Страница:
Брогацци оглянулся, пошарил в карманах. Латерно смотрел на него чуть ли не сочувственно.
— Это может быть пуговица, запонка в манжете либо застежка на часовом ремешке.
— Минутку, — Брогацци выловил из кармана колечко. — Месяц назад я подарил его девушке, с которой… был обручен. А сегодня нашел его в почтовом ящике. Не понимаю, почему она его вернула… — смущенно сказал он.
Латерно повертел колечко в пальцах.
— Действительно, — проворчал он. — Этого следовало ожидать. Обезвредим? Не волнуйтесь, магнитное поле выведет из строя только начинку. — Не ожидая разрешения, он вышел из комнаты. Спустя несколько минут он уже снова сидел в своем кресле и потягивал чай. — Как видите, нежелательных слушателей мы быстро и безболезненно обезвреживаем. Конечно, ваша нареченная тут ни при чем. Мы имеем дело с вмешательотвом посторонней особы. Вернее — имели.
На некоторое время в комнате воцарилось молчание.
Но вот Брогацци вернулся к прерванному разговору.
— Говоря об опасности подслушивания, я прежде всего имел в виду людей, работающих в военном министерстве. «Гомофил», если его использовать в соответствии с моими указаниями, окажется для них солью в глазу, я бы даже сказал: просто-напросто лишит их теперешней работы. Другими словами, военное министерство перестанет существовать, так как в нем отпадет необходимость — если только такая вообще когда-нибудь существовала.
Латерно пошевелился, но не произнес ни слова. Он сосредоточенно слушал.
— Идея «Гомофила» проста, — продолжал Брогацци. — Даже минимальной дозы этого средства достаточно, чтобы создать в психике человека постоянную блокаду агрессивности. Агрессивности атавистической, унаследованной от предков. Должен сразу признаться, что на мои опыты во многом повлияла книга "Очерки по этологии", которую, честно говоря, я читал не совсем по доброй воле — я готовлюсь к вступительным экзаменам в институт. Описанный о книге механизм действия внутривидовой агрессивности показался мне особенно интересным. Природа наградила животных агрессивностью в основном для того, чтобы обеспечить размножение лишь сильнейших, наиболее развиты. и лучше других приспособленных особей, слабых же она обрекла на одиночество и покорность. Однако не следует думать, что тем самым они были лишены права на жизнь, ибо одновременно с внутривидовой агрессивностью природа снабдила животных инстинктами, в определенных случаях снимающими эту агрессивность. Разумеется, внутривидовая агрессивность, как и тормозящие ее инстинкты, гораздо слабее развита у животных, по самой своей природе миролюбивых, нежели у хищников. И именно между первыми, если их поместить в анормальные условия, возникают бои, обычно заканчивающиеся смертью одного из противников, поскольку на искусственно вызванную агрессивность почти не влияет слабый сдерживающий инстинкт, характерный для подобного типа животных. К счастью, такое случается исключительно на опытных станциях. С хищниками дело обстоит несколько иначе. Легко предсказать судьбу животных, скажем из семейства кошачьих, если их неожиданно лишить механизма торможения. Спросите любого человека, разводящего лисиц, ласок или нутрий, как прореагирует кормящая выводок мать, если ее что-то сильно напугает, а названные тормозящие механизмы откажут. Однажды на ферме отца моего друга молния ударила неподалеку от построек, так, представьте, четыре лисицы от страха сожрали свой выводок. Вот почему природа особо позаботилась о том, чтобы снабдить животных, вооруженных клыками и когтями, мощным сдерживающим инстинктом.
Латерно, не спуская с Брогацци глаз, отставил пустой стакан.
— Включение тормозного механизма у разных животных, происходит по-разному. Взять, к примеру, собак. Предположим, встречаются два соперника. Конечно, между ними разгорится борьба. Вначале каждый из них прощупает силы и возможности соперника: скалит зубы, вздыбливает шерсть на загривке и только потом, по мере возбуждения агрессивности, переходит в наступленке. В принципе уже с первых же укусов противники знают, кто из них в конце концов победит. Поэтому у более слабого есть время отступить. Если бы не сдерживающий инстинкт, его судьба была бы предрешена, однако ему на помощь приходит предусмотрительная природа. Стремясь избежать смертоносных укусов, он делает ритуальное движение, вызывающее у противника торможение агрессивности. В рассматриваемом случае слабая собака подставляет под зубы сильному сопернику самую уязвимую часть тела — шею. Это настолько мощный тормозящий фактор, что нападающий останавливается как вкопанный, и пока перед ним находится просящий пощады противник, он бессилен. Самое большее, на что он способен, — это выместить злобу на лежащем рядом куске дерева. Однако же так происходит не всегда…
Латерно и Брогацци обменялись взглядами.
— Прекрасно, — сказал Латерно. — Вы прочли мне лекцию по этологии, но, откровенно говоря, я не понимаю, как это связано с вашим…
— Перехожу к сути дела, — кивнул Брогацци. — Мне важно было исследовать человека как с точки зрения его агрессивности, так и со стороны заложенных в нем способностей к ее подавлению. И, знаете, я обнаружил, что мы, люди, относимся к разряду животных, лишенных естественных средств нападения и защиты в виде клыков или когтей, а потому наша внутренняя агрессивность и соответственно тормозящие механизмы находятся в зачаточном состоянии. Существуй мы в нормальных условиях, и то, и другое нам было бы ни к чему. Но дело обстоит иначе. Созданный нами мир — мир искаженный. Мы постоянно грыземся между собой, внутривидовая агрессивность возрастает, а тормоза отсутствуют. Вдобавок — и этого природа также не предвидела — мы обрели оружие, которым не располагало ни одно животное, оружие, которое в состоянии уничтожить даже его создателей… — Брогацци понизил голос. — Поэтому, сеньор Латерно, уж коль скоро мы придумали средства, способные эффективно высвобождать искусственно подогреваемую в нас агрессивность, следовало придумать и действенные тормоза. «Гомофил» как раз и служит катализатором, который вызывает образование в человеческой психике тормозящих механизмов. Одноразовая доза моего препарата действует до конца жизни, причем она может бытв меньше гомеопатической. Знаете, как некогда поступали гомеопаты? Свои лекарства они разбавляли до фантастических пределов. Например, вливали ложку препарата в ведро воды, брали оттуда одну каплю и добавляли в другое ведро, из которого в свою очередь брали капельку, чтобы влить ее в третье и так далее. Наконец в котором-то по счету ведре лекарство оказывалось настолько разбавленным, что его практически невозможно было обнаружить. «Гомофил», даже если его взять из сотого ведра, полностью сохраняет свою активность. Более того, он не теряет ее даже при кипячении воды, его невозможно отфильтровагь или уничтожить безвредными для организма средствами.
— Другими словами, приняв ваш «Гомофил», человек превратится в покорного барашка?
— Этого я не говорил. Холерик, выпей он даже литр «Гомофила», останется холериком, и если он вознамерился совершить преступление, то не откажется от своей идеи. Более того, он его совершит, — если только жертва не сделает примиряющего жеста.
— А если сделает?
— Тогда заработает блокирующий агрессивность механизм, который и превратит несостоявшегося убийцу в покорного барашка. Почти как в сказке…
— А этот жест… примиряющий… очень сложен?
— Увы, как характер жеста, так и химический состав «Гомофила» и есть те подробности, которые…
Латерно вскочил, пристально взглянул на Брогацци и неожиданно пошел в наступление. Словно скинул овечью шкуру. Передразнивая Брогацци, он сказал с напором:
— И характер жеста, и химический состав «Гомофила» есть те подробности, которые нам известны, милейший сеньор. Наша группа только что закончила обыск в вашем доме!
Брогацци остолбенел.
— Как вы смели, сеньор Латерно…
— Я не Латерно! Вы имеете дело с генералом Пиннбергом, представителем военного министерства. Наши люди в медицинской комиссии уже давно следят за вами. Не думаете же вы, что мы с детской беззаботностью позволим кому-либо подрывать моральные основы нашей армии! Сегодня же с вами и с вашим идиотским изобретением будет покончено!
Брогацци встал. Чувствовалось, что к нему возвращается самообладание.
— Забыл сказать вам об одной мелочи, — сказал он с холодным удовлетворением. — В самом начале нашей беседы, упомянув о том, что я лаборант, я не пояснил, что работаю в лаборатории Станции по водоочистке. Вот уже три дня, как в порядке опыта, не поставив никого в известность… я добавлял в коллектор коммунальной водопроводной сети немного «Гомофила». Эксперимент дал положительные результаты…
Лицо генерала пошло красными пятнами.
— Ах ты… ты, каналья!.. Ты… — У него перехватило дыхание. — Арестовать его!
В кабинет ворвались два вооруженных человека в штатском. Схватили Брогацци за плечи. Он рванулся назад.
— Позвольте все-таки проститься с сеньором генералом, — воскликнул Брогацци, театральным жестом приложил к груди руку, низко поклонился Пиннбергу и шепнул: — Простите…
Генерал онемел. Его изумленный взгляд упал на стакан с чаем.
— Позвольте удалиться? — тихо спросил Брогацци.
— Ну разумеется… прошу вас, ради бога… — пролепетал Пиннберг, с трудом сдерживая дрожь подбородка.
Когда Брогацци покинул кабинет, по пухлым щекам генерала скатились горькие, полные бессильной ярости слезинки.
ИВАН МАРИНОВСКИ
ЛЮБЕН ДИЛОВ
— Это может быть пуговица, запонка в манжете либо застежка на часовом ремешке.
— Минутку, — Брогацци выловил из кармана колечко. — Месяц назад я подарил его девушке, с которой… был обручен. А сегодня нашел его в почтовом ящике. Не понимаю, почему она его вернула… — смущенно сказал он.
Латерно повертел колечко в пальцах.
— Действительно, — проворчал он. — Этого следовало ожидать. Обезвредим? Не волнуйтесь, магнитное поле выведет из строя только начинку. — Не ожидая разрешения, он вышел из комнаты. Спустя несколько минут он уже снова сидел в своем кресле и потягивал чай. — Как видите, нежелательных слушателей мы быстро и безболезненно обезвреживаем. Конечно, ваша нареченная тут ни при чем. Мы имеем дело с вмешательотвом посторонней особы. Вернее — имели.
На некоторое время в комнате воцарилось молчание.
Но вот Брогацци вернулся к прерванному разговору.
— Говоря об опасности подслушивания, я прежде всего имел в виду людей, работающих в военном министерстве. «Гомофил», если его использовать в соответствии с моими указаниями, окажется для них солью в глазу, я бы даже сказал: просто-напросто лишит их теперешней работы. Другими словами, военное министерство перестанет существовать, так как в нем отпадет необходимость — если только такая вообще когда-нибудь существовала.
Латерно пошевелился, но не произнес ни слова. Он сосредоточенно слушал.
— Идея «Гомофила» проста, — продолжал Брогацци. — Даже минимальной дозы этого средства достаточно, чтобы создать в психике человека постоянную блокаду агрессивности. Агрессивности атавистической, унаследованной от предков. Должен сразу признаться, что на мои опыты во многом повлияла книга "Очерки по этологии", которую, честно говоря, я читал не совсем по доброй воле — я готовлюсь к вступительным экзаменам в институт. Описанный о книге механизм действия внутривидовой агрессивности показался мне особенно интересным. Природа наградила животных агрессивностью в основном для того, чтобы обеспечить размножение лишь сильнейших, наиболее развиты. и лучше других приспособленных особей, слабых же она обрекла на одиночество и покорность. Однако не следует думать, что тем самым они были лишены права на жизнь, ибо одновременно с внутривидовой агрессивностью природа снабдила животных инстинктами, в определенных случаях снимающими эту агрессивность. Разумеется, внутривидовая агрессивность, как и тормозящие ее инстинкты, гораздо слабее развита у животных, по самой своей природе миролюбивых, нежели у хищников. И именно между первыми, если их поместить в анормальные условия, возникают бои, обычно заканчивающиеся смертью одного из противников, поскольку на искусственно вызванную агрессивность почти не влияет слабый сдерживающий инстинкт, характерный для подобного типа животных. К счастью, такое случается исключительно на опытных станциях. С хищниками дело обстоит несколько иначе. Легко предсказать судьбу животных, скажем из семейства кошачьих, если их неожиданно лишить механизма торможения. Спросите любого человека, разводящего лисиц, ласок или нутрий, как прореагирует кормящая выводок мать, если ее что-то сильно напугает, а названные тормозящие механизмы откажут. Однажды на ферме отца моего друга молния ударила неподалеку от построек, так, представьте, четыре лисицы от страха сожрали свой выводок. Вот почему природа особо позаботилась о том, чтобы снабдить животных, вооруженных клыками и когтями, мощным сдерживающим инстинктом.
Латерно, не спуская с Брогацци глаз, отставил пустой стакан.
— Включение тормозного механизма у разных животных, происходит по-разному. Взять, к примеру, собак. Предположим, встречаются два соперника. Конечно, между ними разгорится борьба. Вначале каждый из них прощупает силы и возможности соперника: скалит зубы, вздыбливает шерсть на загривке и только потом, по мере возбуждения агрессивности, переходит в наступленке. В принципе уже с первых же укусов противники знают, кто из них в конце концов победит. Поэтому у более слабого есть время отступить. Если бы не сдерживающий инстинкт, его судьба была бы предрешена, однако ему на помощь приходит предусмотрительная природа. Стремясь избежать смертоносных укусов, он делает ритуальное движение, вызывающее у противника торможение агрессивности. В рассматриваемом случае слабая собака подставляет под зубы сильному сопернику самую уязвимую часть тела — шею. Это настолько мощный тормозящий фактор, что нападающий останавливается как вкопанный, и пока перед ним находится просящий пощады противник, он бессилен. Самое большее, на что он способен, — это выместить злобу на лежащем рядом куске дерева. Однако же так происходит не всегда…
Латерно и Брогацци обменялись взглядами.
— Прекрасно, — сказал Латерно. — Вы прочли мне лекцию по этологии, но, откровенно говоря, я не понимаю, как это связано с вашим…
— Перехожу к сути дела, — кивнул Брогацци. — Мне важно было исследовать человека как с точки зрения его агрессивности, так и со стороны заложенных в нем способностей к ее подавлению. И, знаете, я обнаружил, что мы, люди, относимся к разряду животных, лишенных естественных средств нападения и защиты в виде клыков или когтей, а потому наша внутренняя агрессивность и соответственно тормозящие механизмы находятся в зачаточном состоянии. Существуй мы в нормальных условиях, и то, и другое нам было бы ни к чему. Но дело обстоит иначе. Созданный нами мир — мир искаженный. Мы постоянно грыземся между собой, внутривидовая агрессивность возрастает, а тормоза отсутствуют. Вдобавок — и этого природа также не предвидела — мы обрели оружие, которым не располагало ни одно животное, оружие, которое в состоянии уничтожить даже его создателей… — Брогацци понизил голос. — Поэтому, сеньор Латерно, уж коль скоро мы придумали средства, способные эффективно высвобождать искусственно подогреваемую в нас агрессивность, следовало придумать и действенные тормоза. «Гомофил» как раз и служит катализатором, который вызывает образование в человеческой психике тормозящих механизмов. Одноразовая доза моего препарата действует до конца жизни, причем она может бытв меньше гомеопатической. Знаете, как некогда поступали гомеопаты? Свои лекарства они разбавляли до фантастических пределов. Например, вливали ложку препарата в ведро воды, брали оттуда одну каплю и добавляли в другое ведро, из которого в свою очередь брали капельку, чтобы влить ее в третье и так далее. Наконец в котором-то по счету ведре лекарство оказывалось настолько разбавленным, что его практически невозможно было обнаружить. «Гомофил», даже если его взять из сотого ведра, полностью сохраняет свою активность. Более того, он не теряет ее даже при кипячении воды, его невозможно отфильтровагь или уничтожить безвредными для организма средствами.
— Другими словами, приняв ваш «Гомофил», человек превратится в покорного барашка?
— Этого я не говорил. Холерик, выпей он даже литр «Гомофила», останется холериком, и если он вознамерился совершить преступление, то не откажется от своей идеи. Более того, он его совершит, — если только жертва не сделает примиряющего жеста.
— А если сделает?
— Тогда заработает блокирующий агрессивность механизм, который и превратит несостоявшегося убийцу в покорного барашка. Почти как в сказке…
— А этот жест… примиряющий… очень сложен?
— Увы, как характер жеста, так и химический состав «Гомофила» и есть те подробности, которые…
Латерно вскочил, пристально взглянул на Брогацци и неожиданно пошел в наступление. Словно скинул овечью шкуру. Передразнивая Брогацци, он сказал с напором:
— И характер жеста, и химический состав «Гомофила» есть те подробности, которые нам известны, милейший сеньор. Наша группа только что закончила обыск в вашем доме!
Брогацци остолбенел.
— Как вы смели, сеньор Латерно…
— Я не Латерно! Вы имеете дело с генералом Пиннбергом, представителем военного министерства. Наши люди в медицинской комиссии уже давно следят за вами. Не думаете же вы, что мы с детской беззаботностью позволим кому-либо подрывать моральные основы нашей армии! Сегодня же с вами и с вашим идиотским изобретением будет покончено!
Брогацци встал. Чувствовалось, что к нему возвращается самообладание.
— Забыл сказать вам об одной мелочи, — сказал он с холодным удовлетворением. — В самом начале нашей беседы, упомянув о том, что я лаборант, я не пояснил, что работаю в лаборатории Станции по водоочистке. Вот уже три дня, как в порядке опыта, не поставив никого в известность… я добавлял в коллектор коммунальной водопроводной сети немного «Гомофила». Эксперимент дал положительные результаты…
Лицо генерала пошло красными пятнами.
— Ах ты… ты, каналья!.. Ты… — У него перехватило дыхание. — Арестовать его!
В кабинет ворвались два вооруженных человека в штатском. Схватили Брогацци за плечи. Он рванулся назад.
— Позвольте все-таки проститься с сеньором генералом, — воскликнул Брогацци, театральным жестом приложил к груди руку, низко поклонился Пиннбергу и шепнул: — Простите…
Генерал онемел. Его изумленный взгляд упал на стакан с чаем.
— Позвольте удалиться? — тихо спросил Брогацци.
— Ну разумеется… прошу вас, ради бога… — пролепетал Пиннберг, с трудом сдерживая дрожь подбородка.
Когда Брогацци покинул кабинет, по пухлым щекам генерала скатились горькие, полные бессильной ярости слезинки.
ИВАН МАРИНОВСКИ
ТОТЕМ ПОЭТА
{17}
Как уже сотни раз до этого, я останавливаюсь на берегу реки, чтобы скоротать бессонную ночь. Рогожа, на которой я расположился, вся в дырах, так что я лежу почти что на земле. Ко всему прочему, я еще голоден — можно ли утолить голод куском кукурузной лепешки, брошенным из милости? Поэтому я едва дожидаюсь утра. А вот и оно: солнце дарит всему пространству под, над, перед собой бесконечно розовый рассвет.
