Страница:
Он надеялся, что уж тут-то последний предел его страданий, но в один из воскресных дней рыжеволосая изъявила желание сделать этюд его головы, вежливенько попросила посидеть смирно и — это было сказано не без ехидства — тем временем смотреть на Мейзи. Он не нашёл в себе мужества отказаться и просидел сиднем битые полчаса, вспоминая всех тех людей, которых некогда сам выставил на посмешище во имя своего ремесла. Особенно живо ему припомнился Бина — тот, который в своё время сам был художником и так горестно сетовал на своё падение.
Однотонный этюд был груб и примитивен, но передавал безмолвное ожидание, неутолённую тоску и, главное, рабскую покорность мужчины, который сам к себе относится с горькой насмешкой.
— Продайте его мне, — предложил Дик без долгих раздумий. — Можете сами назначить любую цену.
— Я запросила бы непременно много, но, смею надеяться, вы будете ничуть не менее признательны, если я…
Ещё непросохший листок выпорхнул из рук девушки и упал на золу в холодном камине. Когда она извлекла его оттуда, он был безнадёжно замаран.
— Ах, он совсем испорчен! — воскликнула Мейзи. — А я даже взглянуть не успела. Похоже получилось?
— Спасибо, — вполголоса обронил Дик, обращаясь к рыжей девице, и поспешно удалился.
— Как он меня ненавидит! — сказала рыжая. — И как он любит тебя, Мейзи!
— Вот ещё глупости! Конечно же, я знаю, что Дик ко мне очень привязан, но ведь он занят своей работой, а я своей.
— Да, он к тебе привязан, и, думается мне, готов признать, что у импрессионизма все же есть известные достоинства. Но, Мейзи, разве ты сама не видишь?
— Не вижу? Чего ж я не вижу?
— Да ровно ничего. Поверь, если б я могла приковать взгляд какого-нибудь мужчины так, как ты приковала его нежный взгляд, я… я просто не знаю, чего бы я только не сделала. Но меня он ненавидит. Ох, как ненавидит!
Она была не совсем права. Ненависть Дика смягчилась от благодарности, а через несколько минут он и думать забыл о рыжей девице. В душе осталось лишь чувство стыда, которое терзало его, когда он шёл через окутанный туманом Парк.
— В который-нибудь из таких дней быть беде, — сказал он, закипая яростью. — Но Мейзи не виновата: напротив, она по-своему права, совершенно права, и я не могу её ни в чем упрекнуть. Эта история тянется без малого три месяца. Всего-навсего три месяца!.. А ведь мне пришлось десять лет биться как рыба об лёд, чтоб только понять, хотя бы приблизительно понять, как надо работать. Да, это истинная правда; но тогда мне не подпускали шпильки, не скребли меня скрёбками и не шпыняли каждое воскресенье. Ох, милая моя малютка, уж если я когда-нибудь настою на своём, кому-то из нас придётся несладко. Но нет, она не такая. Перед ней я всегда останусь круглым дураком, вот как сейчас. В день своей свадьбы я отравлю эту рыжую тварь — она омерзительна, — а покамест пойду к Торпу да отведу душу.
За последнее время Торпенхау уже не раз пытался читать Дику нотации, внушая ему, что легкомыслие грешно, и Дик выслушивал все это без единого слова. В первые недели после того, как началось его искушение по воскресным дням, он с головой ушёл в работу, прилагая неимоверные старания к тому, чтоб Мейзи по крайней мере могла всерьёз оценить его художественное мастерство. Но ведь он сам поучал Мейзи не интересоваться ничьими картинами, кроме её собственных, и она безоговорочно усвоила эти поучения. Она следовала его советам, но нисколько не интересовалась его картинами.
— От твоих полотен исходит запах табака и крови, — сказала она однажды. — Неужели ты не способен рисовать никого, кроме солдатни?
«Я могу написать твой портрет, да такой, что все ахнут», — подумал Дик — это было ещё до того, как рыжая девица безжалостно отсекла ему голову, — но вслух сказал только:
— Ты уж меня не обессудь.
И потом целый вечер он выматывал душу из Торпенхау, кощунственно понося распроклятое Искусство. Вскоре, сам того не замечая и не желая, он утратил всякий интерес к собственной работе. Ради Мейзи, ощущая в то же время потребность сохранить своё достоинство, которое он, как ему казалось, терял с каждым воскресеньем все более, он не позволял себе сознательно унизиться до низкопробной пачкотни, но, коль скоро Мейзи пренебрегала даже самыми лучшими его картинами, он вообще забросил работу и лишь убивал время, считая дни от воскресенья до воскресенья. Недели тянулись в полнейшем безделье, и Торпенхау сперва таил своё возмущение в глубине души, а потом, в один из воскресных вечеров, когда Дик вернулся, совершенно изнемогший от того, что долго и мучительно сдерживал свои чувства к Мейзи, напустился на него, осыпая упрёками. Были сказаны ругательные словеса, после чего Торп удалился держать совет с Нильгау, который случайно зашёл к нему потолковать о политике европейских держав.
— Стало быть, он вконец обленился? Раздосадован и махнул на все рукой? — осведомился Нильгау. — Ну, едва ли это причина для беспокойства. Вероятней всего, Дик просто дурит из-за какой-то девчонки.
— Но что ж в этом хорошего?
— Ровно ничего. Она может сбить Дика с пути, и до известного времени работа его пойдёт прахом. Она может даже в один прекрасный день пожаловать прямо сюда и устроить сцену на лестничной площадке: в подобных случаях надо быть готовым решительно ко всему. Но покуда Дик сам про неё не расскажет, лучше его не трогать. У него очень трудный характер.
— Ещё бы. И это, к сожалению, хуже всего. Но он такой своенравный, самоуверенный, кого угодно пошлёт ко всем чертям.
— Со временем жизнь выбьет из него дурь. В конце концов он поймёт, что невозможно весь свой век носиться по бурному жизненному морю, имея при себе лишь вымазанную липкими красками палитру да бойкую кисть. Тебе он очень дорог?
— Будь моя воля, я принял бы на себя все невзгоды, уготованные ему по заслугам. Но беда в том, что никому не дано спасти своего ближнего.
— Это справедливо, только здесь беда похуже, потому что нет увольнительных в эту войну. Дик должен сам пройти суровую школу, подобно всем нам. К слову, раз уж речь зашла о войне, весной на Балканах начнутся бои.
— Это давно не новость. Но любопытно знать, удастся ли нам отправить туда Дика, когда придёт пора?
Вскоре явился сам Дик, и ему задали этот же вопрос.
— Дохлый номер, — обронил он отрывисто. — Мне и здесь хорошо, а от добра добра не ищут.
— Да неужто ты всерьёз принимаешь ту шумиху, которую подняли вокруг тебя газетные борзописцы? — спросил Нильгау. — Ведь через какие-нибудь полгода твою известность ожидает самый печальный конец — публике надоест твоя манера, и она пожелает чего-нибудь посвежей, — а ты куда денешься?
— Останусь здесь, в Англии.
— Хотя мог бы поработать на славу там, бок о бок с нами? Какой вздор! Туда еду я, едет Беркут, едет Торп, Кассаветти тоже едет, и вся наша братия, работы хватит на всех, одна баталия будет следовать за другой, и ты такого наглядишься, что сможешь стяжать себе известность, которой хватило бы на трех Верещагиных.
— Угм! — хмыкнул Дик, посасывая трубку.
— А ты вместо этого намерен остаться здесь и воображаешь, будто весь мир только и делает, что с восхищением глазеет на твои картины? Да пораскинь же умом, постарайся себе представить, какая наполненная жизнь у самого обыкновенного человека, когда он думает о своих повседневных нуждах и радостях. Ежели наберётся тысчонок двадцать людишек, которые улучат минутку, свободную от жратвы и свинячьего хрюканья, дабы мельком бросить равнодушный взгляд на что-либо им совершенно безразличное — вот тебе, пожалуйста, самая настоящая слава, известность или же, наоборот, дурная репутация, в зависимости от вкуса благородного невежды.
— Я знаю это ничуть не хуже вашего. Смею заверить, что и ваш покорный слуга способен кое-что сообразить.
— Провалиться мне на месте, если это правда.
— Так провалитесь, а впрочем, можете хоть и удавиться, — скорее всего, именно такая судьба вам и уготована, вас вздёрнут на виселице разъярённые турки, приняв за шпиона. Ого-го! Я устал, смертельно устал, и во мне не осталось ни капли добродетели.
Дик плюхнулся в кресло и через минуту уснул крепким сном.
— Вот это прескверный знак, — произнёс Нильгау вполголоса.
Торпенхау убрал горящую трубку, которую Дик обронил себе на жилет и едва не прожёг в нем дыру, а самому спящему подсунул подушку под голову.
— Тут уж ничего не поделаешь, ровно ничего, — сказал он. — Это очень и очень твёрдый орешек, но я его все равно люблю. Вот рубец от удара, который ему нанесли в Судане, когда враги прорвали наше каре.
— Я нисколько не удивился бы, если б узнал, что он малость спятил.
— А я удивился бы, и даже очень. Такого сумасшедшего, но ловкого делягу я сроду не видывал.
Тут Дик оглушительно захрапел.
— Ну уж этаких штучек никакая дружба не выдержит. Проснись, Дик, нечего здесь дрыхнуть, ежели тебе угодно подымать такой шум.
— Случалось мне примечать, — сказал Нильгау, посмеиваясь в бороду, — что кот, который всю ночь шастал по крышам, вот так же дрыхнет потом целый день. Это соответствует законам природы.
Дик удалился неверными шагами, протирая заспанные глаза и позевывая. А ночью, когда на него напала бессонница, его осенила мысль, до того простая и до того блестящая, что ему оставалось лишь недоумевать, как это она не пришла раньше. Притом мысль была весьма коварная. Он заявится к Мейзи в будний день, пригласит её прогуляться, посадит в поезд и повезёт к форту Килинг, в те самые края, где они бродили вдвоём десять лет назад.
— Как правило, — внушал он утром своей отражённой в зеркале физиономии с намыленным подбородком, — опасно вновь возвращаться на старый след. Одно пробудит воспоминания о другом, повеет холодом, и душу переполнит печаль, но если верно, что не бывает правил без исключения, то в данном случае это стократ верней. Пойду-ка к Мейзи, не теряя времени даром.
По счастью, когда он пришёл, рыжая девица отлучилась за покупками, а Мейзи в блузе, перепачканной красками, билась над своей картиной. Она отнюдь не обрадовалась Дику, поскольку он, придя в будний день, позволил себе недопустимую вольность, и ему пришлось призвать на помощь все своё мужество, дабы объяснить, чего он хочет.
— Я ведь знаю, как ты переутомилась за последнее время, — закончил он веско, с многозначительным видом. — Так недолго вконец подорвать здоровье. Давай-ка отправимся на прогулку.
— Куда же? — устало спросила Мейзи.
Она долгое время простояла у мольберта и совсем обессилела.
— Да куда тебе будет угодно. Сядем завтра в поезд и сойдём на любой станции. Всюду найдётся местечко, где можно позавтракать, а к вечеру я привезу тебя обратно.
— Если завтра будет солнечно, у меня пропадёт целый рабочий день.
Мейзи взмахнула большой палитрой из орехового дерева, не зная, на что решиться.
Дик проглотил бранные слова, готовые сорваться с его губ. Он ещё не выучился быть терпеливым с девушкой, которая всю свою жизнь без остатка вложила в работу.
— Если ты, моя дорогая, станешь бояться упустить каждый проблеск солнца, то потеряешь несравненно больше, нежели один-единственный рабочий день. Переутомление ещё убийственней праздности. Будь же благоразумна. Я зайду за тобой завтра ранним утром, сразу после завтрака.
— Но ты, конечно, пригласишь и…
— Даже не подумаю. Хочу побыть с тобой наедине, и точка. К тому же мы с ней ненавидим друг друга. Она сама отказалась бы от такой поездки. Значит, до завтра. И да пошлёт нам бог солнечный день.
Дик ушёл счастливый и ради такого случая даже не прикасался к работе. Он подавил в себе желание заказать специальный поезд, зато купил широкую накидку из шкуры кенгуру, подбитую мехом чёрной куницы, после чего забыл обо всем окружающем и погрузился в размышления.
— Завтра я уеду с Диком на целый день за город, — сказала Мейзи своей рыжей подруге, когда та, усталая и нагруженная тяжёлыми покупками, вернулась с Эджверроуд.
— Что ж, он это заслужил. А я, пока тебя не будет, велю хорошенько вымыть пол в мастерской. Он грязен до неприличия.
Мейзи уже который месяц не знала отдыха и ждала предстоящей прогулки с нетерпением, но и с опаской.
«Дик такой милый, когда рассуждает разумно, — думала она, — но ведь он непременно станет докучать мне всякими глупостями, а я не смогу его ничем утешить или обнадёжить. Если б он только был разумным, я относилась бы к нему куда благосклонней».
Наутро, когда Дик заявился в мастерскую и увидел, что Мейзи, в сером драповом пальто и чёрной шёлковой шляпке, уже поджидает у двери, он просиял от радости. Воистину, такой богине подобает обитать в мраморных дворцах, а не в грязных трущобах, где стены грубо отделаны под морёный дуб. Рыжая подружка на миг увлекла её в глубь мастерской и торопливо чмокнула в щёчку. Мейзи удивлённо вздёрнула брови: она не привыкла к подобным изъявлениям чувств.
— Не изомни мне шляпку, — сказала она, отпрянув, и сбежала по ступенькам к Дику, который ожидал её у пролётки.
— Ты не замёрзнешь? Плотно ли ты позавтракала? Дай-ка я укутаю тебе колени мехом.
— Спасибо, мне очень удобно. Куда же мы поедем, Дик? Ах, пожалуйста, не надо так громко петь. Ведь прохожие подумают, что мы сошли с ума.
— Пускай себе думают — если такое усилие не опасно для их жизни. Они нас знать не знают, а я их тоже знать не хочу. Ей-же-ей, Мейзи, ты ослепительно хороша!
Мейзи устремила взгляд вдаль и не ответила. Было солнечное зимнее утро, дул студёный ветерок, и щеки девушки расцвели румянцем. А высоко, в бледно-голубом небе, таяли одно за другим белоснежные облачка, беззаботные воробьи стайками собирались у водосточных канав и извозчичьих бирж, возвещая оглушительным щебетом приближение весны.
— Как дивно прогуляться за город в такую погоду, — сказал Дик.
— Но куда ты меня везёшь?
— Погоди, скоро сама увидишь.
Они доехали до вокзала Виктории, и Дик пошёл брать билеты; Мейзи уютно сидела в зале ожидания у камелька, и на миг её посетила мысль, что куда приятней послать в кассу мужчину, вместо того, чтобы самой локтями прокладывать себе дорогу в толпе. Дик усадил её в пульмановский вагон — потому что там тепло, — и за такую расточительность она наказала его строгим, негодующим взглядом, а поезд меж тем уже выехал за черту города.
— И все же хотелось бы мне знать, куда мы едем, — сказала девушка в двадцатый раз.
Но вот, к концу их пути, за окном мелькнуло название незабываемой станции, и лицо Мейзи озарила улыбка.
— Ох, Дик, ну и хитрец же ты!
— Знаешь, мне подумалось, что тебе, может, будет приятно снова посетить эти края. Ведь ты не бывала здесь с той давно кинувшей поры?
— Нет. Я совсем не хотела видеть миссис Дженнетт, а больше тут видеть-то нечего.
— Ну, это как сказать. Гляди-ка. Вон ветряная мельница машет крыльями над картофельным полем. Эти места ещё не успели застроить. А помнишь, как я тебя запер на мельнице?
— Помню. Ну и трёпку получил же ты за свою проказу! Но я на тебя не ябедничала.
— Она сама догадалась. Я тогда подпёр дверь палкой и пригрозил, что сейчас же похороню Мемеку заживо на картофельном поле, и ты поверила. В те времена ты была так доверчива.
Оба рассмеялись и высунулись в окно, узнавая и вспоминая многочисленные знакомые приметы, связанные с их общим прошлым. Дик не отрываясь смотрел на пухлую щёчку Мейзи, которая почти касалась его щеки, и видел, как под нежной белой кожей бьются жилки. Он был в восторге, хвалил себя за ловкую выдумку и предвкушал чудесную награду, которую получит вечером.
Когда поезд остановился, они вышли и как бы новыми глазами увидели старинный городок. Первым делом они с почтительного расстояния оглядели домик, где жила миссис Дженнетт.
— А вдруг она сейчас возьмёт да выйдет из дверей, что ты тогда сделаешь? — спросил Дик с комическим ужасом.
— Скорчу ей рожу.
— Покажи, какую, — сказал Дик, вспомнив детские шалости.
Мейзи скорчила уморительную рожицу, обратив лицо к обветшалому домишке, и Дик залился смехом.
— Стыд и срам, — произнесла Мейзи, подражая голосу миссис Дженнет. — Ну-ка, Мейзи, живо домой, будешь зубрить наизусть молитвы, Евангелие и Послания Святых Апостолов три воскресенья кряду. Я так старалась, учила тебя уму-разуму и каждое воскресенье накладывала тебе за обедом тройную порцию. Я знаю, это Дик вечно подбивает тебя на всякие проказы. А ты, Дик, если не способен быть благородным человеком, постарался бы хоть…
Она вдруг умолкла, припомнив, когда и по какому поводу эти слова были произнесены.
— …вести себя по-благородному, — с живостью подхватил Дик. — Совершенно верно. А теперь давай позавтракаем да прогуляемся пешком к форту Килинг — или ты хочешь, чтоб я взял извозчика?
— Нет уж, пойдём пешком из уважения к здешним местам. Гляди, ведь здесь почти все осталось, как было!
По знакомым, ничуть не изменившимся улицам они пошли к морю, чувствуя в душах неодолимую власть прошлого. Вскоре они очутились возле кондитерской, которой так интересовались в те времена, когда получали на карманные расходы шиллинг на двоих.
— Дик, у тебя есть мелочь? — спросила Мейзи рассеянно, словно разговаривала сама с собой.
— Всего-навсего три пенса, и если ты надеешься купить на два пенса мятных лепёшек, тебя ждёт горькое разочарование. Миссис Дженнетт утверждает, что благородной девице не пристало кушать мятные лепёшки.
Тут оба опять рассмеялись, и опять Мейзи залилась румянцем, а в жилах у Дика взыграла молодая кровь. Они с аппетитом позавтракали, дошли до моря и двинулись к форту Килинг через голый, иссечённый ураганами пустырь, на котором никому и в голову не приходило что-либо построить, такое пренебрежение вызывал он у всякого уважающего себя человека. С моря налетел студёный ветер и засвистел в ушах.
— Мейзи, — сказал Дик, — а ведь кончик носа у тебя словно берлинской лазурью выкрашен. Давай побежим наперегонки, я готов бежать сколько угодно и куда угодно, все равно ведь обгоню.
Она огляделась на всякий случай и со смехом пустилась бежать так проворно, как только позволяло ей узкое пальто, но вскоре начала задыхаться.
— А ведь когда-то мы могли пробежать целые мили, — сказала она, едва переводя дух. — Трудно поверить, что теперь не очень-то побегаешь.
— Делать нечего, моя дорогая, возраст уже не тот. Вот что значит малоподвижная, нездоровая городская жизнь. Когда мне приходило желание дёрнуть тебя за волосы, ты могла пробежать хоть три мили и при этом визжала так, будто тебя режут. Уж я-то знал, ты для того визжала, чтоб напустить на меня миссис Дженнетт, а она хватала трость и…
— Дик, ни разу в жизни я не старалась нарочно сделать так, чтоб она тебя наказала.
— Ну, конечно, ни разу. Боже правый! Взгляни на море.
— Да ведь оно такое же, как всегда! — сказала Мейзи.
Торпенхау расспросил мистера Битона и узнал, что Дик, принаряженный, тщательно выбритый, ушёл из дому в половине девятого утра, перекинув через руку нечто похожее на дорожный плед. А в полдень заглянул Нильгау сыграть партию в шахматы да посплетничать всласть.
— Дело из рук вон плохо, даже хуже, чем я ожидал, — сказал ему Торпенхау.
— Я уверен, что это ты про Дика, ведь с ним всегда что-нибудь не так! Ты возишься, как квочка со своим единственным цыплёнком. Да пускай себе бесится, ежели ему охота. Можно спустить шкуру со щенка, но не с вполне самостоятельного молодого человека.
— Тут замешана не просто женщина. Она для него единственная. И к тому же молоденькая девушка.
— Почём ты знаешь?
— Он вскочил ни свет ни заря и в полдевятого уже ушёл из дому — вскочил средь ночи, разрази меня гром! Такое бывало с ним только в армии. Но даже тогда, ежели помните, в Эль-Магрибе уже завязался бой, а нам пришлось стаскивать с него одеяло. Сущее безобразие.
— Конечно, это выглядит странно. Но, может, он решил наконец купить лошадь? Разве не мог он ради такого дела встать спозаранку?
— А может, он решил купить ещё и огненную колесницу! Нет уж, ежели б дело касалось лошади, он сказал бы нам начистоту. Верьте моему слову, это девушка.
— Поразительная уверенность! А вдруг она замужем, и тогда все проще простого.
— Ежели у вас нет чувства юмора, то у Дика есть. Какой полоумный дурак встанет до зари только для того, чтоб побывать у чужой жены? Это девушка.
— Ладно, пускай девушка. Надеюсь, она ему втолкует, что на свете, кроме него, есть и другие мужчины.
— Она помешает его работе. Она вздохнуть ему не даст свободно, женит его на себе и безвозвратно погубит в нем художника. Мы и слова вымолвить не успеем, а он уже сделается добродетельным супругом и… никогда ему не бывать в настоящем деле.
— Все может статься, но, когда это произойдёт, мир не развалится на куски… Ого-го! Дорого бы я дал, чтоб поглядеть, как Дик «с мальчишками повесничать начнёт». Об этом нечего и беспокоиться. Все в воле Аллаха, а мы можем только быть свидетелями дел его. Давай-ка лучше сыграем в шахматы.
Рыжеволосая девица меж тем лежала на кровати, устремив неподвижный взгляд в потолок. Шаги пешеходов по тротуару приближались и замирали вдали, словно непрерывные поцелуи, которые сливаются в один бесконечно долгий поцелуй. Руки она вытянула вдоль тела и в ярости то сжимала, то разжимала кулаки.
Подёнщица, которая подрядилась мыть пол в мастерской, постучала в дверь:
— Прощенья просим, мисс, но для мытья полов есть два, а то и три разных мыла, одно жёлтое, другое крапчатое, третье же супротив всякой заразы. Вот я, стало быть, и говорю себе: прежде, говорю, чем несть ведро в коридор, надобно зайти сюда да спросить, которое мыло вам угодно, чтоб я могла отмыть ваш пол. Ведь жёлтое мыло, мисс, оно…
В этих словах не было ничего особенного, но рыжеволосая вдруг пришла в бешенство, соскочила с постели и повысила голос почти до крика:
— Да не все ли мне равно, что там у вас за мыло? Берите любое! Слышите — любое!
Подёнщица обратилась в бегство, а рыжеволосая посмотрела на себя в зеркало и закрыла лицо руками. Казалось, будто она разгласила какую-то постыдную тайну.
Море и впрямь ничуть не изменилось. За илистыми отмелями начиналось мелководье, и колокол звенел на Мэрейзонском сигнальном бакене, колеблемом приливными волнами. На белом берегу покачивались и перешёптывались меж собой сухие стебельки жёлтого мака.
— Я не вижу старого мола, — негромко произнесла Мейзи.
— Скажем спасибо и за то, что ещё уцелело. Наверняка, с тех пор как мы покинули эти места, в форте не прибавилось ни одной пушки. Пойдём взглянем.
Они подошли к валу форта и сели в укромном, защищённом от ветра уголке под осмаленным жерлом сорокафунтовой пушки.
— Вот если б Мемека тоже был здесь, с нами! — сказала Мейзи.
И оба надолго замолчали. Потом Дик взял Мейзи за руку и прошептал её имя. Она покачала головой, устремив взгляд в морскую даль.
— Мейзи, милая, неужели и это ничто не изменит?
— Нет! — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Иначе я… сказала бы тебе напрямик. Но сказать мне нечего. Ох, Дик, прошу тебя, будь же благоразумен.
— А вдруг когда-нибудь ты передумаешь?
— Нет, никогда, я совершенно уверена.
— Но почему?
Мейзи подпёрла рукой подбородок и, все ещё не отрывая глаз от моря, выпалила скороговоркой:
— Я прекрасно знаю, Дик, чего ты от меня хочешь, но я не могу тебе этого дать. Тут не моя вина, право, не моя. Если б я была способна полюбить… но я же не способна. Это чувство мне совершенно недоступно.
— Милая, ты серьёзно?
— Ты был очень добр ко мне, Дикки, и я могу отплатить за твою доброту только одним — сказать тебе правду. Я не имею права лгать. Я и без того сама себя презираю.
— Но за что же?
— За то… за то, что я так много у тебя беру и ничего не даю взамен. Я дрянная, я только о себе думаю и, признаюсь, мне совестно.
— Да пойми ты раз и навсегда, что я сам себе хозяин, и если я поступаю именно так, а не иначе, ты-то ни в чем не повинна. Мейзи, милая, ты решительно ни в чем не должна себя упрекать.
— Должна. Только если мы станем говорить об этом, будет ещё хуже.
— Вот и не говори.
— Но как же? Ведь стоит тебе хоть на минуту очутиться со мной наедине, ты сразу начинаешь говорить про это, а когда мы не одни, это напечатано у тебя на лице. Ты не знаешь, как я порой себя презираю.
— Боже правый! — вскричал Дик и едва удержался, чтобы не вскочить на ноги. — Скажи же мне правду, Мейзи, истинную правду, хоть раз в жизни! Может, я… докучаю тебе своими признаниями?
Однотонный этюд был груб и примитивен, но передавал безмолвное ожидание, неутолённую тоску и, главное, рабскую покорность мужчины, который сам к себе относится с горькой насмешкой.
— Продайте его мне, — предложил Дик без долгих раздумий. — Можете сами назначить любую цену.
— Я запросила бы непременно много, но, смею надеяться, вы будете ничуть не менее признательны, если я…
Ещё непросохший листок выпорхнул из рук девушки и упал на золу в холодном камине. Когда она извлекла его оттуда, он был безнадёжно замаран.
— Ах, он совсем испорчен! — воскликнула Мейзи. — А я даже взглянуть не успела. Похоже получилось?
— Спасибо, — вполголоса обронил Дик, обращаясь к рыжей девице, и поспешно удалился.
— Как он меня ненавидит! — сказала рыжая. — И как он любит тебя, Мейзи!
— Вот ещё глупости! Конечно же, я знаю, что Дик ко мне очень привязан, но ведь он занят своей работой, а я своей.
— Да, он к тебе привязан, и, думается мне, готов признать, что у импрессионизма все же есть известные достоинства. Но, Мейзи, разве ты сама не видишь?
— Не вижу? Чего ж я не вижу?
— Да ровно ничего. Поверь, если б я могла приковать взгляд какого-нибудь мужчины так, как ты приковала его нежный взгляд, я… я просто не знаю, чего бы я только не сделала. Но меня он ненавидит. Ох, как ненавидит!
Она была не совсем права. Ненависть Дика смягчилась от благодарности, а через несколько минут он и думать забыл о рыжей девице. В душе осталось лишь чувство стыда, которое терзало его, когда он шёл через окутанный туманом Парк.
— В который-нибудь из таких дней быть беде, — сказал он, закипая яростью. — Но Мейзи не виновата: напротив, она по-своему права, совершенно права, и я не могу её ни в чем упрекнуть. Эта история тянется без малого три месяца. Всего-навсего три месяца!.. А ведь мне пришлось десять лет биться как рыба об лёд, чтоб только понять, хотя бы приблизительно понять, как надо работать. Да, это истинная правда; но тогда мне не подпускали шпильки, не скребли меня скрёбками и не шпыняли каждое воскресенье. Ох, милая моя малютка, уж если я когда-нибудь настою на своём, кому-то из нас придётся несладко. Но нет, она не такая. Перед ней я всегда останусь круглым дураком, вот как сейчас. В день своей свадьбы я отравлю эту рыжую тварь — она омерзительна, — а покамест пойду к Торпу да отведу душу.
За последнее время Торпенхау уже не раз пытался читать Дику нотации, внушая ему, что легкомыслие грешно, и Дик выслушивал все это без единого слова. В первые недели после того, как началось его искушение по воскресным дням, он с головой ушёл в работу, прилагая неимоверные старания к тому, чтоб Мейзи по крайней мере могла всерьёз оценить его художественное мастерство. Но ведь он сам поучал Мейзи не интересоваться ничьими картинами, кроме её собственных, и она безоговорочно усвоила эти поучения. Она следовала его советам, но нисколько не интересовалась его картинами.
— От твоих полотен исходит запах табака и крови, — сказала она однажды. — Неужели ты не способен рисовать никого, кроме солдатни?
«Я могу написать твой портрет, да такой, что все ахнут», — подумал Дик — это было ещё до того, как рыжая девица безжалостно отсекла ему голову, — но вслух сказал только:
— Ты уж меня не обессудь.
И потом целый вечер он выматывал душу из Торпенхау, кощунственно понося распроклятое Искусство. Вскоре, сам того не замечая и не желая, он утратил всякий интерес к собственной работе. Ради Мейзи, ощущая в то же время потребность сохранить своё достоинство, которое он, как ему казалось, терял с каждым воскресеньем все более, он не позволял себе сознательно унизиться до низкопробной пачкотни, но, коль скоро Мейзи пренебрегала даже самыми лучшими его картинами, он вообще забросил работу и лишь убивал время, считая дни от воскресенья до воскресенья. Недели тянулись в полнейшем безделье, и Торпенхау сперва таил своё возмущение в глубине души, а потом, в один из воскресных вечеров, когда Дик вернулся, совершенно изнемогший от того, что долго и мучительно сдерживал свои чувства к Мейзи, напустился на него, осыпая упрёками. Были сказаны ругательные словеса, после чего Торп удалился держать совет с Нильгау, который случайно зашёл к нему потолковать о политике европейских держав.
— Стало быть, он вконец обленился? Раздосадован и махнул на все рукой? — осведомился Нильгау. — Ну, едва ли это причина для беспокойства. Вероятней всего, Дик просто дурит из-за какой-то девчонки.
— Но что ж в этом хорошего?
— Ровно ничего. Она может сбить Дика с пути, и до известного времени работа его пойдёт прахом. Она может даже в один прекрасный день пожаловать прямо сюда и устроить сцену на лестничной площадке: в подобных случаях надо быть готовым решительно ко всему. Но покуда Дик сам про неё не расскажет, лучше его не трогать. У него очень трудный характер.
— Ещё бы. И это, к сожалению, хуже всего. Но он такой своенравный, самоуверенный, кого угодно пошлёт ко всем чертям.
— Со временем жизнь выбьет из него дурь. В конце концов он поймёт, что невозможно весь свой век носиться по бурному жизненному морю, имея при себе лишь вымазанную липкими красками палитру да бойкую кисть. Тебе он очень дорог?
— Будь моя воля, я принял бы на себя все невзгоды, уготованные ему по заслугам. Но беда в том, что никому не дано спасти своего ближнего.
— Это справедливо, только здесь беда похуже, потому что нет увольнительных в эту войну. Дик должен сам пройти суровую школу, подобно всем нам. К слову, раз уж речь зашла о войне, весной на Балканах начнутся бои.
— Это давно не новость. Но любопытно знать, удастся ли нам отправить туда Дика, когда придёт пора?
Вскоре явился сам Дик, и ему задали этот же вопрос.
— Дохлый номер, — обронил он отрывисто. — Мне и здесь хорошо, а от добра добра не ищут.
— Да неужто ты всерьёз принимаешь ту шумиху, которую подняли вокруг тебя газетные борзописцы? — спросил Нильгау. — Ведь через какие-нибудь полгода твою известность ожидает самый печальный конец — публике надоест твоя манера, и она пожелает чего-нибудь посвежей, — а ты куда денешься?
— Останусь здесь, в Англии.
— Хотя мог бы поработать на славу там, бок о бок с нами? Какой вздор! Туда еду я, едет Беркут, едет Торп, Кассаветти тоже едет, и вся наша братия, работы хватит на всех, одна баталия будет следовать за другой, и ты такого наглядишься, что сможешь стяжать себе известность, которой хватило бы на трех Верещагиных.
— Угм! — хмыкнул Дик, посасывая трубку.
— А ты вместо этого намерен остаться здесь и воображаешь, будто весь мир только и делает, что с восхищением глазеет на твои картины? Да пораскинь же умом, постарайся себе представить, какая наполненная жизнь у самого обыкновенного человека, когда он думает о своих повседневных нуждах и радостях. Ежели наберётся тысчонок двадцать людишек, которые улучат минутку, свободную от жратвы и свинячьего хрюканья, дабы мельком бросить равнодушный взгляд на что-либо им совершенно безразличное — вот тебе, пожалуйста, самая настоящая слава, известность или же, наоборот, дурная репутация, в зависимости от вкуса благородного невежды.
— Я знаю это ничуть не хуже вашего. Смею заверить, что и ваш покорный слуга способен кое-что сообразить.
— Провалиться мне на месте, если это правда.
— Так провалитесь, а впрочем, можете хоть и удавиться, — скорее всего, именно такая судьба вам и уготована, вас вздёрнут на виселице разъярённые турки, приняв за шпиона. Ого-го! Я устал, смертельно устал, и во мне не осталось ни капли добродетели.
Дик плюхнулся в кресло и через минуту уснул крепким сном.
— Вот это прескверный знак, — произнёс Нильгау вполголоса.
Торпенхау убрал горящую трубку, которую Дик обронил себе на жилет и едва не прожёг в нем дыру, а самому спящему подсунул подушку под голову.
— Тут уж ничего не поделаешь, ровно ничего, — сказал он. — Это очень и очень твёрдый орешек, но я его все равно люблю. Вот рубец от удара, который ему нанесли в Судане, когда враги прорвали наше каре.
— Я нисколько не удивился бы, если б узнал, что он малость спятил.
— А я удивился бы, и даже очень. Такого сумасшедшего, но ловкого делягу я сроду не видывал.
Тут Дик оглушительно захрапел.
— Ну уж этаких штучек никакая дружба не выдержит. Проснись, Дик, нечего здесь дрыхнуть, ежели тебе угодно подымать такой шум.
— Случалось мне примечать, — сказал Нильгау, посмеиваясь в бороду, — что кот, который всю ночь шастал по крышам, вот так же дрыхнет потом целый день. Это соответствует законам природы.
Дик удалился неверными шагами, протирая заспанные глаза и позевывая. А ночью, когда на него напала бессонница, его осенила мысль, до того простая и до того блестящая, что ему оставалось лишь недоумевать, как это она не пришла раньше. Притом мысль была весьма коварная. Он заявится к Мейзи в будний день, пригласит её прогуляться, посадит в поезд и повезёт к форту Килинг, в те самые края, где они бродили вдвоём десять лет назад.
— Как правило, — внушал он утром своей отражённой в зеркале физиономии с намыленным подбородком, — опасно вновь возвращаться на старый след. Одно пробудит воспоминания о другом, повеет холодом, и душу переполнит печаль, но если верно, что не бывает правил без исключения, то в данном случае это стократ верней. Пойду-ка к Мейзи, не теряя времени даром.
По счастью, когда он пришёл, рыжая девица отлучилась за покупками, а Мейзи в блузе, перепачканной красками, билась над своей картиной. Она отнюдь не обрадовалась Дику, поскольку он, придя в будний день, позволил себе недопустимую вольность, и ему пришлось призвать на помощь все своё мужество, дабы объяснить, чего он хочет.
— Я ведь знаю, как ты переутомилась за последнее время, — закончил он веско, с многозначительным видом. — Так недолго вконец подорвать здоровье. Давай-ка отправимся на прогулку.
— Куда же? — устало спросила Мейзи.
Она долгое время простояла у мольберта и совсем обессилела.
— Да куда тебе будет угодно. Сядем завтра в поезд и сойдём на любой станции. Всюду найдётся местечко, где можно позавтракать, а к вечеру я привезу тебя обратно.
— Если завтра будет солнечно, у меня пропадёт целый рабочий день.
Мейзи взмахнула большой палитрой из орехового дерева, не зная, на что решиться.
Дик проглотил бранные слова, готовые сорваться с его губ. Он ещё не выучился быть терпеливым с девушкой, которая всю свою жизнь без остатка вложила в работу.
— Если ты, моя дорогая, станешь бояться упустить каждый проблеск солнца, то потеряешь несравненно больше, нежели один-единственный рабочий день. Переутомление ещё убийственней праздности. Будь же благоразумна. Я зайду за тобой завтра ранним утром, сразу после завтрака.
— Но ты, конечно, пригласишь и…
— Даже не подумаю. Хочу побыть с тобой наедине, и точка. К тому же мы с ней ненавидим друг друга. Она сама отказалась бы от такой поездки. Значит, до завтра. И да пошлёт нам бог солнечный день.
Дик ушёл счастливый и ради такого случая даже не прикасался к работе. Он подавил в себе желание заказать специальный поезд, зато купил широкую накидку из шкуры кенгуру, подбитую мехом чёрной куницы, после чего забыл обо всем окружающем и погрузился в размышления.
— Завтра я уеду с Диком на целый день за город, — сказала Мейзи своей рыжей подруге, когда та, усталая и нагруженная тяжёлыми покупками, вернулась с Эджверроуд.
— Что ж, он это заслужил. А я, пока тебя не будет, велю хорошенько вымыть пол в мастерской. Он грязен до неприличия.
Мейзи уже который месяц не знала отдыха и ждала предстоящей прогулки с нетерпением, но и с опаской.
«Дик такой милый, когда рассуждает разумно, — думала она, — но ведь он непременно станет докучать мне всякими глупостями, а я не смогу его ничем утешить или обнадёжить. Если б он только был разумным, я относилась бы к нему куда благосклонней».
Наутро, когда Дик заявился в мастерскую и увидел, что Мейзи, в сером драповом пальто и чёрной шёлковой шляпке, уже поджидает у двери, он просиял от радости. Воистину, такой богине подобает обитать в мраморных дворцах, а не в грязных трущобах, где стены грубо отделаны под морёный дуб. Рыжая подружка на миг увлекла её в глубь мастерской и торопливо чмокнула в щёчку. Мейзи удивлённо вздёрнула брови: она не привыкла к подобным изъявлениям чувств.
— Не изомни мне шляпку, — сказала она, отпрянув, и сбежала по ступенькам к Дику, который ожидал её у пролётки.
— Ты не замёрзнешь? Плотно ли ты позавтракала? Дай-ка я укутаю тебе колени мехом.
— Спасибо, мне очень удобно. Куда же мы поедем, Дик? Ах, пожалуйста, не надо так громко петь. Ведь прохожие подумают, что мы сошли с ума.
— Пускай себе думают — если такое усилие не опасно для их жизни. Они нас знать не знают, а я их тоже знать не хочу. Ей-же-ей, Мейзи, ты ослепительно хороша!
Мейзи устремила взгляд вдаль и не ответила. Было солнечное зимнее утро, дул студёный ветерок, и щеки девушки расцвели румянцем. А высоко, в бледно-голубом небе, таяли одно за другим белоснежные облачка, беззаботные воробьи стайками собирались у водосточных канав и извозчичьих бирж, возвещая оглушительным щебетом приближение весны.
— Как дивно прогуляться за город в такую погоду, — сказал Дик.
— Но куда ты меня везёшь?
— Погоди, скоро сама увидишь.
Они доехали до вокзала Виктории, и Дик пошёл брать билеты; Мейзи уютно сидела в зале ожидания у камелька, и на миг её посетила мысль, что куда приятней послать в кассу мужчину, вместо того, чтобы самой локтями прокладывать себе дорогу в толпе. Дик усадил её в пульмановский вагон — потому что там тепло, — и за такую расточительность она наказала его строгим, негодующим взглядом, а поезд меж тем уже выехал за черту города.
— И все же хотелось бы мне знать, куда мы едем, — сказала девушка в двадцатый раз.
Но вот, к концу их пути, за окном мелькнуло название незабываемой станции, и лицо Мейзи озарила улыбка.
— Ох, Дик, ну и хитрец же ты!
— Знаешь, мне подумалось, что тебе, может, будет приятно снова посетить эти края. Ведь ты не бывала здесь с той давно кинувшей поры?
— Нет. Я совсем не хотела видеть миссис Дженнетт, а больше тут видеть-то нечего.
— Ну, это как сказать. Гляди-ка. Вон ветряная мельница машет крыльями над картофельным полем. Эти места ещё не успели застроить. А помнишь, как я тебя запер на мельнице?
— Помню. Ну и трёпку получил же ты за свою проказу! Но я на тебя не ябедничала.
— Она сама догадалась. Я тогда подпёр дверь палкой и пригрозил, что сейчас же похороню Мемеку заживо на картофельном поле, и ты поверила. В те времена ты была так доверчива.
Оба рассмеялись и высунулись в окно, узнавая и вспоминая многочисленные знакомые приметы, связанные с их общим прошлым. Дик не отрываясь смотрел на пухлую щёчку Мейзи, которая почти касалась его щеки, и видел, как под нежной белой кожей бьются жилки. Он был в восторге, хвалил себя за ловкую выдумку и предвкушал чудесную награду, которую получит вечером.
Когда поезд остановился, они вышли и как бы новыми глазами увидели старинный городок. Первым делом они с почтительного расстояния оглядели домик, где жила миссис Дженнетт.
— А вдруг она сейчас возьмёт да выйдет из дверей, что ты тогда сделаешь? — спросил Дик с комическим ужасом.
— Скорчу ей рожу.
— Покажи, какую, — сказал Дик, вспомнив детские шалости.
Мейзи скорчила уморительную рожицу, обратив лицо к обветшалому домишке, и Дик залился смехом.
— Стыд и срам, — произнесла Мейзи, подражая голосу миссис Дженнет. — Ну-ка, Мейзи, живо домой, будешь зубрить наизусть молитвы, Евангелие и Послания Святых Апостолов три воскресенья кряду. Я так старалась, учила тебя уму-разуму и каждое воскресенье накладывала тебе за обедом тройную порцию. Я знаю, это Дик вечно подбивает тебя на всякие проказы. А ты, Дик, если не способен быть благородным человеком, постарался бы хоть…
Она вдруг умолкла, припомнив, когда и по какому поводу эти слова были произнесены.
— …вести себя по-благородному, — с живостью подхватил Дик. — Совершенно верно. А теперь давай позавтракаем да прогуляемся пешком к форту Килинг — или ты хочешь, чтоб я взял извозчика?
— Нет уж, пойдём пешком из уважения к здешним местам. Гляди, ведь здесь почти все осталось, как было!
По знакомым, ничуть не изменившимся улицам они пошли к морю, чувствуя в душах неодолимую власть прошлого. Вскоре они очутились возле кондитерской, которой так интересовались в те времена, когда получали на карманные расходы шиллинг на двоих.
— Дик, у тебя есть мелочь? — спросила Мейзи рассеянно, словно разговаривала сама с собой.
— Всего-навсего три пенса, и если ты надеешься купить на два пенса мятных лепёшек, тебя ждёт горькое разочарование. Миссис Дженнетт утверждает, что благородной девице не пристало кушать мятные лепёшки.
Тут оба опять рассмеялись, и опять Мейзи залилась румянцем, а в жилах у Дика взыграла молодая кровь. Они с аппетитом позавтракали, дошли до моря и двинулись к форту Килинг через голый, иссечённый ураганами пустырь, на котором никому и в голову не приходило что-либо построить, такое пренебрежение вызывал он у всякого уважающего себя человека. С моря налетел студёный ветер и засвистел в ушах.
— Мейзи, — сказал Дик, — а ведь кончик носа у тебя словно берлинской лазурью выкрашен. Давай побежим наперегонки, я готов бежать сколько угодно и куда угодно, все равно ведь обгоню.
Она огляделась на всякий случай и со смехом пустилась бежать так проворно, как только позволяло ей узкое пальто, но вскоре начала задыхаться.
— А ведь когда-то мы могли пробежать целые мили, — сказала она, едва переводя дух. — Трудно поверить, что теперь не очень-то побегаешь.
— Делать нечего, моя дорогая, возраст уже не тот. Вот что значит малоподвижная, нездоровая городская жизнь. Когда мне приходило желание дёрнуть тебя за волосы, ты могла пробежать хоть три мили и при этом визжала так, будто тебя режут. Уж я-то знал, ты для того визжала, чтоб напустить на меня миссис Дженнетт, а она хватала трость и…
— Дик, ни разу в жизни я не старалась нарочно сделать так, чтоб она тебя наказала.
— Ну, конечно, ни разу. Боже правый! Взгляни на море.
— Да ведь оно такое же, как всегда! — сказала Мейзи.
Торпенхау расспросил мистера Битона и узнал, что Дик, принаряженный, тщательно выбритый, ушёл из дому в половине девятого утра, перекинув через руку нечто похожее на дорожный плед. А в полдень заглянул Нильгау сыграть партию в шахматы да посплетничать всласть.
— Дело из рук вон плохо, даже хуже, чем я ожидал, — сказал ему Торпенхау.
— Я уверен, что это ты про Дика, ведь с ним всегда что-нибудь не так! Ты возишься, как квочка со своим единственным цыплёнком. Да пускай себе бесится, ежели ему охота. Можно спустить шкуру со щенка, но не с вполне самостоятельного молодого человека.
— Тут замешана не просто женщина. Она для него единственная. И к тому же молоденькая девушка.
— Почём ты знаешь?
— Он вскочил ни свет ни заря и в полдевятого уже ушёл из дому — вскочил средь ночи, разрази меня гром! Такое бывало с ним только в армии. Но даже тогда, ежели помните, в Эль-Магрибе уже завязался бой, а нам пришлось стаскивать с него одеяло. Сущее безобразие.
— Конечно, это выглядит странно. Но, может, он решил наконец купить лошадь? Разве не мог он ради такого дела встать спозаранку?
— А может, он решил купить ещё и огненную колесницу! Нет уж, ежели б дело касалось лошади, он сказал бы нам начистоту. Верьте моему слову, это девушка.
— Поразительная уверенность! А вдруг она замужем, и тогда все проще простого.
— Ежели у вас нет чувства юмора, то у Дика есть. Какой полоумный дурак встанет до зари только для того, чтоб побывать у чужой жены? Это девушка.
— Ладно, пускай девушка. Надеюсь, она ему втолкует, что на свете, кроме него, есть и другие мужчины.
— Она помешает его работе. Она вздохнуть ему не даст свободно, женит его на себе и безвозвратно погубит в нем художника. Мы и слова вымолвить не успеем, а он уже сделается добродетельным супругом и… никогда ему не бывать в настоящем деле.
— Все может статься, но, когда это произойдёт, мир не развалится на куски… Ого-го! Дорого бы я дал, чтоб поглядеть, как Дик «с мальчишками повесничать начнёт». Об этом нечего и беспокоиться. Все в воле Аллаха, а мы можем только быть свидетелями дел его. Давай-ка лучше сыграем в шахматы.
Рыжеволосая девица меж тем лежала на кровати, устремив неподвижный взгляд в потолок. Шаги пешеходов по тротуару приближались и замирали вдали, словно непрерывные поцелуи, которые сливаются в один бесконечно долгий поцелуй. Руки она вытянула вдоль тела и в ярости то сжимала, то разжимала кулаки.
Подёнщица, которая подрядилась мыть пол в мастерской, постучала в дверь:
— Прощенья просим, мисс, но для мытья полов есть два, а то и три разных мыла, одно жёлтое, другое крапчатое, третье же супротив всякой заразы. Вот я, стало быть, и говорю себе: прежде, говорю, чем несть ведро в коридор, надобно зайти сюда да спросить, которое мыло вам угодно, чтоб я могла отмыть ваш пол. Ведь жёлтое мыло, мисс, оно…
В этих словах не было ничего особенного, но рыжеволосая вдруг пришла в бешенство, соскочила с постели и повысила голос почти до крика:
— Да не все ли мне равно, что там у вас за мыло? Берите любое! Слышите — любое!
Подёнщица обратилась в бегство, а рыжеволосая посмотрела на себя в зеркало и закрыла лицо руками. Казалось, будто она разгласила какую-то постыдную тайну.
Глава VII
Из алых роз и белых роз
Букет любимой я поднёс.
Но их она брать не хотела —
Голубых раздобыть велела.
Полсвета в ту пору я обыскал,
А цветов таких нигде не видал:
Полсвета объехав, всех спрашивал я,
Но на смех лишь подымали меня.
Наверно, она и в мире ином
Голубые розы отыщет с трудом.
Ох, зря искал я такой букет:
Прекрасней роз алых и белых — нет!
«Голубые розы»
Море и впрямь ничуть не изменилось. За илистыми отмелями начиналось мелководье, и колокол звенел на Мэрейзонском сигнальном бакене, колеблемом приливными волнами. На белом берегу покачивались и перешёптывались меж собой сухие стебельки жёлтого мака.
— Я не вижу старого мола, — негромко произнесла Мейзи.
— Скажем спасибо и за то, что ещё уцелело. Наверняка, с тех пор как мы покинули эти места, в форте не прибавилось ни одной пушки. Пойдём взглянем.
Они подошли к валу форта и сели в укромном, защищённом от ветра уголке под осмаленным жерлом сорокафунтовой пушки.
— Вот если б Мемека тоже был здесь, с нами! — сказала Мейзи.
И оба надолго замолчали. Потом Дик взял Мейзи за руку и прошептал её имя. Она покачала головой, устремив взгляд в морскую даль.
— Мейзи, милая, неужели и это ничто не изменит?
— Нет! — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Иначе я… сказала бы тебе напрямик. Но сказать мне нечего. Ох, Дик, прошу тебя, будь же благоразумен.
— А вдруг когда-нибудь ты передумаешь?
— Нет, никогда, я совершенно уверена.
— Но почему?
Мейзи подпёрла рукой подбородок и, все ещё не отрывая глаз от моря, выпалила скороговоркой:
— Я прекрасно знаю, Дик, чего ты от меня хочешь, но я не могу тебе этого дать. Тут не моя вина, право, не моя. Если б я была способна полюбить… но я же не способна. Это чувство мне совершенно недоступно.
— Милая, ты серьёзно?
— Ты был очень добр ко мне, Дикки, и я могу отплатить за твою доброту только одним — сказать тебе правду. Я не имею права лгать. Я и без того сама себя презираю.
— Но за что же?
— За то… за то, что я так много у тебя беру и ничего не даю взамен. Я дрянная, я только о себе думаю и, признаюсь, мне совестно.
— Да пойми ты раз и навсегда, что я сам себе хозяин, и если я поступаю именно так, а не иначе, ты-то ни в чем не повинна. Мейзи, милая, ты решительно ни в чем не должна себя упрекать.
— Должна. Только если мы станем говорить об этом, будет ещё хуже.
— Вот и не говори.
— Но как же? Ведь стоит тебе хоть на минуту очутиться со мной наедине, ты сразу начинаешь говорить про это, а когда мы не одни, это напечатано у тебя на лице. Ты не знаешь, как я порой себя презираю.
— Боже правый! — вскричал Дик и едва удержался, чтобы не вскочить на ноги. — Скажи же мне правду, Мейзи, истинную правду, хоть раз в жизни! Может, я… докучаю тебе своими признаниями?