прозвучало, как отчаянный вопль. — Господи! Я ослеп! Ослеп, и тьме уже не будет конца. — Дик порывался вскочить, но Торпенхау держал его обеими руками и так сильно давил подбородком на плечо, что он едва дышал. Он мог лишь хрипло твердить: «Я ослеп!» — и обессиленно трепыхался.
   — Спокойно, Дик, спокойно, — сказал ему в ухо басовитый голос, а руки держали его мёртвой хваткой. — Стисни зубы и молчи, дружище, тогда никто не посмеет назвать тебя трусом.
   Торпенхау сжал его что было сил. Оба тяжело дышали. Дик неистово мотал головой и стонал.
   — Пусти, — вымолвил он, задыхаясь. — У меня трещат ребра. Но никто… никто не посмеет назвать меня трусом… даже все силы тьмы и прочая нечисть, верно я говорю?
   — Ложись. Худшее уже позади.
   — Да, — покорно согласился Дик. — Но можно, я все-таки буду держать тебя за руку? Я чувствую, мне необходима поддержка. А то я проваливаюсь в тёмную бездну.
   Торпенхау протянул ему из кресла свою огромную волосатую лапу. Дик отчаянно вцепился в неё и через полчаса уснул крепким сном. Тогда Торпенхау осторожно отнял руку, склонился над Диком и нежно поцеловал его в лоб, как целуют порой на поле брани смертельно раненного товарища, чтобы облегчить его последние минуты.
   Когда забрезжил рассвет, Торпенхау услышал, как Дик что-то шепчет про себя. Захлёстываемый волнами горячечного бреда, он бормотал скороговоркой:
   — Как жаль… как невыносимо жаль, но надо вытерпеть все что тебе положено, мой мальчик. Для всякого дня довольно слепоты, и даже если оставить в стороне всяческие Меланхолии и нелепые мечты, все равно надо признать горькую истину — как признал я, — что королева всегда безупречна. Торпу этого не понять. Я объясню ему, когда мы продвинемся дальше, в глубь пустыни. Эти матросы перепутали все снасти! Ещё минута, и буксирный трос перетрётся, хотя он толщиной в целых четыре дюйма. Ну, ведь я же предупреждал — вот, готово! Зеленые волны вскипают белоснежной пеной, пароход развернуло, он зарывается носом в воду. Какое зрелище! Надо будет зарисовать. Но нет, я же не могу. У меня поражены глаза. Это одна из десяти казней египетских, мутная пелена над мутным Нилом. Ха! Торп, вот и каламбур получился. Смейся же, каменная статуя, да держись подальше от троса… А не то, Мейзи, дорогая, этот трос хлестнёт по тебе, сбросит в воду и испортит платье.
   — Ну и ну! — сказал Торпенхау. — Такое я уже слышал. В ту ночь, на речном берегу.
   — Если ты выпачкаешься, она наверняка обвинит меня, поэтому не подходи к волнорезу так близко. Мейзи, это нечестно. Ага! Я так и знал, что ты промажешь. Целься левей и ниже, дорогая. Но в тебе нет убеждённости. Есть все, что угодно, кроме убеждённости. Не сердись, милая. Я отдал бы руку на отсечение, только бы ты хоть немного поступилась своим упрямством. Правую руку, если б это тебе помогло.
   — Дальше я слушать не должен. Живой островок кричит средь океана взаимопонимания, да ещё как громко. Но, думается мне, он кричит правду.
   А Дик все бормотал бессвязные слова. И каждое из них было обращено к Мейзи. То он пространно разъяснял ей тайны своего искусства, то яростно проклинал свою глупость и рабское повиновение. Он молил Мейзи о поцелуе — прощальном поцелуе перед её отъездом, уговаривал вернуться из Витри-на-Марне, если это только возможно, и в бреду постоянно призывал все силы, земные и небесные, в свидетели, что королева всегда безупречна.
   Торпенхау слушал внимательно и узнал о жизни Дика во всех подробностях то, что дотоле было от него сокрыто. Трое суток кряду Дик бредил о своём прошлом, после чего забылся целительным сном.
   — Вот бедняга, и какие же мучительные переживания выпали ему на долю! — сказал Торпенхау. — Просто представить невозможно, что не кто-нибудь, а именно Дик добровольно покорился чужой воле, как верный пёс! И я ещё упрекал его в гордыне! Мне следовало помнить заповедь, которая велит не судить других. А я осмелился судить. Но что за исчадие ада эта девица! Дик — болван разнесчастный! — пожертвовал ей свою жизнь, а она, стало быть, пожертвовала ему лишь один поцелуй.
   — Торп, — сказал Дик, лёжа на кровати, — пойди прогуляйся. Ты слишком долго просидел со мной в четырех стенах. А я встану. Эх! Вот досада. Даже одеться не могу без чужой помощи. Чепуха какая-то!
   Торпенхау помог другу одеться, отвёл его в мастерскую и усадил в глубокое кресло. Дик тихонько сидел, с тревожным волнением ожидая, что темнота вот-вот рассеется. Но она не рассеялась ни в этот день, ни на следующий. Тогда Дик отважился обойти мастерскую ощупью, держась за стены. Он больно стукнулся коленом о камин и решил продолжать путь на четвереньках, время от времени шаря рукой впереди себя. Торпенхау, вернувшись, застал его на полу.
   — Я тут занимаюсь географическими исследованиями в своих новых владениях, — сказал Дик. — Помнишь того черномазого, у которого ты выдавил глаз, когда прорвали каре? Жаль, что ты не сохранил этот глаз. Теперь я мог бы им воспользоваться. Нет ли мне писем? Все письма в плотных серых конвертах с вензелем наподобие короны отдавай прямо мне в руки. Там ничего важного быть не может.
   Торпенхау подал конверт с чёрной буквой «М» на оборотной стороне. Дик спрятал его в карман. Конечно, письмо не содержало ничего такого, что надо было скрывать от Торпенхау, но принадлежало оно только Дику и Мейзи, которая ему уже принадлежать не будет.
   «Когда станет ясно, что я не отвечаю, она прекратит мне писать, и это к лучшему. Теперь я ей совсем не нужен, — рассуждал Дик, испытывая меж тем неодолимое искушение открыть ей правду. Но он противился этому всем своим существом. — Я без того уже скатился на самое дно. Не буду же молить её о сострадании. Помимо всего прочего, это было бы жестоко по отношению к ней».
   Он силился отогнать мысли о Мейзи, но у слепых слишком много времени для раздумий, а физические силы, словно волны, вновь приливали к Дику, и в долгие пустые дни, окутанные могильным мраком, душа его терзалась до последних глубин. От Мейзи пришло ещё одно письмо, и ещё. А потом наступило молчание, и Дику, когда он сидел у окна, за которым в воздухе дрожало знойное летнее марево, представлялось, что её покорил другой, более сильный мужчина. Воображение, обострённое окружающей чернотой, рисовало ему эту картину во всех подробностях, и он часто вскакивал, охваченный неистовством, метался по мастерской, натыкался на камин, который, казалось, преграждал ему путь со всех четырех сторон. Хуже всего было то, что в темноте даже табак не доставлял никакого удовольствия. От былой надменности не осталось и следа, она уступила место безысходному отчаянью, которое не могло укрыться от Торпенхау, и безрассудной страсти, которую Дик тайком поверял ночами лишь своей подушке. Промежутки меж этими приступами протекали в невыносимом томлении и в невыносимой тьме.
   — Пойдём погуляем по Парку, — сказал однажды Торпенхау. — Ведь с тех пор, как начались все эти невзгоды, ты ни разу не выходил из дому.
   — Чего ради? В темноте нет движения. И кроме того… — Он подошёл к двери и остановился в нерешимости. — Меня могут задавить на мостовой.
   — Но ведь я же буду с тобою. Спускайся помаленьку.
   От уличного шума Дик пришёл в смятение и с ужасом повис на руке Торпенхау.
   — Представь себе, каково брести на ощупь, отыскивая ногой обочину! — сказал он с горечью уже у самых ворот Парка. — Остаётся лишь возроптать на бога и подохнуть.
   — Часовому не положено рассуждать, когда он на посту, даже в столь приятных выражениях. А вон и гвардейцы, разрази меня гром, это они!
   Дик распрямил спину.
   — Подведи меня к ним поближе. Мы полюбуемся на них. Бежим прямо по траве. Я чувствую запах деревьев.
   — Осторожней, тут ограда, правда, невысокая. Ну вот, молодец! — Торпенхау каблуком вывернул из земли пучок травы. — Понюхай-ка, — сказал он. — Дивно пахнет, правда? — Дик с наслажденьем вдохнул запах зелени. — А теперь живо, бегом.
   Вскоре они очутились почти у самого строя. Гвардейцы примкнули штыки, и когда Дик услышал бряцание, ноздри его затрепетали.
   — Давай ближе, ещё ближе. Они ведь в строю?
   — Да. Но ты откуда знаешь?
   — Нюхом чую. О мои герои! Мои красавцы! — Он весь подался вперёд, словно и вправду мог видеть. — Когда-то я их рисовал. А кто нарисует теперь?
   — Сейчас они зашагают. Не вздрогни от неожиданности, когда грянет оркестр.
   — Эге! Можно подумать, что я какой-нибудь новобранец. Меня пугает только тишина. Давай ближе, Торп!.. ещё ближе! Бог мой, я отдал бы все, только б увидеть их хоть на минутку!.. хоть на полминутки!
   Он слышал, как военная жизнь кипела совсем рядом, слышал, как хрустнули ремни на плечах барабанщика, когда он оторвал от земли огромный барабан.
   — Он уже занёс скрещённые палки над головой, — прошептал Торпенхау.
   — Знаю. Я знаю! Кому и знать это, как не мне? Тс-с!
   Палки опустились, барабан загрохотал, и гвардейцы зашагали под гром оркестра. Дик чувствовал на лице дуновение воздуха, который всколыхнула поступь множества людей, слышал, как они печатают шаг, как скрипят на ремнях подсумки. Барабан размеренно грохотал в такт музыке. Мотив напоминал весёлые куплеты, звучавшие как бодрый марш, под который лучше всего шагать в строю:

 
Мне надо, чтоб был он здоров и силён,
Чтоб был огромен, как слон,
И чтоб приходил по субботам домой
Трезвый как стёклышко он;
Чтоб крепко умел он меня любить
И крепко умел целовать;
Чтоб мог обоих он нас прокормить,
Вот тогда не решусь я ему отказать.

 
   — Что с тобой? — спросил Торпенхау, когда гвардейцы ушли и Дик понурил голову.
   — Ничего. Просто тоскливо стало на душе — вот и все. Торп, отведи меня домой. Ну зачем ты меня сюда привёл?


Глава XII





 
Погребли его трое, он был их четвёртый друг,
Земля набилась ему и в глаза, и в рот;
А их путь лежал на восток, на север, на юг, —
Сильный должен сражаться, но слабого гибель ждёт.

 

 
Вспоминали трое о том, как четвёртый пал, —
Сильный должен сражаться, но слабого гибель ждёт.
«Мог бы с нами он быть и поныне, — каждый из них толковал, —
А солнце все светит, и ветер, крепчая, нам в лица бьёт».

 

«Баллада»




 
   Нильгау разгневался на Торпенхау. Дику было приказано лечь в постель — слепые всегда вынуждены подчиняться зрячим, — но, едва возвратившись из Парка, Дик не уставал проклинать Торпенхау за то, что он жив, и род людской за то, что все живы и могут видеть, а сам он мёртв, как мертвы слепцы, которые только в тягость ближним. Торпенхау помянул некую миссис Гаммидж, и рассвирепевший Дик ушёл к себе в мастерскую, где снова принялся перебирать три нераспечатанных письма от Мейзи.
   Нильгау, грузный, неодолимый и воинственный, остался у Торпенхау. Рядом сидел Беркут, Боевой Орёл Могучий, а между ними была расстелена большая карта, утыканная булавками с чёрными и белыми головками.
   — Насчёт Балкан я ошибся, — сказал Нильгау, — но теперь уж ошибки быть не может. В Южном Судане нам придётся все повторить сызнова. Публике это, само собой, безразлично, но правительству отнюдь нет, оно сохраняет спокойствие и занято приготовлениями. Вы сами это знаете не хуже моего.
   — Помню, как нас кляли, когда наши войска были отозваны от Омдурмана. Рано или поздно мы должны за это поплатиться. Но я никак не могу поехать, — сказал Торпенхау, указывая на отворённую дверь: ночь была нестерпимо жаркая. — Неужто вы способны меня осудить?
   Беркут, покуривая трубку, промурлыкал, как откормленный кот:
   — Никто и не подумает тебя осуждать. Ты на редкость великодушен и все прочее, но каждый — в том числе и ты, Торп, — обязан выполнить свой долг, когда речь идёт о деле. Я знаю, это может показаться жестоким, но Дик — погибший человек, песенка его спета, ему крышка, он gastados[6]опустошён, кончен, безнадёжен. Кое-какие деньги у него есть. С голоду он не умрёт, и ты не должен из-за него сворачивать с пути. Подумай о своей славе.
   — Слава Дика была впятеро громче моей и вашей, вместе взятых.
   — Только потому, что он подписывался без разбора под всеми своими работами. А теперь баста. Ты должен быть готов к походу. Можешь назначить любые ставки, ведь из нас троих ты самый талантливый.
   — Перестаньте меня искушать. Покамест я остаюсь здесь и буду присматривать за Диком. Конечно, он опасен, как медведь, в которого всадили пулю, но, думается, ему приятно знать, что я с ним рядом.
   Нильгау отпустил нелестное замечание по адресу слабодушных болванов, которые из жалости к подобным же болванам губят свою будущность. Торпенхау вскипел, не в силах сдержать гнева. Забота о Дике, требовавшая постоянного напряжения, лишила его выдержки.
   — Возможен ещё и третий путь, — задумчиво произнёс Беркут. — Поразмысли над этим и воздержись от глупостей. Дик обладает — или, верней, обладал — крепким здоровьем, привлекательной внешностью и бойким нравом.
   — Эге! — сказал Нильгау, не забывший того, что случилось в Каире. — Кажется, я начинаю понимать… Торп, мне очень жаль.
   Торпенхау кивнул в знак прощения.
   — Но вам было жаль гораздо больше, когда он отбил у вас красотку… Валяйте дальше, Беркут.
   — В пустыне, глядя, как люди гибнут, я часто думал, что ежели б весть об этом мгновенно облетела свет и можно было бы примчаться, как на крыльях, у смертного одра каждого из обречённых оказалась бы женщина.
   — И пришлось бы услышать чёртову пропасть самых неожиданных исповедей. Нет уж, спасибо, пускай лучше все остаётся как есть, — возразил Нильгау.
   — Нет уж, давайте всерьёз поразмыслим, нужен ли сейчас Дику тот неумелый уход, который Торп может ему предоставить… Сам-то ты как полагаешь, Торп?
   — Ясное дело, нет. Но как же быть?
   — Выкладывай все начистоту перед Советом. Ведь мы же друзья Дика. А ты ему особенно близок.
   — Но самое главное я подслушал, когда он был в беспамятстве.
   — Тем больше у нас оснований этому верить. Я знал, что мы доберёмся до истинного смысла. Кто же она?
   И тогда Торпенхау поведал обо всем в коротких и ясных словах, как подобает военному корреспонденту, который владеет искусством сжатого изложения. Его выслушали молча.
   — Мыслимо ли, чтоб мужчина после стольких лет вновь возвратился к своей глупой детской влюблённости! — сказал Беркут. — Мыслимо ли такое, скажите на милость?
   — Я излагаю только факты. Теперь он не говорит об этом ни слова, но когда думает, что я не смотрю на него, без конца перебирает те три письма, которые она ему прислала. Как же мне быть?
   — Надо поговорить с ним, — сказал Нильгау.
   — Ну да! И написать ей — а я, прошу заметить, не знаю даже её фамилии, — да умолять, чтоб она приехала и опекала его из жалости. Вы, Нильгау, когда-то сказали Дику, что вам его жаль. Помните, что за этим последовало? Так вот, ступайте к нему сами, уговорите во всем признаться и воззвать к этой самой Мейзи, кто бы она ни была. Я совершенно убеждён, что он всерьёз посягнёт на вашу жизнь: ведь с тех пор, как он ослеп, физических сил у него изрядно прибыло.
   — Ясно как день, что у Торпенхау только один выход, — сказал Беркут. — Пускай едет в Витри-на-Марне, это по линии Безьер — Ланды, туда от Тургаса проложена одноколейная ветка. В семидесятом пруссаки раздолбали этот городок снарядами, потому что на холме, в тысяче восьмистах ярдах от местной церкви высился тополь. Там сейчас расквартирован кавалерийский эскадрон — во всяком случае, должен быть расквартирован. А где мастерская, о которой упоминал Торп, сказать не могу. Пускай сам разыскивает. Маршрут я указал. Торп правдиво объяснит этой девице, как обстоят дела, и она поспешит к Дику, «ничто, кроме её проклятого упрямства, не могло вынудить их расстаться».