Страница:
Виконт что-то говорил, но его слова заглушали раскаты грома, шум дождя и топот тысяч ног. Давид Иванович расслышал лишь последнюю фразу:
– Теперь этот медальон ваш.
Медальон? Какой медальон? О чем он говорит?
Давид Иванович вытер платком свои влажные морщинистые щеки.
Дождь… Нет, дождя больше не было. Он прошел. За окном вновь сияло солнце и чирикали царскосельские юркие воробьи. Зычно кричал, расхваливая свой товар, продавец сбитня. Шелестели по мостовой дутые шины подъезжающих к Гостиному двору экипажей. Давид Иванович по-прежнему сидел в глубоком мягком кресле в своей уютной голубой гостиной.
Он спрятал носовой платок, откашлялся.
– Простите, я немного отвлекся. Что вы сказали?
– Теперь этот медальон ваш, – повторил виконт.
– Простите, но я не совсем вас понимаю. Какое, собственно, касательство имеет ко мне этот медальон? – спросил де Будри, в котором с новой силой вспыхнули подозрения.
– Вы уверены, что нуждаетесь в объяснениях?
Давид Иванович отвел глаза в сторону. Мысли в его голове путались. Так и не дождавшись ответа, виконт сказал:
– У Друга Народа был младший брат, который, насколько мне известно, разделял мысли и чувства Жан-Поля Марата. Во всяком случае, он принимал участие в женевском восстании. В дальнейшем, опасаясь преследований, он воспользовался предоставившейся ему возможностью и уехал в Россию. С того дня братья больше не виделись. Но они переписывались. Когда Друг Народа нуждался или ему требовались деньги для издания газеты, сыгравшей такую выдающуюся роль в революции, младший брат всегда приходил ему на помощь…
– Откуда вы все это знаете?
– Не все ли равно, господин де Будри? Главное не это. Главное в другом. Симона Эрар считает – и я разделяю ее мнение, – что сделанный добрым патриотом Жаком Десять Рук медальон после смерти генерала Россиньоля должен принадлежать Давиду Марату. Симона хочет, чтобы эта реликвия всегда напоминала Давиду о его великом брате, который навеки останется в истории Франции. Но ежели Давид Марат забыл и не хочет вспоминать свою подлинную фамилию, то… Я готов считать, господин де Будри, что моего сегодняшнего визита к вам не было. Забудьте о нашей встрече – она не состоялась. Еще одна легенда, не так ли? В конце концов, если в Сент-Антуанском предместье возникла легенда о негритянской республике генерала Россиньоля, то в Царском Селе вполне могла возникнуть другая, столь же далекая от истины, – о посещении сыном Россиньоля младшего брата Друга Народа… Честь имею, господин де Будри!
Россиньоль взялся уже за ручку двери, когда Давид Иванович остановил его:
– Уделите мне еще несколько минут, господин Россиньоль.
– Есть ли в этом надобность? – резко спросил гость.
– Присядьте, пожалуйста.
Россиньоль неохотно опустился в кресло.
– Слушаю вас.
– Я не желал бы, чтобы вы сделали поспешный, а следовательно, неправильный вывод, – с трудом подбирая слова, сказал Давид Иванович. – Молодости свойственны порыв и горячность, старости, когда кровь в жилах остывает, – нерешительность и осторожность. Таков удел стариков, а я старик, мой юный друг, мне за шестьдесят.
Россиньоль пожал плечами:
– Я далек от того, чтобы обвинять вас в чем-либо.
– Я не опасаюсь обвинений, – покачал седой головой Давид Иванович. – Совесть моя чиста. Но я хочу, чтобы вы меня правильно поняли и не осуждали естественную для моего преклонного возраста осторожность, возможно, иной раз и излишнюю… Сегодня я вас увидел впервые, а я далеко не равнодушен к судьбе своей семьи. Вы не женаты?
– Нет.
– А у меня жена, дочери и внуки. Когда-нибудь вы сможете меня понять лучше.
– Нужны ли столь обширные объяснения, господин де Будри? – нетерпеливо спросил молодой Россиньоль.
– Нужны, – сказал Давид Иванович. – Нужны для того, чтобы вы не составили обо мне превратного представления. Я старик, – повторил он, – но при всем том смею вас заверить, что брат великого Марата, хотя он остался в стороне от борьбы, не забыл и никогда не забудет свою подлинную фамилию. Я горд тем, что являюсь братом Жан-Поля Марата, перед которым я преклонялся всю свою жизнь. Об этом знают воспитанники лицея. И знают об этом они от меня. Если вы сможете уделить мне еще немного времени, то я вам представлю некоторые доказательства сказанному.
Де Будри проводил молодого Россиньоля в библиотеку и, открыв заветный шкаф, достал оттуда папку с гравюрами времен Французской революции. Среди них была и гравюра со знаменитой картины Луи Давида «Смерть Марата».
– Теперь вы, надеюсь, мне верите?
– Да, господин де Будри.
– Де Будри? – переспросил Давид Иванович.
– Нет, конечно, – поправился Россиньоль, – Марат, гражданин Марат.
Давид Иванович растерянно улыбнулся.
– «Гражданин Марат»… Не предполагал, что ко мне когда-либо так обратятся. – Он положил футляр с медальоном на верхнюю полку и закрыл шкаф на ключ. – «Гражданин Марат»… Не откажите старику в любезности, повторите еще раз. Ведь так меня больше никто называть не будет…
– Счастлив был с вами познакомиться, гражданин Марат, – сказал Россиньоль.
– Что же потом произошло с медальоном? – поинтересовался я, когда молчание, по моему мнению, слишком затянулось.
– Что произошло потом?.. – Он поудобнее устроился в кресле, вытянул свои длинные худые ноги.