Внизу перед храмом начинает толпиться народ: мужчины и женщины. Женщины тащат за собой детей. Все толкаются и указывают на вход в храм. Из него выходит главный жрец. Прошло много лет с моего последнего посещения. И вероятно, это внуки тех, что были здесь прежде. Поэтому они мне незнакомы. Они меня тоже не знают. Только жрец догадывается, кто я. Обо мне написано в его священных книгах. Жрец — высохший старик. Его лицо усеяно прожилками и мелкими старческими пятнами, напоминающими семечки инжира. Он поднимает свои длинные руки и возвещает, что тотемом выбрал кошку, потому что она ловка, быстра и хитра и у нее девять жизней. Эти же качества обретут теперь мужчины, поэтому они спокойно могут идти против хеттов. Им нужно двигаться на север, там они завоюют новые земли и захватят рабов-из хеттов получатся хорошие рабы… Мужчины будут захватывать крепость за крепостью, и не найдется силы, которая бы их остановила.
Говорит он веско. Люди словно видят не его, а несметные богатства хеттов. Жрец настолько убедителен в своей риторике, что мужчины воинственно размахивают копьями, а один из них крутит своим коротким мечом, свирепо и безжалостно рассекает им воздух, будто срубает головы хеттов.
Мне опротивели эти обряды, связанные с объявлением кошки священной и неприкосновенной. Они тянутся всегда ужасно долго. В конце концов толпа всегда впадает в экстаз, ложится ничком на землю, затем становится на колени и кланяется так низко, словно обнюхивает песок.
Эти тоже не составят исключения, они даже более ревностны. Может быть, завтра, а может, уже и сегодня, они ринутся против хеттов.
Оставляю рогожу возле пальмы, она мне уже точно не понадобится, но пусть кто-нибудь найдет ее и постелит ночью на холодный песок. Прокладываю себе путь сквозь толпу и приближаюсь к храму. Что за следует, мне известно, как, впрочем, и то, закончится.
— О великий жрец, почему ты выбрал тотемом кошку? — спрашиваю я. — Неужели ее ловкость, быстрота и все девять жизней ценнее силы и доброты этих мужчин, красоты их жен, улыбок их детей?
Отвечая, главный жрец спокоен:
— Толпа не может быть тотемом, не может быть священной. Кто же будет умирать в боях против хеттов? Мне ли не знать, как вывести его из себя?
— Тогда объяви тотемом хеттов!
— Он — иноверец! — Складки широкого балахона жреца развеваются словно бушующий костер. — Предайте иноверца огню!
Меня хватают, ведут к жертвеннику, построенному из длинных и тяжелых, как этот летний день, камней. Веревка, которой меня старательно связывают, жестка, она безжалостно стягивает мне руки и ноги.
Пока сооружают для меня костер, мне остается только попрощаться. С кем? С летним днем, с финиковыми пальмами, с мутным разливом реки, с фламинго на берегу, нежащимся на тлеющих углях своих перьев…
Время прощания всегда короче, чем ожидаешь. Вот уже и костер разжигают. Так знакомо потрескивают разгорающиеся поленья. Струйки дыма медленно окутывают мое тело. Еще немного — и их поглотит пламя.
Люди обступили костер плотным кольцом. Они ненавидят меня. Неужели это конец? Когда же они устанут ненавидеть, ведь это цена моего сотого сожжения. Поймут ли, поверят ли они, станут ли милосерднее ко мне и к самим себе? Вглядываюсь в их лица. Тщетно пытаюсь найти хотя бы в одном взгляде вопрос: "А вдруг этот несчастный прав?" Вглядываюсь до тех пор, пока пламя не уносит меня на восток.
Мой путь долог, и проходит он во мраке, но я не собьюсь. Опускаюсь на высокое плато, поросшее густой травой. Теперь я нахожусь в стране священных коров, кобр и каст. Каждый раз, пересекая плато с запада на восток, у подножия серых утесов вижу хижину.
— Эй, — зову я.
Никто не отзывается. Заглядываю внутрь. Два покрытых копотью камня образуют очаг. Кроме очага, в хижине ничего нет, однако я чувствую чье-то присутствие. Из темного угла появляются две тени. На свету я рассматриваю их. Действительно тени — так они истощены голодом. Мужчина и женщина. Кем они приходятся прежним хозяевам? Родственниками, потомками? Прямые черные волосы спадают на их лица, будто частые тропические ливни все еще стекают по ним. Они боязливы — из самой презренной касты, смотрят в землю, не смея поднять глаз; пытаюсь заговорить с ними, чтобы услышать их голоса, но они молча указывают мне дорогу к храму.
Снаружи — это изящная пагода, легкая, как бумажный фонарь, зеленая, как леса вокруг. Изнутри — немыслимая смесь: каменная берлога, украшенная благородными металлами. Вонь стоит невыносимая, даже блеск храмовых реликвий тускнеет из-за ползущих вверх влажных испарений. Верховный жрец — настоящий гигант по сравнению с мелкой расой своего народа. Застаю его замершим в позе самосозерцания и погружения в себя.
Он знает о моем прибытии. Об этом ему поведали священные книги его предшественников. Несколько дней назад он объявил, что боги подали ему знак: иноверец явился, и теперь, поскольку я действительно здесь, его считают пророком.
Экзальтированные толпы растут, люди грудятся, задыхаются в тяжелом смраде пота и коровьего навоза. Они ждут меня, а когда я приближаюсь, отшатываются от меня, словно от прокаженного, словно я надругался над их богами.
Верховный жрец все еще неподвижен. Он не знает, что я скажу и как поступлю. Сколько бы я ни приходил сюда я всегда иной, хотя, в сущности, спрашиваю об одном и том же.
Сейчас я врываюсь в храм разъяренный. Громким голосом вдребезги разбиваю его нирвану:
— На севере, — говорю, — твой народ сражается против китайцев, там умирают тысячи людей. Если бы ты избрал тотемом воинов, они стали бы священными и неприкосновенными и не пошли бы в этот бой.
— Вишну, Джанамеджая, Шива, Джараткару, Яма, Такшака и Брахма указали мне на корову, — гневно отвечает жрец.
Он думает, что я буду спорить с ним, но нет, я понастоящему разъярен, и моя рука с громким звуком опускается на его щеку.
