Страница:
Но самое главное, он внезапно обнаружил, что стремительно изменилась его собственная, такая налаженная, как ему казалось, жизнь. Прежде всего, он как-то незаметно для себя перекочевал в квартиру жены, потому что муж и жена должны жить вместе. И в один прекрасный день обнаружил себя бездомным, как будто тот давний навязчивый сон стал сбываться.
Ему была отведена самая маленькая и темная из трех комнатуха – под кабинет, а спать ему вменялось в большой спальне с тюлем на окнах, на итальянской мебели, белой с золотом, на огромной кровати размера king c видом на громадный белый с золотом платяной шкаф, весь в зеркалах. Даже клозет, совмещенный женой с ванной комнатой, чтобы встала стиральная машина с сушкой, весь в ложном мраморе, зеленом с белой крошкой, был итальянским, точно таким, как в заграничных гостиницах трех звезд, но только здесь, в России, унитаз с кнопкой отчего-то все время ломался, не желая спускать и омывать, видно, трудно далась ему дорога с Апеннинского полуострова…
Теперь, когда Гобоист просыпался под утро в квартире жены в своем тесном кабинете, – он почти всегда спал здесь, а не в итальянской спальне, – на узкой жесткой кушетке, ему казалось, что его старенькое, материнское еще, пианино, в кабинете не поместившееся и вставшее в гостиной, позвало его, издав какой-то глубокий, средней высоты, похожий на вздох звук.
Подчас Гобоист порывался сбежать и вернуться к себе домой, но скоро выяснилось, что вернуться ему некуда. Ибо перевезены уж были его ноты и книги, оставшийся по наследству от деда кабинет – гарнитур из книжного шкафа, письменного стола, кресла и кабинетного дивана.
Кроме пианино, переехали в семейную гостиную напольные часы, перебрались картины. А в его чулан – коллекция курительных трубок, всяческие мелочи и сувениры, напоминавшие о поездках и встречах, даже фотография матери, даже пара семейных портретов, – он наивно гордился своим дворянским происхождением, несколько, правда, худосочным, – даже шелковый малиновый кабинетный халат. Это было набито, повторяем, в одну маленькую комнату, о которой жена презрительно говорила гостям ему нравится жить в берлоге.
Ему не нравилось. Сидение в "берлоге" было лишь жалкой потугой сохранить былую отдельность, независимость, самоуважение в конце концов. В свою квартиру он наезжал иногда, как провинциал на малую родину, заставая распад и разор. Здесь пахло тленом его прежней прекрасной и молодой жизни. Гобоист, всегда не упускавший возможности пропустить рюмку-другую, стал много больше пить, засиживался в безымянных дрянных кабаках: только чтобы оттянуть момент возвращения под супружеский кров. К тому ж его гастрольные дела были запущены и заработки опускались все ниже.
Однажды у него, ехавшего пьяненьким с сотней рублей в кармане, постовой отобрал водительское удостоверение. И сколько стоило денег, времени, а главное – унижений от окольных звонков с просьбами, от передачи взятки и посещений околотка, – чтобы права вернуть. Заняло все это чуть не два месяца. И если это не крах, то что, вдруг со страхом все чаще спрашивал он сам себя. На самом деле это был посетивший его, когда ему стало под пятьдесят, страх – неведомый прежде страх будущего. Это был страх перед завтрашним днем, страх, какой бывает даже сильнее страха смерти. И подступило одиночество, которое, конечно, всегда было рядом, но которого за суетой он прежде не замечал… В такие моменты люди принимают крещение, идут к причастию и принимаются думать о вечности. Впрочем, Гобоист был крещен еще в детстве своей нянькой – тайком от родителей-атеистов.
Между тем Анна размечталась обзавестись дачей. У покойной тетки дачи не было, у отца-генерала – выстроенный под старость домик на шести сотках, километрах в восьмидесяти от Москвы, – до выхода в отставку использовались казенные подмосковные хоромы. Но Анна терпеть не могла бывать в этом курятнике: ее выводили из себя бесконечная возня старых родителей с пустяковым садовым хозяйством, заботы об уличном сортире, хлопоты вокруг уличного же душа. Ко всему прочему этот самый дачный сарай был уж завещан тестем Гобоиста внучке Женечке, зачем – неизвестно, та стремительно взрослела, выбирая пепси, и уже ясно было, что ни на какой огородный участок ее никогда не загнать. Нет, Анна хотела иметь пристойную дачу в хорошем месте.
У Гобоиста дачи тоже не было. Старая, доставшаяся еще отцу по наследству, довоенная дача в Сходне, на которой он живал в детстве, но которую некому и некогда было поддерживать, мать после смерти отца продала. Ему в голову не приходило жалеть об этой развалине, не говоря уж о том, что, кажется, все эти руины нынче снесли.
Так что план Анны ему понравился: сад, шезлонг, быть может, даже корт, да чего там – пруд, павлины, и никаких размолвок с соседями по поводу его слишком громких музыкальных занятий. Шли изучения проспектов новых коттеджных поселков – сколько в месяц за коллективную инфрастуктуру, выходило не меньше, чем по полторы сотни, сравнивалось – почем сотка там и здесь, почем квадратный метр и нужны ли интернет и кабельное телевидение…
При всем прекраснодушии этих дачных планов, при том, что квартирных денег не хватило бы и на четверть чаемого дачного уюта, все шло к тому, что свою квартиру он должен продать: других денег на дачу не было, о пяти-шести тысячах, лежавших на счете в банке на Кипре, он -хватило-таки благоразумия – своей оборотистой жене не говорил, да это ведь и копейки, на карманные заграничные расходы. Но было так много забытой нежности в этих совместных грезах, так много прежнего уюта вдвоем, что они продолжали и продолжали фантазировать… И, наконец, Гобоист свою квартиру продал.
Потом он часто говорил себе, что сделал две непростительные ошибки. Женился на женщине, которая слишком хорошо помнила, кем она была для него целых десять лет, – по сути дела, экономкой, что было, впрочем, справедливо лишь в той мере, в какой любая гражданская жена выполняет обязанности хозяйки, полноправной хозяйкой не являясь. И второе: он, послушав Анну, потерял квартиру и теперь от Анны зависел. И некоторые его знакомые, из тех, что Анну недолюбливали -из снобизма, в основном, – говорили: ты останешься на улице. Но тут уж он обижался: жена Цезаря…
Но даже недоброжелатели Анны не могли бы предсказать последовавшие затем печальные события.
Едва деньги за квартиру были получены, долги розданы, как оставшиеся пятьдесят тысяч баксов жена предложила одолжить фирме, в которой она трудилась, – под очень неплохие проценты. Деньги должны работать, а не лежать в чулке, заявила мудрая Анна, программист по былой специальности. И он, никогда не бывший падким на случайный, не заработанный, прибыток, отчего-то согласился. Кажется, в тот момент они не состояли в ссоре, что шли одна за другой, как морские волны. А может быть, был нетрезв и потому покладист… И деньги исчезли из дома.
Глава вторая
Милиционер Птицын и его жена когда-то давно были одноклассниками: он у нее списывал диктанты, сидя на парту дальше от доски и от учительницы русского языка и литературы. То есть формально, согласно свидетельствам о рождении и аттестатам зрелости, они всю жизнь оставались ровесниками; но, как часто бывает в русской жизни, за годы совместного бытия и быта то ли жена далеко обошла мужа в общем развитии, то ли муж отстал в связи с трудной работой и многой выпивкой, – так или иначе, по сути дела, к тридцати семи жена милиционера оказалась безусловно старшей в этой паре и этой семье.
Звали ее Хельга. Это не была кличка, данная ей многочисленными поклонниками за тугой привлекательный зад: даже сам милиционер Птицын говаривал, что она очень расторопна по ходовой части, – так он изящно выражался. Нет, она была Хельгой отродясь, по паспорту, -имя в наших краях удивительное и ни в каких святцах не значащееся.
Возможно, ее родные, мать и незамужняя тетка – отца в семье женщины в грош не ставили, хоть был работящим и непьющим, только слишком уж тихим, не дрался, – назвали ее так в честь очень популярного в начале шестидесятых серванта из стран народной демократии. Муж звал ее по-домашнему просто Хель, а сильно выпивши и хлопая себя по ляжкам – Хиль, а то и просто – Эмка, производное, вы понимаете, от
Эмиль, – это была одна из самых остроумных и коронных его шуток. Еще он любил говорить в раздражении ну и Хель с тобой, но это уж с порога, чтоб не схлопотать кухонным полотенцем по мордасам.
Оба они были из хороших пригородных почти трезвых рабочих семей, но выучились на инженеров: во второй половине семидесятых, в разгар развитого социализма и бесплатного образования, это было и вполне возможно, и распространено, – да что там, при советской власти половина страны была интеллигентами в первом поколении.
Она была инженер-химик, он – инженер-механик, и вплоть до начала конца социализма в нашей отдельно взятой стране она работала в ящике, и он работал в ящике, каждый в своем. И им хватало. Но с пришествием юного советского капитализма стало больше соблазнов, и всем как-то вдруг стало нехватать. И семье Птицыных тоже.
Инженера Птицына подбил пойти в милицию сосед по гаражу. Не в постовые, конечно, или там в участковые, а в лабораторию на Петровку. Птицын оказался сильным специалистом в области оружия вообще, баллистики в частности. Трудился он в лаборатории по части оружейной криминалистической экспертизы, и ко времени Коттеджа был уж капитаном с правом ношения табельного оружия. Он, светлый шатен, отпустил усы, но вылезли они отчего-то пегие и совсем светлые, чуть пожелтевшие от никотина и придавали ему вид дураковатый.
Птицына же пошла в бизнес.
Кооперативы и фирмы, в которых она подвизалась, открывались и закрывались, потом регистрировались новые, потом и те прогорали, но росли другие; на круг она стала зарабатывать еще на заре своей новой деятельности раз в пять больше Птицына, милицейского оклада которого хватало лишь на пиво Очаковское, водку и бензин. Квартиру отремонтировала. К даче отца где-то за Яхромой, точнее – к деревенской избе деда, доставшейся семье в наследство, Хельга пристроила веранду, мезонин, соорудила летний домик. Купила в баньку новый котел. У нее появилась, произносимая всегда не к месту, присказка для меня это копейки. Два раза возила мужа на Кипр и один – в Анталию, отели не ниже трех звезд, посмотрели мир; дочку-троечницу направила в платную английскую школу. Наконец -самый удачный этап ее карьеры – она оказалась на месте бухгалтера без права финансовой подписи фирмы широкого профиля со сказочным именем Феникс. Именно в этой фирме, похоронив свою карьеру в вычислительном центре Госплана, – собственно, Госплана тоже скоро не стало, – и оказалась жена Гобоиста. И попала в объятия мадам Птицыной.
Фирма Феникс имела своего прикормленного человека на Петровке – по рекомендации милиционера Птицына – и занималась не вполне легальным, но очень прибыльным бизнесом, – а кто и тогда, и сейчас занимается вполне законным? А именно – обналичкой. Впрочем, по мелочи фирма работала и по отмыванию зеленых, с каковой целью была открыта дочерняя компания ХиД, в расшифровке – Хельга и Друзья, занимавшаяся поставками импортной мебели в российские магазины.
Директором и основателем Феникса был умный кандидат физико-математических наук Владик, умный, но дурак, по определению бухгалтера Птицыной. С ее точки зрения он совершил два абсолютно пагубных для бизнесмена поступка: первый – переспал на третий день после заключения контракта с ней, бухгалтером Птицыной, второй -после этого, даже когда первый пыл угас, продолжал ей слепо доверять. Впрочем, ни в какой бухгалтерии он все равно ничего не смыслил – был артист мысли и комбинации, не больше – и не мог нарадоваться, что не надо вникать в бумаги, в которых ничего не понимал, и что с бухгалтером ему повезло, как никому. Таким образом, сейф фирмы был для Птицыной широко открыт. А коли так, то выходило, что кем бы там по уставным документам этот самый Владик ни числился – хоть Папой Римским, – держала бизнес в руках химик Птицына. И крепко держала. Причем очень хорошо устроилась: ведь в случае чего никакой ответственности она не несла, подписывал, что она давала ему подписать, Владик.
Знающие люди скажут: так можно жить в Сочи, даже не зная прикупа. А Птицына к тому же и прикуп знала. Потому что во время одной из самых блестящих операций Феникса, войдя в соприкосновение с представителями одной южной республики, временно находящейся в составе Федерации, и проведя с ними трехдневное рабочее совещание в подмосковном пансионате Русь, она вычислила всю механику южной аферы и, там прибавив, там отняв – скалькулякнув по-быстрому, как она выражалась, – поняла, что озолотится, вполне сможет бросить своего милиционера и уехать на постоянное место жительства на острова. На какие именно – она не знала, но с пальмами; впрочем, всегда можно справиться у знающих людей, однако не на Кипр, ну уж нет… Потому что речь шла не о месячных четырех штукарях зеленых, но примерно о двух третях годового бюджета небогатой автономной республики, живущей на дотации Центра.
Но ей не повезло – осталась в совке, вздыхала Птицына. Потому что по возращении из подмосковного пансионата на родину степняков взяли следователи по особо важным делам государственной прокуратуры. Человек с Петровки на второй же день сказал, что надо рвать когти. Фирма Феникс закрылась. Сейф оказался пуст. К Владику повадились кредиторы, с помощью бандюков отобрали машину, пятикомнатную квартиру на Смоленской и недостроенный кирпичный особняк на берегу Истринского водохранилища, при этом сам Владик чудом остался жить. Дуракам везет, констатировала этот, сам по себе удивительный, факт бухгалтер Птицына.
Впрочем, наведались и к ней. Но у нее никаких денег не оказалось: плохонькая квартирка на Коровинском шоссе, муж-милиционер на зарплате и на раздолбанном вольво одна тысяча девятьсот восьмидесятого года выпуска, старуха-тетка с болезнью Альцгеймера, пенсионерка-мать и дочка-дебилка, на все вопросы отчего-то отвечающая с жеманной улыбкой well – c вопросительным выражением, – результат обучения в английской школе. С Птицыной решили ничего не брать, поскольку брать было нечего. Так, припугнули пистолетом, переделанным из газового, – на всякий случай.
Что делала в Фениксе Анна, ей самой так и не удалось выяснить.
Сидела в офисе, что-то считала на компьютере, но чаще играла в игры и раскладывала пасьянсы; больше всего она любила раскладывать косынку – всё сходилось. Хельга прочила ее на курсы бухгалтеров, намереваясь сделать своей правой рукой. Анна, собираясь на курсы, пила с клиентами кофе с ликером, куда-то факсовала по-быстрому, когда велела Птицына. А также дважды ездила в Рим по мебельной части, и в их с Гобоистом спальне именно таким макаром выплыл итальянский гарнитур – неликвид.
Жизнь в фирме вплоть до закрытия шла самая уютная. Сотрудники подтягивались часам к одиннадцати. Кофе, женский треп, обсуждение обновок и куда ехать на курорт, косметичек, гомосексуальных парикмахеров, нежных массажистов, а также того, какие мужики козлы. Изредка у фирмы всплывали богатые партнеры, тут уж жизнь и вовсе превращалась в фиесту, как написано у одного французского писателя: рестораны, дачи с саунами, однажды даже ездили на неделю в командировку на горный курорт в Шамони во Французских Альпах. Там Анна преимущественно занималась употреблением три раза в день по приличному куску страстно любимого ею штруделя. Кстати, именно в результате этой поездки у Анны и появился подержанный опель цвета баклажан. Тогда же она завела манеру называть Гобоиста – Кока, от чего того всякий раз передергивало: раньше он, впрочем, перебывал Котом и Котиком. Более того, она обучила этому и свою дочь, и в редкие минуты, что они оказывались вместе, Женя, ставшая уж вполне созревшей девушкой, правда, малорослой, в бабку, но с совершенно детским личиком, тянула, кривляясь: ко-ока-ко-ола, – и в ее устах это звучало уж вовсе чудовищно фамильярно, у Гобоиста это вызывало рвотные позывы. А ведь когда-то он качал эту девочку на коленях, делал козу, водил в зоопарк и в кафе-мороженое…
Отношение Анны к Гобоисту, конечно же, претерпело за полтора десятка лет изменения. Она, как многие мещански воспитанные женщины, не прощала ему собственных измен. К тому ж не переносила его пьяным, а пьяным он бывал все чаще: у него становилось все больше свободного времени. Теперь она его жалела с чувством некоторого пренебрежения. А ведь когда-то, в пору ослепления его блеском, была до дрожи влюблена. Мужчин с такими длинными пальцами у нее никогда не было: вратари да программисты в обвислых штанах, нечищеных башмаках и вонявшие потом. Правда, за время их романа она дважды собиралась выходить замуж: один раз – на работе в вычислительном центре за мальчика моложе ее на два года, сына высокопоставленных родителей, второй раз – за бывшего сокурсника, подающего надежды и нынче заседавшего в Думе. Оба этих романа, хоть и длились по два-три года, протекли совершенно незаметно для Гобоиста, чем Анна тоже была недовольна.
Но она любила своего Костю и в свое время обоим отказала. А теперь, конечно, не могла простить Гобоисту и этих неслучившихся перспективных браков, которые открыли бы ей путь в высшее общество -как она это понимала.
Кроме того, у них, как у всякой порядочной пары, была легенда. Якобы на концерте в Малом зале Консерватории она, тогда еще юная девушка, преподнесла ему цветы, и он ее запомнил. Она-то не помнила ничего, но Гобоист описал ей ее тогдашнее платье, даже серебряный поясок на тоненькой тогда талии, и это сбило Анну с толку: было такое платье, был и поясок, но как же она-то его, такого красавца, не заприметила. "Я еще подумал, что уже стар, и такой девушки у меня никогда не будет", – вспоминал этот эпизод Гобоист – не без некоторого кокетства и лести – ей, ему тогда было лет двадцать пять.
В пору ослепления Гобоистом она прилежно читала "Опавшие листья" и даже Музиля. Читала, и засыпать было нельзя. Когда гладила постельное белье – Гобоист брезговал прачечными, – думала о высоком, как было велено. Она думала прилежно. Вырисовывалась большая гора, по которой ей предстояло лезть. Лазила она плохо, к тому же боялась высоты. Но лезла. При этом смотрела на себя со стороны не без юмора. У нее было довольно развитое чувство юмора, но оно начисто исчезало в присутствии Гобоиста. У нее вообще в его присутствии многое атрофировалось. Кроме одного. Это, наоборот, начинало бешено работать, а когда он клал ей руку на загривок, у нее дрожали колени и руки. Так не было ни с ее мальчиком, хоть тот и был поначалу как помешанный, не говоря уж о сокурснике: того в постели едва терпела. Но понятно, что так не могло продолжаться вечно, и Гобоист теперь спал в своем кабинете…
Хельга – просто находка, – хоть и была моложе Анны, в эту кризисную пору, когда Анна, наконец, стала законной женой Гобоиста, многому ее научила. Есть же женщины, умеющие относиться к мужчинам по достоинству. Переводя с женского, в грош их не ставить. Хотя изредка можно использовать по прямому назначению, выражение Хельги. Скажем, тот же Владик: он же имел Хельгу? Имел. Так что залезть в его сейф и обобрать до нитки – только справедливо: заслуженный гонорар. У Анны было смутное подозрение, что такая постановка вопроса смахивает на проституцию. Глядя на свинячий Хельгин пятачок вместо человеческого лица, мелкие близорукие глазки, двойной подбородок, Анна задумывалась: неужели эта женщина, пусть и с задом, так дорого стоит? Сама Хельга и развеяла сомнения, будто мысли читала: мы стоим столько, сколько заплатят; а заплатят столько, сколько назначишь: главное – вовремя не продешевить. Ага, подумала Анна, ну и дурой же я была…
Конечно, после дефолта Хельга осталась на бобах. О возрождении Феникса речи быть не могло, но и голову пеплом мадам Птицына посыпать не хотела. Впрочем, о процессе по делу ее степняков, которых она учила пользоваться русской баней, уже писали в газетах.
И нужно было лежать на дне. Но ведь кое-что у нее все-таки осталось: она ж не балбес-математик Владик.
Во-первых, кредиторы ничего не прознали о фирме Хельга и Друзья, и на складе, и по магазинам оставалось еще немало нераспроданной итальянской и финской мебели. Во-вторых, она, не будь дурой, вложила деньги в две секции этого самого Коттеджа недалеко от Городка, оформив обе на имя мужа, милиционера Птицына, и об этом бандюки не узнали тоже. Не говоря уж о том, что у нее был тайный счет, на котором повисли пусть небольшие для бизнеса, но вполне приличные для семьи деньги.
Птицына относилась к Анне с искренней симпатией. Симпатия у такого сорта людей как-то естественно сочетается с расчетом, а Птицыной, быть может, отчего-то казалось, что Анна может ей в будущем пригодиться. Кроме того, она испытывала свойственную подчас мелким жуликам подсознательную тягу к интеллигенции: Птицына считала Анну интеллигенткой. Так или иначе, но бухгалтер и химик Птицына вошла в положение Анны.
А положение было таково, что Анна, приехав к Птицыной на Коровинское, за кофе с коньяком расплакалась у той на груди. Хоть с возрастом, казалось Анне, уже совсем разучилась плакать. Она ума не могла приложить, как скажет своему Гобоисту о том, что его деньги пропали. То есть совсем пропали: были – и нет. И что он, прожив полвека на свете, бездомен и нищ. То есть совсем бездомен и обречен ютиться в маленькой комнате-пенале от ее, Анны, щедрот.
Анна представила, как Костя сидит, нахохлившись, на ее кухне, пьет дешевую водку, прибитый, старый, с редеющими волосами, и в глазах его стоит ужас человека, вдруг потерявшего всё, и ей до слабости в душе было его жаль. А это было нечастое для нее чувство -сострадания, – а потому особенно пронзительное, до жалости к самой себе.
Но хуже всего было то, что оказался Костя – так он будет думать – в этом положении в результате ее, Анны, авантюр. Впрочем, она, разумеется, не была склонна себя в чем-либо винить, он сам дал ей эти деньги, а в дефолте она не виновата. Но все же, все же…
Анна знала, впрочем, что Гобоист, сначала взвившись, потом покручинившись, быстро смирится с судьбой, едва она расплачется у него на груди, и ее же пожалеет. Это смирение и жалость были Анне тоже невыносимы, – выходит, она много лет любила блаженного дурачка…
И тут Хельга совершила, быть может, самый ужасный поступок в своей жизни, поскольку ужасным мы можем назвать свой поступок, совершенный поперек собственной натуры, – она вернула долг. А ведь дефолт все спишет, вполне могла и не возвращать – пусть этот самый музыкант побегал бы по судам с Владиковой липовой распиской, замулякой хреновой, как алхимик Птицына называла ложные и недобросовестные бумажки. Пусть судебный исполнитель пришел бы к нищему Владику, который ютился теперь у своей жены в однокомнатной квартире в Чертанове и пригибал голову при каждом звонке в дверь, – общение с бандюками не прошло даром.
Конечно, денег для возврата долга у Хельги не было. Были две секции в этом самом Коттедже. И одну она уступила Анне. В покрытие долга. Разумеется, эта самая секция в Коттедже стоила на треть меньше той суммы, что дал Гобоист. Но – всё лучше, чем ничего, как считает наш терпеливый народ-буддист… И Анна понесла эту счастливую весть Гобоисту.
Поначалу тот был, разумеется, потрясен.
Но, как уже говорилось, его легкий нрав не позволял ему долго скорбеть. В середине апреля, прямо перед Костиным днем рождения, он и Анна сели в автомобиль; супруги Птицыны в качестве продавцов, таков был их статус при передаче недвижимости, ехали на своей вольво сзади, как бы конвоировали; и кавалькада покатила по Волоколамке к Городку, бывшему в незапамятные времена центром небольшого удельного княжества.
В начале пути Гобоист был как-то надрывно мрачен. Когда они прибыли к Коттеджу, он, в своей гастрольной жизни повидавший европейских красот, но давно не странствовавший по родине, был ошеломлен пейзажем. Он обалдело смотрел на клевавших в помойке кур. На баб в галошах – в поселке стояла грязь по щиколотку. Рассеянно оглядел мужика в телогрейке и кирзе, тащившего на хребте мешок. Он обошел тогда не заселенный еще Коттедж кругом, ковырнул носком дорогого английского ботинка кусок битого кирпича. Согласился ознакомиться со своими будущими апартаментами.
Огромные куски отслоившихся за зиму в перемерзшем доме обоев свисали тут и там рваными клоками. Повсюду в грязи валялись пустые бутылки, отчего-то не сданные строителями в ближайшую лавку. Перила лестницы, ведущей на второй этаж, качались. Сами ступеньки прогибались. Везде были мразь и запустение, не работали водопроводные краны. Сортир не работал тоже. Окна с момента застекления никто, разумеется, не мыл, и за грязными разводами на стеклах можно было увидеть искаженный пейзаж, кривые деревья и тинного цвета небо над ближними хижинами. Стоял запах гнили и разложения, будто в соседней комнате прошлой весной забыли ветчину. Посреди кухни на первом этаже лежала куча говна… Гобоист вздрогнул и поспешил вон.
Птицына пригласила их в свою секцию – она уже привела там все в божеский вид, – сварила кофе, достала из шкафчика коньячок: еще не отвыкла от прежних манер, будто процветание длилось. И стала разливаться соловьем, поддерживая Анну, но и войдя в привычную роль продавца: она уже забыла, что не продавала – долг возвращала.
Ему была отведена самая маленькая и темная из трех комнатуха – под кабинет, а спать ему вменялось в большой спальне с тюлем на окнах, на итальянской мебели, белой с золотом, на огромной кровати размера king c видом на громадный белый с золотом платяной шкаф, весь в зеркалах. Даже клозет, совмещенный женой с ванной комнатой, чтобы встала стиральная машина с сушкой, весь в ложном мраморе, зеленом с белой крошкой, был итальянским, точно таким, как в заграничных гостиницах трех звезд, но только здесь, в России, унитаз с кнопкой отчего-то все время ломался, не желая спускать и омывать, видно, трудно далась ему дорога с Апеннинского полуострова…
Теперь, когда Гобоист просыпался под утро в квартире жены в своем тесном кабинете, – он почти всегда спал здесь, а не в итальянской спальне, – на узкой жесткой кушетке, ему казалось, что его старенькое, материнское еще, пианино, в кабинете не поместившееся и вставшее в гостиной, позвало его, издав какой-то глубокий, средней высоты, похожий на вздох звук.
Подчас Гобоист порывался сбежать и вернуться к себе домой, но скоро выяснилось, что вернуться ему некуда. Ибо перевезены уж были его ноты и книги, оставшийся по наследству от деда кабинет – гарнитур из книжного шкафа, письменного стола, кресла и кабинетного дивана.
Кроме пианино, переехали в семейную гостиную напольные часы, перебрались картины. А в его чулан – коллекция курительных трубок, всяческие мелочи и сувениры, напоминавшие о поездках и встречах, даже фотография матери, даже пара семейных портретов, – он наивно гордился своим дворянским происхождением, несколько, правда, худосочным, – даже шелковый малиновый кабинетный халат. Это было набито, повторяем, в одну маленькую комнату, о которой жена презрительно говорила гостям ему нравится жить в берлоге.
Ему не нравилось. Сидение в "берлоге" было лишь жалкой потугой сохранить былую отдельность, независимость, самоуважение в конце концов. В свою квартиру он наезжал иногда, как провинциал на малую родину, заставая распад и разор. Здесь пахло тленом его прежней прекрасной и молодой жизни. Гобоист, всегда не упускавший возможности пропустить рюмку-другую, стал много больше пить, засиживался в безымянных дрянных кабаках: только чтобы оттянуть момент возвращения под супружеский кров. К тому ж его гастрольные дела были запущены и заработки опускались все ниже.
Однажды у него, ехавшего пьяненьким с сотней рублей в кармане, постовой отобрал водительское удостоверение. И сколько стоило денег, времени, а главное – унижений от окольных звонков с просьбами, от передачи взятки и посещений околотка, – чтобы права вернуть. Заняло все это чуть не два месяца. И если это не крах, то что, вдруг со страхом все чаще спрашивал он сам себя. На самом деле это был посетивший его, когда ему стало под пятьдесят, страх – неведомый прежде страх будущего. Это был страх перед завтрашним днем, страх, какой бывает даже сильнее страха смерти. И подступило одиночество, которое, конечно, всегда было рядом, но которого за суетой он прежде не замечал… В такие моменты люди принимают крещение, идут к причастию и принимаются думать о вечности. Впрочем, Гобоист был крещен еще в детстве своей нянькой – тайком от родителей-атеистов.
6
Между тем Анна размечталась обзавестись дачей. У покойной тетки дачи не было, у отца-генерала – выстроенный под старость домик на шести сотках, километрах в восьмидесяти от Москвы, – до выхода в отставку использовались казенные подмосковные хоромы. Но Анна терпеть не могла бывать в этом курятнике: ее выводили из себя бесконечная возня старых родителей с пустяковым садовым хозяйством, заботы об уличном сортире, хлопоты вокруг уличного же душа. Ко всему прочему этот самый дачный сарай был уж завещан тестем Гобоиста внучке Женечке, зачем – неизвестно, та стремительно взрослела, выбирая пепси, и уже ясно было, что ни на какой огородный участок ее никогда не загнать. Нет, Анна хотела иметь пристойную дачу в хорошем месте.
У Гобоиста дачи тоже не было. Старая, доставшаяся еще отцу по наследству, довоенная дача в Сходне, на которой он живал в детстве, но которую некому и некогда было поддерживать, мать после смерти отца продала. Ему в голову не приходило жалеть об этой развалине, не говоря уж о том, что, кажется, все эти руины нынче снесли.