В наше время на географических картах земли почти не осталось белых пятен. Времена Колумбов, Магелланов и Берингов безвозвратно прошли. Но на картах истории по-прежнему много пробелов. До сих пор осталось тайной, повинен ли Борис Годунов в смерти царевича Димитрия. Точно не установлено, кем же был, в конце концов, Лжедмитрий Первый – Гришкой Отрепьевым, как считает большинство историков, шляхтичем-авантюристом или кем-либо еще. Тысячи и тысячи белых пятен! Но еще больше неизведанного на пути тех, кто пытается проследить судьбу какой-либо вещи, будь то хранящаяся в Эрмитаже древнегреческая ваза, знаменитый пояс Димитрия Донского, послуживший поводом к кровавым междоусобицам на Руси, похищенный из хранилища ловким жуликом скифский шлем, легендарный перстень Александра Сергеевича Пушкина или этот медальон.
Вещи не оставляют дневников и мемуаров, а летописцы редко балуют их своим вниманием. Поэтому зачастую приходится прибегать к более или менее обоснованным предположениям, догадкам, а то и к фантазии. Формулировка «так было» заменяется другой – «так могло быть»…
Я заверил Василия Петровича, что подобная формулировка меня полностью устраивает.
Наше общество составляет новый самодержец всея Руси император Николай I, его бывший главный воспитатель, а ныне дряхлый старик генерал от инфантерии и член Государственного совета граф Матвей Иванович Ламсдорф и любимец царя рыжий ирландский сеттер с длинным роскошным хвостом и верноподданническим взглядом темно-коричневых глаз – Роби.
Царь играл с сеттером. Он коротким взмахом руки бросал в густую маслянистую воду носовой платок, и собака, не дожидаясь команды, стремительно кидалась в пруд. «Хорошо, Роби», – говорил царь, отбирая у сеттера принесенный им платок, и вновь бросал его в воду.
Неподвижное белое лицо с тяжелыми оловянными глазами ничего не выражало. Не лицо – маска. Но старик Ламсдорф хорошо изучил своего воспитанника, которого некогда доверил его попечению Екатерина II. Николай мог ввести в заблуждение кого угодно, но не его. Едва заметные розовые пятна на скулах его величества красноречиво свидетельствовали о том, что император нервничает.
По этим пятнам да еще по легкой дрожи подбородка Ламсдорф некогда безошибочно определял, что его высокородный воспитанник опять поленился и не выучил очередного урока.
«Если не ошибаюсь, у вашего высочества снова не оказалось свободного времени?» – мягко и почтительно спрашивал он.
Мальчишка молчал, но его скулы еще более розовели.
«Весьма сожалею, – по-прежнему мягко говорил Ламсдорф, так и не дождавшись ответа, – но вынужден по велению долга и для вашей же пользы прибегнуть к столь огорчающим меня мерам. Как обычно, пять розог, ваше высочество».
Да, за годы своей добросовестной службы Ламсдорф совсем неплохо изучил маловыразительное лицо и куда более выразительные ягодицы своего воспитанника. И в глубине души старик считал, что именно розги помогли его подопечному не только взобраться на русский трон, но и усидеть на нем. Старик верил в чудодейственную силу телесных наказаний. А видит бог, будущий император получил столько розог, сколько с лихвой хватило бы на всю династию Романовых.
Выскочив из пруда, сеттер шумно отряхнулся рядом с Ламсдорфом, забрызгав водой шитый золотом генеральский мундир, и громко залаял. По аллее к пруду шел запыхавшийся от быстрой ходьбы тучный камер-лакей. Остановившись в нескольких шагах и опасливо поглядывая на рычащего сеттера, он поклонился.
– Прибыл фельдъегерь из Санкт-Петербурга от генерала-губернатора Голенищева-Кутузова, ваше императорское величество.
– Наконец-то! – вырвалось у Николая. Он скомкал в руке мокрый платок, бросил на траву. Собака тотчас его подхватила и вопросительно посмотрела на хозяина. – Фу, Роби!
– Прикажете доставить донесение сюда?
– Не трудись, – сказал Николай и, резко повернувшись на каблуках, направился к дворцу, сопровождаемый еле поспевающим за ним камер-лакеем. Впереди бежал Роби.
Ламсдорф посмотрел им вслед. Царь шел быстрым и четким строевым шагом, развернув плечи и откинув назад голову. И Ламсдорф с удовлетворением подумал, что его усилия даром не пропали: из Николая получился неплохой фрунтовик.
«И на лошади прилично сидит, не как собака на заборе… – мелькнуло в голове у старика. – А тех пятерых, значит, повесили…»
Ласково пригревало солнце. Разомлевший от тепла Ламсдорф кряхтя уселся на скамейку и задремал.
Между тем Николай, сдерживая нетерпение, взял у фельдъегеря пакет, нарочито замедленным движением руки сломал сургучную печать и достал депешу.
«Экзекуция, – прочел он, – кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного… О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу».
Тонко и протяжно завыл сидящий у ног Николая Роби.
– Уберите собаку!
На мгновение розовые пятна на скулах царя стали красными и тут же исчезли.
«Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком…»
Где-то в отдалении яростно лаял Роби. Император вложил депешу в конверт и небрежно бросил на инкрустированный перламутром столик. Затем он принял подобающую случаю скорбную позу, вздохнул и перекрестился:
– Прости им, господи, их тяжкие прегрешения перед Россией!
Николай повернулся к фельдъегерю:
– Ты присутствовал в Петропавловской крепости при… экзекуции?
– Никак нет, ваше императорское величество!
– Почему же? Зрелище поучительное… Передай на словах генерал-губернатору, что я его благодарю за верную службу и жду сегодня вечером.
Затем Николай отправился в дворцовую часовню, где заказал панихиду по «рабам божьим: Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому». А вечером того же дня он выслушал подробный доклад о казни от приехавшего из Петербурга генерал-губернатора Голенищева-Кутузова.