На этот раз они даже не ждут темноты. Под ярким полуденным солнцем жертвенный нож, сверкнув, как сломанный солнечный луч, вонзается под мою левую лопатку. Я вижу, как моя тень падает на восток, и следую за ней.
Долго иду через горы. Всю зиму. Но вот задувает теплый ветер, просыпаются деревья. Часто отдыхаю под цветущими вишнями, и вот, наконец, передо мной океан. В коралловой горсти его залива меня ожидает смешное беспомощное каноэ. Оно может рассыпаться от дуновения утреннего бриза или быть раздавленным в клещах океанских волн, но я, нажимая на весло, плыву вперед. Море играет моим суденышком, и оно, подскакивая на волнах, скользит дальше. Так я плыву долгие месяцы, и только стаи акул сопровождают меня.
Когда я вновь ступаю на твердую землю, застаю то же самое, что и в прошлый раз: колибри и красношейки околдовывают небо своими крылышками и щебетом. Все, как и прежде: краснокожие индейцы истребляют друг друга с таким же остервенением, с каким истребляли друг друга раньше. Одно племя за другим откапывает томагавки и вступает на тропу войны. Войны здесь чередуются чаще, чем дни; смерть — чаще, чем ночи. Я более не слышу щебета колибри, а только птичий писк стрел, запускаемых индейцами друг в друга.
Когда я был здесь в последний раз? Сто лет назад, двести? Время ничего не изменило. Стрела, томогавк, скальп — затем все снова.
Я спрашиваю себя, есть ли хоть какой-нибудь смысл говорить с верховным жрецом? Нет, отвечаю, будет то же самое. Знаю это и все же иду.
— Кто он твой тотем, жрец? Этот? — В руках у меня большой орел. Я легко поймал его возле храма.
— Этот, — отвечает верховный жрец. И тут же его ногам падает оторванная голова орла. Я быстр. И сразу же к моим ногам падает мой собственный скальп. Жрец еще быстрее.
В наушниках слышится голос командора:
— Поэт…
Меня зовут Поэт. На моей планете каждый человек искусства называется именем своего таланта.
— Поэт, я хочу напомнить, что твое участие в эксперименте добровольно, и ты можешь отказаться в любую минуту. — Его голос звучит полуофициально, но вдруг становится дружески сочувственным. — Тебе не надоело погибать?
— Надоело. Но хуже всего то, что я не нахожу никаких изменений…
— Мы определили, что их и не может быть на этом уровне.
— А в будущем?
— Мы и его рассчитали. К сожалению, в далеком будущем планета безлюдна, на ней полностью хозяйничают кошки, коровы, орлы и прочие тотемы.
— Командор, о том же говорили и на Земле, предрекая ей и потоп, и апокалипсис, а чем кончилось? Посмотри, чего мы, земляне, добились!
Следует долгая пауза.
— Мы предлагаем тебе вернуться на корабль, определи час и место приземления десантной ракеты.
— Вы направите другого?
— Никого мы не будем направлять. Мы не имеем права вмешиваться.
— Тогда я прошу разрешить мне вернуться во времени.
— На сколько?
— На сто миллионов лет.
— Только осторожнее. Поэт! Повторяю: мы не имеем права вмешиваться.
— Знаю, будьте спокойны.
— Зачем тебе это?
— Ну… — я ищу причины, объясняющие мой поступок. — Я же все-таки поэт…
Командор снова надолго замолкает. Затем произносит:
— Возвращение разрешаю.
Облака висят совсем низко. Сверкает молния, и в свете этого праогая я замечаю темный проем пещеры. Дождь кончается, и в пещере начинается какое-то шевеление. Из нее выползают четверо лохматых страшных питекантропов. Оглядываются, обнюхивают воздух, прислушиваются. С трудом встают на задние конечности, из их уст вырываются рычание, лай, хрип. Они еще не научились произносить слова, но уже выбирают священное животное, которому будут поклоняться и на защиту которого будут надеяться.
Об обитателях этой планеты мне известно уже все. Они так устроены — не могут обойтись без тотема. И я не буду вмешиваться, пусть он будет, пусть они верят в его могущество, но кто помешает шепнуть им имя этого тотема?
Из пещеры опасливо выглядывает стая: надо узнать о решении четверых, а те сопят и хрюкают — таково сегодня их человеческое общение, таков их спор.
Присоединяюсь к ним и я. Нет, я не скажу как-это тайна поэтов, хотя о какой тайне может идти речь в начале первого поэтического урока, не правда ли?
Мы (а они приняли меня за равного) долго и мучительно ворочаем челюстями, губами и языками, пока не произносим священное и непонятное имя нашего тотема.
— Гомо сапиенс! — бьем кулаками себя в грудь и рычим.
Сейчас я иду со стаей. Мы идем уже много дней. Этим утром мы остановились среди тонких пальцев тростника, протянули вверх ладони и помолились своему тотему, чтобы он не позволил, когда мы станем такими же, как он, забыть, кто мы.
Как уже сотни раз до этого, я останавливаюсь на берегу реки, чтобы скоротать бессонную ночь. Рогожа, на которой я расположился, вся в дырах, так что я лежу почти что на земле. Ко всему прочему, я еще голоден — можно ли утолить голод куском кукурузной лепешки, брошенным из милости? Поэтому я едва дожидаюсь утра. А вот и оно: солнце дарит всему пространству под, над, перед собой бесконечно розовый рассвет.
Внизу перед храмом начинает толпиться народ: мужчины и женщины. Женщины тащат за собой детей. Все толкаются и указывают на вход в храм. Из него выходит главный жрец. Прошло много лет с моего последнего посещения. И вероятно, это внуки тех, что были здесь прежде. Поэтому они мне незнакомы. Они меня тоже не знают. Только жрец догадывается, кто я. Обо мне написано в его священных книгах. Жрец — высохший старик. Его лицо усеяно прожилками и мелкими старческими пятнами, напоминающими семечки инжира. Он поднимает свои длинные руки и возвещает, что тотемом выбрал кошку, потому что она ловка, быстра и хитра и у нее девять жизней. Эти же качества обретут теперь мужчины, поэтому они спокойно могут идти против хеттов. Им нужно двигаться на север, там они завоюют новые земли и захватят рабов-из хеттов получатся хорошие рабы… Мужчины будут захватывать крепость за крепостью, и не найдется силы, которая бы их остановила.
Говорит он веско. Люди словно видят не его, а несметные богатства хеттов. Жрец настолько убедителен в своей риторике, что мужчины воинственно размахивают копьями, а один из них крутит своим коротким мечом, свирепо и безжалостно рассекает им воздух, будто срубает головы хеттов.
Мне опротивели эти обряды, связанные с объявлением кошки священной и неприкосновенной. Они тянутся всегда ужасно долго. В конце концов толпа всегда впадает в экстаз, ложится ничком на землю, затем становится на колени и кланяется так низко, словно обнюхивает песок.
Эти тоже не составят исключения, они даже более ревностны. Может быть, завтра, а может, уже и сегодня, они ринутся против хеттов.
Оставляю рогожу возле пальмы, она мне уже точно не понадобится, но пусть кто-нибудь найдет ее и постелит ночью на холодный песок. Прокладываю себе путь сквозь толпу и приближаюсь к храму. Что за следует, мне известно, как, впрочем, и то, закончится.
— О великий жрец, почему ты выбрал тотемом кошку? — спрашиваю я. — Неужели ее ловкость, быстрота и все девять жизней ценнее силы и доброты этих мужчин, красоты их жен, улыбок их детей?
Отвечая, главный жрец спокоен:
— Толпа не может быть тотемом, не может быть священной. Кто же будет умирать в боях против хеттов? Мне ли не знать, как вывести его из себя?
— Тогда объяви тотемом хеттов!
— Он — иноверец! — Складки широкого балахона жреца развеваются словно бушующий костер. — Предайте иноверца огню!
Меня хватают, ведут к жертвеннику, построенному из длинных и тяжелых, как этот летний день, камней. Веревка, которой меня старательно связывают, жестка, она безжалостно стягивает мне руки и ноги.
Пока сооружают для меня костер, мне остается только попрощаться. С кем? С летним днем, с финиковыми пальмами, с мутным разливом реки, с фламинго на берегу, нежащимся на тлеющих углях своих перьев…
Время прощания всегда короче, чем ожидаешь. Вот уже и костер разжигают. Так знакомо потрескивают разгорающиеся поленья. Струйки дыма медленно окутывают мое тело. Еще немного — и их поглотит пламя.
Люди обступили костер плотным кольцом. Они ненавидят меня. Неужели это конец? Когда же они устанут ненавидеть, ведь это цена моего сотого сожжения. Поймут ли, поверят ли они, станут ли милосерднее ко мне и к самим себе? Вглядываюсь в их лица. Тщетно пытаюсь найти хотя бы в одном взгляде вопрос: "А вдруг этот несчастный прав?" Вглядываюсь до тех пор, пока пламя не уносит меня на восток.
Мой путь долог, и проходит он во мраке, но я не собьюсь. Опускаюсь на высокое плато, поросшее густой травой. Теперь я нахожусь в стране священных коров, кобр и каст. Каждый раз, пересекая плато с запада на восток, у подножия серых утесов вижу хижину.
— Эй, — зову я.
Никто не отзывается. Заглядываю внутрь. Два покрытых копотью камня образуют очаг. Кроме очага, в хижине ничего нет, однако я чувствую чье-то присутствие. Из темного угла появляются две тени. На свету я рассматриваю их. Действительно тени — так они истощены голодом. Мужчина и женщина. Кем они приходятся прежним хозяевам? Родственниками, потомками? Прямые черные волосы спадают на их лица, будто частые тропические ливни все еще стекают по ним. Они боязливы — из самой презренной касты, смотрят в землю, не смея поднять глаз; пытаюсь заговорить с ними, чтобы услышать их голоса, но они молча указывают мне дорогу к храму.
Снаружи — это изящная пагода, легкая, как бумажный фонарь, зеленая, как леса вокруг. Изнутри — немыслимая смесь: каменная берлога, украшенная благородными металлами. Вонь стоит невыносимая, даже блеск храмовых реликвий тускнеет из-за ползущих вверх влажных испарений. Верховный жрец — настоящий гигант по сравнению с мелкой расой своего народа. Застаю его замершим в позе самосозерцания и погружения в себя.
Он знает о моем прибытии. Об этом ему поведали священные книги его предшественников. Несколько дней назад он объявил, что боги подали ему знак: иноверец явился, и теперь, поскольку я действительно здесь, его считают пророком.
Экзальтированные толпы растут, люди грудятся, задыхаются в тяжелом смраде пота и коровьего навоза. Они ждут меня, а когда я приближаюсь, отшатываются от меня, словно от прокаженного, словно я надругался над их богами.
Верховный жрец все еще неподвижен. Он не знает, что я скажу и как поступлю. Сколько бы я ни приходил сюда я всегда иной, хотя, в сущности, спрашиваю об одном и том же.
Сейчас я врываюсь в храм разъяренный. Громким голосом вдребезги разбиваю его нирвану:
— На севере, — говорю, — твой народ сражается против китайцев, там умирают тысячи людей. Если бы ты избрал тотемом воинов, они стали бы священными и неприкосновенными и не пошли бы в этот бой.
— Вишну, Джанамеджая, Шива, Джараткару, Яма, Такшака и Брахма указали мне на корову, — гневно отвечает жрец.
Он думает, что я буду спорить с ним, но нет, я понастоящему разъярен, и моя рука с громким звуком опускается на его щеку.
На этот раз они даже не ждут темноты. Под ярким полуденным солнцем жертвенный нож, сверкнув, как сломанный солнечный луч, вонзается под мою левую лопатку. Я вижу, как моя тень падает на восток, и следую за ней.
Долго иду через горы. Всю зиму. Но вот задувает теплый ветер, просыпаются деревья. Часто отдыхаю под цветущими вишнями, и вот, наконец, передо мной океан. В коралловой горсти его залива меня ожидает смешное беспомощное каноэ. Оно может рассыпаться от дуновения утреннего бриза или быть раздавленным в клещах океанских волн, но я, нажимая на весло, плыву вперед. Море играет моим суденышком, и оно, подскакивая на волнах, скользит дальше. Так я плыву долгие месяцы, и только стаи акул сопровождают меня.
Когда я вновь ступаю на твердую землю, застаю то же самое, что и в прошлый раз: колибри и красношейки околдовывают небо своими крылышками и щебетом. Все, как и прежде: краснокожие индейцы истребляют друг друга с таким же остервенением, с каким истребляли друг друга раньше. Одно племя за другим откапывает томагавки и вступает на тропу войны. Войны здесь чередуются чаще, чем дни; смерть — чаще, чем ночи. Я более не слышу щебета колибри, а только птичий писк стрел, запускаемых индейцами друг в друга.
Когда я был здесь в последний раз? Сто лет назад, двести? Время ничего не изменило. Стрела, томогавк, скальп — затем все снова.
Я спрашиваю себя, есть ли хоть какой-нибудь смысл говорить с верховным жрецом? Нет, отвечаю, будет то же самое. Знаю это и все же иду.
— Кто он твой тотем, жрец? Этот? — В руках у меня большой орел. Я легко поймал его возле храма.
— Этот, — отвечает верховный жрец. И тут же его ногам падает оторванная голова орла. Я быстр. И сразу же к моим ногам падает мой собственный скальп. Жрец еще быстрее.
В наушниках слышится голос командора:
— Поэт…
Меня зовут Поэт. На моей планете каждый человек искусства называется именем своего таланта.
— Поэт, я хочу напомнить, что твое участие в эксперименте добровольно, и ты можешь отказаться в любую минуту. — Его голос звучит полуофициально, но вдруг становится дружески сочувственным. — Тебе не надоело погибать?
— Надоело. Но хуже всего то, что я не нахожу никаких изменений…
— Мы определили, что их и не может быть на этом уровне.
— А в будущем?
— Мы и его рассчитали. К сожалению, в далеком будущем планета безлюдна, на ней полностью хозяйничают кошки, коровы, орлы и прочие тотемы.
— Командор, о том же говорили и на Земле, предрекая ей и потоп, и апокалипсис, а чем кончилось? Посмотри, чего мы, земляне, добились!
Следует долгая пауза.
— Мы предлагаем тебе вернуться на корабль, определи час и место приземления десантной ракеты.
— Вы направите другого?
— Никого мы не будем направлять. Мы не имеем права вмешиваться.
— Тогда я прошу разрешить мне вернуться во времени.
— На сколько?
— На сто миллионов лет.
— Только осторожнее. Поэт! Повторяю: мы не имеем права вмешиваться.
— Знаю, будьте спокойны.
— Зачем тебе это?
— Ну… — я ищу причины, объясняющие мой поступок. — Я же все-таки поэт…
Командор снова надолго замолкает. Затем произносит:
— Возвращение разрешаю.
Облака висят совсем низко. Сверкает молния, и в свете этого праогая я замечаю темный проем пещеры. Дождь кончается, и в пещере начинается какое-то шевеление. Из нее выползают четверо лохматых страшных питекантропов. Оглядываются, обнюхивают воздух, прислушиваются. С трудом встают на задние конечности, из их уст вырываются рычание, лай, хрип. Они еще не научились произносить слова, но уже выбирают священное животное, которому будут поклоняться и на защиту которого будут надеяться.
Об обитателях этой планеты мне известно уже все. Они так устроены — не могут обойтись без тотема. И я не буду вмешиваться, пусть он будет, пусть они верят в его могущество, но кто помешает шепнуть им имя этого тотема?
Из пещеры опасливо выглядывает стая: надо узнать о решении четверых, а те сопят и хрюкают — таково сегодня их человеческое общение, таков их спор.
Присоединяюсь к ним и я. Нет, я не скажу как-это тайна поэтов, хотя о какой тайне может идти речь в начале первого поэтического урока, не правда ли?
Мы (а они приняли меня за равного) долго и мучительно ворочаем челюстями, губами и языками, пока не произносим священное и непонятное имя нашего тотема.
— Гомо сапиенс! — бьем кулаками себя в грудь и рычим.
Сейчас я иду со стаей. Мы идем уже много дней. Этим утром мы остановились среди тонких пальцев тростника, протянули вверх ладони и помолились своему тотему, чтобы он не позволил, когда мы станем такими же, как он, забыть, кто мы.
ЛЮБЕН ДИЛОВ
ВПЕРЕД, ЧЕЛОВЕЧЕСТВО
{18}
Сейчас, когда мы уже летим в первый боевой полет, из которого можем не вернуться, хотя наша задача — не вступать в бой с врагом, а только разведать его местонахождение и боевую оснащенность, я могу только припомнить предысторию конфликта. Настоящую летопись этой войны напишут другие. Если, конечно, война состоится и если после нее вообще останется ктонибудь, способный писать. Впрочем, история показывает, что подлинные причины войн всегда кроются за незначительными поводами. Но наш повод никак не назовешь мелким. И в этомглавное отличие нашего священного и справедливого похода от всех предыдущих войн Земли.
Все началось в маленьком городке Нима, где находилась психиатрическая клиника известного профессора Зиммерцнга. Каким образом это произошло, до сих пор неизвестно, но, как бы там ни было, когда ночь покинула наше полушарие, оказалось, что палаты клиники опустели. Не осталось ни одного пациента, исчезли даже те, кто лежал в смирительной рубашке. Паника среди дежурного персонала, надо полагать, поднялась неописуемая. Газетные репортажи тех дней позволяют составить о нейизвестное представление. Не меньшей была паника и в Ниме: двести пятьдесят сбежавших сумасшедших для маленького города ужасающе много. К счастью, большинство его жителей знали друг другаесли не по имени, то в лицо, так что им ничего не стоило узнать, кто переодетый сумасшедший, а кто — нет. Однако полиция не сумела найти ни одного пациента профессора Зиммеринга; полицейские же собаки, взяв след, добегали до большой поляны в больничном парке и там начинали крутиться как безумные, и выть в бессильной злобе. На десятый день врач клиники, дежуривший в ту роковую ночь, покончил с собой, а ее директор — профессор Зиммеринг, крупнейший из ныне живущих представитель венской школы психиатрии, — сошел с ума и был помещен в клинику профессора Отара, своего заклятого противника в научной области. Однако через неделю клиника профессора Отара также встретила восход пустыми палатами. Исчезло бесследно сто восемьдесят шесть больных; говорили, что большинство из них — опасные сумасшедшие. Исчез и старый профессор Зиммеринг.
