– Не балуй!
   Лошадь дрожала мелкой дрожью, перебирая ногами и вывернув голову в сторону изгороди, где между редкими жердями чернел на снегу кустарник.
   – Никак, стрельнули, а? – испуганно спросил другой извозчик, сани которого стояли несколько поодаль.
   Стылый морозный воздух разорвал второй выстрел.
   – «Стрельнули»… – Старик стянул зубами громадную рукавицу и перекрестился. – «Стрельнули»… Эхе-хе! Кому-то седни слезы лить, не иначе. Смертоубийство, брат, по-нашему, а по-ихнему, по благородному, дуэлью прозывается… Вон как! Для того и пистоли везли…
   – Дело барское…
   – Да уж, не наше.
   Старый петербургский извозчик не ошибся: в пятидесяти метрах от дороги только что закончилась дуэль. Но он не знал и не мог знать, что смертельно раненный первым выстрелом человек, которого он привез сюда, – величайший поэт России, именем которого назовут улицы и площади многих городов страны. Не знал он, разумеется, и того, что сто лет спустя его праправнук, учитель одной из школ бывшего Петербурга, ставшего Ленинградом, будет читать в затихшем классе стихи другого великого поэта, посвященные событиям этого зимнего вечера:
 
Погиб поэт, невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой…
 
   Проваливаясь по колено в снег, на дорогу выбрался офицер. Он был без шинели и шапки. Легкий ветерок ворошил его редкие волосы. Это был Константин Карлович Данзас, лицейский товарищ и секундант Пушкина.
   – Помогите, братцы, проезд в заборе сделать. Раненого взять надо.
   Извозчики переглянулись: значит, не до смерти. Авось и выживет. Дай-то бог!
   Пожилой неожиданно легко спрыгнул с облучка. Все трое стали выламывать жерди, чтобы подъехать на санях к месту дуэли.
   Снег на поляне, где происходила дуэль, был утоптан. Барьер обозначен шинелями.
   «Ишь, расстарались!» – подумал бородатый и стянул с головы треух.
   Пахло снегом и порохом.
   Секундант Дантеса д'Аршиак, стройный и элегантный, подал Данзасу его шинель, предварительно отряхнув ее от снега.
   – Благодарю вас.
   Д'Аршиак кивнул головой. Видит бог, как ему не хотелось принимать участие в этой дуэли. Но обстоятельства сильнее нас.
   Что поделаешь!
   Жорж Дантес сидел, согнувшись, на пне, положив на колено раненую руку и придерживая ее другой рукой. Лицо его кривилось от боли. В эту минуту он мало походил на того неотразимого красавца-кавалергарда, от которого были без ума все дамы.
   «Пшют, штафирка», – подумал Константин Карлович, вспомнив растерянность Дантеса, когда раненый Пушкин крикнул: «К барьеру!» – и попросил вместо выпавшего у него при падении пистолета другой.
   Константин Карлович помог Пушкину сесть в сани, прикрыл его ноги полостью и приказал извозчику ехать шагом.
   – А как же вы, барин?
   – Пешком сзади пойду.
   – Далече идтить-то, – сказал бородатый извозчик.
   – Ничего, авось на Аптекарском попадутся сани.
   Д'Аршиак последовал примеру Данзаса, несмотря на настойчивое приглашение Дантеса занять место рядом с ним в санях. Француз, видно, считал, что секунданты должны быть в равном положении.
   Со стороны Строганова сада, примыкавшего к набережной Большой Невки, дул сильный, пронизывающий до костей ветер.
   Данзас приостановился, повернувшись спиной к ветру, достал золотой брегет на цепочке с брелоком, щелкнул крышкой. Было всего десять минут седьмого. Значит, здесь они пробыли час с небольшим. А еще каких-нибудь два часа назад они с Пушкиным сидели за столиком в кондитерской Вольфа и пили лимонад. Константин Карлович запахнул шинель и обратил внимание на темное пятно. Это была кровь Пушкина. После выстрела Дантеса поэт упал на шинель. Лежа на ней, он и произвел ответный выстрел. Рана в живот. Мало кто оставался в живых после такой раны…
   У Комендантской дачи, недалеко от того места, где Пушкин жил летом 1883 года, их дожидалась лакированная карета с гербом на дверцах, запряженная четверкой холеных вороных. Ее прислал, беспокоясь за своего бесценного Жоржа, голландский посланник Геккерен. Д'Аршиак переговорил с Дантесом и предложил Константину Карловичу перенести тяжелораненого в карету.