Император был доволен: с бунтовщиками наконец покончено. И все же в ту ночь Николай I долго не мог уснуть. Нет, его беспокоила не совесть, а воспоминания. Воспоминания об ужасе, пережитом им 14 декабря 1825 года. Воспоминания о дерзких словах бунтовщиков, о протоколах допросов, о суде.
Как император и рассчитывал, тщательно подобранные им члены Верховного уголовного суда проявили должное рвение: главные участники заговора были приговорены к четвертованию, которое после царствования Екатерины II в России не применялось. Это давало возможность царю проявить «христианское милосердие», и Николай, разумеется, не преминул этим воспользоваться. Четвертование? Ни в коем случае!
Царь не дал согласия «не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние… ни даже на простое (!) отсечение головы и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную»
Бескровная казнь? Ну что ж…
Судьи прекрасно понимали, чего от них ждет император: в назидание потомству Пестеля, Рылеева, Муравьева Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского следовало повесить.
Так появилось на свет новое решение, такое же лицемерное, как и слова императора: «Сообразуясь с Высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний, прочим преступникам определенных», суд заменил четвертование, «яко казнь мучительную… с пролитием крови сопряженную», на гуманную и бескровную виселицу…
В полдень 12 июля 1826 года, когда куранты Петропавловского собора играли «Боже, царя храни», узников русской Бастилии – так называли Петропавловскую крепость – под конвоем доставили в дом коменданта. Здесь старый чиновник зачитал им окончательное решение.
Затем пятерых смертников отвели в казематы Кронверкской куртины, где им предстояло провести последнюю ночь перед казнью. Одиночные камеры здесь разделялись дощатыми перегородками, и узники могли свободно разговаривать друг с другом, стража им не препятствовала. Декабристам разрешили написать своим близким и даже встретиться с ними. Они уже были почти мертвыми, их отделяли от смерти не более десяти часов…
А в три часа ночи, как только стало светать, всех пятерых вывели из камер.
Воздух пах дымом и гарью. На фоне еще не достроенной виселицы, вокруг которой суетились плотники и палачи, горели многочисленные костры. Отсветы пламени играли на штыках, пряжках ремней и орленых пуговицах выстроенных солдат.
Куранты Петропавловского собора пробили половину четвертого, но виселица еще не была готова.
Генерал-губернатор Петербурга, тучный, с багровым лицом, косясь на сидящих на траве смертников, злым шепотом распекал коменданта крепости, который беспомощно разводил руками.
Но вот вбит последний гвоздь. К коменданту крепости подходит старший палач:
– Готово, ваше высокоблагородие!
…Когда чиновник закончил чтение приговора, смертники поцеловались. Затем они повернулись друг к другу спинами, чтобы пожать на прощание скованные руки.
– Поторопитесь, господа!
Два дюжих, похожих друг на друга, как близнецы, палача подняли их на скамью, поставленную под перекладиной виселицы, надели холщовые белые саваны и петли.
Снова загремели барабаны. Затем рвущая уши барабанная дробь оборвалась, наступила бесконечная гнетущая тишина.
Генерал-губернатор что-то тихо сказал коменданту, тот кивнул и сделал рукой едва заметный знак старшему из палачей. Палач неторопливо огладил бороду, а затем резким ударом вышиб из-под ног осужденных скамью, которая с глухим стуком упала на доски помоста. Пятеро закачались в петлях…
И тут произошло то, о чем мимоходом упомянул в своем донесении царю генерал-губернатор: «По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались…»
Проломив доски помоста, смертники рухнули в ров. Их с трудом оттуда вытащили. У Рылеева была рассечена бровь, кровь заливала ему лицо. Сергей Иванович Муравьев-Апостол сказал: «Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!..»
Бородатый палач с побелевшим лицом и выкаченными от ужаса глазами подошел к Голенищеву-Кутузову, запинаясь спросил:
– Прикажете отменить, ваше высокопревосходительство?
По древнему обычаю, казнь должна была быть отменена. Но генерал-губернатор визгливо крикнул:
– Вешай! Снова вешай!
Тем не менее «экзекуцию», которая «кончилась с должною тишиною и порядком», пришлось на некоторое время отложить: запасных веревок в крепости не оказалось…
Так Кондратий Федорович Рылеев, Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Петр Григорьевич Каховский были казнены дважды.
А ночью, когда Николай I мучился бессонницей и воспоминаниями, а его бывший воспитатель, поборник розог и поэт шпицрутенов, престарелый генерал Ламсдорф сладко спал, укрывшись пуховым одеялом, трупы пятерых погибших за счастье России вывезли на телеге через Иоанновские ворота Петропавловской крепости и зарыли в землю.
Место захоронения было покрыто тайной. Так пожелал император…
А в 1917 году, когда русский народ разорвал и сбросил с себя оковы самодержавия, а потомок Николая I отрекся от престола и был сослан в Тобольск, журнал «Огонек»[4] опубликовал статью «Таинственная находка на о. Голодай в Петрограде». В ней писалось: «В „Биржевых ведомостях“ недавно появилось сообщение секретаря Общества памяти декабристов В.В. Святловского о знаменательной находке на о. Голодай в Петрограде могил и останков 5 казненных декабристов, находке, произведенной 1 июня с. г. во время прокладки водопроводных труб около одного строящегося на острове здания. На глубине двух с лишним аршин, позади двухэтажной каменной постройки, на дне узкой и отчасти покрытой водой траншеи видны были остатки трех полуразрушенных гробов, стоящих близко друг от друга.
2 июня В.В. Святловский, руководивший работами, нашел остатки пяти гробов, из которых только один, первый из найденных, представлял собой нечто более цельное.
В этом лучше сохранившемся гробе были видны останки человека, одетого в форму полковника александровского времени.
Хорошо сохранились части мундира, эполеты, а также обувь на ногах. Обращало внимание большое количество ремней, найденных на ногах трупа, что давало возможность предположить, что ноги трупа были связаны этими ремнями.
Все останки были тщательно собраны и сфотографированы. Все собранные предметы, тщательно уложенные в лучше сохранившийся гроб, а равно останки остальных гробов перенесены в подходящее помещение и сданы на хранение.
Возникает серьезный вопрос, представляют ли пять найденных гробов действительно гробы пяти казненных декабристов.
Местонахождение могил совпадает с рассказами старожилов и литературными данными. Военная форма первого гроба относится к 20-м или 30-м годам прошлого столетия…
По определению военных, бывших на раскопках, найденная форма могла принадлежать только штаб-офицеру, полковнику или подполковнику. Похороненный был положен в гроб без оружия, а самые гробы были поставлены, по-видимому, в общую могилу не в обычном порядке, чересчур тесно один к другому, не так, как обычно хоронят на православных кладбищах…»
Вот в этой-то траншее спустя несколько дней после публикации в журнале статьи юный землекоп Евграф Усольцев и нашел медальон Жака Десять Рук…
Усольцев считал – я его тогда же, в 1917 году, посвятил в предполагаемую историю медальона, – что Давид Марат незадолго до своей кончины подарил ньеллу кому-то из будущих декабристов, воспитанников Царскосельского лицея, – Пущину или Кюхельбекеру, а тот, в свою очередь, отдал ее одному из руководителей восстания.
Евграф Николаевич пытался обосновать свою версию, и в какой-то степени ему в этом повезло.
Во время гражданской войны, когда партизанский отряд имени Марата, которым командовал Евграф Николаевич, квартировал в Новом Селенгинске, маленьком заштатном городке в Забайкалье, издавна служившем местом ссылки, Усольцеву, по его словам, привелось увидеть крайне любопытную вещь. В мастерской Гусино-Озерного буддийского монастыря, расположенного неподалеку от Селенгинска, ему среди прочих диковинок показали серебряную шкатулку, изготовленную, по преданию, в часовой, ювелирной и оптической мастерской, открытой некогда в городке сосланными сюда на поселение после отбытия срока каторги декабристами Николаем и Михаилом Бестужевыми.
Рисунки и надписи на стенках этой шкатулки были похожи на рисунки и надписи, вырезанные на медальоне. Таким образом, Бестужевы, возможно, у кого-то видели этот медальон.
Усольцев считал, что они видели его у Рылеева. Как известно, Александр Бестужев дружил с Рылеевым и в 1823—1825 годах издавал вместе с ним известный альманах «Полярная звезда» (Герцен называл Рылеева рыцарем «Полярной звезды»). Тот же Рылеев в 1824 году принимал Николая Бестужева в Северное тайное общество.
Усольцев предполагал, что медальон, созданный в разгар Французской революции, был у Кондратия Федоровича Рылеева, когда тот в тревожные и напряженные дни подготовки декабрьского восстания писал своего «Гражданина»:
И 14 декабря Рылеев вместе с лицейским другом Пушкина Пущиным отправился на Сенатскую площадь… А ночью того же дня он был арестован и посажен в Алексеевский равелин русской Бастилии. Здесь поэт-декабрист незадолго до казни нацарапал гвоздем на тюремном оловянном блюде свое последнее стихотворение:
Обо всем этом можно лишь догадываться. Ведь вполне возможно, что медальон никакого отношения к декабристам не имел.
В чьих руках побывала ньелла?
Кто рассматривал выгравированные по серебру рисунки?
О чем думал, вспоминая о Французской революции, очередной владелец медальона?
Ответы могут быть самыми различными. Медальон молчит…
– Что же касается его дальнейшей судьбы, то она неразрывно связана с судьбой Евграфа Николаевича Усольцева, – закончил свой рассказ Василий Петрович. – С Усольцевым он участвовал в боях с Колчаком, атаманами Семеновым и Калмыковым, а в Великую Отечественную войну был верным спутником Евграфа Николаевича, когда тот вместе с другими советскими людьми отстаивал от фашистских полчищ первое в мире социалистическое государство.
За годы войны медальон побывал во многих городах: в разрушенном Сталинграде, в Праге, Будапеште, Берлине. Но в Париже, где он был создан во славу революции в 1793 году, ему больше побывать так и не пришлось…
ТАЛИСМАН
– Теперь этот медальон ваш.
Медальон? Какой медальон? О чем он говорит?
Давид Иванович вытер платком свои влажные морщинистые щеки.
Дождь… Нет, дождя больше не было. Он прошел. За окном вновь сияло солнце и чирикали царскосельские юркие воробьи. Зычно кричал, расхваливая свой товар, продавец сбитня. Шелестели по мостовой дутые шины подъезжающих к Гостиному двору экипажей. Давид Иванович по-прежнему сидел в глубоком мягком кресле в своей уютной голубой гостиной.
Он спрятал носовой платок, откашлялся.
– Простите, я немного отвлекся. Что вы сказали?
– Теперь этот медальон ваш, – повторил виконт.
– Простите, но я не совсем вас понимаю. Какое, собственно, касательство имеет ко мне этот медальон? – спросил де Будри, в котором с новой силой вспыхнули подозрения.
– Вы уверены, что нуждаетесь в объяснениях?
Давид Иванович отвел глаза в сторону. Мысли в его голове путались. Так и не дождавшись ответа, виконт сказал:
– У Друга Народа был младший брат, который, насколько мне известно, разделял мысли и чувства Жан-Поля Марата. Во всяком случае, он принимал участие в женевском восстании. В дальнейшем, опасаясь преследований, он воспользовался предоставившейся ему возможностью и уехал в Россию. С того дня братья больше не виделись. Но они переписывались. Когда Друг Народа нуждался или ему требовались деньги для издания газеты, сыгравшей такую выдающуюся роль в революции, младший брат всегда приходил ему на помощь…
– Откуда вы все это знаете?
– Не все ли равно, господин де Будри? Главное не это. Главное в другом. Симона Эрар считает – и я разделяю ее мнение, – что сделанный добрым патриотом Жаком Десять Рук медальон после смерти генерала Россиньоля должен принадлежать Давиду Марату. Симона хочет, чтобы эта реликвия всегда напоминала Давиду о его великом брате, который навеки останется в истории Франции. Но ежели Давид Марат забыл и не хочет вспоминать свою подлинную фамилию, то… Я готов считать, господин де Будри, что моего сегодняшнего визита к вам не было. Забудьте о нашей встрече – она не состоялась. Еще одна легенда, не так ли? В конце концов, если в Сент-Антуанском предместье возникла легенда о негритянской республике генерала Россиньоля, то в Царском Селе вполне могла возникнуть другая, столь же далекая от истины, – о посещении сыном Россиньоля младшего брата Друга Народа… Честь имею, господин де Будри!
Россиньоль взялся уже за ручку двери, когда Давид Иванович остановил его:
– Уделите мне еще несколько минут, господин Россиньоль.
– Есть ли в этом надобность? – резко спросил гость.
– Присядьте, пожалуйста.
Россиньоль неохотно опустился в кресло.
– Слушаю вас.
– Я не желал бы, чтобы вы сделали поспешный, а следовательно, неправильный вывод, – с трудом подбирая слова, сказал Давид Иванович. – Молодости свойственны порыв и горячность, старости, когда кровь в жилах остывает, – нерешительность и осторожность. Таков удел стариков, а я старик, мой юный друг, мне за шестьдесят.
Россиньоль пожал плечами:
– Я далек от того, чтобы обвинять вас в чем-либо.
– Я не опасаюсь обвинений, – покачал седой головой Давид Иванович. – Совесть моя чиста. Но я хочу, чтобы вы меня правильно поняли и не осуждали естественную для моего преклонного возраста осторожность, возможно, иной раз и излишнюю… Сегодня я вас увидел впервые, а я далеко не равнодушен к судьбе своей семьи. Вы не женаты?
– Нет.
– А у меня жена, дочери и внуки. Когда-нибудь вы сможете меня понять лучше.
– Нужны ли столь обширные объяснения, господин де Будри? – нетерпеливо спросил молодой Россиньоль.
– Нужны, – сказал Давид Иванович. – Нужны для того, чтобы вы не составили обо мне превратного представления. Я старик, – повторил он, – но при всем том смею вас заверить, что брат великого Марата, хотя он остался в стороне от борьбы, не забыл и никогда не забудет свою подлинную фамилию. Я горд тем, что являюсь братом Жан-Поля Марата, перед которым я преклонялся всю свою жизнь. Об этом знают воспитанники лицея. И знают об этом они от меня. Если вы сможете уделить мне еще немного времени, то я вам представлю некоторые доказательства сказанному.
Де Будри проводил молодого Россиньоля в библиотеку и, открыв заветный шкаф, достал оттуда папку с гравюрами времен Французской революции. Среди них была и гравюра со знаменитой картины Луи Давида «Смерть Марата».
– Теперь вы, надеюсь, мне верите?
– Да, господин де Будри.
– Де Будри? – переспросил Давид Иванович.
– Нет, конечно, – поправился Россиньоль, – Марат, гражданин Марат.
Давид Иванович растерянно улыбнулся.
– «Гражданин Марат»… Не предполагал, что ко мне когда-либо так обратятся. – Он положил футляр с медальоном на верхнюю полку и закрыл шкаф на ключ. – «Гражданин Марат»… Не откажите старику в любезности, повторите еще раз. Ведь так меня больше никто называть не будет…
– Счастлив был с вами познакомиться, гражданин Марат, – сказал Россиньоль.
***
Василий Петрович не торопился с продолжением своего рассказа. Он вообще не любил торопиться.– Что же потом произошло с медальоном? – поинтересовался я, когда молчание, по моему мнению, слишком затянулось.
– Что произошло потом?.. – Он поудобнее устроился в кресле, вытянул свои длинные худые ноги.
В наше время на географических картах земли почти не осталось белых пятен. Времена Колумбов, Магелланов и Берингов безвозвратно прошли. Но на картах истории по-прежнему много пробелов. До сих пор осталось тайной, повинен ли Борис Годунов в смерти царевича Димитрия. Точно не установлено, кем же был, в конце концов, Лжедмитрий Первый – Гришкой Отрепьевым, как считает большинство историков, шляхтичем-авантюристом или кем-либо еще. Тысячи и тысячи белых пятен! Но еще больше неизведанного на пути тех, кто пытается проследить судьбу какой-либо вещи, будь то хранящаяся в Эрмитаже древнегреческая ваза, знаменитый пояс Димитрия Донского, послуживший поводом к кровавым междоусобицам на Руси, похищенный из хранилища ловким жуликом скифский шлем, легендарный перстень Александра Сергеевича Пушкина или этот медальон.
Вещи не оставляют дневников и мемуаров, а летописцы редко балуют их своим вниманием. Поэтому зачастую приходится прибегать к более или менее обоснованным предположениям, догадкам, а то и к фантазии. Формулировка «так было» заменяется другой – «так могло быть»…
Я заверил Василия Петровича, что подобная формулировка меня полностью устраивает.
***
И вновь мы с Василием Петровичем в Царском Селе. Но на этот раз не в уютной гостиной милейшего Давида Ивановича, которого уже нет в живых, а на берегу поросшего лилиями и кувшинками дворцового пруда.Наше общество составляет новый самодержец всея Руси император Николай I, его бывший главный воспитатель, а ныне дряхлый старик генерал от инфантерии и член Государственного совета граф Матвей Иванович Ламсдорф и любимец царя рыжий ирландский сеттер с длинным роскошным хвостом и верноподданническим взглядом темно-коричневых глаз – Роби.
***
Было восемь часов утра. Сквозь решето листвы прикрытое деревьями солнце сеяло светлые блики на темную поверхность пруда, от которого еще поднимался, тая в воздухе, легкий парок ночного тумана.Царь играл с сеттером. Он коротким взмахом руки бросал в густую маслянистую воду носовой платок, и собака, не дожидаясь команды, стремительно кидалась в пруд. «Хорошо, Роби», – говорил царь, отбирая у сеттера принесенный им платок, и вновь бросал его в воду.
Неподвижное белое лицо с тяжелыми оловянными глазами ничего не выражало. Не лицо – маска. Но старик Ламсдорф хорошо изучил своего воспитанника, которого некогда доверил его попечению Екатерина II. Николай мог ввести в заблуждение кого угодно, но не его. Едва заметные розовые пятна на скулах его величества красноречиво свидетельствовали о том, что император нервничает.
По этим пятнам да еще по легкой дрожи подбородка Ламсдорф некогда безошибочно определял, что его высокородный воспитанник опять поленился и не выучил очередного урока.
«Если не ошибаюсь, у вашего высочества снова не оказалось свободного времени?» – мягко и почтительно спрашивал он.
Мальчишка молчал, но его скулы еще более розовели.
«Весьма сожалею, – по-прежнему мягко говорил Ламсдорф, так и не дождавшись ответа, – но вынужден по велению долга и для вашей же пользы прибегнуть к столь огорчающим меня мерам. Как обычно, пять розог, ваше высочество».
Да, за годы своей добросовестной службы Ламсдорф совсем неплохо изучил маловыразительное лицо и куда более выразительные ягодицы своего воспитанника. И в глубине души старик считал, что именно розги помогли его подопечному не только взобраться на русский трон, но и усидеть на нем. Старик верил в чудодейственную силу телесных наказаний. А видит бог, будущий император получил столько розог, сколько с лихвой хватило бы на всю династию Романовых.
Выскочив из пруда, сеттер шумно отряхнулся рядом с Ламсдорфом, забрызгав водой шитый золотом генеральский мундир, и громко залаял. По аллее к пруду шел запыхавшийся от быстрой ходьбы тучный камер-лакей. Остановившись в нескольких шагах и опасливо поглядывая на рычащего сеттера, он поклонился.
– Прибыл фельдъегерь из Санкт-Петербурга от генерала-губернатора Голенищева-Кутузова, ваше императорское величество.
– Наконец-то! – вырвалось у Николая. Он скомкал в руке мокрый платок, бросил на траву. Собака тотчас его подхватила и вопросительно посмотрела на хозяина. – Фу, Роби!
– Прикажете доставить донесение сюда?
– Не трудись, – сказал Николай и, резко повернувшись на каблуках, направился к дворцу, сопровождаемый еле поспевающим за ним камер-лакеем. Впереди бежал Роби.
Ламсдорф посмотрел им вслед. Царь шел быстрым и четким строевым шагом, развернув плечи и откинув назад голову. И Ламсдорф с удовлетворением подумал, что его усилия даром не пропали: из Николая получился неплохой фрунтовик.
«И на лошади прилично сидит, не как собака на заборе… – мелькнуло в голове у старика. – А тех пятерых, значит, повесили…»
Ласково пригревало солнце. Разомлевший от тепла Ламсдорф кряхтя уселся на скамейку и задремал.
Между тем Николай, сдерживая нетерпение, взял у фельдъегеря пакет, нарочито замедленным движением руки сломал сургучную печать и достал депешу.
«Экзекуция, – прочел он, – кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного… О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу».
Тонко и протяжно завыл сидящий у ног Николая Роби.
– Уберите собаку!
На мгновение розовые пятна на скулах царя стали красными и тут же исчезли.
«Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком…»
Где-то в отдалении яростно лаял Роби. Император вложил депешу в конверт и небрежно бросил на инкрустированный перламутром столик. Затем он принял подобающую случаю скорбную позу, вздохнул и перекрестился:
– Прости им, господи, их тяжкие прегрешения перед Россией!
Николай повернулся к фельдъегерю:
– Ты присутствовал в Петропавловской крепости при… экзекуции?
– Никак нет, ваше императорское величество!
– Почему же? Зрелище поучительное… Передай на словах генерал-губернатору, что я его благодарю за верную службу и жду сегодня вечером.
Затем Николай отправился в дворцовую часовню, где заказал панихиду по «рабам божьим: Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому». А вечером того же дня он выслушал подробный доклад о казни от приехавшего из Петербурга генерал-губернатора Голенищева-Кутузова.
Император был доволен: с бунтовщиками наконец покончено. И все же в ту ночь Николай I долго не мог уснуть. Нет, его беспокоила не совесть, а воспоминания. Воспоминания об ужасе, пережитом им 14 декабря 1825 года. Воспоминания о дерзких словах бунтовщиков, о протоколах допросов, о суде.
Как император и рассчитывал, тщательно подобранные им члены Верховного уголовного суда проявили должное рвение: главные участники заговора были приговорены к четвертованию, которое после царствования Екатерины II в России не применялось. Это давало возможность царю проявить «христианское милосердие», и Николай, разумеется, не преминул этим воспользоваться. Четвертование? Ни в коем случае!
Царь не дал согласия «не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние… ни даже на простое (!) отсечение головы и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную»
Бескровная казнь? Ну что ж…
Судьи прекрасно понимали, чего от них ждет император: в назидание потомству Пестеля, Рылеева, Муравьева Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского следовало повесить.
Так появилось на свет новое решение, такое же лицемерное, как и слова императора: «Сообразуясь с Высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний, прочим преступникам определенных», суд заменил четвертование, «яко казнь мучительную… с пролитием крови сопряженную», на гуманную и бескровную виселицу…
В полдень 12 июля 1826 года, когда куранты Петропавловского собора играли «Боже, царя храни», узников русской Бастилии – так называли Петропавловскую крепость – под конвоем доставили в дом коменданта. Здесь старый чиновник зачитал им окончательное решение.
Затем пятерых смертников отвели в казематы Кронверкской куртины, где им предстояло провести последнюю ночь перед казнью. Одиночные камеры здесь разделялись дощатыми перегородками, и узники могли свободно разговаривать друг с другом, стража им не препятствовала. Декабристам разрешили написать своим близким и даже встретиться с ними. Они уже были почти мертвыми, их отделяли от смерти не более десяти часов…
А в три часа ночи, как только стало светать, всех пятерых вывели из камер.
Воздух пах дымом и гарью. На фоне еще не достроенной виселицы, вокруг которой суетились плотники и палачи, горели многочисленные костры. Отсветы пламени играли на штыках, пряжках ремней и орленых пуговицах выстроенных солдат.
Куранты Петропавловского собора пробили половину четвертого, но виселица еще не была готова.
Генерал-губернатор Петербурга, тучный, с багровым лицом, косясь на сидящих на траве смертников, злым шепотом распекал коменданта крепости, который беспомощно разводил руками.
Но вот вбит последний гвоздь. К коменданту крепости подходит старший палач:
– Готово, ваше высокоблагородие!
…Когда чиновник закончил чтение приговора, смертники поцеловались. Затем они повернулись друг к другу спинами, чтобы пожать на прощание скованные руки.
– Поторопитесь, господа!
Два дюжих, похожих друг на друга, как близнецы, палача подняли их на скамью, поставленную под перекладиной виселицы, надели холщовые белые саваны и петли.
Снова загремели барабаны. Затем рвущая уши барабанная дробь оборвалась, наступила бесконечная гнетущая тишина.
Генерал-губернатор что-то тихо сказал коменданту, тот кивнул и сделал рукой едва заметный знак старшему из палачей. Палач неторопливо огладил бороду, а затем резким ударом вышиб из-под ног осужденных скамью, которая с глухим стуком упала на доски помоста. Пятеро закачались в петлях…
И тут произошло то, о чем мимоходом упомянул в своем донесении царю генерал-губернатор: «По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались…»
Проломив доски помоста, смертники рухнули в ров. Их с трудом оттуда вытащили. У Рылеева была рассечена бровь, кровь заливала ему лицо. Сергей Иванович Муравьев-Апостол сказал: «Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!..»
Бородатый палач с побелевшим лицом и выкаченными от ужаса глазами подошел к Голенищеву-Кутузову, запинаясь спросил:
– Прикажете отменить, ваше высокопревосходительство?
По древнему обычаю, казнь должна была быть отменена. Но генерал-губернатор визгливо крикнул:
– Вешай! Снова вешай!
Тем не менее «экзекуцию», которая «кончилась с должною тишиною и порядком», пришлось на некоторое время отложить: запасных веревок в крепости не оказалось…
Так Кондратий Федорович Рылеев, Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Петр Григорьевич Каховский были казнены дважды.
А ночью, когда Николай I мучился бессонницей и воспоминаниями, а его бывший воспитатель, поборник розог и поэт шпицрутенов, престарелый генерал Ламсдорф сладко спал, укрывшись пуховым одеялом, трупы пятерых погибших за счастье России вывезли на телеге через Иоанновские ворота Петропавловской крепости и зарыли в землю.
Место захоронения было покрыто тайной. Так пожелал император…
А в 1917 году, когда русский народ разорвал и сбросил с себя оковы самодержавия, а потомок Николая I отрекся от престола и был сослан в Тобольск, журнал «Огонек»[4] опубликовал статью «Таинственная находка на о. Голодай в Петрограде». В ней писалось: «В „Биржевых ведомостях“ недавно появилось сообщение секретаря Общества памяти декабристов В.В. Святловского о знаменательной находке на о. Голодай в Петрограде могил и останков 5 казненных декабристов, находке, произведенной 1 июня с. г. во время прокладки водопроводных труб около одного строящегося на острове здания. На глубине двух с лишним аршин, позади двухэтажной каменной постройки, на дне узкой и отчасти покрытой водой траншеи видны были остатки трех полуразрушенных гробов, стоящих близко друг от друга.
2 июня В.В. Святловский, руководивший работами, нашел остатки пяти гробов, из которых только один, первый из найденных, представлял собой нечто более цельное.
В этом лучше сохранившемся гробе были видны останки человека, одетого в форму полковника александровского времени.
Хорошо сохранились части мундира, эполеты, а также обувь на ногах. Обращало внимание большое количество ремней, найденных на ногах трупа, что давало возможность предположить, что ноги трупа были связаны этими ремнями.
Все останки были тщательно собраны и сфотографированы. Все собранные предметы, тщательно уложенные в лучше сохранившийся гроб, а равно останки остальных гробов перенесены в подходящее помещение и сданы на хранение.
Возникает серьезный вопрос, представляют ли пять найденных гробов действительно гробы пяти казненных декабристов.
Местонахождение могил совпадает с рассказами старожилов и литературными данными. Военная форма первого гроба относится к 20-м или 30-м годам прошлого столетия…
По определению военных, бывших на раскопках, найденная форма могла принадлежать только штаб-офицеру, полковнику или подполковнику. Похороненный был положен в гроб без оружия, а самые гробы были поставлены, по-видимому, в общую могилу не в обычном порядке, чересчур тесно один к другому, не так, как обычно хоронят на православных кладбищах…»
Вот в этой-то траншее спустя несколько дней после публикации в журнале статьи юный землекоп Евграф Усольцев и нашел медальон Жака Десять Рук…
***
– Были ли то действительно останки пяти казненных декабристов? На этот вопрос трудно ответить безоговорочно, – продолжал свой рассказ Василий Петрович. – Тут слишком много и «за» и «против». Но для Грани Усольцева, когда он явился ко мне с просьбой перевести с французского на русский вырезанные на медальоне надписи (тогда мы с ним и познакомились), подобного вопроса не существовало. Он не сомневался, что его товарищи нашли тела тех, кто в июле 1826 года отдали жизнь за свободу России. Эту уверенность он пронес через всю свою жизнь. И, признаюсь, я никогда не пытался посеять в его душе сомнение…Усольцев считал – я его тогда же, в 1917 году, посвятил в предполагаемую историю медальона, – что Давид Марат незадолго до своей кончины подарил ньеллу кому-то из будущих декабристов, воспитанников Царскосельского лицея, – Пущину или Кюхельбекеру, а тот, в свою очередь, отдал ее одному из руководителей восстания.
Евграф Николаевич пытался обосновать свою версию, и в какой-то степени ему в этом повезло.
Во время гражданской войны, когда партизанский отряд имени Марата, которым командовал Евграф Николаевич, квартировал в Новом Селенгинске, маленьком заштатном городке в Забайкалье, издавна служившем местом ссылки, Усольцеву, по его словам, привелось увидеть крайне любопытную вещь. В мастерской Гусино-Озерного буддийского монастыря, расположенного неподалеку от Селенгинска, ему среди прочих диковинок показали серебряную шкатулку, изготовленную, по преданию, в часовой, ювелирной и оптической мастерской, открытой некогда в городке сосланными сюда на поселение после отбытия срока каторги декабристами Николаем и Михаилом Бестужевыми.
Рисунки и надписи на стенках этой шкатулки были похожи на рисунки и надписи, вырезанные на медальоне. Таким образом, Бестужевы, возможно, у кого-то видели этот медальон.
Усольцев считал, что они видели его у Рылеева. Как известно, Александр Бестужев дружил с Рылеевым и в 1823—1825 годах издавал вместе с ним известный альманах «Полярная звезда» (Герцен называл Рылеева рыцарем «Полярной звезды»). Тот же Рылеев в 1824 году принимал Николая Бестужева в Северное тайное общество.
Усольцев предполагал, что медальон, созданный в разгар Французской революции, был у Кондратия Федоровича Рылеева, когда тот в тревожные и напряженные дни подготовки декабрьского восстания писал своего «Гражданина»:
Рылеев не мог «в постыдной праздности влачить свой век», и, тяжелобольной, он говорил товарищам по восстанию: «Итак, с богом! Судьба наша решена! К сомнениям нашим теперь, конечно, прибавятся все препятствия. Но мы начнем… Я уверен, что погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы отечества!»[5]
Я ль буду в роковое время
Позорить гражданина сан
И подражать тебе, изнеженное племя
Переродившихся славян?
Нет, неспособен я в объятьях сладострастья
В постыдной праздности влачить свой век младой
И изнывать кипящею душой
Под тяжким игом самовластья.
И 14 декабря Рылеев вместе с лицейским другом Пушкина Пущиным отправился на Сенатскую площадь… А ночью того же дня он был арестован и посажен в Алексеевский равелин русской Бастилии. Здесь поэт-декабрист незадолго до казни нацарапал гвоздем на тюремном оловянном блюде свое последнее стихотворение:
Кто знает, может быть, действительно, когда Рылеев переносил на олово эти строки, он, ощущая на груди заветный медальон, думал о трагической участи Жан-Поля Марата, о грозной Бастилии, превратившейся по воле восставшего против «тяжкого ига самовластья» народа в жалкую груду обломков, о казненном в Париже тиране, о тех, кто придет на смену погибшим декабристам и провозгласит в России столь дорогие его сердцу слова: Свобода, Равенство, Братство.
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,
За дело правое я в ней,
И мне ль стыдиться сих цепей,
Когда ношу их за отчизну
Обо всем этом можно лишь догадываться. Ведь вполне возможно, что медальон никакого отношения к декабристам не имел.
В чьих руках побывала ньелла?
Кто рассматривал выгравированные по серебру рисунки?
О чем думал, вспоминая о Французской революции, очередной владелец медальона?
Ответы могут быть самыми различными. Медальон молчит…
– Что же касается его дальнейшей судьбы, то она неразрывно связана с судьбой Евграфа Николаевича Усольцева, – закончил свой рассказ Василий Петрович. – С Усольцевым он участвовал в боях с Колчаком, атаманами Семеновым и Калмыковым, а в Великую Отечественную войну был верным спутником Евграфа Николаевича, когда тот вместе с другими советскими людьми отстаивал от фашистских полчищ первое в мире социалистическое государство.
За годы войны медальон побывал во многих городах: в разрушенном Сталинграде, в Праге, Будапеште, Берлине. Но в Париже, где он был создан во славу революции в 1793 году, ему больше побывать так и не пришлось…
ТАЛИСМАН
О приключениях «талисмана» поэта покойный Василий Петрович поведал мне много лет назад. С тех пор появилось немало исследований о самом перстне и его судьбе. Было соблазнительно ими воспользоваться, особенно материалами из интересной книги Л.П. Февчук «Личные вещи Пушкина», но я воздержался. И не только из уважения к памяти Василия Петровича. Его история, посвященная перстню-талисману, впрочем, как и другие приведенные в этой книге, была не научным исследованием, а рассказом, в котором вымысел занимал свое законное и почетное место рядом с фактом.
Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит…
…От звука выстрела лошадь вскинула голову и дернулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их:
Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит…
***
– Итак, Петербург. Зима 1837 года, – Василий Петрович стукнул пальцем по столу, и этот звук отозвался эхом далекого выстрела из девятнадцатого века……От звука выстрела лошадь вскинула голову и дернулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их: