– Какие были другие вопросы? – спросили враз оба гестаповца.
   – Вопросы? – я сделал вид, что вспоминаю, а сам думал, что немцы, видно, уже знают о событиях в поле. Я решил, что будет лучше, если я прикинусь искренним и сказал: – Вопросы были такие…
   Моя откровенность подействовала. Капитан кивал мне, но Клюге хмурился и неодобрительно посматривал на своего начальника. Не успел я замолчать, как лейтенант опять вонзил в меня маленькие глазки.
   – Кто задавал вопросы?
   – Не знаю, – пожал я плечами. – Я вообще здесь пока никого не знаю…
   – А можешь узнать, если мы тебе их покажем?
   – Не знаю. Можно попробовать.
   Клюге вышел в коридор, и я понял, что сейчас начнется самое главное. Они требуют от меня, чтобы я указал тех, кто с таким восторгом слушал мои слова о нашей Родине и Москве. Но, нет, я не буду доносчиком! Даже под пытками я не узнаю ни одного из поляков!
   Первым ввели Зарембу.
   – Он? – спросил Клюге.
   Я взглянул на поляка, и наши взгляды встретились.
   Мне показалось, что на бритом лице Зарембы промелькнуло не то презренье, не то жалость.
   – Не знаю, – ответил я.
   Вдруг Клюге ударил меня по лицу. Страшная боль чуть не заставила меня взвыть. Было такое ощущение, что челюсть у меня перекосилась, и я схватился за нее.
   – Он?
   Я сплюнул на ковер кровь и покачал головой. В черных глазах Зарембы засветилось восхищение. В тот же миг Клюге сильным движением ударил мне в переносицу, у меня завертелось перед глазами, и я рухнул на ковер.
   Очнулся я оттого, что капитан выплеснул мне в лицо стакан холодной воды. Его пустой взгляд оживился, и он, ощерясь, спросил:
   – Ну как узнаешь?
   Я молчал. Тогда Клюге хотел ударить меня ногой.
   – Господин капитан! – прикрыл я лицо локтем. – Он убьет меня еще до того, как я смогу вам что-нибудь сказать.
   Гестаповец весело расхохотался.
   – Ты прав, унтерменш! Сядь, Клюге! У тебя – никакого знания детской психологии! Почему именно ты стал отвечать на вопросы? – повернулся капитан ко мне.
   – Потому что лучше других знаю немецкий язык.
   – Язык врага? – отчеканивая каждое слово, повторил мои слова гестаповец. – Так, кажется, ты говорил?
   – Говорил! – смело ответил я и, сделав наивные глаза, посмотрел на капитана. – Но ведь это же правда. Ведь вы с нами воюете?
   Капитан даже хлопнул себя по ляжкам.
   – Черт возьми, Клюге, этот маленький унтерменш мне определенно нравится!
   В кабинет втолкнули Левку. Он сделал руки по швам и отрапортовал:
   – По вашему вызову Лев Гомзин явился!
   На Левкином лице было столько серьезности и подобострастия, что даже я не мог понять: дурачит гестаповцев Большое Ухо или докладывает всерьез. Капитан посмотрел на Левку с изумлением:
   – Это еще что за оболтус?
   Клюге нагнулся к его уху.
   – А, – понимающе улыбнулся капитан и приказал: – Подойди сюда! Покажи руки!
   Левка протянул плохо разгибающиеся ладони. Гестаповец даже брезгливо сморщился: до того они были грязные. (Большое Ухо рылся под амбаром!)
   – Что ты делал сегодня в поле?
   – Строил Великую Германию, – выпучив глазищи, гаркнул Левка.
   – Что-о? – в изумлении протянул гестаповец.
   – Мы только за этим сюда и ехали, – пустился в объяснения Большое Ухо. – Так нам говорил обер-лей-тенант, который стоял у нас на квартире. Честное слово! Вот хоть Ваську спросите!
   – Вон оно что, – издевательски улыбнулся капитан. – А ну, покажи свою больную ногу…
   – Что вас всех интересуют мои конечности? – пробурчал Левка, поднимая штанину.
   – Смотри, как бы нас не заинтересовал твой язык! – вспылил багровея Клюге.
   – Могу показать и язык, мне не жалко, – добродушно ответил Левка.
   Нога у Левки все еще была припухшей, притом на ней красовалась настоящая повязка. Немцы переглянулись, Клюге с недоумением и плохо скрытой досадой пожал плечами.
   Нам велели выйти вон.
   В коридоре Левка подошел ко мне. В его огромных, черных глазах прыгали хорошо знакомые мне бесенята.
   И вдруг бесенята исчезли, я увидел в Левкиных глазах сочувствие.
   – Тебя что, били, Вася?
   Я прислонил тыльную сторону ладони ко рту и увидел на ней красное пятно.
   – Ерунда! – сплюнул я на ковер. – Чуть-чуть по роже съездил меня этот Клюге.
   Но в дверях возник Клюге, громко прокричал:
   – Кошедубофф!
   Димка скрылся за дверью. Не знаю, долго мы сидели или нет, но вдруг услышали страшный крик.
   Вам приходилось слышать, как стонет в зубном кабинете человек, которому дергают зуб? Сейчас так же стонал и кричал Димка.
   Я бросился к двери, толкнул ее… Фашистский капитан был уже не тем добрым капитаном, который поощрял меня к откровенным высказываниям. Он держал Димку за руку и что есть силы выворачивал ее.
   Димка со страшно перекосившимся лицом, присев от боли, твердил:
   – Не имеете права! Не имеете права!
   Я не выдержал, закричал:
   – Что вы делаете?
   Клюге подскочил ко мне, выпихнул из дверей и крикнул Камелькранцу:
   – Уберите этих щенков!
   Мы снова были в амбаре, в полнейшей тьме, которая стала еще мрачнее после яркого света комнат. Ночь казалась очень темной, моросил мелкий дождь. Иногда дверь в доме помещицы открывали, и тогда середина двора освещалась, мы видели поблескивавшую машину гестаповцев.
   Где-то вверху возник шум. Он становился все сильнее. Вскоре уже ревели над нашими головами самолеты, потом раздались тупые удары бомб.
   Мы увидели, как дверь открылась и гестаповцы выскочили к своей машине.
   – Налет на Грюнберг, – услышали мы. – Пошел!
   Гестаповец открыл дверцу автомобиля. Машина стала разворачиваться, но тут Клюге прокричал:
   – Надо взять Сташинского! Эй, господин Франц, давайте сюда!
   Во дворе вдруг посветлело, и мы увидели, как маленького поляка всунули на заднее сиденье. Машина стрелой выскочила из ворот, за ней устремились, тарахтя моторами, мотоциклы.
   Поляки все еще стояли во дворе я смотрели куда-то на запад.
   – Русски налецели[45], – говорил с плохо скрываемой радостью Сигизмунд.
   – Их дуже, – оживленно подхватил Заремба. – Напевно полецели штурмовать Бэрлин[46].
   – Грюнберг горит! Грюнберг горит! – услышали мы радостный возглас на русском языке.
   В щели нашего амбара бил яркий свет. Я попросил Левку стать у стены, влез к нему на спину и выглянул. Во дворе было светло, как днем. А по крыше замка металась фигурка женщины. Подняв руки, она грозила в сторону пожара кулаками.
   – Ага, припекло! – кричала женщина по-русски. – Поджарило? Вытаскивайте скорее, что награбили у нас в России! Не вытащите, нет! Горите, гады!
   Женщина взмахнула рукой, и я увидел длинные косы, свешивавшиеся с плеча. Груня!
   Дверь амбара открылась, в нее втолкнули окровавленного Димку. Мы живо подсели к Дубленой Коже. Но он не отвечал на наши вопросы, а только стонал, сжав зубы.

ТЯЖЕЛЫЕ ВЕСТИ

 
Под гнетом власти роковой
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье.