Выступивший на пресс-конференции Отар (заявил, что за всем этим, по его мнению, стоит Зиммеринг, в душевном здоровье которого лично он. Отар, всегда сомневался. Отвечая на вопрос журналистов о том, как это он, опытный специалист, не смог увидеть, что Зиммеринг симулирует, Отар вывернулся очень ловко: при такого рода заболеваниях невозможно поставить диагноз за несколько дней, а кроме того, при некоторых видах шизофрении больной развивает необыкновенную сообразительность и способен осуществить свой безумный замысел с изумительной логикой и хладнокровием. Через три дня после пресс-конференции исчезли пациенты пяти других психиатрических больниц, которые к тому же находились в разных странах. Общественность взвыла: как могут пропасть не один и не два, а ровно восемьсот пятьдесят четыре человека, причем в поведении всех этих людей наблюдаются отклонения от нормы, а полиция сама замешана в таинственном происшествии, и ее шефу пришлось уйти в отставку. Однако это ничуть не повлияло на дальнейший ход событий.
Оппозиция вначале держалась довольно осторожно; она только спрашивала через свою газету: "В состоянии ли государство, которое не может уследить за сумасшедшими, заботиться о нормальных гражданах?" И требовала отставки правительства. Разумеется, правительство не сошло с ума, чтобы подавать в отставку по требованию оппозиции, но когда и восемнадцатая психиатрическая клиника оказалась пустой, хотя ее здание охранял добрый десяток вооруженных до зубов агентов, его положение оказалось весьма шатким. Президент выступил по телевидению. На экране он выглядел очень утомленным, я бы даже сказал, сокрушенным. "Я не знаю, что происходит в стране", — начал он, и это признание президента тронуло его республику. Затем он призвал сограждан сохранять спокойствие, не лишать его доверия и поспешил свалить всю вину на происки соседней страны: дескать, это она похитила дорогих душевнобольных соотечественников с еще не ясной провокационной целью. Но подлинным виновником бедствия в конечном счете, по словам президента, следовало считать нашу хилую демократию, благодаря которой возможны подобные происшествия. Под конец он так завопил против демократии, называя ее давно отжившей формой управления современным обществом, что кто-то из его воспитанников, видимо, вынужден был толкнуть его в спину за кадром. Президент запнулся, вытер целомудренным белым платочком морщинистое чело и подавленно заявил, что не видит иного выхода, кроме как объявить военное положение.
Сейчас, когда мы уже летим в первый боевой полет, из которого можем не вернуться, хотя наша задача — не вступать в бой с врагом, а только разведать его местонахождение и боевую оснащенность, я могу только припомнить предысторию конфликта. Настоящую летопись этой войны напишут другие. Если, конечно, война состоится и если после нее вообще останется ктонибудь, способный писать. Впрочем, история показывает, что подлинные причины войн всегда кроются за незначительными поводами. Но наш повод никак не назовешь мелким. И в этомглавное отличие нашего священного и справедливого похода от всех предыдущих войн Земли.
Все началось в маленьком городке Нима, где находилась психиатрическая клиника известного профессора Зиммерцнга. Каким образом это произошло, до сих пор неизвестно, но, как бы там ни было, когда ночь покинула наше полушарие, оказалось, что палаты клиники опустели. Не осталось ни одного пациента, исчезли даже те, кто лежал в смирительной рубашке. Паника среди дежурного персонала, надо полагать, поднялась неописуемая. Газетные репортажи тех дней позволяют составить о нейизвестное представление. Не меньшей была паника и в Ниме: двести пятьдесят сбежавших сумасшедших для маленького города ужасающе много. К счастью, большинство его жителей знали друг другаесли не по имени, то в лицо, так что им ничего не стоило узнать, кто переодетый сумасшедший, а кто — нет. Однако полиция не сумела найти ни одного пациента профессора Зиммеринга; полицейские же собаки, взяв след, добегали до большой поляны в больничном парке и там начинали крутиться как безумные, и выть в бессильной злобе. На десятый день врач клиники, дежуривший в ту роковую ночь, покончил с собой, а ее директор — профессор Зиммеринг, крупнейший из ныне живущих представитель венской школы психиатрии, — сошел с ума и был помещен в клинику профессора Отара, своего заклятого противника в научной области. Однако через неделю клиника профессора Отара также встретила восход пустыми палатами. Исчезло бесследно сто восемьдесят шесть больных; говорили, что большинство из них — опасные сумасшедшие. Исчез и старый профессор Зиммеринг.
Выступивший на пресс-конференции Отар (заявил, что за всем этим, по его мнению, стоит Зиммеринг, в душевном здоровье которого лично он. Отар, всегда сомневался. Отвечая на вопрос журналистов о том, как это он, опытный специалист, не смог увидеть, что Зиммеринг симулирует, Отар вывернулся очень ловко: при такого рода заболеваниях невозможно поставить диагноз за несколько дней, а кроме того, при некоторых видах шизофрении больной развивает необыкновенную сообразительность и способен осуществить свой безумный замысел с изумительной логикой и хладнокровием. Через три дня после пресс-конференции исчезли пациенты пяти других психиатрических больниц, которые к тому же находились в разных странах. Общественность взвыла: как могут пропасть не один и не два, а ровно восемьсот пятьдесят четыре человека, причем в поведении всех этих людей наблюдаются отклонения от нормы, а полиция сама замешана в таинственном происшествии, и ее шефу пришлось уйти в отставку. Однако это ничуть не повлияло на дальнейший ход событий.
Оппозиция вначале держалась довольно осторожно; она только спрашивала через свою газету: "В состоянии ли государство, которое не может уследить за сумасшедшими, заботиться о нормальных гражданах?" И требовала отставки правительства. Разумеется, правительство не сошло с ума, чтобы подавать в отставку по требованию оппозиции, но когда и восемнадцатая психиатрическая клиника оказалась пустой, хотя ее здание охранял добрый десяток вооруженных до зубов агентов, его положение оказалось весьма шатким. Президент выступил по телевидению. На экране он выглядел очень утомленным, я бы даже сказал, сокрушенным. "Я не знаю, что происходит в стране", — начал он, и это признание президента тронуло его республику. Затем он призвал сограждан сохранять спокойствие, не лишать его доверия и поспешил свалить всю вину на происки соседней страны: дескать, это она похитила дорогих душевнобольных соотечественников с еще не ясной провокационной целью. Но подлинным виновником бедствия в конечном счете, по словам президента, следовало считать нашу хилую демократию, благодаря которой возможны подобные происшествия. Под конец он так завопил против демократии, называя ее давно отжившей формой управления современным обществом, что кто-то из его воспитанников, видимо, вынужден был толкнуть его в спину за кадром. Президент запнулся, вытер целомудренным белым платочком морщинистое чело и подавленно заявил, что не видит иного выхода, кроме как объявить военное положение.