   – Барон чувствует себя не совсем плохо – пустяк! – а господин Пушкин очень плох, – сочувственно сказал он по-русски, тщательно подбирая слова. – Карета к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоем не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение… Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно.
   Константин Карлович колебался лишь мгновение:
   – С благодарностью приму ваше любезное предложение, господин д'Аршиак, но при одном непременном условии – Александр Сергеевич не должен знать, чья это карета.
   – Разумеется. Но герб?..
   – Я постараюсь, чтоб он его не заметил.
   Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не увидел. Он перешел в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть.
   В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими-то старыми, давно вышедшими из моды духами. Точно такими же духами пахло в рабочей корзине бабушки Пушкина, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернеров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России – Николая…
   Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой!
   Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал:
   – Как хорошо!
   – Тебе удобно?
   – Да… как в бабушкиной корзине.
   Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал.
   – Чья это карета, Данзас?
   – Наемная, – с чистой совестью солгал Константин Карлович.
   Немец-кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места.
   Упругие рессоры скрадывали толчки, и боль, которая еще несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскаленным клинком пронзала все тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по-прежнему кружилась голова и во всем теле ощущалась непривычная слабость.
   Данзас протянул руку, чтобы задернуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз.
   Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту.
   Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь еще в царствование Екатерины II, вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья. У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум.
   Петербург, город прямых линий, чугуна и камня. Камень сюда везли со всех концов необъятной России, но его не хватало, как не хватало и каменщиков, и Петр запретил строительство каменных домов в стольной Москве. Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Московского государства. Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим «любезным другом Катеринушкой» теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла.
   Петербург Петра I, Анны Иоанновны, Екатерины, Павла, Александра, Петербург купцов и декабристов, чиновников и крепостных.
   В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитень, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалеку от извозчичьей биржи, на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы, над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии: «Стригут, бреют и кровь отворяют».
   Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая, за что-то зацепившись, никак не налезала на пальцы. Перстень… Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был теплым, почти горячим. Весенний камень. Это о нем Плиний писал: «Зелень деревьев доставляет большое удовольствие, но с зеленью изумруда не может ничто сравниться. Если зрение наше утомлено, стоит посмотреть на изумруд, и оно успокоится».
   Древние считали, что аметист дает власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, талисман волхвов – лунный камень, воинов – алмаз, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов… Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону.
   Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов…
   Сегодня ему изумруд удачи не принес, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы», «Полтаву», «Дубровского», «Песни западных славян»… Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как-то поэт сказал, что он на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке – морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень-талисман, подсказывающий рифмы.
   Пушкин повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку.
   Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Пушкин сжал зубы и глубже втиснулся в подушки. Данзас с тревогой посмотрел на желтое, обескровленное лицо поэта.
   – Потерпи немного, скоро приедем.
   Пушкин промолчал. Преодолев силой воли приступ боли, сказал:
   – Подготовь Натали…
   – Конечно.
   – И пришли людей, чтоб меня перенесли. Наверх я не поднимусь.
   – Все сделаю.
   – Натали скажи, что рана несерьезная, царапина, – с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин.
   – Не беспокойся.
   Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк, они переехали Троицкий мост – и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещенная.
   Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского.
   Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван.
   Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт.
   Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: «Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешел в карету и столько прожил… Великолепная натура! „Mens sana in corpore sano“ – „Здоровый дух в здоровом теле“. Это был не только великий поэт, но и человек великой воли».
   Арендт зондировал рану, но пулю извлечь не смог.
   Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:
   – Будем надеяться, что все обойдется. Никаких лекарств. Шампанское и лед, лед и шампанское.
   Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.
   – А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.
   – Я вас не понимаю…
   – Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен все знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.
   Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потертым. Арендт приобрел его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты…
   Пушкин по-прежнему неотрывно смотрел на него.
   – Если так, то… – нерешительно начал хирург.
   – Да?
   – Рана очень опасна, – торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, – и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.
   – Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.
   Хирург кивнул головой и поднялся со стула.
   – Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб-хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и ее последствиях царю.
   – Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал все от него зависящее, чтобы предотвратить поединок.
   Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. «Любезный друг Александр Сергеевич, – писал Николай, – если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение».
   Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка.
   Лейб-хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал свое будущее завещание: «Стихотворения откажу Жуковскому, отцу-кормильцу моей музы. Софи Карамзиной – все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слез…» Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем.
   Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания.
   Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведерко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зеленым пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гете тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто-то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гете относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. «Синее вызывает у нас чувство холода… – писал он. – Синее стекло показывает предметы в печальном виде». А зеленый цвет великий старец любил, в нем он ощущал добрую и умиротворяющую силу природы. Так же как и Плиний, Гете считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гете, скорей всего, был тоже изумрудный, такой же зеленый, как и этот.
   Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зеленого в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и еще не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые теплым золотистым солнцем луга и затененные лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принес с собой легкий аромат ландышей и запах травы.
   Пушкин закрыл глаза.
   Недоумевающий Арендт наклонился над ним:
   – Вам плохо?
   – Нет. Просто легкое головокружение.
   – Вы потеряли слишком много крови.
   – Видимо.
   – Хотите что-нибудь передать государю?
   «Царь? Ах да, записка…»
   – Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, – сказал Пушкин и прикрыл глаза.
   Арендт на цыпочках вышел из комнаты.
   – Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, – сказал он Наталье Николаевне.
   Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.
   Что ж, враги не обижены, они свое получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.
   Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца-кормильца» его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя… Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока еще жив…
   Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.
   Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.
   Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнает.
   Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.
   Утром Пушкину стало немного легче. Днем он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем.
   Появилась надежда на выздоровление.
   Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся – поэт обречен, жизнь покидала его измученное тело.
   Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы.
   Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: «Ах, как хорошо!»
   А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало.
   На столике у дивана по-прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведерко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нем уже не было…
   Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви, а затем повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали, и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское. А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантес-Геккерен был приговорен к смертной казни. Но одновременно суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Дантеса разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с ним уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова.
***
   …Василий Петрович зажег верхний свет, задернул на окне плотную штору. И там, по ту сторону зашторенных двойных стекол, остался Петербург 1837 года с его громадами дворцов, легконогими рысаками под цветными сетками, керосиновыми фонарями, полосатыми шлагбаумами и молодыми ясенями у Черной речки…
   В комнате снова были только он, я и Пушкин – не умирающий человек, не бронзовая статуя, а стоящие на полке тома, то, что гений оставил последующим поколениям.
   – И жизнь и смерть великого поэта породили в свое время немало легенд, значительная часть которых пришлась на долю перстня-талисмана, – задумчиво сказал Василий Петрович. – Перстень будил любопытство и разжигал воображение. Среди легенд, ему посвященных, попадались и весьма любопытные.
   Происхождение перстня, например, связывали с царствованием Бориса Годунова. Говорили, что царь подарил его на счастье своей дочери Ксении. По отзывам современников, Ксения Годунова была необыкновенной красавицей. «Отроковица чуднаго домышления, зельною красотою лепа, бела и лицом румяна, очи имея черны, велики, светлостию блистаяся… власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху», – восторженно писал о ней летописец. Но Ксения, по свидетельству тех же современников, отличалась не только красотой, но и образованностью. Она знала античную историю и мифологию, была знакома с творчеством древних поэтов и сама не чуждалась муз. Во всяком случае, ей приписывалось авторство некоторых популярных на Руси в начале XVII века песен. Смарагдовый перстень (смарагдом называли тогда изумруд) был вырезан ювелиром по ее рисунку и являлся точной копией знаменитого перстня Поликрата, сделанного великим Диодором с Самоса. Древние греки утверждали, что этот великолепный перстень, пожертвованный впоследствии богам императором Августом, искавшим их покровительства, стоил столько же, сколько остров Самос, родина Диодора. Так же как на том легендарном перстне, на перстне Ксении была вырезана лира, окруженная пчелами.
   Но талисман не принес Ксении счастья. Когда царь Борис умер, а его жена и сын были убиты боярами, Ксению заточили в монастырь. Там она перед смертью подарила перстень настоятельнице.
   Переходя из рук в руки, перстень оказался у владельца богатого села Вязема. У него якобы бабушка поэта Марья Алексеевна Ганнибал и приобрела перстень Ксении, который завещала своему внуку как реликвию.
   Были и другие варианты той же легенды. Рассказывали, что знаменитый польский поэт Адам Мицкевич, слышавший о перстне Ксении, случайно приобрел его у какого-то ювелира, то ли в Кракове, то ли в Варшаве, и в знак своего преклонения перед талантом русского поэта преподнес его автору «Бориса Годунова».
   По другой легенде перстень-талисман принадлежал Ивану III, который выдал свою дочь Елену замуж за великого князя Литовского Александра. В свите, которая сопровождала Елену в Литву, был и предок поэта Василий Тимофеевич Пушкин, пользовавшийся благосклонностью дочери великого князя. Иван III считал, что и так оказывает Александру великую честь, и не дал за дочерью никакого приданого. Это тяготило Елену. В одном из писем к отцу она писала: «И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, бог забыл. Слуги наши не по силе, и трудно поверить, какую казну за дочерьми своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат… только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твое нежалованье… Служебница и девка твоя, королева Польская и великая княгиня Литовская Олена, со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьет».
   После этого письма Иван III якобы усовестился и послал 500 горностаевых шкурок, кречетов и изумрудный перстень, который в дальнейшем Елена подарила за верную службу Василию Тимофеевичу Пушкину. Так перстень стал фамильной драгоценностью Пушкиных и достался Александру Сергеевичу от его дяди Василия Львовича, тоже поэта, который преклонялся перед своим гениальным племянником. Согласно этой легенде на перстне венецианским мастером были вырезаны шапка Мономаха и бармы.
   Одни утверждали, что перстень-талисман Пушкину подарил Державин, другие – что графиня Воронцова, третьи называли имя Дельвига.
   Еще больше легенд было посвящено судьбе перстня после смерти Пушкина. Здесь уже каждый фантазировал в меру своих сил и возможностей.
   Шепотом говорили, что поэт переслал свой талисман «опасному государственному преступнику» Ивану Ивановичу Пущину, отбывавшему пожизненную каторгу за «участие в умысле на цареубийство одобрением выбора лица, к тому предназначенного…»
   Некоторые уверяли, что перстень у «этого чудовища Чаадаева», ведь недаром покойный поэт посвятил ему столько стихотворений и в числе «самых необходимых предметов для жизни» просил прислать в Михайловское портрет этого сумасшедшего.
   Третьи говорили, что Пушкин отдал перстень Владимиру Ивановичу Далю, с которым сблизился в последние дни своей жизни, а перед смертью даже перешел на «ты». Кстати, в статье о Дале, помещенной в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, приват-доцент Булич как само собой разумеющееся написал, что Даль «присутствовал при трагической кончине Пушкина, от которого получил его перстень-талисман». И в том же словаре в статье о Данзасе указывалось: «Пушкин очень любил Данзаса, которому, умирая, отдал на память с своей руки кольцо».
   Среди слухов был и слушок, пущенный кем-то из ненавистников Натальи Николаевны. Говорили, будто бы Пушкин отдал перстень ей, а она не нашла ничего лучшего, как подарить талисман поэта своей уехавшей в Париж сестре, жене убийцы, Екатерине Николаевне Гончаровой. И теперь, после смерти Екатерины Николаевны, Дантес-Геккерен, глумясь над памятью убитого им гения, носит перстень на своем мизинце.
   Этот слух настолько разжег страсти, что один из русских гвардейских офицеров, страстный поклонник Пушкина, поклялся привезти талисман из Парижа, а если Дантес откажется отдать перстень, убить мерзавца на дуэли.
   К тому времени Дантес-Геккерен, которого Карл Маркс называл «известным выкормышем Империи», а великий французский поэт Виктор Гюго клеймил в своих «Chatiments», успешно делал политическую карьеру при другом, более крупном авантюристе, чем он сам. Наполеон III оценил энергию, беспринципность и преданность своего «выкормыша». Император произвел Дантеса в сенаторы и камергеры, определив ему жалованье в 60 тысяч франков и приблизив к своей особе.
   Встретиться с любимцем Наполеона III было сложно. А тут еще русским офицером сразу же после его прибытия в Париж заинтересовалась хорошо информированная французская полиция, которая, видимо, получила какие-то сведения о целях его приезда.
   Но зато офицера, к его глубочайшему удивлению, охотно приняла у себя дочь Дантеса – Леония-Шарлотта. Горничная тотчас же проводила русского в ее комнату.
   Первое, что бросилось в глаза офицеру в кабинете Леонии-Шарлотты, был большой портрет Александра Сергеевича Пушкина…