 
А. Пушкин. «К Чаадаеву»

   Молодцы все-таки наши летчики! Стоило им всего десять минут побомбить Грюнберг, и он горит уже несколько часов. Мы не видели города, но большие черные клубы дыма вырывались из-за леса, висели над ним плотной пеленой. Порывистый ветер доносил до нас запах пожарища.
   И как ни били нас гестаповцы, мы шли на работу радостные и веселые. Я обратил внимание на то, что и по-лжки стали словно другими: по дороге в поле они шутили, смеялись, оживленно разговаривали, так что Камелькранц начал хмуриться и несколько раз крикнул:
   – Штилль! Штилль![47]
   – Что у вас, разве праздник? – спросил я Сигизмунда.
   – Германия горит! – улыбнулся он, кивнув в сторону пожара.
   В этот день мы были вроде героев. Поляки подкладывали нам свои порции пищи, считали за счастье потрепать по плечу или пожать руку. Стоило Камелькранцу на минуту отлучиться, как вокруг немедленно собирались батраки и начинали выспрашивать все, что им хотелось узнать о нашей стране.
   – А правда, что немцы в России снова наступают? – спросил меня однажды Юзеф.
   – Откуда вы взяли? – спросил я со смехом, а у самого сердце покатилось куда-то вниз.
   Оказалось, управляющий устроил побудку полякам раньше обычного и поспешил «обрадовать» вестью о новом наступлении на русском фронте. По словам горбуна, войска фюрера, собрав огромные силы, нанесли нашим войскам страшный удар под Курском, наши не выдержали и стали отступать.
   – Еще он говорил о каких-то тиграх и пантерах, которых не берут русские пули и снаряды, – добавил встревоженный Сигизмунд.
   – А вы ему и поверили? – воскликнул Левка. – Не родился такой тигр, который не свалился бы от русской пули… Правда, Молокоед?
   Мучительная неизвестность и предчувствие чего-то недоброго не давали мне покоя весь этот день. Димка первый заметил мое состояние и встревоженно спросил:
   – Ты думаешь это правда, Молокоед?
   – А ты как считаешь?
   – По-моему, все это – брехня Камелькранца. Ты видел, как подняли головы поляки после налета на Грюнберг? Вот он и хочет запугать пленных, чтобы у них не оставалось никакой надежды.
   – Я тоже так думаю, – ответил я.
   Когда после работы мы подходили к замку Фогелей, нас оглушила музыка, вырвавшаяся из репродуктора. На крыльце приплясывал Карл и бестолково орал:
   – Русским капут! Русским капут!
   Во двор вышла сама баронесса и объявила:
   – Я должна сообщить вам приятную новость. Наши доблестные армии разгромили русских. Теперь им уже конец. Шлюсс! Шлюсс![48] Я думаю, это не всем понравится, – добавила фрау, пошевелив язычком и взглянув в нашу сторону. – Но надо смириться! Сам бог послал человечеству фюрера, чтобы сокрушить большевиков и установить на земле новый порядок.
   В это время музыка прекратилась и диктор пролаял:
   – Ахтунг, ахтунг![49] Слушайте экстренное сообщение из ставки фюрера. Наступление на русском фронте продолжается. Немецкие танки, сломив сопротивление русских, мчатся на восток. Потери русских настолько велики, что генерал Гудериан сказал: «Все! Русские больше не оправятся. Путь на Москву открыт!»
   Гробовое молчание царило среди поляков. Увидев страдальческие лица, я отвернулся, боясь встретиться с грустными взглядами. Из открытого окна кухни на меня пристально смотрела Луиза. Баронесса махнула ей рукой, и девчонка появилась во дворе с корзиной, доверху наполненной нарезанным хлебом. Потом она принесла два больших судка с супом и кашей. Такого изобилия пищи нам еще не приходилось видеть у Фогелей.
   – Сегодня, – возвестила баронесса, – по случаю победы доблестных германских войск я даю вам праздничный обед. Прошу к столу!
   Как ни были мы голодны и как ни соблазнительно выглядели настоящий суп с макаронами и гречневая каша, которых нам не приходилось есть уже несколько недель, после такого объявления Птички пища не лезла в горло. Я отодвинул тарелку. Левка и Димка – тоже. Поляки, глядя на нас, перестали есть.
   – Почему никто не ест? – спросила, багровея, баронесса.
   Все молчали. Тогда фрау приблизилась ко мне и, взяв со стола миску, выплеснула суп прямо в мое лицо.
   Я скорчился от оскорбления и ожога. Мне казалось, что все лицо обварено и с него сползают клочья кожи. Но это были всего лишь вареные макароны.
   – Как вы смеете?
   Рядом с помещицей возникло взбешенное лицо Владека Конецкого, того самого, что ухаживал за Груней.
   – Вы издеваться над мальчиком решили? – громко кричал Владек, переводя глаза с баронессы на Камелькранца, и, схватив свою миску с супом, хлестнул супом в лицо помещице. Немка взвыла, прижав ладони к своей заляпанной макаронами прическе, бросилась бежать в дом. Из репродуктора слышался голос диктора:
   – В последнюю минуту нам сообщили, что наступление успешно…
   – Заткнись! – с ненавистью проворчал Левка и бросил в репродуктор камнем. Диктор поперхнулся и смолк.
   – По хатам! – насмешливо скомандовал Юзеф и уже серьезно добавил: – Давайте спокойно отправимся спать, пока они не вызвали гестапо.
   Скоро во дворе все стихло. Ни Камелькранц, ни Птичка не выходили из замка. Мы открыли дверь, и я вышел во двор.
   «Интересно, где теперь Груня?» – подумал вдруг я, вспомнив, что не видел девушку во время ужина. Подошел к открытой двери женской каморки, позвал:
   – Груня, Груня!
   Из темноты появилась Грунина подруга Юлия. Торопливо шепнула, что Груню она видела еще до ужина во время дойки коров и очень боится за нее, так как все последние дни девушка ходила невеселая и расстроенная. Мне тоже казалось странным долгое отсутствие Груни, и я отправился ее искать. Побывал во всех закутках, поднялся на галерею, которая тянулась вдоль всего сарая, и входил в каждую открытую дверь. В одном помещении мне почудилось, что в темноте кто-то стоит.
   – Груня! – окликнул я.
   Белая фигура медленно повернулась. Я шагнул в дверь и отпрянул. Против меня стояла Груня, но… ноги ее не касались пола.
   – Сюда! – крикнул я. – Груня… Здесь!
   – Повесилась? – ужаснулись девушки.
   Втроем мы вытащили из петли уже остывшее, холодное тело и хотели спускать вниз, когда меня кто-то оттолкнул и сильными руками, как перышко, подхватил Груню. Это был Владек Копецкий. Он положил тело на асфальт против дверей женской каморки. Здесь уже столпились все пленные. Кто-то принес факел, и при его свете я увидел картину, которая и до сих пор стоит перед моими глазами…
   Подруги прикрыли Грунино лицо белым платком; при неровном огне факела казалось, что платок шевелится от дыхания девушки. У ее ног сидел Владек. В руках он комкал листок бумаги, который нашли на груди покойницы. Увидев меня, Копецкий протянул листок. На нем торопливым расползающимся почерком было написано:
   «Все кончено. Они снова наступают. А как жить без Родины? Чтобы вечно над тобой издевался Камелькранц? Проклятый горбун надругался над моей девичьей честью.
   Но я не уйду так просто. Я накормила сулемой всех коров мадам Фогель. Пусть хоть ими поплатятся немцы за позор и надругательства над русской девушкой.
   Пишу, чтобы никого из вас не мог оклеветать проклятый горбун.
   Прощайте, дорогие друзья! Прощай, Владек! Прощайте, русские мальчики!
   Груня Бакшеева».
   Когда я перевел содержание записки, Копецкий обхватил голову руками и так сидел, раскачиваясь из стороны в сторону.
   – Перестань, Владек! – грустно сказал Юзеф. – Теперь уж ничего не поделаешь.
   – Я его убью! – вскочил Владек. – Все равно убью!
   У меня перехватило дыхание. Я тогда еще не мог понять всего, что произошло, и только смотрел на Владека и думал, как ему тяжело, если он клянется убить Камелькранца!
   – Нет, – решительно заявил я ребятам, когда Сигизмунд уговорил нас пойти спать. – Надо бежать! Неужели мы только на то и способны, чтобы воевать кашей с хозяевами?
   – Давай, Молокоед, составляй маршрут, – откликнулся из темноты Димка. – Ты мастер насчет маршрутов.
   – Не смейся, Дубленая Кожа, – серьезно проговорил Левка. – Надо что-то делать.
   – А ты знаешь, куда бежать? – приподнялся на локте Димка. – И что ты есть будешь? Как оденешься? Нас в этой одежде поймают на первом же километре!
   – Здесь тоже сидеть нечего! – возразил Левка. – Что ж мне голову, что ли, совать в петлю? Как Груня?
   В тяжелом раздумье я вышел во двор. Поляки уже разошлись. Небо было чистое и безоблачное. Легко отыскав среди множества звезд Полярную звезду и встав к ней лицом, я определил, где восток.
   Из тех сведений по географии, что дали нам в пятом классе, я знал, что если двигаться из Германии все время на восток, можно попасть в Советский Союз. Так что, если даже никого не расспрашивать о дороге, мы, пожалуй, могли бы только по солнцу и Полярной звезде добраться домой. Но как достать продовольствие и одежду, не вызывающую подозрений?
   Мне почудилось, что во дворе кто-то всхлипывает. Неужели все еще плачет Владек? Оглянувшись, я заметил человека, сидящего прямо на земле у стены господского дома. Каково же было мое изумление, когда, подойдя, я узнал Луизу. Уронив голову на руки, она рыдала, содрогаясь всем телом.
   – Ты о чем? – тихо спросил я по-немецки.
   Девчонка вскочила на ноги.
   – О чем ты плачешь?
   – Груню жалко… – всхлипывая, проговорила она по-русски.
   Молниеносная догадка чуть не заставила меня вскрикнуть:
   – Так это ты говорила с нами ночью и подкладывала под пол хлеб?
   Луиза кивнула.
   – Почему же молчала?
   – А как я скажу, если с меня не спускают глаз? А этот паршивец, – с неожиданной ненавистью прошептала она, – следит за мной целыми днями.
   – Карл?
   Служанка стала говорить о том, как издевается над ней маленький барон. Он рвет ей волосы, вкалывает под кожу иголки, а когда Луиза пробует кричать, хозяйка утешает ее:
   – Карл шутит с тобой, а ты ревешь…
   – Хочешь, убежим? – спросил я.
   – Ой, только об этом и мечтаю! – воскликнула девочка.
   Мы договорились, что она будет помогать нам в осуществлении плана бегства. Ей сравнительно легко прятать куда-нибудь непортящиеся продукты и подбирать для нас подходящую одежду.
   – Все, все сделаю, – горячо шептала Луиза. – Только вы меня не оставляйте одну.
   Я вошел снова в амбар. Димка лежал на спине и не спал.
   – А где Левка?
   – Не знаю. Наверно, во дворе.
   Но и во дворе Левки не было. Обеспокоенные, мы уселись на солому.
   Вдруг, тяжело дыша, из-под пола выполз Левка.
   – Ты где был?
   – Там меня нет, – хихикнул Левка. – Я сейчас бегал на гумно…
   Мы посмотрели в ту сторону, где было гумно. Из-за леса выбрасывалось желтое пламя.
   – Это им за Курск и Груню! – с каким-то торжеством произнес Левка.

ПОХОРОНЫ ГРУНИ

 
И один сказал, что нету больше
Силы в сердце жить вдали от Польши.
И второй сказал, что до рассвета
Каждой ночью думает про это.
Третий только молча улыбнулся
И сквозь хаки к сердцу прикоснулся.
 
К. Симонов. «Баллада о трех солдатах»

   Пожар на гумне и отравление стада не могли пройти даром. Надо было опасаться серьезных последствий.
   И верно, следующее утро началось с того, что пожилой полицейский вывел во двор Владека Копецкого со скрученными руками. При обыске у поляка нашли записку Груни, которую немедленно схватил управляющий. Сейчас он горбился посреди двора и с дьявольской улыбкой смотрел на поляка.
   – У, изверг! Мразь! – злобно бросил в сторону Камелькранца Копецкий и, обернувшись к товарищам, громко крикнул: – Прощайте, братья!
   Больше никто пока не пострадал. Лиза объяснила потом причину «миролюбия» Фогелей. Баронесса боялась, что огласка всей истории выставит ее перед знакомыми в невыгодном свете и сделает посмешищем, а Камелькранц больше всего опасался за судьбу хозяйства. Ведь гестапо могло взять батраков, а он в самый горячий момент страды остался бы без рабочих рук.
   Никогда не забуду, как наша Птичка появилась во дворе после злосчастного обеда в честь победы германских войск. Мрачная, с красными пятнами на щеках, она вошла в коровник, где лежали вздувшиеся трупы коров, постучала по тугим бокам концом огромной лакированной туфли и спросила:
   – Почему она отравила их, погань проклятая?
   – Н-не знаю, – пробурчал горбун.
   – Как это вы не знаете, господин управляющий? – вмешалась Юлия, которая была тут же, в коровнике. – Груня обо всем написала.
   – Написала? – вскипела Птичка. – Ничего не понимаю. Где записка? Почему ты скрываешь от меня, что есть записка?
   – Я ничего не скрываю, Марта, – юлил горбун. – Только не знаю, куда девалась она.
   – Дай записку! – подняла на управляющего неживые глазки баронесса.
   Камелькранц искал дрожащими руками по всем карманам и приговаривал:
   – Ей-богу, не знаю, Марта. Наверно, потерял.
   – Тебе говорят, дай записку! – шептала баронесса, бледнея и облизывая тонкие губы.
   Наконец управляющий отыскал записку и подал сестре. Баронесса взглянула на нее и, поморщившись, подала мне:
   – Переведи!
   Я перевел, делая особое ударение каждый раз на имени Камелькранца. Баронесса бросила из-под прищуренных век обжигающий взгляд на горбуна:
   – Идем, Фриц, в комнату!
   Они ушли, а через полчаса мы слышали, как Птичка плакала и сквозь слезы кричала:
   – Вон! Тебе не стыдно? Ты разоришь меня!
   Камелькранц, красный и растерянный, выскочил из замка и, не попадая руками в карманы, крикнул:
   – Отто!
   Я усмехнулся. Неужели Верблюжий Венок не помнит, что Отто глухонемой?
   Отто, не слышал, продолжал подметать двор. Управляющий, подрагивая горбом, дернул работника за рукав, грубо начал орать:
   – Ты что тут прохлаждаешься? А коров кто обдирать будет?
   Отто с напряжением глядел на губы хозяина, потом, мыча, сердито ткнул рукой в сторону покойницы, лежавшей под простыней у нашего амбара.
   – Пошел к черту! – орал горбун. – Надо обдирать коров!
   Нас не погнали в это утро в поле. Пленные сидели около своего барака и разговаривали о чем-то, все время кивая на покойницу. В дальнем углу Юзеф с Сигизмундом сколачивали гроб. Наконец они уложили в гроб тело Груни, вышли на середину двора, и Сигизмунд громко провозгласил:
   – Панове! Отдамы остатне пошаны нашей Груни![50]
   Поляки стали подходить прощаться. Гроб подняли и на руках понесли со двора. Нас сопровождал Отто.
   Когда все вышли, я оглянулся. В воротах, мрачно ощерившись, стоял Камелькранц в кожаном фартуке и с большим окровавленным ножом.
   Путь от замка до кладбища, уже известного читателю, мы проделали в два раза медленнее. Опустили гроб в землю. Засыпали землей могилу. Один из поляков стал устанавливать в изголовье огромный крест.
   – Вы – что? – вскрикнул Левка. – Надо поставить звезду!
   Заремба мрачно усмехнулся:
   – Гитлеровцы выбросят твою звезду в первый же день!
   – А мы снова поставим, – не унимался Левка.
   – А они опять выбросят…
   – А мы снова поставим!
   – Правильно, Левка, ты – молодец! Пусть даже смерть наша не дает им покоя. Мы и из могилы должны грозить фашистским захватчикам!
   Пилы у нас не было, но Димка отыскал где-то кусок липы и, орудуя топором и ножом, ловко выстрогал из нее пятиконечную звезду. У кого-то в кармане нашелся гвоздь, и Димка прибил звездочку на крест.
   Поляки разбрелись по кладбищу. Я шел за Сигизмундом. Он ходил от креста к кресту и кратко объяснял мне, почему умер тот или другой поляк. Я узнал, что ни один пленный не умер собственной смертью. Под крестами лежали расстрелянные гестаповскими палачами, самоубийцы, не выдержавшие неволи у Фогелей, насмерть засеченные плетью баронессы или Камелькранца…
   – Вот один Веслав только и умер собственной смертью – остановился Сигизмунд перед заросшей могилой. – У него была какая-то странная болезнь, которая мучила его месяца три. У Веслава отнялись ноги. На вид здоровый, а ходить нисколько не мог. Ну и отправили бы его домой. Какой толк держать в неволе? Так нет, мучился человек, пока не умер!
   – Це ты мувишь, Сигизмунд? – подошел к нам Заремба. – Веслав не сам умер, его задушил Камелькранц.
   Сигизмунд возмущенно замахал руками.
   – Не веришь? Спроси Отто…
   Заремба подвел к нам глухонемого и, показывая на могилу, отчетливо, по слогам спросил:
   – Скажи, почему умер Веслав?
   Вглядевшись в губы Зарембы, Отто с мычанием охватил руками свою шею.
   – Кто его? – повторил Заремба.
   И Отто, сгорбившись, ловко начал подражать походке управляющего.
   Сигизмунд побледнел. Он повернулся к часовне, снял шапку:
   – О, матка боска! Прости меня грешного. Ведь я же написал жене Веслава, что он тихо скончался. А он… Двадцать три наших пана лежат под этими крестами. Хорошие были люди. Теперь к ним прибавилась одна русская. Да и все мы скоро будем там…
   – Что вы, дядя Зигмунд! – вскричал Левка. – Мы вначале уложим сюда фогелей и камелькранцев…
   – Нет, мальчик, русских разбили. Нам уже никогда не выбраться из-под Гитлера.
   Я укоризненно посмотрел в грустные глаза поляка:
   – Но это все брехня, дядя Зигмунд! Немцы уже «брали» Москву…
   – А ты все не веришь? – повернулся ко мне Заремба. – Не верь, малыш, не верь! Может, ты и прав окажешься.
   Солнце уже вышло из-за кромки дальнего леса и быстро поднималось над землей. По всему небу медленно двигались белые облака навстречу солнечному свету и таяли, расплывались. Я приметил среди них небольшую темную тучку. Она смело неслась, гоня впереди себя черную тень.
   «Закроет или не закроет?» – думал я, глядя на то, как тучка неуклонно приближается к солнцу.
   Облако побледнело, стало уменьшаться и вот уже совсем растворилось в ослепительной голубизне.
   – Ничего не вышло, – прошептал торжественно Левка, и я понял, что он думает о том же.
   – Посмотреть бы теперь на Марыйку, на детей… Что-то стало с ними? – вздохнул Сигизмунд.
   Нам уже незачем было объясняться с поляками на языке врага. Мы вскоре поняли, что наш язык очень сходен с польским. В нем много общих слов, только произносят их как-то не так. Мы говорим, например, «поляк», они – «пóляк». Мы говорим «дождь», они скажут «дэщь». В общем, мы почти все понимали, о чем – «мувят»[51] наши товарищи по несчастью. Поэтому я спросил: