Только теперь я по-настоящему разглядел немца. Сунув глубоко руки в карманы, он стоял посреди двора, ощерив желтые зубы, и в глазах его горел такой дикий огонь, что я невольно вспомнил, как дрожали лошади, когда горбун приговаривал свое «столп», «столп». Сетон-Томпсон не ошибался: животные чувствовали, что на козлах сидело существо злее волка.
   – Арбайтен![34] – коротко скомандовал Камелькранц.
   Невольники торопливо опрокинули в рот содержимое мисок и стали расходиться: женщины – по коровникам, мужчины разбирали лопаты, стоявшие у сарая, и строились у ворот.
   – Копецкий! – крикнул Камелькранц.
   Из сарая вышел тот самый поляк, которого горбун бил плетью, присоединился к стоявшим у ворот. Послышался деревянный топот колодок об асфальт, ворота закрылись.
   Карантин был строгим. Нас выпустили во двор только после того, как все поляки ушли на работу. Двери амбара изволила открыть сама баронесса. Она придирчиво оглядела наше жилище и приказала убрать солому, служившую нам постелью.
   Мы сдвинули солому в угол и только тогда получили разрешение умыться и подойти к длинному столу. Девчонка дала нам по кусочку плотного хлеба, налила в миски какой-то бурды, которую баронесса называла кофе. Противная еда, но голод – не тетка, и мы съели свои куски, не заметив.
   – Луиза! – крикнула помещица. – Дай им еще по одной порции.
   Девчонка со всех ног бросилась в дом, вынесла еще три куска хлеба, но, когда хотела положить перед Левкой, баронесса остановила ее:
   – Этому не давай. А тому, – показала на Димку, – дай еще два куска.
   Фрау, наверное, думала, что если мы голодные, то готовы продать товарища за кусок хлеба. Но она ошиблась: Димка отдал хлеб Левке.
   – Тому не давать! – крикнула помещица.
   Тогда мы с Димкой тоже не стали есть своих порций. Баронесса побагровела, как вчера, и приказала служанке:
   – Отдай все свиньям!
   Девчонка насупилась и стояла у стола, не торопясь выполнить повеление хозяйки.
   – Повторять? – крикнула баронесса.
   Луиза собрала со стола хлеб, так и не подняв головы, понесла его в хлев. Мне почудилось, что в глазах у девочки блеснули слезы. Кто же она в доме? Родственница или чужая?
   Мы все еще стояли у стола. Я следил за Луизой, но, почувствовав на своем лице чей-то взгляд, оглянулся и увидел ту самую девушку с косами, которую мы видели в толпе невольников. Она стояла в открытых дверях коровника и, облокотившись о лопату, приоткрыв рот, смотрела на нас.
   – Что? Или не признала? – неловко усмехнулся я.
   – Признала… Вы – русские!
   Я радостно кивнул.
   – Тебя как зовут? – спросил Димка:
   – Агриппиной… Груней, – поправилась девушка.
   – Что такое? – услышал я сиплый баронессин голос: – В моем присутствии – ни одного слова на вашем языке!
   Мы уже собирались идти не солоно хлебавши в свой амбар, когда калитка широко распахнулась и в ней в сопровождении овчарки возник Не Жилец на белом свете…
   – Мама, теперь можно? – спросил он.
   Баронесса кивнула. В ту же минуту в калитку, тесня друг друга, полезли маленькие немцы. Оказывается, Карл собрал их, чтобы похвастаться русскими детьми и дать цирковое представление. Все эти хорошо одетые «кнабе» и «медхен»[35] остановились в тени сарая и пялили на нас глаза, как на дикарей.
   – А почему они не красные? – удивленно вопрошала маленькая немочка. – Они такие же, как люди…
   – А почему вы белые? – расхохотался Левка. – Я думал, вы – коричневые…
   – Он говорит по-немецки, – шушукались ребятишки, а девчонка, удивлявшаяся нашему сходству с людьми, хлопала в ладоши:
   – Они совсем, как мы…
   – Я бы подох от стыда, если б походил на вас, – бурчал по-русски Димка.
   – Они унтерменши, – назидательно поучала баронесса. – Смотри, Грета, это же настоящие дикари! До чего они грязные, рваные…
   Мы с Левкой не успели взять из дома смены белья. Весь туалет был на нас, и недельное путешествие в вагоне уже дало о себе знать. Вдобавок ко всему Левка порвал свои штаны и вынужден был одеть лишние Димкины брюки. Но Димка – рослый, а Левка против него шпингалет и в длинных брюках, подвязанных на груди, походил на кота в сапогах.
   Я внимательно осмотрел русских «дикарей». Что и говорить – видик! Левка, одетый в синюю ситцевую рубашку и длиннейшие штаны, стоял, сунув руки глубоко в карманы, и его желтые ботинки казались неимоверно большими на тощих голых ногах. Моя розовая рубашка давно потеряла первоначальный цвет, а штаны, порванные под коленкой, должны были производить на этих вышколенных киндеров ужасное впечатление. И только Димка в серой рубашке оставался самим собой.
   Мне стало совестно за наш с Левкой вид, я отошел от немецких ребят и, подпрыгнув, сломал ветку с ивы, что росла в углу двора. Как только хрустнул сучок, ко мне бросилась овчарка и, зло ощерясь, положила на мои плечи лапы.
   – Ты что делаешь? – крикнула баронесса. – Нельзя деревья ломать!
   – Фрау Марта, я сделаю дудочку, – растерявшись и боясь собаки, ответил я.
   – Я тебе покажу дудочку… Ничего в этом дворе нельзя трогать. Тебе понятно?
   – Понятно, фрау Марта, – как можно вежливее ответил я. – Очень извиняюсь.
   Кто был для меня страшнее: овчарка или баронесса? Я все же опасался больше овчарки, все время смотрел в ее горящие глаза, которые подстерегали каждое мое движение, и с облегчением вздохнул, услышав, наконец, голос Карла:
   – Тир, иди сюда!
   Овчарка нехотя улеглась у ног Не Жильца…
   Я подошел к Отто и, дернув его за пиджак, дал понять, что мне нужен нож. Старик улыбнулся и достал из кармана складник. Я кивком головы поблагодарил Отто и стал вырезать из ивовой палочки дудку. Когда она была готова, живо подобрал вальс «На сопках Маньчжурии» и заиграл. Меня немедленно окружили ребятишки.
   – Ой, смотрите, девочки, играет, – воскликнула маленькая Грета.
   – У него что-то получается, – усмехнулся товарищ Карла. – Кажется, вальс…
   Вдруг раздался хохот. Я оглянулся и увидел, что смеются над Левкой, который пытался вырваться от овчарки, схватившей его за штаны. Собака была сильнее, и Левка упал на спину. Я бросился к Большому Уху. Но что за чертовщина? Наш Федор Большое Ухо улыбался! Откинув руку, он почесывал голову пса, тихонько приговаривая: «Тир, Тир, ты, я вижу, умная собачка»…
   – Иди сюда! – послышался сиплый голос. Это наша хозяйка подзывала Димку.
   – Покажи мальчикам свой вчерашний номер, – сладко улыбалась баронесса.
   Димка, сморщив лицо, наклонился к своей щиколотке, давая понять, что ему очень больно. Баронесса пнула бедного артиста ногой в голову. От сильного удара он пошатнулся, но удержался на ногах и выпрямился, готовый броситься на обидчицу.
   – Димка, – крикнул я, – не вздумай драться!
   Побледнев, он взглянул на меня:
   – Прикажешь быть шутом?
   – Не лезь на рожон! – отчеканивал я каждое слово, стараясь образумить товарища.
   Димка махнул рукой и убежал в амбар. Он думал, что так удастся избавиться от баронессы. Не тут-то было! Помещица поднялась со своего кресла, крикнула:
   – Луиза, плеть!
   Взяв плетку, фрау пошла в амбар. Я последовал за ней. Димка лежал в углу на соломе.
   – Встать! – крикнула Птичка.
   Димка продолжал лежать, уткнув голову в солому. Тогда баронесса повернулась ко мне и скривила губы:
   – Скажи ему, чтобы делал представление… Иначе я… О, я сама буду делать ему представление!
   Вы понимаете, что теперь все зависело от меня? Я знал, что если скажу Димке, чтобы он крутился колесом по двору и утешал гостей Карла, он для меня пойдет на все. Но мне не хотелось этого делать. А баронесса ждала и глядела на меня так, будто я во всем виновен.
   Я взглянул в покрасневшее лицо фрау, увидел ее плетку и подошел к Димке:
   – Слушай, в конце концов, нам здесь жить придется. Покажи им какой-нибудь номер и пусть они убираются к черту! Тебе это ничего не стоит, а они будут знать, что мы умеем такое, чего им и во сне не снилось.
   – Ладно, Молокоед, если ты так хочешь…
   Дубленая Кожа вышел из амбара и, подняв обе руки кверху, выкрикнул слово, известное посетителям цирка во всех странах мира:
   – Алле!
   С лесенок амбара Димка бросился головой вниз и покатился колесом к сараю, где стояли зрители. Там рывком остановился, и не знаю, что Димка сделал, но немчики коротко рассмеялись. Потом Дубленая Кожа покатился обратно к амбару.
   Зрители были в восторге. Они аплодировали и кричали:
   – Еще, еще!
   Баронесса тоже повернула ко мне голову:
   – Видерхолен![36]
   – Просят еще, – перевел я Димке.
   Он постоял, подумал и улыбнулся:
   – Объяви: номер называется «Судьба завоевателя».
   Не успев разобраться в том, что сказал мне Димка, я крикнул:
   – Дас шикзаль дес фроберер!
   Этот номер достоин того, чтобы его описал самый лучший из писателей. Димка направился к зрителям пружинящей, спортивной походкой, но вдруг, как будто столкнувшись с препятствием, сделал бешеный скачок, потом перекувырнулся, отполз немного, встал и бросился, как в пропасть, головой вниз. Вот он уже вскочил, снова упал и, вытаращив глаза, пятился, смешно изгибаясь и беспомощно вытягивая голову. Волосы у Дубленой Кожи упали на лоб, и его челка чем-то напоминала сумасшедшего Гитлера. Зрители совсем одурели от восторга, они хлопали и требовали:
   – Бис! Еще! Еще!
   И только баронесса поднялась с места, сквозь плотно сдвинутые губы произнесла:
   – Довольно, дети! Идите домой!
   – Погуляли и хватит! – по-немецки, в тон ей, сказал Левка.
   Баронесса ничего не ответила. Но когда киндеры покинули двор, крикнула:
   – Я вас от этих штучек отучу! – и давай хлестать плетью меня и Димку и Левку.
   Мы немедленно убежали в амбар. Рассвирепевшая Птичка бросилась за нами, и снова удары обрушились на наши головы.
   Когда фрау загнала в угол обезумевшего от боли Левку и замахнулась на него еще раз, Большое Ухо не выдержал и, прикрываясь руками, в ужасе закричал:
   – Ма-а-ма-а!
   – Вы что делаете? – вскочил на ноги я: – Вы за это ответите!
   То ли мои слова как-то подействовали на баронессу, то ли она решила, что мы уже довольно наказаны, но остановилась и молча ушла.

ТОВАРИЩЕСТВО

   Сидит он раз в яме на корточках, думает о вольном житье, и скучно ему. Вдруг прямо на колени к нему лепешка упала, другая, и черешни посыпались.
Л. Толстой. «Кавказский пленник»

   Мы остались в темноте. Со двора не доносилось ни звука. Димка, растянувшись на соломе, тяжело дышал, а Левка всхлипывал. У меня тоже мучительно горели спина и левый бок после ударов плети.
   Я подполз к Левке и хотел его обнять, но он ухватился за мою руку и отстранился.
   – Что, больно?
   – Тебя когда-нибудь били так, Молокоед? – спросил Большое Ухо и тут же, рассмеявшись сквозь слезы, добавил: – А я-то думал, что когда меня мама, бывало, шлепнет, так это что-то ужасное. И орал, орал, как бык. А было и совсем даже не больно…
   – Мама, мама! – передразнил Димка. – Чего же ты заорал?
   – А если она вон как больно бьет…
   – И помиловала она тебя после твоего крика? Не помиловала! А в следующий раз еще больше бить будет. Нет, как ни лупи меня, а уж я кричать не буду. Много чести!
   – Правильно! – сказал я. – Кричать не надо! Что их разжалобишь, что ли, этих фашистов?
   – Ладно, – согласился Левка. – Больше они от меня ни одного крика не услышат.
   Я вспомнил «Судьбу завоевателя» и рассмеялся:
   – А ведь ты настоящий артист, Димка!
   Он привстал с соломы:
   – Может, и был бы, если б не война. Ты знаешь, Молокоед, меня уж приглашал директор нашего цирка в акробаты. Я бы кувыркался под куполом знаешь как!
   – Димка – акробат, Васька – музыкант… А я ничего не умею, – жаловался Левка. – Это потому, наверно, что я какой-нибудь неудачник!
   – Из тебя, Большое Ухо, вышел бы чудесный клоун, – ухмыльнулся Димка. – До сих пор помню, как ты вчера разыгрывал Птичку.
   – Нет, из Левки выйдет дрессировщик собак, – возразил я. – Помнишь, Дубленая Кожа, нашу знаменитую собачью упряжку?[37]
   Все-таки хорошо, когда рядом с тобой товарищи! Ведь если вдуматься, наше положение – хуже некуда. И какая-то Птичка-Фогель может измываться над нами сколько угодно. Мы еще не знаем, что будет после ее карантина, а духом не падаем и даже балагурим, потому что мы – товарищи и друг друга ни за что не выдадим. До чего же хорошо говорил насчет товарищества Гоголь!
   Помню, наша учительница дала мне разучивать Слово Тараса Бульбы к казакам. Я его прочитал на вечере в школе до того здорово, что ребята долго потом кричали: «Пусть же знают, все, что значит на русской земле товарищество!»
   А что, если я и сейчас прочитаю своим товарищам это Слово? Правда, я его не совсем точно помню, но ведь лучшего момента и не придумаешь! Я начал читать Слово Тараса, как стихи:
 
Хочется мне вам сказать, Панове,
Что такое
Есть наше товарищество.
Вы слышали от отцов и дедов,
В какой чести у всех
Была земля наша.
Все взяли басурманы,
Все пропало.
Вот в какое время
Подали мы, товарищи,
Руку на братство!
Нет уз
Святее товарищества!
Отец любит свое дитя,
Мать любит свое дитя,
Но это не то, братцы:
Любит и зверь свое дитя.
Но породниться родством по душе
Может один только человек.
Вывали и в других землях товарищи,
Но таких, как в русской земле,
Не было таких товарищей!
Нет, братцы,
Так любить,
Как русская душа любит,
Никто не может!
Пусть же знают
Подлюки,
Что значит на Руси
Товарищество!
Уж если на то пошло,
Чтобы умирать,
Так никому из них не доведется гак умереть!
Никому, никому!
Не хватит у них на то
Мышиной натуры их!
 
   Димка кивал головой в такт этим строкам, а Левка, который впервые слышал Слово Тараса, сидел, раскрыв рот:
   – Правильно, Молокоед! Мы им, чертям, не подчинимся. Здорово ты сказал!
   – Да не я, а Гоголь… Речь Бульбы перед казаками.
   – Ну? – удивился Левка. – А ведь совсем как к нам обращается Тарас!
   – Ничего удивительного, – проговорил Димка. – На то и писатели, чтобы за сто лет вперед к читателям обращаться. Вот, например, Пушкин писал декабристам: «Товарищ, верь! Взойдет она, заря пленительного счастья…» А мне кажется, он ко мне обращается: «Оковы тяжкие падут, темницы рухнут – и свобода вас примет радостно у входа…»
   – Когда только это будет? – вздохнул Левка. – Может, до того Птичка забьет нас до смерти.
   – И забьет, если маму кричать будешь, – съехидничал Димка.
   Левка ничего не ответил, и у нас в амбаре наступило молчание.
   Я думал о том, что же делать? Не сегодня-завтра кончится карантин, и нас погонят на работу. Где-то в России люди ведут смертный бой против фашистов, а мы, русские, будем копать картошку, убирать хлеб, пасти коров, чтобы немцам было что жрать. Нет, так дело не пойдет!
   – Димка, как ты думаешь: не удрать ли нам?
   – Хорошо бы… Но как?
   – Выпустят нас на работу и удерем…
   – Поймают, – вяло ответил Димка. – У них вон какая овчарка!
   – Овчарку я беру на себя, – вмешался в разговор Левка. – Хорошая собачка! Сегодня пес хоть и свалил меня, но мы с ним уже познакомились. Даю вам честное пионерское – через несколько дней Тир будет смирным, как теленок.
   – Вон он твой теленок, – угрюмо проговорил Димка, кивая на щель внизу амбара.
   Я глянул и увидел огромную собачью морду, которая принюхивалась к нашим запахам.
   – Тир, Тир, иди сюда, – шептал Левка, но пес, по-прежнему упершись лбом в щель, нюхал воздух.
   – Он по-русски не понимает, – засмеялся я.
   – А что? – оживился Левка. – Правда! – и начал подзывать собаку по-немецки: – Тир, коммт хер![38]
   И, представьте, собака моментально переместила свой нос туда, откуда звал ее Левка.
   – Тир, Тир, бист ду гутес, ейн шоне Тир![39] – продолжал приговаривать сладким голосом Левка и, просунув в щель пальцы, почесывал собачью голову. – Эх, нет ничего вкусненького! А то бы уже сегодня овчарка была моя.
   – Вкусненького я и сам бы съел, – проговорил Димка.
   Да, мы страшно хотели есть и пить. Поштудировав немного немецкий язык, решили лечь спать. Все-таки когда спишь, не так чувствуешь голод. Но и спалось плохо. Я забывался на минуту, но сразу же начинались какие-то странные сны. То я шел по горячей солнечной степи и находил бутылку с водой, а когда хотел напиться, из бутылки вырывался столб черного дыма. То вдруг видел во сне, что сплю, а девчонка, которая раздавала нам хлеб, толкает меня в бок: «Проснись, проснись» – и протягивает Левкин кусок хлеба.
   Я проснулся, чтобы оттолкнуть хлеб, и увидел, что это Левка тормошит меня:
   – Проснись… Что ты кричишь?
   Потом во дворе снова стучали те самые копыта, что я слышал прошлый раз во сне. Я попросил Димку нагнуться, взобрался к нему на спину и стал наблюдать, что там происходит, у дома.
   Я не видел солнца. Судя по сумеркам, которые сгущались во дворе, было уже поздно. Поляки возвращались с работы. В хлевах слышалось мычание коров. Женщины, видимо, загоняли скотину на ночь под крышу.
   Как и утром, звенел колокол. Поляки быстро окружили стол и стали хватать алюминиевые ложки. Появилась девчонка с двумя ведрами кофе и убежала снова в дом.
   Открылась и наша дверь. Камелькранц выпустил нас на несколько минут, велел вымыть руки и, издеваясь, коснулся ладонью своей щеки:
   – А теперь идите «бай-бай»!
   – Вот сволочь! – прошипел Левка.
   Не думаю, что горбун понял эти слова, но вдруг с остервенением набросился на Левку, сбил с ног и начал топтать сапогами.
   Димка оттолкнул управляющего и стал, сжав кулаки, между ним и Левкой.
   – Только посмей!
   Поляки перестали есть и, повернувшись к нам, смотрели во все глаза. Груня стояла у столба с побледневшим лицом, и я думал, что она вот-вот вскрикнет от ужаса. Отто, выпрямившись во весь рост, глядел на эту сцену и смеялся.
   – Не смейте бить, мальчика! – крикнул по-немецки один из поляков.
   Все пленные начали что-то выкрикивать на своем языке, медленно шагая к Камелькранцу. И горбатый не решился ударить Димку. Он только погрозил нам плетью, приказав идти в амбар.
   Мы снова легли спать голодные. Но когда стемнело и замок уснул, в нижней смотровой щели, как и вчера, прошептали:
   – Приподнимите крайнюю половицу справа. Там хлеб и мясо.
   – А ты кто? – тихо спросил я.
   – Ваш друг, – ответил таинственный голос.
   – Но кто?
   – Скоро узнаете, – торопливо сказал человек, назвавшийся нашим другом, и убежал легкими шагами.
   Одна доска в полу действительно легко открывалась. Под ней, у самой стенки, мы обнаружили два небольших сверточка: в одном – хлеб, в другом – мясо. И то и другое разрезано на три равные части. Определили и путь, которым таинственный друг переправил нам пищу: он просунул ее в отдушину, какие делаются под полом для вентиляции.
   Я тщательно ощупал тряпки, скрывавшие продукты, но больше там ничего не было.
   – Хоть бы бумажку какую написал, – проговорил я, уписывая еду.
   – Наверно, боится… А вдруг записка попадет Камелькранцу или Птичке, – сделал предположение Димка.
   Кто же все-таки он, наш неизвестный заботливый друг? Может быть, Груня? Больше никто ведь не понимает русский язык!

ДРУЗЬЯ

 
Вся жизнь была б безрадостной и тусклой,
Когда б на свете не было Москвы.
 
М. Исаковский. «Москва»

   На следующее утро Камелькранц, придя в амбар, велел собираться на работу. Он швырнул нам три пары деревянных колодок и дал понять, что мы должны обуться.
   Левка надел эту «элегантную» обувь и, притопнув, воскликнул:
   – Вот мокасины так мокасины, правда, Молокоед?
   Он выскочил из амбара и, подняв вверх руки, начал отплясывать что-то вроде барыни или чечетки, громко пришлепывая дощечками по асфальту.
   Поляки, уже собравшиеся у стола, смеялись и, переговариваясь, смотрели на Левку. Среди них была и наша красавица Груня. Услужливо, как настоящие рыцари, пленные бросались выполнять каждое желание русской девушки. А Груня, робкая и смирная, застенчиво улыбалась и все время смотрела на нас.
   «Она!» – подумал я, вспомнив ночные визиты нашего доброго друга.
   Луиза вынесла кофе и стала разлизать его по тарелкам. Широкоплечий черный Копецкий5 стоявший рядом с Груней, вытащил откуда-то табуретку и ловко подставил ее девушке. Она поблагодарила его взглядом и осталась стоять.
   Откуда ни возьмись выскочил Камелькранц и ожег поляка плетью:
   – Ты что разыгрываешь из себя рыцаря? Кто тебе разрешил унести табурет?
   Я удивился бешенству горбуна: чем так не понравился ему Копецкий, который проявил уважение к Груне? Да и все поляки, видимо, были удивлены. Они переговаривались, пожимали плечами и смотрели во все глаза на Камелькранца. Только Груня, видимо, знала причину ярости горбуна: она побледнела и стояла, склонив свою милую голову.
   Мне бросился в глаза высокий и бледный человек с отвисшими седыми усами, который, видимо, был коноводом. Нагнувшись к соседу, лысому, с черной бородой, широкой грудью и могучими волосатыми руками, он говорил ему что-то, кивая на нас.
   – Сюда, сюда…
   Что ж, пришлось стать около ямы, повернувшись к полякам.
   – Господин Камелькранц! – не выдержал Левка. – А мы тоже хотим есть…
   – Хлеб надо прежде заработать, – пробубнил горбун. Мы отвернулись от стола, чтобы не видеть жующих поляков.
   Солнце едва взошло, и, если бы не запах коровьего навоза, можно было бы сказать, что воздух напоен свежестью.
   – Молокоед, как будет по-немецки «аромат»? – ехидно спросил Димка.
   Я достал из-за пазухи словарик и отыскал в нем то, что требовалось Димке:
   – Дер дуфт.
   – Ви гут дуфтет![40] – восхищенно подняв голову к небу, выговорил Димка.
   – Шарм![41] – воскликнул Левка.
   Стоя перед навозной кучей, мы стали знакомиться с новыми словами, которые теперь входили в наш быт. Мы узнали, что хлев – это не что иное, как «шталь», двор – «гоф», сарай – «шуппен», а стадо – «герде». Неужели наш удел отныне только чистить гофы, пасти герды и жить в шуппен?
   – Арбайтен! – вдруг крикнул Камелькранц, заставив нас вздрогнуть.
   Поляки медленно подходили к углу сарая, выбирали себе лопаты и молча выстраивались перед воротами.
   – Идите сюда!
   Управляющий стоял около вороха лопат и протягивал нам три коротких заступа.
   С лопатами мы подстроились к самому концу колонны. Горбун осмотрел ряды невольников, махнул рукой. Отто раскрыл ворота, и все вышли на улицу.
   Никакой улицы, собственно, не было, а была только дорога, огибавшая большой дом с уже известными нам щитами на воротах, уходившая куда-то в лес. Поляки медленно двинулись вперед, сутулясь и волоча ноги. Мелкая пыль, лежавшая толстым слоем на дороге, медленно поднималась в воздух, и так как мы шли самыми последними, то глотали ее килограммами.
   Колонна втянулась в лес. Под высокими желтыми соснами было прохладно и так хорошо пахло хвоей, что невольно вспоминалось наше житье в Золотой Долине. Сосны устилали бурой хвоей всю почву, на которой не видно было ни кустика, ни травки, ни валежника.
   – Смотри, Молокоед, – толкнул меня Димка. – Кресты!
   Влево от нас, на небольшой полянке, действительно, возвышалось много крестов. Одни уже почернели и наклонились, другие стояли совсем еще новенькие – наверно, недавно уложили под ними покойников. Против кладбища, у самой дороги, виднелась деревянная будочка, а в ней, склонив набок голову, застыла каменная женщина с ребенком на руках.
   Из колонны выскочил небольшой полячок, упал на колени перед женщиной и, сложив руки над головой, стал молиться.
   – Матка боска! – разобрал я в его шепоте.
   Поляки остановились и ждали, когда кончится молебствие. Я внимательно смотрел на маленького полячка. Продолговатое, с легким шрамом у правого глаза, лицо на первый взгляд выглядело забитым и потерянным. Но когда поляк встал и оглянулся, взор его был враждебен.
   Легкие серые брюки и серая же куртка с желтой повязкой говорили о том, что он поляк, но во всем обличье проглядывало что-то немецкое.
   Я почему-то сразу невзлюбил этого человека и, когда он споткнулся, невольно бросил ему:
   – Иди, иди, чего спотыкаешься?
   Поляк оглянулся, и опять в его серых глазах промелькнула враждебность.
   Следом за нами ехал толстозадый сынок баронессы Карл. Он то и дело покрикивал на овчарку, которая тыкала Димку под колено, когда тот отставал.
   – Берегись, Димка! – пытался посмеяться Левка. – Это тебе не Пальма. Тир не станет тебя приветствовать и хвостом махать.
   Но Димка так посмотрел на товарища, что Левка сразу прекратил шутки. Теперь не до шуток. Мы – невольники, и овчарка, тыкавшая нас в ноги, напоминала об этом всякий раз, как только мы забывались.