Он рассмеялся.
   — Приходите и вы поглядеть танец, — предложил Дик. — Вы мне пригодитесь.
   — Это вам рожа моя надобна? Так я и знал. Моя-то рожа? Дьябль! И моё безнадёжное падение. Да ни за что ни приду. Гоняй ты его в шей. Это сам сатана во плоти. Или, по крайности, Селеста, заломай хорошая цена.
   Тут почтённый Бина дрыгнул ногами и заверещал.
   — В Порт-Саиде продавается всякая вещь, — сказала мадам. — Но если вы желаете, чтоб мой супруг был, мне и впрямь нужно заломать хорошая цена. Как это будет на ваш язык — полсюверен, что ль.
   Дик немедля выложил требуемые деньги, и ночью на обнесённом глухой стеной дворике на задах домика мадам Бина исполнялся безумный танец. Сама хозяйка, облачённая в бледно-розовые шелка, то и дело соскальзывавшие с её жёлтых, как воск, плеч, наяривала на пианино, и под дребезжащие звуки пошлейшего европейского вальса голые занзибарские девки неистово отплясывали при свете керосиновых фонарей. Бина восседал в кресле и смотрел на них невидящими глазами, но потом вихрь танца и оглушающее бренчание пианино вторглись в алкоголь, который тёк по его жилам вместо крови, и лицо его просветлело. Дик грубо ухватил его за подбородок и обернул лицом к свету. Мадам Бина глянула через плечо и обнажила в улыбке несметное множество зубов. Дик прислонился к стене и рисовал добрый час, но вот уже керосиновые фонари начали чадить, а девки в изнеможении попадали на плотно утоптанную землю дворика. Тогда Дик захлопнул альбом и собрался уходить, но Бина повис у него на локте.
   — Покажите мне, — принялся он канючить. — Когда-то и я был художник, да, и я тоже! — Дик показал ему свой незавершённый набросок. — И это я? — возопил Бина. — И вы теперь увезёте это с собой да станете показывать всему миру, какой такой есть я, Бина?
   Он застонал и расплакался.
   — Мосье изволили уплатить за все сполна, — сказала мадам. — Мы всегда рады видеть мосье у себя в доме.
   Ворота затворились, и Дик быстро пошёл по песчаной улочке в ближайший адоподобный игорный дом, где был тоже хорошо известен. «Если удача мне не изменит, это будет добрым знаком, если же я проиграю, значит, мне суждено здесь остаться». Он живописно разложил деньги на столе, едва решаясь взглянуть, что же из этого вышло. Удача не изменила. Три оборота рулетки приумножили его наличность на двадцать фунтов, после чего он отправился в порт, где свёл знакомство с капитаном дряхлого пакетбота, откуда высадился в Лондоне, имея в кармане совсем уж ничтожную сумму, которая, по его мнению, даже в счёт не шла.

 
   Над городом висел редкий серый туман, и на улицах свирепствовал холод: английское лето было в разгаре.
   «Весёленькая пустыня, и вряд ли она может хоть в чем-то измениться, — подумал Дик, шагая от портовых доков на запад. — Итак, что же мне делать?» Дома, тесно лепившиеся друг к другу, молчали. Дик вглядывался в длинные темноватые улицы, видел стремительное движение экипажей и людские толпы.
   — Ну ладно же, крольчатники! — сказал он, обращаясь к благопристойным двухквартирным особнякам. — А знаете ли вы, что вам предстоит в ближайшем будущем? Вам предстоит обеспечить меня лакеями и горничными, — тут он причмокнул губами, — и в придачу королевской казной. Покамест же куплю-ка я себе новое платье и обувь, а потом вернусь да расправлюсь с вами. — И Дик решительно продолжал путь; он заметил, что один его ботинок прохудился сбоку. Когда он нагнулся, разглядывая дыру, какой-то прохожий столкнул его в сточную канаву. — Ладно же, — сказал он. — Мы и это возьмём на заметку. Я вас всех тоже столкну, дайте срок.
