Юрий Кларов
Печать и колокол

ПЕЧАТЬ И КОЛОКОЛ

   Со старым искусствоведом Василием Петровичем Беловым я познакомился вскоре после окончания Великой Отечественной войны, когда переживал увлечение историей. Вот тогда-то я и заинтересовался этой печатью, которая была не только свидетельницей, но и участницей исторических событий…
***
   Старая книга, замусоленные страницы которой медленно переворачивал Василий Петрович, пахла пылью, клеем и тысячелетиями. Изданная в XIX веке в Германии, она носила непривычное название: «Очерки по сфрагистике»[1].
   Здесь были рисунки печатей вельмож Вавилона и Египта – цилиндры и священные жуки скарабеи, печати-перстни древних греков, финикийцев, римлян, индусов, персов.
   Топорщит неуклюжие крылья сфинкс с когтистыми лапами льва, туловищем собаки и головой женщины. Это перстневая печать первого римского императора, племянника Юлия Цезаря, блестящего Августа. В честь этого императора назван последний месяц лета. С его именем связаны смерть легендарной Клеопатры и покоренного ее чарами храброго Антония, завоевание Испании и превращение Рима в мраморный город.
   Равнодушно смотрит на меня глазами без зрачков вырезанный на аметисте Аполлон. Он со своей неизменной лирой, его окружают музы. Бывший владелец этой печати – царь Пирр, от имени которого произошло всем известное выражение «пиррова победа»…
   Шуршат страницы. Это Василий Петрович перелистывает столетия мировой истории.
   Печати времен Юлия Цезаря и Александра Македонского, Ричарда Львиное Сердце и Филиппа Красивого.
   Круглые, овальные, односторонние, двойные; висящие на шнурах и приклеенные к пергаменту.
   Печати черного, желтого, коричневого и красного воска.
   Свинцовые, серебряные, оловянные, золотые…
   Еще десяток страниц – и мы в Древней Руси.
   На первых русских печатях – Юпитеры, Зевсы, Посейдоны. Они были выменяны на воск и меха или захвачены во время битв. Но трофейные языческие божества постепенно отступают под натиском воинственного архангела Михаила и христианских святых, которые делят свое почетное место с хищными зверями и птицами, особенно с византийскими орлами, прилетевшими сюда прямиком из Царьграда.
   Памятка о Великом Новгороде – печать с изображением странного животного с лошадиной головой и львиными лапами.
   Псковский барс, окруженный буквами гордой надписи: «Печать господарства Псковского»…
   Шестнадцатый век… Печати Иоанна Грозного, царя Федора Иоанновича, Бориса Годунова… Бесшабашная печать Малороссийского казачьего войска: дюжий детина в лихо заломленной шапке, с пищалью и пороховым рогом у пояса.
   Василий Петрович переворачивает еще одну страницу:
   – А вот и она.
   Я вглядываюсь в рисунок.
   По ободу большой круглой печати, в центре которой под крестом и державой высоко поднял крылья трижды коронованный двуглавый орел, – надпись: «Пресветлейший и непобедимейший монарх Димитрий Иоаннович, Божиею милостию Император и Великий князь всея России и всех татарских царств и иных многих государств Московской монархии подвластных государь и царь».
   – Печать Лжедмитрия?
   – Она самая. Печать Лжедмитрия Первого. Ее поучительную биографию я вам и хочу рассказать.
***
   Тревожно гудел колокол над Угличем.
   Мокрый от пота, с растрепанной сивой бороденкой и выкаченными от ужаса белесыми глазами пономарь не жалел сил. Он уже не мог кричать, из его горла вырывались лишь хриплые звуки – то ли приглушенный шумом леса лай лисицы, то ли скрип ржавого флюгера на шпиле дворца. Пономарь сорвал голос. Но вместо него кричал во все свое медное двадцатипудовое горло церковный колокол.
   «У-бит-у-бит-у-бит!» – надрывался набат, разнося страшную весть.
   Гул бился в окна, врывался в уши, перекатываясь через двойные стены крепости из тесаных сосновых бревен, заполнял раскинувшуюся за рвом Стрелецкую слободу, плыл, пугая рыбаков, над Волгой.
   «Сю-да-сю-да-сю-да! Бе-ги-бе-ги-бе-ги!» – звал колокол.
   И люди, бросая все, бежали на его зов. В их руках были колья, камни, вилы, топоры.
   – Зарезали надежу нашу, царевича – ясно солнышко! Битяговские зарезали! – кричал, стоя на четвереньках и бренча веригами, юродивый Никульша на паперти Преображенского собора.
   Смяв двух стрельцов, толпа выломала ворота и, давя друг друга, мгновенно заполнила дворцовый двор.
   – Где Мишка Битяговский? Ищи Мишку!
   «Бей-бей-бей-бей!» – настойчиво требовал колокол.
   И густой от ненависти и дыхания сотен людей воздух пронзил тонкий, как игла, бабий вопль. Это вскрикнула, захлебнувшись слезами, мамка царевича Василиса Волохова, когда ее сына Осипа вытащили из царевичевой мыленки, где он спрятался за ворохом веников, и спихнули с крыльца на выставленные вилы.
   Был Осип, и нет Осипа – искололи, изрубили, истоптали…
   – Чего вопишь, дура? – весело крикнул пьяный от крови стрелец в кафтане нараспашку. – По царевичу убиенному али по вору сыну? Ежели по сыну… – Стрелец ловко, одним ударом сабли, отрубил растоптанному Волохову голову, схватил ее за волосы, подбросил мячиком вверх, поймал и кинул на колени привалившейся спиной к ступеням крыльца матери. – На, утешься!
   «Та-ак-та-ак-та-ак! – ликующе гремел колокол. – Бей-бей-бей!»
   Вслед за Волоховым растерзали сына правителя земских дел в Угличе Данилу Битяговского да Никиту Качалова. А затем пришла очередь и Михаила Битяговского, который сам пришел на дворцовый двор урезонивать толпу.
   «Бей!» – взревел колокол, и в Битяговского полетели камни.
   На крыльце дворца стояла, поддерживаемая под локоток своим братом Михаилом Федоровичем вдовствующая царица Мария Федоровна Нагая.
   – Оборони, матушка, не дай в обиду! – кинулся к ней в ноги Битяговский.
   Но царица молчала. И понял Битяговский – смерть.
   «Смерть!» – подтвердил колокол.
   Битяговский не успел встать с коленей: его опрокинули, сбросили с крыльца, поволокли…
   Колокол умолк. В Углич вновь вернулась тишина.
   Обессиленный пономарь вытер рукавом пот со лба и дрожащими от усталости руками огладил бороденку. Сел он на бревенчатый настил, прикрыл глаза – то ли задремал, то ли задумался. Так просидел он час, а может, больше. Затем тряхнул головой, открыл глаза, огляделся.
   Легкий ветерок из-за покрытых сосняком холмов пах смолой и весенней прелью. Голубело небо в кружеве белых облаков. Золотой запоной на боярском опашне сияло до блеска начищенное руками ангелов солнце.
   Глянул пономарь с колокольни вниз – и не поверил глазам своим. На дворцовом дворе была обычная будничная суета, словно ничего и не произошло. Ловкие холопы в холщовых рубахах враспояску разгружали воз с битой птицей, тявкали почуявшие мясо собаки на псарне, прошла, высоко неся голову в шитом жемчугом тяжелом убрусе, боярышня в зеленом шелковом летнике и сафьяновых полусапожках на высоких каблуках.
   Ни толпы, ни растоптанных трупов, ни отрубленной головы Оськи Волохова на коленях Василисы… Двор чисто убран, присыпан речным песком.
   Уж не привиделись ли ему убиенный царевич, окровавленные Осип Волохов, Никита Качалов, Данила Битяговский, ревущая толпа и набатный гул вот этого колокола?
   Господь то ведает. Ему, вездесущему, и разбираться…
   Но разбираться в происшедшем привелось не господу, а прибывшим в Углич по повелению великого государя боярину и князю Василию Шуйскому да окольничему Андрею Клешнину. Впрочем, особо разбираться им было ни к чему. Клешнин во всем полагался на князя. А хитрый и осторожный Шуйский принял решение еще в Москве. Верны ли слухи, будто царевича убили люди Годунова, нет ли, а он, Шуйский, гнева Бориса ничем не вызовет, не ему становиться поперек дороги всесильному Годунову. Не время.
   Но истину князь был узнать не прочь. Истина могла стать камнем за пазухой против того же Бориса. Кто знает, как дело со временем повернется, кто под кого через год-другой подкорячиваться будет. Может, он под Бориса, а может, и Борис под него…
   Опрошенные оговаривали пономаря. Видел-де он, как царевича убивали, и криком своим народ в смущение привел. Он же в набат ударил. Первый заводчик всей смуты.
   Пономаря привели к Шуйскому в приемные покои царевичева дворца под вечер.
   Никогда здесь ранее пономарь не был. Огляделся – и оробел. Красота кругом дивная, будто в сказку попал. Свечи красного воска в шандалах да канделябрах. На стенах парсуны. В свинцовых решетчатых переплетах окон – прозрачная, как родниковая вода, слюда, изукрашенная диковинными картинками. Вдоль стен – лавки на витых золоченых столбиках. В красном углу под образами – дубовый восьмигранный стол, крытый голубым тонким сукном.
   Но еще больше оробел он от вида сидящего перед ним на столице князя.
   Истинно князь! Алого цвета ферязь с собольим подбоем и самоцветами заместо пуговиц. Под ферязью – кафтан серебряной парчи с воротником, расшитым шелками да золотом, на пальцах – перстни, а глаза под кустистыми бровями так и сверлят, так и буравят. И вышибли эти страшные глаза из головы бедного пономаря все, что он видел, знал и помнил. Загудела голова набатным колоколом. Попробуй разберись тут, что быль, а что небыль, что самолично видел, а что от сновидений да от людских пересудов пришло. И, как тогда на колокольне, вновь стал пономарь мокрым от пота.
   Не оставь, господи! Помоги, господи, рабу твоему!
   Немея языком под студеным взглядом грозного князя, пономарь отвечал на вопросы сбивчиво и бестолково.
   Доподлинно ли Битяговский со товарищи зарезали царевича? Неведомо то пономарю. Что неведомо, то неведомо… Пошто ж в набат ударил? А как не ударить, когда над царевичем смертоубийство свершили? Выходит, видел, как царевича зарезали? Вроде видел. А не померещилось ли с похмелья? Может, и померещилось… А коли померещилось, то пошто он, вор, супротив великого государя воровал, народ смущал? Того пономарь не ведает… Видать, дьявол попутал.
   «И на голову слаб, и умом грабленый», – определил Шуйский, допрашивая пономаря, но от пытки все же не отказался.
   Однако ничего толкового пономарь не сказал и под пыткой. А когда его стали горящими вениками охаживать, то он лишь кричал дурным голосом, а затем телом обмяк и глаза под лоб закатил.
   Его облили водой, немчина лекарь смазал ожоги целебной мазью. Затем подвесили его за ноги вниз головой над костром. Вконец про все забыл пономарь: и про небо, и про золотое солнце, и про грозного князя со студеным взглядом. Обезумел пономарь от нечеловеческих мук. Завыл он, извиваясь над костром, и закричал нечеловеческим голосом, что вместо царевича другого зарезали, что спрятали царевича люди добрые.
   Жив Димитрий! Жив! И вступится Димитрий за всех сирых и убогих, что такую муку за него приняли, и перевешает он всех бояр да князей, а князя и боярина Шуйского, душегуба проклятого, за ноги над горящими угольями подвесит и прикажет ему ребра калеными щипцами ломать…
   Такое несусветное кричал бедолага, что подьячий и записывать перестал.
   Хмыкнул князь в бороду и приказал палачу еще угольев подложить. Только опоздал князь: ничего он уже пономарю сделать не мог – ни доброго, ни дурного… Преставился пономарь.
   Так несчастным перед смертью было брошено семя, которое попало в благодатную, взрыхленную народным горем почву. Скоро из этого семени вырастет предание о печати, оттиск которой мы с Василием Петровичем рассматривали в старой немецкой книге, о чудесном спасении царевича от козней Бориса Годунова, о Марии Федоровне Нагой и о мастере на все руки Прокопе Колченогом…
   Между тем князь Шуйский и окольничий Андрей Клешнин отбыли в Москву, где Шуйский доложил великому государю об угличском деле. Заключение его было таким, какое требовалось Борису Годунову. Так, дескать, и так. В тычку ножом царевич играл, а тут, как на грех, случись с ним припадок падучей. Он-то в беспамятстве на нож и пал… Недосмотрела царица.
   И обрушились на Углич царская немилость, а того страшней – гнев Годунова. Начались казни. Кого колесовали, кому голову отрубили, кого четвертовали, кого повесили. Мать царевича Марию Федоровну Нагую «за недосмотрение за сыном и убийство невинных Битяговских со товарищи» отправили в монастырь. Ее брата, дядю царевича, заключили в темницу. У мятежного же колокола вырвал палач медный дерзкий язык, коим тот колокол призывал народ к мятежу. А затем поставили колокол на телегу, надели на него позорный рогожный балахон и повезли под крепкой стражей в Сибирь, в ссылку. Туда же, в Сибирь, сослали и многих других участников смуты.
   Покатились по большаку в никому не известный Пелым сотни телег со скудными пожитками ссыльных, с их малолетними детьми, женами и родителями-стариками. А вслед за телегами покатился по убогим деревушкам, селам и городкам слух о чудесном спасении светлого лицом отрока, заступника сирых и убогих, царевича Димитрия Иоанновича.
   На ночевках в незнакомых селениях при свете лучин рассказывали ссыльные шепотом о том, как после казни, что свершили богоотступники над святым колоколом, привели царицыны слуги во дворец, в терем Марии Федоровны, мастера и умельца из Стрелецкой слободы Прокопа Колченогого.
   Тайно то, понятно, было. Но от народа разве что утаишь? Предстал Прокоп пред ясные очи царицы и, как положено, в ноги ей бухнулся. Как пал, так и лежит себе на брюхе, не встает. Тут сомнение Марию Федоровну взяло. Спрашивает ласково: «Ты чего, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, лежишь на брюхе да не встаешь? Захворал, поди?» – «Не от хворости, всемилостивейшая матушка-царица, единственная нога меня не держит и в тряскости пребывает, а от испуга», – отвечает ей Прокоп. Улыбнулась ему милостиво Мария Федоровна и молвит: «Чего ж ты испужался, Прокоп?» – «А вот чего», – говорит Прокоп и указывает на язык сказненного колокола, а язык тот подле царицы как есть лежит, у самых ее ножек. «Этого, Прокоп, не боись, – говорит ему Мария Федоровна. – Сего святотатства надлежит не тебе, а Бориске Годунову да Ваське Шуйскому убояться. Держать им ответ перед богом за все их деяния мерзопакостные, противные божеским и царским установлениям. А тебе, моему верному слуге, надлежит из сей меди святой, что за моего сынка любимого вступилась да Битяговских за злоумышление покарала, две печати для Димитрия Иоанновича вырезать…» Тут Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы вроде бы в беспамятство впал. Кричит дурным голосом: «Матушка, да как же я, раб твой, печати буду резать для Димитрия Иоанновича, ежели убиенный он?! Зарезали злодеи Димитрия Иоанновича, мир праху его…» А царица Мария Федоровна смеется себе, будто серебряным колокольчиком вызванивает. «Седой ты, – говорит, – Прокоп, старый, а разума у тебя, что у дитяти малого. Неуж, – говорит, – я б допустила, чтоб нашу надежу, царевича лучезарного, Борискины холуи извели? Случись такое, сама б на себя руки наложила. Нет, не допустил греха господь. Потому и смеюсь на слова твои глупые. Уберег господь царевича. Али не слыхал ты, что покойный пономарь на пытке перед смертью своей мученической палачам кричал? То-то и оно. Святую истину кричал пономарь – жив царевич».
   «Да как же так, матушка, – сомневается Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, – когда я самолично своими очами царевича в крови зрел?» – «Зрел ты, да не узрел, Прокоп, – отвечает ему Мария Федоровна. – Тот отрок безвинный, коего ты видел зарезанным, не царевич Димитрий Иоаннович, не сын мово мужа покойного Иоанна Васильевича Грозного. Не царского, а простого рода тот безвинный отрок. Подменили тем отроком царевича мои верные слуги, когда прознали про злоумышления Битяговских, коих Бориска в Углич прислал, чтобы сынка моего извести. И увезли те слуги тайно царевича из дворца в Красный бор, что за Московским холмом. Там и жило мое дитятко под неусыпным присмотром. Там оно и поныне. А теперича, Прокоп, приспело время царевичу в дальнюю дорогу сбираться, покудова не проведал о моей благой хитрости Бориска Годунов. Для того и печати. Одну печать, большую государственную, с полным царским титлом, исделай. Ее я с собой в святую обитель увезу, где мне по цареву указу пострижение принять суждено. Буду ее пуще ока хранить.
   А когда Димитрий Иоаннович в Москве объявится и на отцовский престол взойдет, на царствие повенчается, то пошлю ему ту печать вместе со своим родительским благословением. И будет он той печатью свои царские указы скреплять. И будут те указы милостивы к верному ему народу, люду простому, и грозны к боярам-изменщикам. Искоренит Димитрий Иоаннович весь род поганый Бориски Годунова и протчие боярские роды, что воровали супротив его в Угличе да Москве. Вот для чего та печать надобна.
   А на другой печати, воротной[2], вырежь, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, нынешний царевичев титл: „Димитрий Иоаннович, Божиею милостию царевич Великой Русии, Углицкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих, и всех государств Московских государь и дедич“. Сию печать, Прокоп, не в пример большой государственной, слуги мои верные в тот же час царевичу в Красный бор повезут. С нею Димитрий Иоаннович, как суждено ему богом, по Руси да по заморским землям странствовать тайно будет, от ворогов своих до поры скрываючись. И будет ему сия печать оберегом, знаком его рода царского, чтоб его повсюду, где нужда в том будет, и в сермяге, и в лаптях за подлинного русского царевича признавали».
   А как смолкла царица Мария Федоровна, то услышал Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы дивный звон колокольный. Огляделся Прокоп, да только ничего не узрел. И не мудрено, потому как чудо то было, звенел то у ножек Марии Федоровны язык сказненного колокола, из коего надлежало Прокопу печати мастерить. И звенел он будто словами человечьими: великая-де честь, Прокоп, тебе выпала… Поклонился тогда до самой земли царице Прокоп Колченогий, завернул в свою сермягу медь говорящую и унес к себе в избу пятистенную. Помолился богу – и за работу.
   Три дня и три ночи в трудах неусыпных провел Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы. И вырезал он две печати дивные, где каждая буковка, как птаха лесная щебечет. Принес свою работу царице. Глянула Мария Федоровна – ручками всплеснула на радостях: «Видать по всему, сам господь водил твоими руками, Прокоп!»
   Облобызала царица те печати, а Прокопу поднесла ковш пенистого меда царского да наградила его за верную службу золотым узорчатым крестом нательным святейшего патриарха константинопольского. Вона какой награды сподобился!
   По тому кресту и опознает Димитрий Иоаннович Прокопа Колченогого из Стрелецкой слободы, когда в Москве царем-государем объявится. Быть тогда Прокопу, хошь он и рода мужицкого, боярином, никак не меньше.
   Давно погасла истлевшая лучина. Светится лишь лампадка под образами да стекают капли масла в подлампадник. Шуршат тараканы за печью, высвистывает свою нескончаемую грустную песню сверчок.
   Молчат хозяева избы, знают: уши – благодать божия, язык – проклятие.
   Но разве удержишься? И позавидует кто-нибудь счастливому Прокопу:
   – Кому – булава в руки, а кому – костыль…
   Другой же полюбопытствует:
   – А где сейчас Димитрий-то Иоаннович?
   Округлит глаза ссыльный и ответит строго:
   – Того никому знать не положено. Может, в Малороссии где, может, в Ярославле, а может, с нами, грешными, в Пелым путь держит, из одного ковша с народом горе пьет… Да только объявится он, потому как иначе никак нельзя: одно солнышко на небе – один царь на Руси.
   – А объявится-то когда?
   – И то неведомо. Да только когда объявится, весь православный народ тут же позаочь узнает.
   – А как народ-то узнает? Велика Русь! Покуда вьюнош с одного конца царства Российского до другого добредет, дедом седым станет. Об лаптях же и разговора нет – сколько дюжин стопчет да сколько дерев на лыко обдерет…
   Ухмыльнется ссыльный:
   – Простота ты, простота! Как рассуждаешь, зазря царица наказала Прокопу печати из святой меди резать? То-то и оно, что не зазря. Как приложит Димитрий Иоаннович свою царевичеву печать ко своей царевичевой грамоте – зазвенит, заиграет благовестом безъязыкий колокол в Сибири, а за ним безо всякого какого промедления и все прочие колокола на звонницах земли Русской. Услышит то благовестие в своей пустыни святой царица-инокиня – вымет не мешкая из подголовника другую Прокопову печать, большую государственную, да перекрестит ее. Тут уж все российские колокола сами собой в набат ударят. Тут уж не зевай!
   И вновь под злые окрики стрельцов, под плач детей и бабьи причитания шли вслед за телегами в Сибирь ссыльные, оставляя после себя слухи, сомнения, надежды.
***
   – Так или приблизительно так началась вторая жизнь погибшего в Угличе сына Иоанна Грозного царевича Димитрия, – продолжал Василий Петрович. – И, как видите, в своей новой жизни Димитрий Иоаннович ничем не походил на прежнего жестокого и вспыльчивого подростка, страдающего эпилепсией. Возвратив царевичу жизнь, народ щедро снабдил его всеми добродетелями: умом, чувством справедливости, любовью к простым людям, на которых стояла и поныне стоит Русь, смелостью, благородством, скромностью и волей.
   В образе нового Димитрия воплотилась всеми пытками пытанная, всеми муками мученная, но так и не погибшая безвременно в застенке вековая мечта о царе-заступнике. И, подарив царевичу жизнь, народ отдал его на попечение доброй волшебнице Марии Нагой и умельцу Прокопу, который вырезал для него из языка ссыльного колокола волшебные же печати.
   Теперь царевичу оставалось лишь одно – «объявиться». И он объявился. Правда, совсем не таким, каким его создало народное воображение, но зато живой и невредимый. «Объявились» и печати…
   Специалисты по сфрагистике, конечно, будут утверждать, что если Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы когда-либо и существовал, то, уж во всяком случае, он совершенно не причастен к печатям Димитрия.
   Не берусь спорить.
   Судя по вздернутым вверх крыльям двуглавого орла да и по самой надписи, эта печать не русской, а скорей немецкой, французской или польской работы. На Руси тогда двуглавый орел обычно изображался с опущенными крыльями, а царь не называл себя императором и «пресветлейшим и непобедимейшим монархом».
   Не вызывает сомнения и то, что человек, именовавшийся Димитрием, с тем же правом мог бы себя называть Иоанном Грозным или Юрием Долгоруким…
   Кем он был в действительности, неизвестно. Борис Годунов утверждал, что это Гришка Отрепьев. Возможно, хотя и сомнительно. Дело в том, что Григория Отрепьева слишком хорошо знали в Москве. Как-никак, а он жил в Кремле, в Чудовом монастыре, и исполнял должность секретаря («крестового дьяка») всероссийского патриарха Иова. В этом качестве он и сопровождал патриарха, когда тот посещал Боярскую думу. Между тем Лжедмитрия не опознал, по свидетельству современников, никто: ни сам патриарх, ни архимандрит Чудова монастыря Пафнутий, ни хорошо знавшие Отрепьева в лицо бояре. Более того, Лжедмитрий демонстрировал народу Григория Отрепьева. И еще одно немаловажное обстоятельство: в Загоровском монастыре на Волыни, как писал известный историк Костомаров, хранилась книга с подписью Отрепьева. Почерк Отрепьева не походил на почерк Лжедмитрия.
   Но оставим все это историкам.
   В конце концов, сейчас для нас с вами не столь уж существенно, кем был Лжедмитрий и кто вырезал печати – Прокоп Колченогий по велению царицы Марии Федоровны или же, допустим, немецкий мастер из Кракова, которому их заказал сенатор Речи Посполитой сандомирский воевода пан Юрий Мнишек. Главное то, что легенда о чудесном спасении царевича и о его возвращении оказалась пророческой.
   16 октября 1604 года небольшой отряд пересек границу и вторгся на территорию государства Российского.
   Развалившись в седлах, ехали разряженные как на бал знатные польские шляхтичи в окружении гайдуков. Горячили коней нарядные гусары. Ехали веселой шумной гурьбой запорожские казаки и лихие донцы в высоких бараньих шапках.
   Отряд возглавлял широконосый рыжеватый молодой человек с живыми глазами и властным лицом – тот, кто именовал себя царевичем Димитрием.
   За время своего пребывания в Польше молодой человек успел многое. Он заставил поверить в свое царское происхождение – или сделать вид, что они поверили, – влиятельных польских магнатов, влюбился в Марину Мнишек и поклялся сделать ее русской царицей, пообещал будущему тестю Смоленск и Северскую землю, а затем, видимо по забывчивости, посулил то же самое королю Сигизмунду. Он очаровал шляхту своими манерами, умением владеть саблей и пистолетами, усидеть на самой горячей лошади и выйти один на один с рогатиной против медведя. Не задумываясь ни на секунду, он принял католичество и, заручившись после конфиденциальной беседы поддержкой всесильного папского нунция в Польше, получил аудиенцию у короля Сигизмунда. Правда, увязший в нескончаемой войне со Швецией король Речи Посполитой не решился на еще одну войну, но зато он снабдил молодого человека деньгами и торжественно заявил, что не будет препятствовать тем благородным шляхтичам, которые пожелают пролить свою кровь в борьбе за правое дело. А кое-кто из польских вельмож, недовольных Сигизмундом, намекнул царевичу, что когда он станет царем, то вполне сможет рассчитывать и на польский престол…