Пива у меня не было, поэтому я выпил виски. Подождал, когда кровь заиграет. Напиваться смысла особого не было. Просто хотелось заглушить некоторые части рассудка.
   Огонь в очаге угасал. Я подбросил стружек и добавил новое поленце.
   Позвонили в дверь.
   Скользнула мысль, что я, должно быть, что-то забыл в столовой. Открываю – стоит Акико.
   – Я заходила днем, но вас не было.
   – Да, новые шины ставил. Завозился.
   У меня было такое чувство, словно мы встретились после долгой разлуки. На Акико была меховая шапка и замшевая куртка цвета палой листвы. Такой вид, будто она каталась на лыжах.
   – Я думал, вы в Токио вернулись.
   – Да, я ездила пару недель назад. А сейчас в колледже занятий нет, вот я и приехала.
   – Ах вот как. Понятно.
   Я почти не опьянел. У меня была совершенно ясная голова.
   – Я поселилась в гостинице тут, чуть повыше, в горах. Какое-то время пробуду.
   – А почему не на вилле?
   – С оформлением куча возни, не хотела дядюшку утруждать. Он и так из-за меня правила нарушил.
   – Значит, в гостинице?
   – Вот, решила вас навестить, – сказала Акико вроде бы ни к чему.
   Впервые мне захотелось скрыть тот факт, что я на самом деле убийца. До сих пор ничего не утаивал от людей, а уж тем более это.
   – А вы сидели в тюрьме, да? В газете про ваше дело статья была, я читала в библиотеке. Там довольно большая статья.
   Я не знал, как теперь быть, куда деться от этого желания сохранить свое преступление в тайне.
   – Я кое о чем тут думала. Мне тут пришли в голову интересные мысли.
   – Да?
   – Я хочу попросить вас, чтобы вы меня нарисовали.
   – Вы меня об этом уже просили.
   – Вы не рисуете людей?
   – Я этого не утверждал.
   – Тогда нарисуйте меня.
   – Зачем?
   Акико впилась в меня взглядом. Меня переполняли эмоции, и я, сам не знаю почему, сунул руки в карманы.

5

   С утра я разоспался и встал позже обычного. Это из-за Акико: она каждый день стала заглядывать после ужина и задерживалась на пару часов.
   Она позировала, сидя возле очага, и я рисовал ее углем в альбоме для набросков.
   Два часа истекали, и Акико уходила. Мы сразу так договорились, на два часа, и от заведенного не отклонялись – на пару минут от силы. Когда уходила Акико, у меня начинался вечер. Я принимал ванну и пропускал пару рюмочек, медленно доходя до кондиции. В койку я заваливался с двухчасовым опозданием, поэтому припозднялся с подъемом. Какое-то время меня даже посещало чувство, что я переехал в страну с двухчасовой разницей поясного времени.
   Акико захотела посмотреть наброски. Я показал. Их было четыре, и не сказать, чтобы какой-то получился удачнее остальных. Мне нравилось делать наброски, это напоминало прежние времена.
   Стали часты снегопады. И несмотря на это, снег не накапливался. На дороге, по которой я каждое утро бегал, лежало немного снега. Я выбирал места, где он начал подтаивать, и кроссовки скоро покрылись грязью.
   После обеда я весь день простоял перед холстом в студии. Мучило меня что-то такое, отчего я хотел избавиться. Впрочем, пока я не начинал рисовать, я не знал, с чем именно мне предстоит бороться. Такова участь художника.
   – А почему вас обвинили в «нанесении смертельных увечий»? Ведь это была самооборона.
   Уголь сновал по альбомному листу, а Акико пыталась меня разговорить. Она ссылалась на газеты, хотя у меня складывалось впечатление, что девушка проштудировала судебные протоколы.
   – Вы могли подать апелляцию, тогда вам как минимум отсрочили бы приговор. Вы же, напротив, с самого начала настаивали на том, что намеревались совершить убийство.
   – К чему вы клоните?
   – Вам хотелось вкусить тюремной жизни? Заворожила эта мысль, да?
   – Ради такого не убивают.
   Акико сидела возле очага. Кроме того, в комнате был включен масляный обогреватель, так что в гостиной стояла настоящая парилка. Однако гостья не снимала свой свитер цвета палой листвы.
   – Вы сейчас загоритесь.
   Мне представилось, как пламя из очага охватит ее свитер, но Акико поняла это так, что в комнате слишком жарко. Она поднялась со стула и повернула колесико на обогревателе.
   В тюрьме у нас стояли обогреватели, но по ночам все равно было холодно. Койки в камере были поделены – на этот счет строго. Когда появлялся новичок, совершивший мелкую провинность, ему отводили место в холодных углах, где гуляли сквозняки. Ко мне с самого начала отнеслись по-королевски. В тюрьме совсем другие мерила.
   – Кажется, я поняла, почему вы сорвались и убили его. Он зашел так далеко в своих оскорблениях, что вы этого уже не могли выносить.
   Все равно ей не понять того, чего я сам не понимаю. Я просто улыбнулся. Ахико всего лишь пыталась объяснить себе, почему сидящий перед ней человек оказался убийцей.
   – Зимой тут настоящая тишь.
   – Завтра я возвращаюсь в Токио.
   Я водил углем по бумаге, ничего не отвечая. Честно говоря, мне было странно рисовать Акико. Странно, но не мучительно – иначе я бы не стал этого делать.
   – Вы вздохнете с облегчением, не сомневаюсь. И все-таки я очень скоро вернусь. Знакомые пустят меня пожить на своей вилле, тут совсем рядом. Мне придется только платить за электричество, воду и отопление. По сравнению с гостиницей очень дешево.
   – Будете сами прибираться и готовить.
   – А вы не знали? Так я вас удивлю: я повар.
   Акико засмеялась.
   – Возьмите.
   Я протянул альбом, где было полным-полно набросков Акико.
   – Зачем?
   – Я закончил.
   – Я вас предупредила, что пока рано переводить дух. Теперь я хочу, чтобы вы меня написали. Маслом, если можно.
   – Боже правый.
   – Я вас не принуждаю. Вы сказали, что можете нарисовать. Я знаю, у вас в студии уже натянуто полотно сотого размера. Теперь вы полны энергии.
   – Ну не настолько, чтобы рисовать вас. Сейчас просто хотелось развеяться, вспомнить былые деньки.
   – Я знаю.
   Акико улыбнулась и, прижав к себе альбом, вышла из хижины.
   Немного проплевавшись, «ситроен» завелся. Вскоре рычание двигателя стихло вдали. Я прислушивался к его затихающему ворчанию, и словно ниоткуда на меня навалилась гнетущая пустота.
   Я принял ванну, наложил в камин поленец, выпил несколько рюмок коньяка, чтобы переключиться на другую волну, но пустота не уходила. Я все пил, надеясь, что к утру она исчезнет без следа. И, сам того не заметив, пересидел за полночь.
   Я встал, пошел в спальню и забрался под одеяло.
   Проснулся.
   Обходиться без завтрака становилось привычным. Я оделся для пробежки, сделал несколько потягиваний и припустил бегом. Солнце висело высоко над горизонтом, но стужа стояла нещадная. Изо рта шел пар. Я бежал, рассеянно наблюдая за облачками пара, выходящего с каждым выдохом, который быстро рассеивался в воздухе. Это успокаивало даже лучше, чем разглядывание окрестных ландшафтов.
   Я вернулся с пробежки. Не заходя в дом, помыл в теплой воде запачканную обувь. Поставил спортивные бутсы сушиться у очага и принял душ. На такие случаи я специально обзавелся запасной парой обуви. Даже если я каждый день буду мыть обувь, мне всегда будет в чем выйти.
   Я выпил бутылочку пива.
   Потом сел в машину и поехал обедать. Когда вернулся, я снова приложился к пиву. Последние четыре-пять дней я вообще не пил: дотемна простаивал в мастерской перед холстом.
   Прикончил два пива, но в мастерскую все равно не хотелось подниматься.
   Сидя у очага, я принялся выстругивать стеки из просохшего дерева – их у меня набралась уже целая коллекция.
   На новом полотне я уже не использовал мастихины. Вместо них в дело пошли самодельные стеки из дерева. Какие-то были плоскими, другие имели форму шпателя, третьи – заострены, как клинья. Подолгу они не служили – два-три раза, и становились негодными. Я изготовил их уйму – целую коробку, и половину уже израсходовал.
   То, что я рисовал без кисти или мастихина, ничего само по себе не значило. Да, линия становилась неловкой, но вместе с тем и более сильной, более уверенной.
   Мне просто хотелось попробовать и посмотреть, что из этого выйдет.
   Я поехал обедать.
   Горнолыжный сезон еще не наступил, и в столовой было пусто. Ко мне подошла смотрительша, поболтать. Как видно, она обратила внимание, что ко мне каждое утро приезжал «ситроен». Только накануне его не было. Я так понял, Акико специально приезжала по вечерам – опасалась любопытных глаз. Впрочем, не стоило, на мой взгляд, искать в этом скрытый смысл.
   Болтать с ней бесконечно мне было неинтересно.
   Вернувшись в хижину, я налил себе коньяку и снова принялся выстругивать стеки.
   Я словно чего-то ждал. Не хотелось признаваться себе в том, что я ждал Акико, поэтому просто тесал стружку, упрекая себя в том, что веду себя как мальчишка. Мне эта мысль показалась смешной, и я продолжал строгать.
   Зазвонил телефон, но я не поднял трубку.
   Сел в машину в весьма набравшемся состоянии и поехал в город, в бар с филиппинками. Снял первую попавшуюся, отвез ее в мотель, находившийся в паре минут езды.
   – Вызвать тебе такси?
   Девочка полтора года прожила в Японии и могла изъясняться на ломаном японском. Для «наемных» водителей время сейчас было жаркое. Год близился к концу и последний месяц город изобиловал праздными гуляками и шумными компаниями.
   – Не надо, обойдусь.
   – Ты пьян. Тебя арестуют.
   – Просплюсь пока, протрезвею – тогда поеду. А ты возвращайся, когда закончим.
   – Вызовешь мне такси? Я кивнул.
   Она раздевалась, и я, глядя на нее, понимал, секс не для меня – не такая уж необходимость. Я бы легко обошелся и без него – мне было все равно.
   Я механически потрахался. Потом, отослав девочку, завалился в номере спать. На трех стенах и потолке висели зеркала, куда ни повернешься – везде видишь свое отражение. Пока я лежал с открытыми глазами, меня не покидало чувство, будто передо мной – я, отраженный в бесконечности. Ощущение мне понравилось. Бесчисленное множество меня значило, что мне придется написать бесчисленное множество картин.
   Незаметно я заснул. Открыв глаза, обнаружил, что день в самом разгаре. За окном сыпал снежок. Сидя перед зеркалом и глядя на бесконечное множество себя, я пытался что-то вспомнить. Из мотеля я уехал на машине, так и не вспомнив, над чем я ломал голову.

6

   Картина на полотне сотого формата начала обретать форму. Похоже было на человека, который тянется из тумана. Или на дерево, у которого опала листва.
   Даже в абстрактной картине угадываются формы. Может, я скажу прописную истину, но в живописи без цвета и формы ничего не выразить.
   Однако в воображении художника нет места четким формам. Форма сходит с кончиков пальцев, и не важно, держал ли в уме некую форму или нет.
   Картина выходила неплохая, подумал я и медленно разрезал полотно ножом.
   Нацуэ была в восторге от полотна.
   – Это моя картина, забираю, – сказала она. Когда я ее закончил, мне было все равно, кто ее заберет – Нацуэ или кто другой. Это касалось и неоконченных полотен, от которых мне хотелось избавиться.
   Когда она сказала, что картина теперь ее, мне это полотно тут же стало казаться предельно скучным – полотно, которое некогда казалось вполне удавшимся. И не из-за того, что Нацуэ решила его присвоить. Просто я вдруг понял: каждому художнику нравится то, что у него получилось. И я таким становился. Нельзя вдаваться в самолюбование.
   Когда я порезал полотно, то почувствовал облегчение, будто я от чего-то освободился.
   Видела бы Нацуэ, что я творю, с ней бы припадок случился. Она-то уж наверняка собиралась заломить за «шедевр» хорошую цену. Эти мысли повергли меня в легкое уныние. Мы с ней несколько раз были близки, и я знал, что женщина она неплохая. И думает не только о деньгах. Ей нравились мои картины, просто она не умела иначе это выразить.
   Я продолжал двигаться – до тех пор, пока я способен двигаться, со мной все в порядке. В свободное время я выстругивал стеки. Когда на улице темнело, я пил.
   Алкоголь не был для меня попыткой сбежать. Напиваться вошло в привычку, стало в порядке вещей. Во хмелю на меня находило что-то вроде пробуждения.
   Акико приехала десятого декабря.
   – Я живу на вилле минутах в пятнадцати езды отсюда. Там нет такого камина, но зато есть отопительная система.
   – Невероятно. Вы решили остаться здесь на всю зиму?
   – Родители моей подруги уехали в Канаду, а она уезжает туда на зимние каникулы. Так что они даже рады, что дом зимой пустовать не будет.
   – А ваши родители тоже за границей?
   – Сколько себя помню, они всегда уезжали. Мы даже на Рождество не виделись и на Новый год.
   Акико засмеялась. Когда она смеялась, у нее становилось взрослое лицо.
   Я пожал плечами и вернулся к камину.
   – Вы все еще хотите, чтобы я вас нарисовал?
   – А вам не хочется?
   – Я первым задал вопрос.
   – Сделайте одолжение. Если можно, маслом.
   – Вы видели мои наброски. Что думаете?
   – Не знаю. Я могла бы наговорить банальностей, но когда я на них смотрю – ну, не знаю. Исполнение изумительное, но о полотнах в таких словах не говорят.
   – Ходите вокруг да около.
   – А кроме техники, я чувствую, что здесь… не только в ней дело. Может быть, о таком вообще не стоит говорить вслух.
   Я закурил. Акику сунула в губы тонкую ментоловую сигарету.
   – Вам же восемнадцать?
   – Девятнадцать исполнилось.
   – В любом случае двадцати еще нет.
   – Это единственное, в чем я переплюнула отца. Курю с пятнадцати.
   Я взглянул на огонь. В очаге дружно потрескивали сухие поленья.
   – Ну так как, в масле?
   – Вы переключились на абстракции, вам не странно рисовать людей?
   – Не знаю. Живопись это живопись. Из всего, что видят мои глаза, я не знаю, что бы мне хотелось нарисовать, поэтому предпочитаю абстракции. Если взгляд на что-нибудь ляжет, буду рисовать людей и натюрморты.
   – Значит, в этом дело? А я думала, просто не хочется заслонять себя вещами.
   – Что вы подразумеваете под вещами?
   – Людьми, к примеру. Вас, наверно, люди раздражают. Поэтому и не хотите их рисовать. Или пейзажи: осенние цвета вам кажутся фальшивыми. А ведь они все равно существуют – люди и осень.
   Я затушил сигарету и подкинул в камин пару поленец.
   Кажется, я понимал, к чему клонит Акико: что я слишком зациклен на своем внутреннем мире и не желаю замечать его внешних проявлений. В глубине души я понимал, что такой подход неверен: в конце концов, у человека пять чувств.
   – Простите. Я говорю бестактности.
   – А у меня как раз проснулось желание порисовать.
   – Правда?
   – Да, и, пожалуй, даже в масле.
   Акико засмеялась. Было в этом смехе что-то, не связанное с ее дальнейшими словами, некое приглашение.
   – А хотите, порисуйте у меня на вилле. Полезно для перемены настроения. Там совсем другое настроение – тут даже атмосфера какая-то абстрактная.
   – Вы со мной говорите, как со студентом. Откуда этот менторский тон?
   – Простите.
   – Раз уж мы об этом заговорили, я понимаю только то, что творится у меня в голове.
   – Можно посмотреть, что у вас наверху?
   Акико встала. У девушки был свой подход к этим вещам: не сказал «нет», значит, понимай «да».
   Она поднялась наверх и какое-то время там пробыла. В ожидании я успел выкурить две сигареты.
   – Зачем вы это сделали?
   Она вернулась, и у нее дрожал голос.
   Я оставил на подрамнике изрезанное полотно. Новое натягивать не хотелось – я все равно еще не придумал, что писать.
   – Мне так нравилась эта картина. Она была замечательная.
   – Бывает, кажется, картина вот-вот сорвется с полотна и оживет – правда, такого еще не случалось. Вот и эта такая же.
   Акико затаила дыхание.
   Мне хотелось сказать, что тому, кто ее нарисовал, это нравилось, но облечь мысль в слова не мог.
   – Сначала был просто чистый холст.
   – Понятно.
   – Я очень надеялся, что вы поймете.
   – Вам не понравилось то, что там было, или вы начали себя ненавидеть? Ведь не начали?
   Акико снова села.
   – Лучше порисуйте на моей вилле.
   – Не вижу препятствий.
   Гостья внимательно на меня смотрела, не отводя взгляда. От неловкости я принялся шарить по карманам в поисках сигарет.
   – Вы не против, если я приберусь в мастерской?
   – Не надо, оставьте до поры. Может, захочу написать следующее полотно – тогда посмотрим.
   – Хорошо.
   – Смотреть разрешаю все, но при одном условии: ничего не трогать.
   Акико кивнула.
   Было еще не поздно. Небо затянуло тучами, но дождь не собирался. Такая погода стояла уже несколько дней.
   – Хотите прогуляться?
   – Прямо сейчас?
   – Давайте покатаемся на вашем «ситроене». Интересно посмотреть, что там у вас за вилла.
   – Только не сейчас. Я еще покупки не разобрала. Там не прибрано.
   – Я не собираюсь грязь выискивать, мне просто интересно, какое там освещение.
   Я встал. Рядом с Акико я терялся. Делать наброски в ее присутствии – еще куда ни шло, но общаться с ней лицом к лицу…
   Выпив чашечку кофе, я надел пальто и взял шарф. Тогда я не задумывался о зимней одежде.

Глава 4
ОСТРЫЕ ЛИНИИ

1

   В разгар зимы отыскать в природе насекомых трудно, но возможно. Всякая хитиновая мелочь в изобилии пряталась под трухлявыми стволами. В ясные дни она замирала на камнях и грелась в лучах солнца.
   Дома насекомых было больше, чем на улице: в ванной, на кухне, возле очага. Пауков искать вообще не приходилось, они висели на виду, а когда я подкидывал в огонь очередное поленце, взбирались по нитке и словно парили по воздуху.
   Поиск этой мелюзги был для меня способом убить время. Если в какой-то день ноги отказывались нести в мастерскую, в моем распоряжении было море времени.
   Поймав зазевавшуюся козявку, я пускал ее поползать по ладони, а потом давил. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь меня ужалил, но ядовитых, судя по всему, не попадалось. Убитых насекомых я швырял в огонь.
   После обеда ходил на виллу, которую снимала Акико. Домик был небольшой: гостиная, кухня да две спальни на втором этаже.
   Мне не требовалось естественного освещения, чтобы рисовать девушку. Я не пытался изобразить ничего такого, что требовало бы хорошего света – от самой Акико будто исходило сияние. Именно его я и пытался уловить.
   Наступил мертвый сезон, и в окрестных виллах не было следов человеческого пребывания. Ночью стояла тишь, словно на дне океана, и безмолвие нарушал лишь шорох угля по бумаге, когда я делал наброски.
   В первый день я начал рисовать углем и бросил это занятие через пять минут, на второй – продержался семь, в третий потерял счет времени. Наконец, отложив уголь, я неловко попытался завести разговор. Акико его поддержала.
   Девушка как-то по-особенному воспринимала тот факт, что мы с ней вдвоем запрятаны в сердце гор, и то и дело замыкалась – так черепаха втягивает голову в панцирь.
   Я просмотрел наброски в ее альбоме – их число неуклонно росло, впрочем, делиться своими впечатлениями я не спешил. Девушке, видимо, удобнее было полагать, что до тех пор, пока я молчу, все нормально. Видимо, эта неопределенность ее радовала – не браню, и то хорошо.
   Впрочем, было в набросках нечто тревожащее, то, что выходило из разряда обыденного – необыкновенное. Ее рисунки словно испускали крик. Детский, отчаянный крик.
   Мы оба были на страже. Все строго: учитель и ученик. Мне не хотелось нарушать установившееся равновесие.
   – Вкусно пахнет.
   Ужин Акико всегда готовила сама. Когда я приезжал, до меня порой доносились аппетитные ароматы.
   – У меня нет ничего такого, что можно было бы поставить перед гостем.
   – Насколько я помню, вы говорили, что хорошо готовите.
   Я не испытывал желания пробовать ее стряпню. Я вообще не придавал особого значения еде.
   – Не стану утверждать, что приготовление пищи – сродни живописи, но…
   – Что «но»?… – спросила Акико.
   – Не могу объяснить, мысль еще не оформилась. Лицо Акико приобрело задумчивое выражение. На детские черты наложилось нечто зрелое.
   Чтобы поесть блюдо, приготовленное ее руками, я должен был представить веский довод, с которым мы оба согласились бы. Самое простое было сослаться на рисование. Акико будет трудно отказать. Мне хотелось не столько еды, сколько иного: хотелось стать ближе, но не из-за разговоров о живописи. Живопись вообще должна была остаться в стороне – и не из-за того что я обманщик, как я надеялся, а потому что все равно получалось неуклюже.
   – Интересно было бы попробовать, что вы обычно едите – без особых изысков.
   – Это можно устроить. Завтра приходите на час пораньше.
   – Если вам не очень хочется, не утруждайтесь.
   – Я боюсь опозориться.
   – Глупо ожидать кулинарных подвигов от девятнадцатилетней девушки.
   Выражение лица Ахико изменилось. Наверно, она подумала, что я косвенным образом высмеиваю ее наброски.
   – Кстати, а почему вы не пишете маслом?
   – Пока у меня не будут получаться наброски, к холсту не подойду.
   – Зря. Когда начнете писать маслом, вам сразу станут видны недочеты набросков.
   Я зарисовал лицо Акико, и мы с полчаса праздно болтали, а потом я решил, что пора возвращаться в хижину. Хозяйка принесла мне чашечку черного чая.
   – Целыми днями стою перед холстом, а похвастаться нечем.
   – Ученик решает?
   Девушка прикусила язычок.
   – Приходите завтра на час пораньше.
   Я встал, надел пуховик и вышел.
   Ночью в горах царила темень. Свет фар выхватывал из темноты отдельные участки дороги, наделенные собственным цветом и настроением, которые вспышкой выскакивали из мрака и тут же исчезали. Мне нравилось это разнообразие. Цвета голых деревьев пронзали в самое сердце.
   Первым делом, вернувшись в хижину, я выпил. Худо-бедно, за все время своего проживания уговорил треть винного погребка хозяина. Вино, что хранилось в подполе, не трогал. Что удивительно, я легко хмелел от пары-тройки стопок коньяку. С четвертой меня клонило в сон, хотя особого хмеля в голове не было. Я не успевал напиться в стельку: засыпал.
   На следующий день выехал часом раньше: ужинать на общей вилле я не собирался.
   Вечерело. Я ехал по дороге, и гору на глазах окутывал мрак. Солнце закатывалось за горизонт. К тому времени, как я припарковался рядом с «ситроеном» Акико, наступила непроглядная тьма.
   – Самая обычная еда. Кроме шуток.
   В воздухе витал слабый запах чеснока. Мне почему-то представились спагетти.
   – Надо было, наверно, спросить, что вы предпочитаете.
   – Не имеет значения.
   – Пива хотите?
   – Одну бутылочку. Не буду нарушать своих привычек.
   Она приготовила пеперончино. Неплохо на вкус, но с оливковым маслом хозяйка прогадала.
   – А мастерская у вас наверху?
   – Да, там две комнаты: мастерская и спальня.
   – Это пеперончино похоже на ваши наброски.
   – Сыровато?
   – Нет, все в меру, но масло подкачало. В остальном безупречно.
   – Иными словами, в моих набросках есть только один дефект?
   – Совершенно верно.
   – Плохая линия.
   – Делать набросок – это как душу рисовать. Да и вся живопись на этом замешана. А вы даже не пытаетесь толком на себя взглянуть, открыться.
   – То есть рисунок, как и музыка и романы, все это – разные формы самовыражения?
   – Знаете, Акико, наверно, стоит нарисовать вас обнаженной.
   Я удивился собственным словам.
   – Зачем?
   – Сложно объяснить, просто ваши наброски, они словно под покровом. Скрыты под ворохом ваших впечатлений от работ других художников и приемов, которым вас учили в художественной школе, – и вашей собственной стыдливости.
   Разговоры об обнаженной натуре не повергли Акико в трепет.
   – То есть я не до конца себя выражаю?
   – Мне бы не хотелось вдаваться в дискуссии. Я сказал, что думал, это крайность. В искусстве – сплошные крайности. Если хотите изобразить свои истинные чувства, показывайте сокровенное, смело, без стеснения.
   Ужин подошел к концу. На столе осталась лишь грязная посуда.
   В набросках Акико чувствовалась какая-то мука. Мой болящий взгляд легко ее улавливал. Бесполезно было гадать, какая немочь терзает душу девятнадцатилетней девушки. Однако, увидев раз, не замечать этого я уже не мог.
   – Просто подумайте.
   Сказал и почему-то сам заволновался. Словно я уговаривал ее раздеться. Поднявшись, я посмотрел в окно, но ничего, кроме собственного отражения на фоне мрака, не увидел.
   – Пару лет, с тех пор как мне стукнуло пятнадцать, я пускалась во все тяжкие. Родители считали меня хорошей девочкой. И по сей день считают.
   – Не надо слов.
   – Просто чтобы вы знали: я не та невинная натура, которая смутится при слове «обнаженка».
   В гостиной на столе лежали хлеб и уголь. Я подошел и, не сказав ни слова, принялся водить углем по странице. Я рисовал не Акико. Я вообще ничего не рисовал, а переводил в линии внутренний монолог с самим собой.
   Пришло в голову, что, наверное, это и значит «думать картину». Я не мог отложить уголь.

2

   В комнате было очень тепло – это почувствовалось сразу, едва я открыл дверь.
   Акико надела махровый халат. Разглядеть, что под ним, было невозможно.
   – Могу предложить только карри трехдневной давности. Хотя по мне так постоявший карри только вкуснее, – проговорила хозяйка как ни в чем не бывало. У меня на лбу выступила испарина. Я снял пуховик и свитер, оставшись в рубашке и майке, и все равно бросало в жар.