   Хорошее платье и обувь стоят недёшево, и Дик вышел из последнего магазина, сознавая, что на какое-то время он обеспечен приличной одеждой, но в кармане у него всего-навсего пятьдесят шиллингов. Он вернулся на улицы, прилегающие к докам, и снял комнату, где на постельное бельё были нашиты крупные метки во избежание кражи, и никто, казалось, вообще никогда не ложился на кровать. Когда доставили платье Дика, он отыскал Центрально-южное агентство, спросил там адрес Торпенхау, который тотчас же получил, узнав при этом, что ему ещё причитаются деньги.
   — А много ли? — осведомился Дик с такой небрежностью, словно привык ворочать миллионами.
   — Фунтов тридцать или сорок. Если вам угодно, мы, разумеется, можем уплатить сейчас же, но обычно мы рассчитываемся ежемесячно, по первым числам.
   «Если я дам понять, что мне срочно нужны деньги, моё дело дохлое, — сказал он себе. — Со временем я возьму своё». Вслух же произнёс:
   — Не стоит беспокоиться. Кстати, я уезжаю на месяц из города. Обождите, покуда я вернусь, а там сочтёмся.
   — Но мы надеемся, мистер Хелдар, что вы не намерены порывать с нами отношения?
   Дик всю жизнь изучал человеческие лица и теперь пристально вгляделся в собеседника.
   «Этот человек о чем-то умалчивает, — решил он. — Не стану ничего предпринимать до встречи с Торпенхау. Кажется, предстоят большие дела».
   Не дав определённого ответа, он вернулся в свою каморку близ доков. Было только седьмое число, а в месяце, как сразу сообразил Дик, тридцать один день.
   Человеку с разносторонними вкусами и здоровым аппетитом отнюдь не просто прожить двадцать четыре дня на пятьдесят шиллингов. И мало радости начинать эту жизнь в одиночку среди унылой серой пустыни Лондона. Комнату Дик снял за семь шиллингов в неделю, так что на еду и питьё у него осталось меньше шиллинга в день. Само собой, перво-наперво он приобрёл все необходимое для своего ремесла: этого он был лишён очень давно. Потом за какие-нибудь полдня, пробуя и сравнивая, он убедился, что сосиски с картофельным пюре, по два пенса за порцию, ему более всего по карману. Конечно, сосиски вовсе не плохой завтрак раз или два в неделю. Но к полудню, даже с картофельным пюре, они приедаются. А уж на обед и вовсе несносны. Через три дня Дик возненавидел сосиски, отнёс в заклад часы и устроил себе пир, приобретя баранью голову, которая обошлась отнюдь не так дёшево, как можно было предположить, поскольку в ней множество костей и к тому же она изрядно ужарилась. Потом он снова перешёл на сосиски с пюре. Но настал день, когда пришлось питаться одним пюре, и он почувствовал щемящую пустоту в желудке. Тогда он отдал в заклад жилет и галстук, с сожалением вспоминая о тех деньгах, которые легкомысленно растранжирил в былые времена. Для Искусства бывает весьма и весьма пользительно, когда у художника брюхо подводит с голоду, и Дик, изредка выходя на улицу — вообще-то он избегал прогулок, ибо они возбуждали желания, которые невозможно было удовлетворить, — убедился, что делит все человечество на две половины: одни люди, судя по внешности, могли дать ему что-нибудь поесть, вид же других не сулил ничего подобного. «Оказывается, до сих пор я совсем не разбирался в человеческих лицах», — подумал он, и, словно в награду за такое смирение, провидение внушило какому-то извозчику в сосисочной, куда Дик зашёл в тот вечер, мысль оставить толстый недоеденный ломоть хлеба. Дик немедля схватил ломоть — готовый сражаться ради него против всего мира, — и удача вселила в него бодрость.
   Но вот месяц кончился, и Дик, едва удерживая себя, дабы не пуститься бегом от нетерпения, отправился за деньгами. После этого он торопливо зашагал к дому, где жил Торпенхау, а там, из коридоров меблирашек, шёл соблазнительный дух жареного мяса. Торпенхау обитал на самом верхнем этаже. Дик ворвался в его комнату и сразу же попал в объятия, от которых у него затрещали ребра, вслед за чем Торпенхау увлёк его к столу и единым духом выпалил два десятка разных вопросов:
   — Кстати, ты, вижу я, изрядно отощал, — заключил он.
   — У тебя перекусить найдётся? — спросил Дик, обшаривая комнату взглядом.
   — Завтрак будет готов сию минуту. Если я предложу тебе сосисок, ты не будешь против?
   — Все, что угодно, только не сосиски! Торп, я просуществовал на этой мерзкой конине тридцать дней и тридцать ночей, да и то впроголодь.
   — Ну, выкладывай, что за безумная выходка взбрела тебе в голову напоследок?
   Дик дал волю языку и поведал, как он прожил минувшие недели. Потом расстегнул пиджак: жилета не было.
   — Я удачно его сбыл, просто на редкость удачно, и все же еле-еле дотянул.
   — Мозгов у тебя не густо, зато сила воли по крайней мере есть. Ладно, ешь, а потом потолкуем.
   Дик жадно набросился на яичницу с ветчиной и наелся до отвала. Торпенхау подал ему набитую трубку, и он затянулся с таким наслаждением, какое может испытывать человек, три недели не куривший хорошего табака.
   — Ух ты! — вскричал он. — Это просто божественно! Ну так что же?
   — Почему, скажи на милость, ты не пришёл ко мне сразу?
   — Не мог: ведь я и без того слишком многим обязан тебе, дружище. К тому же у меня было суеверное предчувствие, что такая временная голодовка — да, именно голодовка, и притом очень мучительная — принесёт мне удачу в будущем. Но отныне с этим покончено, дело прошлое, никто в агентстве не знает, сколько я хлебнул горя. А теперь выкладывай все начистоту. Какие у меня виды на будущее?
   — Ты получил телеграмму? Да, ты стал модным. Все без ума от твоих рисунков. Право, не знаю отчего, но это бесспорно. Говорят, что у тебя свежая манера и новый художественный почерк. А поскольку в большинстве своём это доморощенные английские знатоки, они говорят, что ты наделён особым чутьём. Тебе предлагают сотрудничать в десятке газет, иллюстрировать книги.
   Дик презрительно фыркнул.
   — И ещё тебе предлагают написать по собственным эскизам большие полотна, от скупщиков отбоя нет. Видно, они полагают, что твои работы могут оказаться выгодным помещением денег. Вот черт! Кто способен разгадать непостижимую глупость публики?
   — Они на редкость разумные люди.
   — Скажи лучше — люди, обуреваемые нелепыми прихотями. Ты стал новейшей прихотью для тех, которые именуют себя поборниками так называемого Искусства. И вот теперь ты — модный художник, ты редкостное явление и все, что только тебе будет угодно. При этом оказалось, что один я знаю, кто ты и что ты, я показал влиятельным людям твои рисунки, которые ты изредка мне дарил. Те самые, которые не сгодились для Центрально-южного агентства. Тебе привалила удача, счастливчик.
   — Гм! Ничего себе счастливчик! Вот уж поистине счастлив тот, кто гоняется за удачей по всему белому свету и не чает, когда она наконец привалит! Нет, они ещё увидят, какой я счастливчик. Но прежде всего мне нужна мастерская.
   — Поди сюда, — сказал Торпенхау и пересёк лестничную площадку. — В сущности, это помещение — обширная кладовая, но тебя это вполне устроит. Вот верхний свет, или северный свет, или как там у вас называются такие окошки; здесь достаточно места для всякого хлама. А рядом спальня. Чего же тебе ещё?
   — Ладно, сойдёт, — сказал Дик, оглядывая помещение, которое занимало добрую треть верхнего этажа в ветхом доме, обращённом к Темзе. Тускло-жёлтое солнце заглядывало в окно и освещало неописуемо грязную комнату. Три ступеньки вели от двери на площадку, а оттуда ещё три — в квартиру Торпенхау. Лестничная клетка тонула в темноте, и там, внизу, едва видными точками мерцали газовые рожки, слышались мужские голоса и хлопанье дверей на всех семи этажах, окутанных тёплой мглой.
   — Предоставят ли мне полную свободу? — спросил Дик с опаской.
   Он слишком долго скитался по свету и знал цену независимости.
   — Да делай все, что душе угодно: получишь ключи и всяческие права. Почти все мы проживаем здесь постоянно. Союзу Молодых Христиан я бы этот дом рекомендовать воздержался, но нас он устраивает. Я оставил за тобой эти комнаты, как только послал телеграмму.
   — Не знаю, как мне тебя и благодарить, дружище.
   — Уж не думал ли ты всегда жить со мной врозь?
   Торпенхау обнял Дика за плечи, и они стали молча расхаживать по комнате, которой отныне предстояло именоваться мастерской, испытывая друг к другу взаимную привязанность. Внезапно послышался стук в дверь Торпенхау.
   — Какому-то бродяге не терпится глотку промочить, вот он и пришёл клянчить, — сказал Торпенхау и бодрым голосом окликнул гостя.
   Вошёл отнюдь не бродяга, а представительный пожилой господин в сюртуке с атласными лацканами. Бледные губы его были приоткрыты, под глазами зияли тёмные ямы.
   «Сердце шалит, — подумал Дик, а когда они обменялись рукопожатием, заключил: — Да ещё как. Пульс даже в пальцах колотится».
   Посетитель отрекомендовался как глава Центрально-южного агентства и «один из самых пылких поклонников вашего таланта, мистер Хелдар. Смею заверить от имени агентства, что мы вам бесконечно признательны. Надеюсь также, мистер Хелдар, вы не забудете, что мы приложили немало усилий, дабы создать вам известность». Преодолев семь лестничных маршей, он пыхтел и едва переводил дух.
   Дик покосился на Торпенхау, а тот подмигнул ему левым глазом.
   — Не забуду, — сказал Дик, в котором сразу же проснулись насторожённость и безотчётная готовность к самозащите. — Ведь вы так щедро платили, что этого, право, нельзя забыть. Кстати, когда я здесь обоснуюсь, я хотел бы прислать за своими рисунками. Их у вас, помнится, сотни полторы.
   — М-да… вот именно… э-э… об этом самом я и пришёл поговорить. Боюсь, мистер Хелдар, что мы никак не можем их вернуть. Ввиду отсутствия особого соглашения эти рисунки являются нашей неотъемлемой собственностью.
   — Уж не взбрело ли вам в голову их присвоить?
   — Они у нас, и мы надеемся, мистер Хелдар, что вы сами назовёте условия и окажете нам содействие в устройстве небольшой выставки, каковая, если учесть репутацию нашего агентства и то влияние, которое мы, как вы понимаете, имеем на прессу, будет вам весьма полезна. Ведь эти рисунки…
   — Принадлежат мне. Вы наняли меня телеграммой и без зазрения совести платили мне жалкие гроши. Так выбросьте же из головы самую мысль их присвоить! Черт бы вас взял, почтеннейший, ведь это единственное, что у меня есть в жизни!
   Торпенхау заглянул Дику в лицо и присвистнул.
   Дик в задумчивости расхаживал по комнате. Он видел, что всеми скромными плодами его трудов, главным его оружием ещё до начала борьбы беззастенчиво завладел этот пожилой господин, чью фамилию он толком даже не расслышал, причём господин этот отрекомендовался главою агентства, которое не заслуживало ни малейшего уважения. Самая несправедливость свершившегося не очень-то его волновала: слишком уж часто доводилось ему во время скитаний по свету видеть торжество грубой силы, и его нисколько не волновал вопрос о чьей-либо нравственной правоте или неправоте. Но он жаждал крови этого пожилого человека в сюртуке, и, когда заговорил снова, в голосе его звучала напускная любезность, а это, как прекрасно знал Торпенхау, предвещало схватку не на жизнь, а на смерть.
