Приняв душ, Нацуэ переоделась в халат, который захватила с собой.
– Я пока не поняла, пошел ли массовый спрос на твои картины. Популярность – не такая плохая штука. Многие творения благополучно пережили пик популярности и стали шедеврами. Ты потихоньку обретаешь статус гиганта.
– И что дальше?
Под полой халата сверкнули белые бедра Нацуэ.
Как-то не увязывались между собой купальный халат и накрашенное лицо, однако было в этом что-то притягательное.
– Ты не смываешь косметику, когда принимаешь душ?
– Накладывать макияж – кропотливое занятие, особенно в мои-то годы. После душа немного подправляю, и все. Снимаю только перед сном.
– Тебе не обязательно выглядеть столь живописно. То есть под душем ты моешь только тело?
– Тебе действительно кажется, что я живописна? Всего-то зима прошла, а человек изменился – тем более просидев всю зиму в своем собственном мирке. Когда снова выйдешь на люди, многие барьеры снимутся. Ты огрубел, это вроде защитного панциря.
– Как, оказывается, все банально.
– Та «Нагая» много для тебя значила?
Она вкладывала особый смысл, о котором я не задумывался. Я просто излился на полотно весь, без остатка, до опустошения. Такое случается со всеми, не только с художниками. Стоит выплеснуть чувства – на смену приходит что-то новое. Только ко мне новое не приходило, вот в чем беда.
– Я еще кое о чем думаю. Полицейские из-за убийства наведывались?
– Очень популярная тема.
– Ко мне приходил брат человека, которого подозревают в преступлении. Хотел удостовериться, что я продаю твои картины.
– Он и здесь успел побывать.
– Да, он обмолвился. Расспрашивал о тебе. Мы немного поговорили – он утверждает, что ты копия его брата. С какой стороны ни посмотри. Одно «но»: его брат рисовать не умеет – не знал, что можно самовыражаться через живопись.
Помню первую нашу встречу с Оситой: он тогда сказал, что пришел из моего сердца. Оспаривать этого мне не хотелось.
– Сказал, что как только брат увидел твои полотна, тут же бросился покупать краски, кисти, холсты. Два миллиона потратил – целую комнату захламил в родительском доме. У них известное семейство, они веками продавали кимоно.
У него была семья, деньги – все то, чего я был лишен. Вот главное наше с ним отличие.
Я открыл две банки пива, одну протянул Нацуэ. Она не сразу стала пить – долго любовалась капельками влаги на запотевших стенках.
– Нацуэ, я понимаю чувства тех, кто рисует. Когда я вижу их полотна, мне многое становится ясно. Это я к тому, что понимать чувства Койти Оситы я не собираюсь.
– Ясно.
Нацуэ отставила непочатую банку.
– Все гораздо проще. Брат пришел не один – с ним был следователь. Считают, что якобы Осита с тобой контактировал и до сих пор поддерживает связь. Он в этом уверен. Весьма здравомыслящий молодой человек, у него сильная логика. Послушать его доводы – так и согласиться недолго.
– И ты приехала разнюхивать?
Я улыбнулся, но Нацуэ не отреагировала.
– Это не важно. Полиция тебя в покое не оставит. Следствие зашло в тупик, да только подкупила их забота братца. Думаю, в этот раз они будут полюбезнее – хотят послушать твою версию.
Интересно, о ком больше брат печется? Неужели он считает, что можно запереть Оситу в сумасшедший дом, и тот продолжит заниматься живописью? Тут и сомнений нет: несвобода его задушит. Видимо, потребность засадить брата под надежный засов проистекает из других соображений: репутация семьи превыше всего.
Осита не опасен. Живет сам по себе, волнуется, что не сможет творить в одиночестве и что попытки рисовать для него неразрывно связаны с Акико. Весьма здравые опасения.
Я подкинул в очаг пару поленец, древесина пощелкала искрами и разгорелась.
– И что ты хочешь сказать?
– Ты поддерживаешь связь с Койти Оситой?
– Ну, предположим.
– Тогда ты должен известить его семью или полицию.
– Ты считаешь, что мы общаемся. Поэтому подняла вопрос.
– Да. Удивительно, ты постепенно становишься нормальным человеком. Будто передал свою одержимость кому-то другому, такому же, как ты.
– Хочешь сказать, что Осита, убивший двоих, такой же, как я?
– Знаешь, я самая заурядная женщина. И мы можем сколько угодно быть знакомы, сколько угодно вместе спать, я все равно не смогу впитать твою одержимость. Да, пусть я обычная, но все равно о тебе думаю. Я присматриваюсь к тебе, и мне многое становится ясно.
– Может, хватит уже?
– Умолкаю.
– Ты меня не спасешь. Мне достаточно, что ты рядом. И перестань все время думать.
– Хорошо, не буду.
– Зря ты мне рассказала. Не рассказала бы – считал бы тебя крутой телкой.
– Хочешь сказать, я самая обычная?
– Я тоже обычный. Теперь мне это ясно. Нацуэ пожала плечами.
– Когда гений начинает говорить, что он обычный, он становится занудой.
– И пусть.
Я засмеялся; по лицу Нацуэ не пробежало и тени улыбки.
4
5
6
– Я пока не поняла, пошел ли массовый спрос на твои картины. Популярность – не такая плохая штука. Многие творения благополучно пережили пик популярности и стали шедеврами. Ты потихоньку обретаешь статус гиганта.
– И что дальше?
Под полой халата сверкнули белые бедра Нацуэ.
Как-то не увязывались между собой купальный халат и накрашенное лицо, однако было в этом что-то притягательное.
– Ты не смываешь косметику, когда принимаешь душ?
– Накладывать макияж – кропотливое занятие, особенно в мои-то годы. После душа немного подправляю, и все. Снимаю только перед сном.
– Тебе не обязательно выглядеть столь живописно. То есть под душем ты моешь только тело?
– Тебе действительно кажется, что я живописна? Всего-то зима прошла, а человек изменился – тем более просидев всю зиму в своем собственном мирке. Когда снова выйдешь на люди, многие барьеры снимутся. Ты огрубел, это вроде защитного панциря.
– Как, оказывается, все банально.
– Та «Нагая» много для тебя значила?
Она вкладывала особый смысл, о котором я не задумывался. Я просто излился на полотно весь, без остатка, до опустошения. Такое случается со всеми, не только с художниками. Стоит выплеснуть чувства – на смену приходит что-то новое. Только ко мне новое не приходило, вот в чем беда.
– Я еще кое о чем думаю. Полицейские из-за убийства наведывались?
– Очень популярная тема.
– Ко мне приходил брат человека, которого подозревают в преступлении. Хотел удостовериться, что я продаю твои картины.
– Он и здесь успел побывать.
– Да, он обмолвился. Расспрашивал о тебе. Мы немного поговорили – он утверждает, что ты копия его брата. С какой стороны ни посмотри. Одно «но»: его брат рисовать не умеет – не знал, что можно самовыражаться через живопись.
Помню первую нашу встречу с Оситой: он тогда сказал, что пришел из моего сердца. Оспаривать этого мне не хотелось.
– Сказал, что как только брат увидел твои полотна, тут же бросился покупать краски, кисти, холсты. Два миллиона потратил – целую комнату захламил в родительском доме. У них известное семейство, они веками продавали кимоно.
У него была семья, деньги – все то, чего я был лишен. Вот главное наше с ним отличие.
Я открыл две банки пива, одну протянул Нацуэ. Она не сразу стала пить – долго любовалась капельками влаги на запотевших стенках.
– Нацуэ, я понимаю чувства тех, кто рисует. Когда я вижу их полотна, мне многое становится ясно. Это я к тому, что понимать чувства Койти Оситы я не собираюсь.
– Ясно.
Нацуэ отставила непочатую банку.
– Все гораздо проще. Брат пришел не один – с ним был следователь. Считают, что якобы Осита с тобой контактировал и до сих пор поддерживает связь. Он в этом уверен. Весьма здравомыслящий молодой человек, у него сильная логика. Послушать его доводы – так и согласиться недолго.
– И ты приехала разнюхивать?
Я улыбнулся, но Нацуэ не отреагировала.
– Это не важно. Полиция тебя в покое не оставит. Следствие зашло в тупик, да только подкупила их забота братца. Думаю, в этот раз они будут полюбезнее – хотят послушать твою версию.
Интересно, о ком больше брат печется? Неужели он считает, что можно запереть Оситу в сумасшедший дом, и тот продолжит заниматься живописью? Тут и сомнений нет: несвобода его задушит. Видимо, потребность засадить брата под надежный засов проистекает из других соображений: репутация семьи превыше всего.
Осита не опасен. Живет сам по себе, волнуется, что не сможет творить в одиночестве и что попытки рисовать для него неразрывно связаны с Акико. Весьма здравые опасения.
Я подкинул в очаг пару поленец, древесина пощелкала искрами и разгорелась.
– И что ты хочешь сказать?
– Ты поддерживаешь связь с Койти Оситой?
– Ну, предположим.
– Тогда ты должен известить его семью или полицию.
– Ты считаешь, что мы общаемся. Поэтому подняла вопрос.
– Да. Удивительно, ты постепенно становишься нормальным человеком. Будто передал свою одержимость кому-то другому, такому же, как ты.
– Хочешь сказать, что Осита, убивший двоих, такой же, как я?
– Знаешь, я самая заурядная женщина. И мы можем сколько угодно быть знакомы, сколько угодно вместе спать, я все равно не смогу впитать твою одержимость. Да, пусть я обычная, но все равно о тебе думаю. Я присматриваюсь к тебе, и мне многое становится ясно.
– Может, хватит уже?
– Умолкаю.
– Ты меня не спасешь. Мне достаточно, что ты рядом. И перестань все время думать.
– Хорошо, не буду.
– Зря ты мне рассказала. Не рассказала бы – считал бы тебя крутой телкой.
– Хочешь сказать, я самая обычная?
– Я тоже обычный. Теперь мне это ясно. Нацуэ пожала плечами.
– Когда гений начинает говорить, что он обычный, он становится занудой.
– И пусть.
Я засмеялся; по лицу Нацуэ не пробежало и тени улыбки.
4
Осита четыре дня не выходил из спальни на втором этаже.
На второй день я к нему поднимался, но он не открыл дверь. Я звал его, он не отзывался. Вел себя как обиженный ребенок. На третий день он перемолвился словцом с Акико и поел.
– А сегодня утром он вышел из комнаты и даже выглянул на улицу. Я с час порисовала, и он вернулся к себе. Запираться не стал, но когда я вошла, так и не повернулся – лежал, уткнувшись в стену.
Возможно, когда он рисовал, его терзало опасение, что в одиночку он ни на что не способен. Осита видел то, что ему хотелось запечатлеть, а рука не слушалась, и чувства не повиновались. Мысль, что Акико в это время спокойно рисует, казалась ему невыносимой.
Два художника на одну картину – нет, так не пишут. Пытаясь сбежать от этой ситуации, Осита не нашел лучшего способа, чем изолироваться от внешнего мира. И все-таки он отдавал себе отчет в том, что картины, написанные в одиночку, будут чего-то лишены.
– Ты не против, если я с ним поговорю?
– Нет, конечно. На тебя последняя надежда.
– Возможно, будем говорить не о том, о чем ты предполагаешь.
Я не просто выполнял просьбу Акико: к Осите у меня был свой интерес.
Я в одиночестве поднялся на второй этаж, постучался в дверь спальни и повернул ручку.
– Осита.
– А-а, это ты.
Осита лежал на кровати. Он хотел было отвернуться, но, передумав, сел на кровати.
– Я слышал, ты уже несколько дней не рисуешь.
– Не то чтобы не рисую, я просто не могу. Рука не слушается.
– Ну вот, ты уже заговорил как заправский художник.
– Разве?
Осита почесал отросшую бородку. Пальцы его были испачканы краской.
– Я видел твою работу. Когда ты пишешь вместе с Акико, получается цельная картина.
– Вот и я о том же.
– Не знаю, как быть. Я думал, надо позволить ей рисовать на моем холсте, а с другой стороны, не хочу, чтобы его кто-нибудь касался. Кто угодно, не важно.
– Никому не надо касаться твоего холста. Достаточно, если ты будешь смотреть на рисунки Акико. Тебе надо просто к ним привыкнуть. Если получится – поймешь, в чем там дело, а понять – все равно что украсть. Ты ведь и сам уже понял.
– У нее та же самая история?
– Один в один.
– Значит, она не может рисовать без меня, как я – без нее?
– Ты ведь раньше мог, правда? Акико пока на этой стадии, у нее еще все впереди. Когда ты напишешь настоящую картину, она на нее посмотрит и что-то для себя позаимствует. Так вы и будете друг у друга учиться.
На самом деле я отнюдь не верил, что все так просто. У этой ситуации был единственный исход: один пожрал бы, уничтожил другого. Это еще в лучшем случае.
С тех пор как я первый раз привел Осито в дом Акико, я чувствовал за собой не вполне однозначные мотивы, но не думал, что совершаю жестокость или бессмыслицу. Эти двое рисовали: попытка выразиться через форму и цвет всегда болезненна. То же самое относилось и ко мне.
– Ты понимаешь, зачем я тебе все это говорю? Ведь понимаешь же? У тебя осталось куда меньше времени, чем у Акико.
– Меньше?
– Ко мне приходил твой брат, он искал тебя.
Осита поменялся в лице. Он не испытывал неприязни к брату – скорее упоминание о нем вызвало смущение и растерянность.
– Я не сказал, что ты здесь, но он все равно узнает. Он уверен, что мы поддерживаем связь.
– Правда?
– У тебя нет времени запираться в комнате и изображать из себя дитя малое.
– Ты прав. Брат очень хорошо меня знает. Он иногда действует на нервы, но с ним можно договориться, мы с детства были близки.
– Рисуй.
Я поднял альбом, который валялся возле кровати, и протянул его Осите. Приняв его, Осита пролистал несколько страниц и начал с чистого листа.
Я протянул руку и нарисовал в воздухе какую-то форму.
– Они исчезают, – тихо проговорил Осита, следуя взглядом за моими пальцами. – То, что ты нарисовал, исчезает. Возьми, пожалуйста, уголь.
– Ты бери.
– Что ты изобразил?
– Твое сердце.
– О чем ты? Я не понимаю.
– Ты же сам сказал, помнишь? Ты пришел из моего сердца. Ничего не изменилось, ведь так? Я нарисовал свое сердце – оно такое же, как у тебя. И нечего тут понимать. А если я нарисую углем, ты упустишь то, что уже начал видеть. Можешь сколько угодно смотреть на мое сердце – оно тебя далеко не уведет.
Осита повесил голову.
Спустившись, я встретился лицом к лицу с Акико.
На ее лице застыло выражение изможденного животного – будто тело юного существа наконец-то покинул дьявол.
– Он скоро спустится и сразу начнет рисовать. Ты этого хотела?
– Что ты пытаешься со мной сделать?
– Я пытаюсь научить тебя, что такое живопись.
– Научить. Странно слышать это слово из твоих уст.
– Наверно. Но именно это я и собираюсь сделать.
Я поднял с пола тюбик краски, положил его на стол. Краска была малиновая – не красная, не киноварь, а именно малиновая. Она напоминала цвет крови.
Я не стал ждать, пока Осита спустится, так и ушел.
Вернувшись в хижину, я сразу направился в мастерскую и стал соскабливать с полотна краску. Скоро холст был почти чист, за исключением еле заметных следов.
Я нанес новый цвет. Малиновый. Распределил его по холсту и стал царапать ножом, создавая сложное переплетение оттенков.
Работа меня поглотила. На полотне стаю что-то проступать – нечто, похожее на предостережение. И в этот момент рука остановилась.
Что это было? Цвет? Форма? Тени? За этими вопросами стояло нечто большее: сама абстракция.
Я смотрел на полотно. Полотно смотрело на меня. Позыва выскабливать краску больше не возникало. Я даже не пытался пошевелить рукой.
Смеркаюсь. В комнате стало зябко. Малиновое полотно испускаю некое тепло.
Я не чувствовал потребности скоблить.
– С цветом все в порядке, – проговорил я.
Спустился в гостиную, словно бы ползком. В очаге горел огонь. Ярко полыхали поленья. На полотне были горячие цвета, но отнюдь не походили на цвета пламени.
Размышляя об этом, я заснул у очага.
Из окна лился солнечный свет. День выдался ясный. Температура поднялась, началась капель.
Я переоделся для пробежки и вышел на улицу. Дрова в очаге прогорели, и в доме было не теплее, чем снаружи.
Я побежал. Обычное утро – такое же, как и любое другое. Снег сохранил мои вчерашние следы. Я бежал, глядя на свои отпечатки в снегу, и быстро достиг конца маршрута.
Вернувшись в хижину, я увидел припаркованную чуть поодаль знакомую машину.
Когда я поднимался на крыльцо, распахнулись двери, и из автомобиля вышли двое мужчин.
На второй день я к нему поднимался, но он не открыл дверь. Я звал его, он не отзывался. Вел себя как обиженный ребенок. На третий день он перемолвился словцом с Акико и поел.
– А сегодня утром он вышел из комнаты и даже выглянул на улицу. Я с час порисовала, и он вернулся к себе. Запираться не стал, но когда я вошла, так и не повернулся – лежал, уткнувшись в стену.
Возможно, когда он рисовал, его терзало опасение, что в одиночку он ни на что не способен. Осита видел то, что ему хотелось запечатлеть, а рука не слушалась, и чувства не повиновались. Мысль, что Акико в это время спокойно рисует, казалась ему невыносимой.
Два художника на одну картину – нет, так не пишут. Пытаясь сбежать от этой ситуации, Осита не нашел лучшего способа, чем изолироваться от внешнего мира. И все-таки он отдавал себе отчет в том, что картины, написанные в одиночку, будут чего-то лишены.
– Ты не против, если я с ним поговорю?
– Нет, конечно. На тебя последняя надежда.
– Возможно, будем говорить не о том, о чем ты предполагаешь.
Я не просто выполнял просьбу Акико: к Осите у меня был свой интерес.
Я в одиночестве поднялся на второй этаж, постучался в дверь спальни и повернул ручку.
– Осита.
– А-а, это ты.
Осита лежал на кровати. Он хотел было отвернуться, но, передумав, сел на кровати.
– Я слышал, ты уже несколько дней не рисуешь.
– Не то чтобы не рисую, я просто не могу. Рука не слушается.
– Ну вот, ты уже заговорил как заправский художник.
– Разве?
Осита почесал отросшую бородку. Пальцы его были испачканы краской.
– Я видел твою работу. Когда ты пишешь вместе с Акико, получается цельная картина.
– Вот и я о том же.
– Не знаю, как быть. Я думал, надо позволить ей рисовать на моем холсте, а с другой стороны, не хочу, чтобы его кто-нибудь касался. Кто угодно, не важно.
– Никому не надо касаться твоего холста. Достаточно, если ты будешь смотреть на рисунки Акико. Тебе надо просто к ним привыкнуть. Если получится – поймешь, в чем там дело, а понять – все равно что украсть. Ты ведь и сам уже понял.
– У нее та же самая история?
– Один в один.
– Значит, она не может рисовать без меня, как я – без нее?
– Ты ведь раньше мог, правда? Акико пока на этой стадии, у нее еще все впереди. Когда ты напишешь настоящую картину, она на нее посмотрит и что-то для себя позаимствует. Так вы и будете друг у друга учиться.
На самом деле я отнюдь не верил, что все так просто. У этой ситуации был единственный исход: один пожрал бы, уничтожил другого. Это еще в лучшем случае.
С тех пор как я первый раз привел Осито в дом Акико, я чувствовал за собой не вполне однозначные мотивы, но не думал, что совершаю жестокость или бессмыслицу. Эти двое рисовали: попытка выразиться через форму и цвет всегда болезненна. То же самое относилось и ко мне.
– Ты понимаешь, зачем я тебе все это говорю? Ведь понимаешь же? У тебя осталось куда меньше времени, чем у Акико.
– Меньше?
– Ко мне приходил твой брат, он искал тебя.
Осита поменялся в лице. Он не испытывал неприязни к брату – скорее упоминание о нем вызвало смущение и растерянность.
– Я не сказал, что ты здесь, но он все равно узнает. Он уверен, что мы поддерживаем связь.
– Правда?
– У тебя нет времени запираться в комнате и изображать из себя дитя малое.
– Ты прав. Брат очень хорошо меня знает. Он иногда действует на нервы, но с ним можно договориться, мы с детства были близки.
– Рисуй.
Я поднял альбом, который валялся возле кровати, и протянул его Осите. Приняв его, Осита пролистал несколько страниц и начал с чистого листа.
Я протянул руку и нарисовал в воздухе какую-то форму.
– Они исчезают, – тихо проговорил Осита, следуя взглядом за моими пальцами. – То, что ты нарисовал, исчезает. Возьми, пожалуйста, уголь.
– Ты бери.
– Что ты изобразил?
– Твое сердце.
– О чем ты? Я не понимаю.
– Ты же сам сказал, помнишь? Ты пришел из моего сердца. Ничего не изменилось, ведь так? Я нарисовал свое сердце – оно такое же, как у тебя. И нечего тут понимать. А если я нарисую углем, ты упустишь то, что уже начал видеть. Можешь сколько угодно смотреть на мое сердце – оно тебя далеко не уведет.
Осита повесил голову.
Спустившись, я встретился лицом к лицу с Акико.
На ее лице застыло выражение изможденного животного – будто тело юного существа наконец-то покинул дьявол.
– Он скоро спустится и сразу начнет рисовать. Ты этого хотела?
– Что ты пытаешься со мной сделать?
– Я пытаюсь научить тебя, что такое живопись.
– Научить. Странно слышать это слово из твоих уст.
– Наверно. Но именно это я и собираюсь сделать.
Я поднял с пола тюбик краски, положил его на стол. Краска была малиновая – не красная, не киноварь, а именно малиновая. Она напоминала цвет крови.
Я не стал ждать, пока Осита спустится, так и ушел.
Вернувшись в хижину, я сразу направился в мастерскую и стал соскабливать с полотна краску. Скоро холст был почти чист, за исключением еле заметных следов.
Я нанес новый цвет. Малиновый. Распределил его по холсту и стал царапать ножом, создавая сложное переплетение оттенков.
Работа меня поглотила. На полотне стаю что-то проступать – нечто, похожее на предостережение. И в этот момент рука остановилась.
Что это было? Цвет? Форма? Тени? За этими вопросами стояло нечто большее: сама абстракция.
Я смотрел на полотно. Полотно смотрело на меня. Позыва выскабливать краску больше не возникало. Я даже не пытался пошевелить рукой.
Смеркаюсь. В комнате стало зябко. Малиновое полотно испускаю некое тепло.
Я не чувствовал потребности скоблить.
– С цветом все в порядке, – проговорил я.
Спустился в гостиную, словно бы ползком. В очаге горел огонь. Ярко полыхали поленья. На полотне были горячие цвета, но отнюдь не походили на цвета пламени.
Размышляя об этом, я заснул у очага.
Из окна лился солнечный свет. День выдался ясный. Температура поднялась, началась капель.
Я переоделся для пробежки и вышел на улицу. Дрова в очаге прогорели, и в доме было не теплее, чем снаружи.
Я побежал. Обычное утро – такое же, как и любое другое. Снег сохранил мои вчерашние следы. Я бежал, глядя на свои отпечатки в снегу, и быстро достиг конца маршрута.
Вернувшись в хижину, я увидел припаркованную чуть поодаль знакомую машину.
Когда я поднимался на крыльцо, распахнулись двери, и из автомобиля вышли двое мужчин.
5
Меня терпеливо дожидались. Я принял душ, вернулся в гостиную. Открыл баночку пива. Детективы видели мои перемещения и тем не менее оставались на террасе, словно не решаясь меня побеспокоить. Когда мы встретились взглядами, младший едва заметно кивнул.
Я вышел на улицу, лишь когда в очаге весело заплясали языки пламени. Поленья пощелкивали в огне, но воздух в комнате оставался прохладным. В середине зимы пришлось бы включить обогреватель, прежде чем огонь начал бы согревать воздух.
Температура в хижине и на террасе была примерно одинакова.
– Простите. Нам очень неприятно, что приходится вас беспокоить.
Полицейские меня ничуть не беспокоили. Даже напротив, было немного приятно видеть знакомые лица.
– У Койти Оситы есть младший брат, который его повсюду разыскивает. Он обладает, если можно так выразиться, братским чутьем. А вами он словно одержим – проявляет, можно сказать, ненормальный интерес.
– Мы однажды виделись.
– Он об этом упомянул.
Говорил в основном старший – тот, что помоложе, притих и стоял рядом.
– Интуиция – на редкость правильная штука, как показывает практика. Родственники зачастую оказываются правы, поэтому мы хотели бы проверить, так ли это в нашем случае.
– А я тут при чем?
– Мы хотим с вашего согласия взять дом под наблюдение, на некоторое время.
– Я не хочу, чтобы в доме находились посторонние. И мне не нравится, когда вокруг снуют люди, иначе я бы не поселился в горах. Наблюдайте сколько угодно, но чтобы я вас не видел.
– Вы уверены?
Им хотелось посмотреть, как я отреагирую на слово «наблюдение». Потому что если бы они действительно хотели устроить засаду на Койти Оситу, они бы все равно ее устроили, и я бы ни в жизнь не догадался.
Полицейскому нечего было добавить. Он стоял на пороге и с тупым видом разминал шею.
Я посмотрел на грязный снег вокруг хижины. Если новый не выпадет, то старый еще больше потемнеет и окончательно исчезнет. Впрочем, люди говаривали, что в здешних краях и весной нередки снегопады. Одной снежной ночи будет достаточно, чтобы скрыть всю грязь, тогда окружающий мир снова забелеет ослепительной, чрезмерной белизной. Я снова и снова соскребал с холста краску. А что, если еще попробовать? Наверно, останется чистое полотно, которое смело можно будет назвать «весенним снегом». Сейчас же холст был покрыт толстым слоем малинового.
– Наверно, когда всю зиму так просидишь, в город и выйти не захочется – слишком шумно. Боюсь, такая жизнь не про меня.
– Я не люблю людей – раньше не любил.
– Посмотреть на ваши картины – так вам и натура не нужна, и пейзаж. Впрочем, я не специалист в таких вещах.
– Во всяком случае, рисую я всегда один.
– Койти Осита накупил всяких художественных принадлежностей. Не знаю, что он собирался рисовать. Мне известно лишь, что он был вашим горячим почитателем.
Я поднес к губам сигарету, и следователь дал прикурить от одноразовой зажигалки. У него была потрескавшаяся кожа на пальцах – так бывает у людей, которые работают с водой.
– Даже если Осита к вам не приходил, он за вами наблюдает. Чую я, мы с вами разговариваем, а он где-то здесь, поблизости.
– В таком случае было опрометчиво с вашей стороны сюда приезжать. Вы же выдаете себя с головой.
– Ну, если бы мы имели дело с заурядным преступником, тогда да.
– Думаете, его привлекает опасность?
– Нет, он вообще не принимает опасность за таковую. Когда мы его арестуем, еще придется попотеть – нашу пташку так запросто за решетку не упечешь. Все зависит от результатов психиатрической экспертизы.
Признают Оситу виновным или не признают – все одно отправят его в клинику, где он и погибнет. Если не телом, так душой. А если дать ему самую малость времени, он, может быть, обретет то, что даст ему силы продержаться.
Я не потому заставлял Оситу рисовать, чтобы он стал нормальным. Наверно, я это делал для себя. Наблюдая за подопечными – Оситой и Акико, – я хотел увидеть, как рисуют сердцем.
Звенела капель и на балконе образовалась лужица воды. Когда в нее падала очередная капля, водная гладь шла рябью и скоро снова выравнивалась, походя на лист прозрачного стекла. Казалось, процесс этот бесконечен.
– Грустно становится, когда арестуешь преступника, а за решетку его засадить не можешь – все равно что на волю отпустить. Всегда присутствует вероятность, что он возьмется за старое. Мы опасаемся, что на данный момент опасность грозит вам.
– Неужели?
– Нам надо отловить Оситу, пока он еще что-нибудь не натворил.
С трудом верилось, что полицейских волнует моя безопасность. У меня был весьма внушительный страж в лице адвоката, а «легенда» стражей порядка вероятнее всего была состряпана с расчетом заполучить информатора из «неблагоприятной среды».
– Мы будем поблизости, но вы не будете знать о нашем местоположении.
Я молча кивнул, наблюдая за лужицей талой воды.
Вернувшись к машине, полицейские завели мотор и спешно скрылись.
Гостиная согревалась. Я скинул халат, натянул любимый свитер и поднялся в мастерскую.
На мольберте алел холст. У меня не было потребности соскабливать краску и новых цветов добавлять не хотелось.
Простояв у полотна где-то с час, я спустился в гостиную, подкинул в огонь пару поленец, чтобы пламя не погасло, и вышел на улицу.
Завел легковушку и поехал в город.
Через некоторое время я заметил, что за мной следует другая легковушка. Я не знал точно, кто это, полицейские или нет: в салоне сидел только водитель.
С начала оттепели немного подморозило, и снег заледенел. Теперь он снова стал таять и приобрел консистенцию шербета. Местами, там, где я никогда не пробуксовывал, теперь было скользко, и временами руль вырывало из рук. Я старался не гнать.
Я зашел в придорожную закусочную, заказал карри с говядиной и в ожидании заказа почитывал газету. Никого похожего на шпиков я не приметил.
Я быстро поел и поехал в город. Закупившись в супермаркете овощами и консервами, зашел к ножовщику и приобрел точильный камень взамен старого, истершегося.
Вернулся в хижину. Следом по-прежнему ехал двухместный автомобиль, хотя и старался держаться вне зоны видимости. Весь оставшийся день я затачивал нож.
Им я наносил краску на холст. В отличие от мастихина нож не гнулся, зато с его помощью я наточил несколько сотен деревянных стеков. Инструмент был добротный, хотя лезвие и потускнело. Не знаю, подошел ли бы нож с не подпорченным лезвием для моих целей: ложилась ли бы краска на полотно? Пока не попробуешь – не узнаешь. В то же самое время мне нужен был настолько острый нож, чтобы им можно было сделать ровный разрез на холсте – если рука случайно дрогнет. Тупой нож больше походил на металлическую палочку.
Я смочил камень водой: он тут же впитал влагу. Я на какое-то время оставил его отмокать в воде, а потом принялся затачивать нож.
По ходу дела я сбрызгивал камень водой, и он становился совершенно гладким – мне даже казалось, что сталь не заточится. Впрочем, поверхность лезвия вскоре начала блестеть.
Я работал где-то с час. С одной стороны лезвие уже сверкало и в то же самое время было туповато.
Еще час я затачивал вторую сторону.
Лезвие стало поострее. Через полчаса я его снова проверил. Теперь оно было остро отточенным – даже и не узнать, будто от другого ножа. Я взял кусочек древесины и чисто разрезал его надвое.
А я все точил словно одержимый. Кромка лезвия стала истончаться, смягчилась и совершенно отпала. Я точил и точил. Казалось, нож стал на размер меньше.
Солнце стало садиться.
Когда я коснулся лезвия, оно словно за что-то зацепилось. Это, я где-то читал, было явным признаком хорошей заточки.
Я отложил точильный камень, вернулся в хижину и подкинул в огонь поленце. В очаге тлели угли, но полено быстро разгорелось, живо заплясали языки пламени.
Я повертел нож в руках. Приложил лезвие к подушечке большого пальца и слегка провел. Кожа разошлась без малейшего сопротивления.
Взбежав на второй этаж, я выдавил на палитру черной краски, зачерпнул ее ножом и шлепнул на полотно. Черный стирается лишь черным. Черный способен пронзить человеческое сердце. Я с головой ушел в работу. Теперь полотно с кроваво-красным пятном в центре было испещрено черными шипами.
Когда я отер нож скипидаром, перевалило за полночь. Лезвие потускнело – на следующий день снова придется затачивать.
Я вышел на улицу, лишь когда в очаге весело заплясали языки пламени. Поленья пощелкивали в огне, но воздух в комнате оставался прохладным. В середине зимы пришлось бы включить обогреватель, прежде чем огонь начал бы согревать воздух.
Температура в хижине и на террасе была примерно одинакова.
– Простите. Нам очень неприятно, что приходится вас беспокоить.
Полицейские меня ничуть не беспокоили. Даже напротив, было немного приятно видеть знакомые лица.
– У Койти Оситы есть младший брат, который его повсюду разыскивает. Он обладает, если можно так выразиться, братским чутьем. А вами он словно одержим – проявляет, можно сказать, ненормальный интерес.
– Мы однажды виделись.
– Он об этом упомянул.
Говорил в основном старший – тот, что помоложе, притих и стоял рядом.
– Интуиция – на редкость правильная штука, как показывает практика. Родственники зачастую оказываются правы, поэтому мы хотели бы проверить, так ли это в нашем случае.
– А я тут при чем?
– Мы хотим с вашего согласия взять дом под наблюдение, на некоторое время.
– Я не хочу, чтобы в доме находились посторонние. И мне не нравится, когда вокруг снуют люди, иначе я бы не поселился в горах. Наблюдайте сколько угодно, но чтобы я вас не видел.
– Вы уверены?
Им хотелось посмотреть, как я отреагирую на слово «наблюдение». Потому что если бы они действительно хотели устроить засаду на Койти Оситу, они бы все равно ее устроили, и я бы ни в жизнь не догадался.
Полицейскому нечего было добавить. Он стоял на пороге и с тупым видом разминал шею.
Я посмотрел на грязный снег вокруг хижины. Если новый не выпадет, то старый еще больше потемнеет и окончательно исчезнет. Впрочем, люди говаривали, что в здешних краях и весной нередки снегопады. Одной снежной ночи будет достаточно, чтобы скрыть всю грязь, тогда окружающий мир снова забелеет ослепительной, чрезмерной белизной. Я снова и снова соскребал с холста краску. А что, если еще попробовать? Наверно, останется чистое полотно, которое смело можно будет назвать «весенним снегом». Сейчас же холст был покрыт толстым слоем малинового.
– Наверно, когда всю зиму так просидишь, в город и выйти не захочется – слишком шумно. Боюсь, такая жизнь не про меня.
– Я не люблю людей – раньше не любил.
– Посмотреть на ваши картины – так вам и натура не нужна, и пейзаж. Впрочем, я не специалист в таких вещах.
– Во всяком случае, рисую я всегда один.
– Койти Осита накупил всяких художественных принадлежностей. Не знаю, что он собирался рисовать. Мне известно лишь, что он был вашим горячим почитателем.
Я поднес к губам сигарету, и следователь дал прикурить от одноразовой зажигалки. У него была потрескавшаяся кожа на пальцах – так бывает у людей, которые работают с водой.
– Даже если Осита к вам не приходил, он за вами наблюдает. Чую я, мы с вами разговариваем, а он где-то здесь, поблизости.
– В таком случае было опрометчиво с вашей стороны сюда приезжать. Вы же выдаете себя с головой.
– Ну, если бы мы имели дело с заурядным преступником, тогда да.
– Думаете, его привлекает опасность?
– Нет, он вообще не принимает опасность за таковую. Когда мы его арестуем, еще придется попотеть – нашу пташку так запросто за решетку не упечешь. Все зависит от результатов психиатрической экспертизы.
Признают Оситу виновным или не признают – все одно отправят его в клинику, где он и погибнет. Если не телом, так душой. А если дать ему самую малость времени, он, может быть, обретет то, что даст ему силы продержаться.
Я не потому заставлял Оситу рисовать, чтобы он стал нормальным. Наверно, я это делал для себя. Наблюдая за подопечными – Оситой и Акико, – я хотел увидеть, как рисуют сердцем.
Звенела капель и на балконе образовалась лужица воды. Когда в нее падала очередная капля, водная гладь шла рябью и скоро снова выравнивалась, походя на лист прозрачного стекла. Казалось, процесс этот бесконечен.
– Грустно становится, когда арестуешь преступника, а за решетку его засадить не можешь – все равно что на волю отпустить. Всегда присутствует вероятность, что он возьмется за старое. Мы опасаемся, что на данный момент опасность грозит вам.
– Неужели?
– Нам надо отловить Оситу, пока он еще что-нибудь не натворил.
С трудом верилось, что полицейских волнует моя безопасность. У меня был весьма внушительный страж в лице адвоката, а «легенда» стражей порядка вероятнее всего была состряпана с расчетом заполучить информатора из «неблагоприятной среды».
– Мы будем поблизости, но вы не будете знать о нашем местоположении.
Я молча кивнул, наблюдая за лужицей талой воды.
Вернувшись к машине, полицейские завели мотор и спешно скрылись.
Гостиная согревалась. Я скинул халат, натянул любимый свитер и поднялся в мастерскую.
На мольберте алел холст. У меня не было потребности соскабливать краску и новых цветов добавлять не хотелось.
Простояв у полотна где-то с час, я спустился в гостиную, подкинул в огонь пару поленец, чтобы пламя не погасло, и вышел на улицу.
Завел легковушку и поехал в город.
Через некоторое время я заметил, что за мной следует другая легковушка. Я не знал точно, кто это, полицейские или нет: в салоне сидел только водитель.
С начала оттепели немного подморозило, и снег заледенел. Теперь он снова стал таять и приобрел консистенцию шербета. Местами, там, где я никогда не пробуксовывал, теперь было скользко, и временами руль вырывало из рук. Я старался не гнать.
Я зашел в придорожную закусочную, заказал карри с говядиной и в ожидании заказа почитывал газету. Никого похожего на шпиков я не приметил.
Я быстро поел и поехал в город. Закупившись в супермаркете овощами и консервами, зашел к ножовщику и приобрел точильный камень взамен старого, истершегося.
Вернулся в хижину. Следом по-прежнему ехал двухместный автомобиль, хотя и старался держаться вне зоны видимости. Весь оставшийся день я затачивал нож.
Им я наносил краску на холст. В отличие от мастихина нож не гнулся, зато с его помощью я наточил несколько сотен деревянных стеков. Инструмент был добротный, хотя лезвие и потускнело. Не знаю, подошел ли бы нож с не подпорченным лезвием для моих целей: ложилась ли бы краска на полотно? Пока не попробуешь – не узнаешь. В то же самое время мне нужен был настолько острый нож, чтобы им можно было сделать ровный разрез на холсте – если рука случайно дрогнет. Тупой нож больше походил на металлическую палочку.
Я смочил камень водой: он тут же впитал влагу. Я на какое-то время оставил его отмокать в воде, а потом принялся затачивать нож.
По ходу дела я сбрызгивал камень водой, и он становился совершенно гладким – мне даже казалось, что сталь не заточится. Впрочем, поверхность лезвия вскоре начала блестеть.
Я работал где-то с час. С одной стороны лезвие уже сверкало и в то же самое время было туповато.
Еще час я затачивал вторую сторону.
Лезвие стало поострее. Через полчаса я его снова проверил. Теперь оно было остро отточенным – даже и не узнать, будто от другого ножа. Я взял кусочек древесины и чисто разрезал его надвое.
А я все точил словно одержимый. Кромка лезвия стала истончаться, смягчилась и совершенно отпала. Я точил и точил. Казалось, нож стал на размер меньше.
Солнце стало садиться.
Когда я коснулся лезвия, оно словно за что-то зацепилось. Это, я где-то читал, было явным признаком хорошей заточки.
Я отложил точильный камень, вернулся в хижину и подкинул в огонь поленце. В очаге тлели угли, но полено быстро разгорелось, живо заплясали языки пламени.
Я повертел нож в руках. Приложил лезвие к подушечке большого пальца и слегка провел. Кожа разошлась без малейшего сопротивления.
Взбежав на второй этаж, я выдавил на палитру черной краски, зачерпнул ее ножом и шлепнул на полотно. Черный стирается лишь черным. Черный способен пронзить человеческое сердце. Я с головой ушел в работу. Теперь полотно с кроваво-красным пятном в центре было испещрено черными шипами.
Когда я отер нож скипидаром, перевалило за полночь. Лезвие потускнело – на следующий день снова придется затачивать.
6
Я натачивал нож, когда зазвонил телефон.
– Не могу остановиться. Рисую, рисую, рисую. Осита был гораздо спокойнее – на грани подавленности.
– И что?
– Я понимаю, почему Акико заперлась. В ее рисунках кое-чего не хватает. Я вижу. Это потому, что я сам начал рисовать. Я знаю, что не так, и хочу исправить, а у нее припадок – кричит, что я все испортил.
– Могу себе представить.
– Запретила мне подходить к ее рисункам.
– Она права. Мало приятного, когда суются в твои картины. Тут любой бы не выдержал.
– Но я же хочу как лучше. Объяснить я не могу, а вот показать – пожалуйста, если бы она только разрешила поработать с ее холстом.
– Даже если ты понял, в чем дело, все равно не сможешь ее научить. Представь, если бы я тебе показал, ты бы смог рисовать как сейчас?
– Не знаю.
– Ты сам всему научился. Поэтому теперь тебе хочется рисовать.
– Пожалуй.
– Оставь ее в покое.
– Я тоже таким был?
– Вплоть до недавнего момента.
Осита сказал, что хочет показать мне свою работу, и положил трубку.
Я снова принялся затачивать нож. Лезвие быстро заострилось – наверное, потому, что накануне я его долго затачивал.
Сидя у очага, я рассматривал лезвие.
У меня возникло странное чувство, будто рядом кто-то есть. Хотелось выяснить его причину. Лезвие, за неимением лучшего слова, было живым. Излучавший холодный стальной блеск, нож словно обладал аурой живого существа: он дышал, напрягался, готовый что-то шепнуть мне.
– Руку? – пробормотал я. – Палец?
Нож явно мне что-то говорил. Я пытался расслышать, уловить – не ушами, а каким-то другим образом.
– Говоришь, пойдем порисуем? Хочешь стать продолжением моей руки, пальцев? Слушай, нуты же просто нож.
Мой голос эхом отдавался в пустой гостиной. Я закрыл рот, который снова попытался что-то пробормотать.
Я коснулся лезвием тыльной стороны ладони и легонько провел по коже. Боли я не ощутил, но заметил порез. Ранка шла единой нитью, вдоль которой друг за дружкой выступили бусинки крови. Едва выступив, они застывали.
С ножом в руке я поднялся на второй этаж.
Черный холст, пунцовый в центре. Что-то накатывало на сердце, словно волны на песок. Пульсация исходила из руки, из пальцев – нет, от ножа.
Я наложил еще краски – желтой, зеленой, белой. Выдавливал на полотно прямо из тюбика.
Не цвет, не очертания – это был сам звук, голос как таковой. Нож испускал звуки и распространял их по полотну. Голос, исходивший из ножа, перекликался с зовом моего сердца.
Я писал картину – по-настоящему писал, куда более сильно, чем когда рисовал «Нагую Акико». Тогда я понимал: вот что значит быть живым – казалось, что прежде я и не жил.
За окном давно рассвело – словно ночь мгновенно уступила дню.
Я отер нож скипидаром, мастихином соскоблил с палитры краски – все это проделывал, ни разу не взглянув на полотно.
Ко мне пришлось осознание, телесное осознание, каково это – не зависеть от цвета и формы. Они для художников – инструменты, и в то же время оковы.
Я спустился на первый этаж, вышел на террасу и принялся затачивать нож.
Наитием я ощущал тяжелые тучи, зависшие над головой. Чем они готовы разразиться? Снегом или дождем?
Два часа ушло на заточку. Я коснулся ножа тыльной стороной ладони и чуть надавил на него указательным пальцем. Нож собственным весом рассек мне кожу. На поверхности ранки выступила кровь – на этот раз не каплями, а единой линией. Она не текла, не капала, затвердевая на глазах, совсем как краска.
Вернувшись в гостиную, я впервые за день ощутил, что хочу есть. Направился на кухню, поджарил колбасу с овощами – они пошипели на сковороде и окончательно сгорели. Я пил пиво, неторопливо пожевывая обуглившиеся колбаски. Овощи пришлось выбросить – мне не нравился цвет сгоревших маслянистых овощей: с ними произошла злосчастная перемена.
Более-менее насытившись, я прошелся по комнате с пылесосом, тыкая то тут, то там. Поначалу, когда я только вселился, каждый день приходила смотрительша с виллы и прибиралась, теперь мы сошлись на том, что она будет только забирать белье. В прихожей стояла корзина, куда я после пробежки бросал мокрую от пота одежду, и толстуха забирала ее. Получалось, мы с ней уже какое-то время не виделись.
Начав прибираться, я не смог остановиться. Прошелся пылесосом по всем углам, стер пыль влажной тряпкой, натер окна до блеска.
Я понял, что намеренно пытаюсь устать. Впрочем, так просто меня не утомишь, во мне кипела энергия, исходящая из самого моего существа.
Я сел в машину, направился в город. По дороге я замечал, что следом едет знакомая легковушка. Срок действий водительских прав истек, когда я еще в тюрьме сидел, но меня это не слишком беспокоило: те двое, в машине, даже не задумывались о годности моих документов.
Стемнело.
Ход времени ощущался как-то смутно. Я выпил в клубе, где гостей привечали филиппинки. Помню, как приходил сюда с Номурой, но и только.
В хижину я вернулся в начале десятого. Одна филиппинка настойчиво, на ломаном японском зазывала меня в отель, да только в моей реальности на тот момент вожделения не существовало.
Я развел в очаге огонь, выпил два бокала коньяка. Согрелся изнутри и заснул. Открыл глаза в час ночи – проснулся, ни следа хмеля в голове.
Энергия, бушующая внутри, не унималась.
Я выпил стакан воды, поднялся на второй этаж и встал к холсту. Почти час я боролся с желанием наложить еще краски, а потом понял, что держу в руке нож.
– Не могу остановиться. Рисую, рисую, рисую. Осита был гораздо спокойнее – на грани подавленности.
– И что?
– Я понимаю, почему Акико заперлась. В ее рисунках кое-чего не хватает. Я вижу. Это потому, что я сам начал рисовать. Я знаю, что не так, и хочу исправить, а у нее припадок – кричит, что я все испортил.
– Могу себе представить.
– Запретила мне подходить к ее рисункам.
– Она права. Мало приятного, когда суются в твои картины. Тут любой бы не выдержал.
– Но я же хочу как лучше. Объяснить я не могу, а вот показать – пожалуйста, если бы она только разрешила поработать с ее холстом.
– Даже если ты понял, в чем дело, все равно не сможешь ее научить. Представь, если бы я тебе показал, ты бы смог рисовать как сейчас?
– Не знаю.
– Ты сам всему научился. Поэтому теперь тебе хочется рисовать.
– Пожалуй.
– Оставь ее в покое.
– Я тоже таким был?
– Вплоть до недавнего момента.
Осита сказал, что хочет показать мне свою работу, и положил трубку.
Я снова принялся затачивать нож. Лезвие быстро заострилось – наверное, потому, что накануне я его долго затачивал.
Сидя у очага, я рассматривал лезвие.
У меня возникло странное чувство, будто рядом кто-то есть. Хотелось выяснить его причину. Лезвие, за неимением лучшего слова, было живым. Излучавший холодный стальной блеск, нож словно обладал аурой живого существа: он дышал, напрягался, готовый что-то шепнуть мне.
– Руку? – пробормотал я. – Палец?
Нож явно мне что-то говорил. Я пытался расслышать, уловить – не ушами, а каким-то другим образом.
– Говоришь, пойдем порисуем? Хочешь стать продолжением моей руки, пальцев? Слушай, нуты же просто нож.
Мой голос эхом отдавался в пустой гостиной. Я закрыл рот, который снова попытался что-то пробормотать.
Я коснулся лезвием тыльной стороны ладони и легонько провел по коже. Боли я не ощутил, но заметил порез. Ранка шла единой нитью, вдоль которой друг за дружкой выступили бусинки крови. Едва выступив, они застывали.
С ножом в руке я поднялся на второй этаж.
Черный холст, пунцовый в центре. Что-то накатывало на сердце, словно волны на песок. Пульсация исходила из руки, из пальцев – нет, от ножа.
Я наложил еще краски – желтой, зеленой, белой. Выдавливал на полотно прямо из тюбика.
Не цвет, не очертания – это был сам звук, голос как таковой. Нож испускал звуки и распространял их по полотну. Голос, исходивший из ножа, перекликался с зовом моего сердца.
Я писал картину – по-настоящему писал, куда более сильно, чем когда рисовал «Нагую Акико». Тогда я понимал: вот что значит быть живым – казалось, что прежде я и не жил.
За окном давно рассвело – словно ночь мгновенно уступила дню.
Я отер нож скипидаром, мастихином соскоблил с палитры краски – все это проделывал, ни разу не взглянув на полотно.
Ко мне пришлось осознание, телесное осознание, каково это – не зависеть от цвета и формы. Они для художников – инструменты, и в то же время оковы.
Я спустился на первый этаж, вышел на террасу и принялся затачивать нож.
Наитием я ощущал тяжелые тучи, зависшие над головой. Чем они готовы разразиться? Снегом или дождем?
Два часа ушло на заточку. Я коснулся ножа тыльной стороной ладони и чуть надавил на него указательным пальцем. Нож собственным весом рассек мне кожу. На поверхности ранки выступила кровь – на этот раз не каплями, а единой линией. Она не текла, не капала, затвердевая на глазах, совсем как краска.
Вернувшись в гостиную, я впервые за день ощутил, что хочу есть. Направился на кухню, поджарил колбасу с овощами – они пошипели на сковороде и окончательно сгорели. Я пил пиво, неторопливо пожевывая обуглившиеся колбаски. Овощи пришлось выбросить – мне не нравился цвет сгоревших маслянистых овощей: с ними произошла злосчастная перемена.
Более-менее насытившись, я прошелся по комнате с пылесосом, тыкая то тут, то там. Поначалу, когда я только вселился, каждый день приходила смотрительша с виллы и прибиралась, теперь мы сошлись на том, что она будет только забирать белье. В прихожей стояла корзина, куда я после пробежки бросал мокрую от пота одежду, и толстуха забирала ее. Получалось, мы с ней уже какое-то время не виделись.
Начав прибираться, я не смог остановиться. Прошелся пылесосом по всем углам, стер пыль влажной тряпкой, натер окна до блеска.
Я понял, что намеренно пытаюсь устать. Впрочем, так просто меня не утомишь, во мне кипела энергия, исходящая из самого моего существа.
Я сел в машину, направился в город. По дороге я замечал, что следом едет знакомая легковушка. Срок действий водительских прав истек, когда я еще в тюрьме сидел, но меня это не слишком беспокоило: те двое, в машине, даже не задумывались о годности моих документов.
Стемнело.
Ход времени ощущался как-то смутно. Я выпил в клубе, где гостей привечали филиппинки. Помню, как приходил сюда с Номурой, но и только.
В хижину я вернулся в начале десятого. Одна филиппинка настойчиво, на ломаном японском зазывала меня в отель, да только в моей реальности на тот момент вожделения не существовало.
Я развел в очаге огонь, выпил два бокала коньяка. Согрелся изнутри и заснул. Открыл глаза в час ночи – проснулся, ни следа хмеля в голове.
Энергия, бушующая внутри, не унималась.
Я выпил стакан воды, поднялся на второй этаж и встал к холсту. Почти час я боролся с желанием наложить еще краски, а потом понял, что держу в руке нож.