   — Прошу прощения, сэр, но не найдётся ли у вас для переговоров со мной кого-нибудь… м-м… помоложе?
   — Я говорю от имени агентства. И не вижу причин вмешивать в это дело третье лицо…
   — Сию секунду увидите. Будьте столь любезны незамедлительно вернуть мне мои рисунки, все до единого.
   Посетитель в замешательстве взглянул сперва на Дика, потом на Торпенхау, который стоял, прислонясь к стене. Он не привык, чтобы его бывшие сотрудники требовали подобной любезности.
   — М-да, это прямо-таки грабёж среди бела дня, — внушительно изрёк Торпенхау, — но я опасаюсь, очень и очень серьёзно опасаюсь, что вы не на того напали. А ты, Дик, будь осмотрительней: помни, что ты все-таки не в Судане.
   — Если учесть, как много сделало для вас агентство, благодаря чему вы и приобрели столь широкую известность…
   Это было сказано весьма некстати: Дик сразу же вспомнил годы скитаний, одиночество, нужду и тщетные мечты. Такие воспоминания отнюдь не расположили его в пользу благополучного и состоятельного господина, который намеревался теперь пожать плоды тех горьких лет.
   — Просто не знаю, что с вами и делать, — сказал Дик задумчиво. — Конечно, вы вор, и за это вас надо бы избить до полусмерти, но при таком хилом здоровье из вас недолго и вовсе дух вышибить. Нет, я не хочу, чтобы ваш труп валялся здесь, на полу, и вообще, это дурная примета, когда празднуешь новоселье. Спокойно, сэр, вы только зря себя волнуете. — Он сжал посетителю запястье, а другой рукой ощупал пухлое тело под сюртуком. — Вот чертовщина! — сказал он, обращаясь к Торпенхау. — И этот разнесчастный ублюдок решается на кражу! Однажды в Эснехе у меня на глазах одному караванщику всыпали таких плетей, что кожа с его черномазой спины слезала лохмотьями, за то лишь, что он посмел украсть жалкие полфунта фиников, причём тот был жилист и крепок, как сама плеть. А эта туша мягкая, как баба.
   Нет большего унижения, чем попасть в руки человека, который может сделать со своей жертвой все, что ему угодно, но избивать её и не думает. Глава агентства начал задыхаться. А Дик похаживал вокруг, потрагивал его, как игривый кот трогает лапой пушистый коврик. Наконец он коснулся свинцово-серых ям под глазами гостя и покачал головой.
   — Вы хотели украсть моё достояние — моё, моё, моё! Это вы-то, мозгляк, невесть в чем душа держится. Живо кропайте записку в своё агентство — вы ведь назвались его главой — да распорядитесь, чтоб там немедля отдали Торпенхау мои рисунки, все до единого. Минуточку: у вас рука дрожит. Ну-ка!
   Дик подсунул ему блокнот. Записка тотчас же была написана. Торпенхау взял её и вышел, не сказав ни слова, а Дик все похаживал вокруг заворожённого пленника и с полнейшей искренностью давал душеспасительные советы. Когда Торпенхау вернулся с пухлой папкой, он услышал, как Дик почти ласково увещевал:
   — Ну вот, надеюсь, этот случай послужит вам хорошим уроком, и если вы, когда я всерьёз примусь за работу, вздумаете вчинить мне какой-нибудь дурацкий иск за угрозу оскорбления действием, уж будьте уверены, я вас живо отыщу и отправлю прямиком на тот свет. А вам и без того жить осталось недолго. Ступайте же! Имши вутсак — иди, куда велено!
   Бедняга ушёл, спотыкаясь, как слепой. Дик глубоко вздохнул.
   — Уф! Что за бессовестные людишки! Бедный сиротинушка и шагу не успел ступить, как сразу же столкнулся с бандой мошенников и умышленным грабежом! Вообрази только, какая грязная душа у этого человека! Все ли рисунки в целости, Торп?
   — Да, их тут сто сорок семь штук ровным счётом. Ну-с, Дик, скажу я тебе, право слово, начал ты недурственно.
   — Он хотел встать мне поперёк пути. Для него это всего несколько фунтов прибыли, а для меня целая жизнь. Не думаю, чтоб он осмелился вчинить иск. Я совершенно бескорыстно дал ему ценнейшие медицинские советы касательно его здоровья. Правда, при этом он испытал лёгкое волнение, но, в общем, дёшево отделался. А теперь взглянем на рисунки.
   Через две минуты Дик уже лежал на полу подле раскрытой папки, самовлюбленно посмеивался, перебирал рисунки и размышлял о том, какой ценой они ему достались. Когда уже вечерело, Торпенхау заглянул в дверь и увидел, что Дик отплясывает у окна неистовую сарабанду.
   — Я сам не знал, что работа моя так прекрасна, Торп, — сказал Дик, не переставая плясать. — Мои рисунки хороши! Чертовски хороши! Это будет сенсация! Я устрою выставку на собственный риск! А этот мошенник хотел украсть их у меня! Знаешь, теперь я жалею, что в самом деле не набил ему морду!
   — Ступай-ка на улицу, — сказал Торпенхау, — ступай да помолись богу об избавлении от соблазна тщеславия, хотя от этого соблазна тебе все равно не избавиться до гробовой доски. Принеси своё барахло из каморки, в которой ты ютился, и мы постараемся навести в этом свинарнике мало-мальский порядок.
   — И тогда — вот уж тогда, — сказал Дик, все ещё приплясывая, — мы оберём египтян до нитки.


Глава IV



   Волчонок, таясь, в чащобе залёг,

   Когда дым от костра витал:

   Загрызть добычу хотел он и мог,

   И где мать с оленёнком дремлет, знал.

   Но вдруг луна пробилась сквозь дым,

   И пришлось другую поживу искать,

   Решил он телка на ферме задрать

   И завыл на луну, что висела над ним.

«В Сеони»




 
   — Ну и как, сладостен ли вкус преуспеяния? — спросил Торпенхау спустя три месяца. Он некоторое время отдыхал за городом и только что вернулся домой.
   — Вполне, — ответил Дик, сидя в мастерской перед мольбертом и облизываясь. — Но мне нужно больше — несравненно больше. Тощие годы позади, теперь наступили тучные.
   — Смотри, дружище, не оплошай. Этак недолго стать плохим ремесленником.
   Торпенхау сидел, развалясь в кресле, на коленях у него спал крошечный фокстерьер, а Дик натягивал холст на подрамник. Только помост, задник и манекен оставались здесь всегда на одном и том же месте. Они возвышались над грудой хлама, где было решительно все, от фляжек в войлочных чехлах, портупей и военных знаков различия до тюка поношенных мундиров и пирамиды из всевозможного оружия. Отпечатки грязных следов на помосте свидетельствовали о том, что натурщик недавно ушёл. Водянистый свет осеннего солнца постепенно мерк, и по углам мастерской стлались тени.
   — Да, — сказал Дик, помолчав, — я люблю власть, люблю удовольствия, люблю сенсацию, но пуще всего люблю деньги. Я готов любить даже людей, которые создают сенсацию и платят деньги. Почти что. Но это странная публика — на редкость странная!
   — Тебя по крайней мере приняли как нельзя лучше. Пошлейшая выставка твоих рисунков наверняка принесла тебе кругленькую сумму. Ты видал, что в газетах её называли «Галереей невообразимых диковин»?
   — Ну и пусть. Я продал все холсты, какие намеревался, все до последнего. И право, я уверен, удалось это мне потому, что все убеждены, что я самоучка, который зарабатывал тем, что рисовал на тротуарах. Мне заплатили бы куда щедрей, когда бы я рисовал на сукне или гравировал на верблюжьей кости, заместо того чтоб просто пользоваться карандашом и красками. Вот уж действительно престранная публика. Этих людишек даже мало назвать недалёкими. На днях один умник уверял меня, что тени на белом песке никак не могут быть синими — ультрамариновыми, — хотя в действительности это именно так. Потом я узнал, что сам он не бывал дальше пляжа в Брайтоне, зато Искусство знает до тонкости. Он прочитал мне целую лекцию и посоветовал поступить в школу, дабы выучиться элементарным приёмам. Любопытно, что сказал бы на это старикан Ками.
   — Когда и где ты учился у Ками, ты, молодой да ранний?
   — В Париже, битых два года. Он обучал с помощью внушения. От него мы только и слышали: «Continue, enfant»[1], — а там каждый должен был понимать это, как мог. Он обладал неподражаемой живописной манерой, да и цветовые оттенки чувствовал неплохо. Этот Ками порой видел цветные сны. Готов поклясться, что он никогда не замечал самой натуры, но зато имел богатое воображение, и получалось просто великолепно.
   — А помнишь, какими пейзажами мы любовались в Судане? — сказал Торпенхау, умышленно подзадоривая друга.
   Дик сморщился.
   — Лучше и не напоминай. Меня так влечёт в те края. Какие там были тона! Опаловые и янтарные, янтарные и бордовые, кирпично-красные и серно-жёлтые — на коричневом фоне, а среди всего этого угольно-чёрные скалы, и живописная вереница верблюдов вырисовывалась на ясно-бирюзовом небе. — Он начал расхаживать по мастерской. — Но, видишь ли, если изображать все так, как это сотворено богом, для человеческого восприятия и в полную силу моего таланта…
   — Потрясающая скромность! Ну, дальше.
   — Горстка невежественных юнцов, кастраты, которые сроду не бывали в Алжире, скажут, что, во-первых, это плохое подражание природе, а во-вторых, не имеет ничего общего с Искусством.
   — Стоило мне отлучиться на месяц, и вот что вышло. Дикки, ты наверняка шлялся тут без меня по модным лавкам и наслушался всякого вздора.
   — Никак не мог удержаться, — виновато отвечал Дик. — Тебя не было, и я изнывал от одиночества в бесконечно долгие вечера. Нельзя же работать без передышки круглые сутки.
   — Пошёл бы да выпил, как порядочный человек.
   — Если б я мог это сделать! Но я свёл знакомство с самыми разношёрстными людьми. Все они величают себя художниками, и я убедился, что некоторые из них впрямь умеют рисовать, но не думают этим заниматься всерьёз. Они предлагали мне попить чаю — в пять часов пополудни! — да толковали об Искусстве и о своём душевном состоянии. Будто кого-то интересуют ихние души. Я наслушался разговоров об Искусстве гораздо больше и увидел гораздо меньше, нежели за всю жизнь. Помнишь Кассаветти — он работал в пустыне на какое-то европейское агентство, числился при одной из войсковых колонн? Когда он отправлялся в поход со всей своей амуницией, то наряжался, как рождественская ёлка, — при фляге, бинокле, револьвере, планшетке, вещевом мешке, в окулярах и бог весть в чем ещё. Он часто перебирал своё добро и показывал, как с ним надо обращаться, а сам, помнится, бездельничал и лишь изредка списывал корреспонденции у Антилопы Нильгау. Правда ведь?
   — Славный старик Нильгау! Он сейчас в Лондоне и растолстел ещё пуще. Обещал зайти ко мне нынче вечером. Я прекрасно понимаю смысл твоего сравнения. Держался бы ты подальше от этих модисточек в штанах. Поделом тебе, и, надеюсь, теперь уж ты возьмёшься за ум.
   — Как бы не так. Зато я постиг, что такое Искусство — возвышенное святое Искусство.
   — Стало быть, ты тут без меня постиг великую премудрость. И что же такое Искусство?