Так что план Анны ему понравился: сад, шезлонг, быть может, даже корт, да чего там – пруд, павлины, и никаких размолвок с соседями по поводу его слишком громких музыкальных занятий. Шли изучения проспектов новых коттеджных поселков – сколько в месяц за коллективную инфрастуктуру, выходило не меньше, чем по полторы сотни, сравнивалось – почем сотка там и здесь, почем квадратный метр и нужны ли интернет и кабельное телевидение…
При всем прекраснодушии этих дачных планов, при том, что квартирных денег не хватило бы и на четверть чаемого дачного уюта, все шло к тому, что свою квартиру он должен продать: других денег на дачу не было, о пяти-шести тысячах, лежавших на счете в банке на Кипре, он -хватило-таки благоразумия – своей оборотистой жене не говорил, да это ведь и копейки, на карманные заграничные расходы. Но было так много забытой нежности в этих совместных грезах, так много прежнего уюта вдвоем, что они продолжали и продолжали фантазировать… И, наконец, Гобоист свою квартиру продал.
Потом он часто говорил себе, что сделал две непростительные ошибки. Женился на женщине, которая слишком хорошо помнила, кем она была для него целых десять лет, – по сути дела, экономкой, что было, впрочем, справедливо лишь в той мере, в какой любая гражданская жена выполняет обязанности хозяйки, полноправной хозяйкой не являясь. И второе: он, послушав Анну, потерял квартиру и теперь от Анны зависел. И некоторые его знакомые, из тех, что Анну недолюбливали -из снобизма, в основном, – говорили: ты останешься на улице. Но тут уж он обижался: жена Цезаря…
Но даже недоброжелатели Анны не могли бы предсказать последовавшие затем печальные события.
Едва деньги за квартиру были получены, долги розданы, как оставшиеся пятьдесят тысяч баксов жена предложила одолжить фирме, в которой она трудилась, – под очень неплохие проценты. Деньги должны работать, а не лежать в чулке, заявила мудрая Анна, программист по былой специальности. И он, никогда не бывший падким на случайный, не заработанный, прибыток, отчего-то согласился. Кажется, в тот момент они не состояли в ссоре, что шли одна за другой, как морские волны. А может быть, был нетрезв и потому покладист… И деньги исчезли из дома.
Глава вторая
1
Милиционер Птицын и его жена когда-то давно были одноклассниками: он у нее списывал диктанты, сидя на парту дальше от доски и от учительницы русского языка и литературы. То есть формально, согласно свидетельствам о рождении и аттестатам зрелости, они всю жизнь оставались ровесниками; но, как часто бывает в русской жизни, за годы совместного бытия и быта то ли жена далеко обошла мужа в общем развитии, то ли муж отстал в связи с трудной работой и многой выпивкой, – так или иначе, по сути дела, к тридцати семи жена милиционера оказалась безусловно старшей в этой паре и этой семье.
Звали ее Хельга. Это не была кличка, данная ей многочисленными поклонниками за тугой привлекательный зад: даже сам милиционер Птицын говаривал, что она очень расторопна по ходовой части, – так он изящно выражался. Нет, она была Хельгой отродясь, по паспорту, -имя в наших краях удивительное и ни в каких святцах не значащееся.
Возможно, ее родные, мать и незамужняя тетка – отца в семье женщины в грош не ставили, хоть был работящим и непьющим, только слишком уж тихим, не дрался, – назвали ее так в честь очень популярного в начале шестидесятых серванта из стран народной демократии. Муж звал ее по-домашнему просто Хель, а сильно выпивши и хлопая себя по ляжкам – Хиль, а то и просто – Эмка, производное, вы понимаете, от
Эмиль, – это была одна из самых остроумных и коронных его шуток. Еще он любил говорить в раздражении ну и Хель с тобой, но это уж с порога, чтоб не схлопотать кухонным полотенцем по мордасам.
Оба они были из хороших пригородных почти трезвых рабочих семей, но выучились на инженеров: во второй половине семидесятых, в разгар развитого социализма и бесплатного образования, это было и вполне возможно, и распространено, – да что там, при советской власти половина страны была интеллигентами в первом поколении.
Она была инженер-химик, он – инженер-механик, и вплоть до начала конца социализма в нашей отдельно взятой стране она работала в ящике, и он работал в ящике, каждый в своем. И им хватало. Но с пришествием юного советского капитализма стало больше соблазнов, и всем как-то вдруг стало нехватать. И семье Птицыных тоже.
Инженера Птицына подбил пойти в милицию сосед по гаражу. Не в постовые, конечно, или там в участковые, а в лабораторию на Петровку. Птицын оказался сильным специалистом в области оружия вообще, баллистики в частности. Трудился он в лаборатории по части оружейной криминалистической экспертизы, и ко времени Коттеджа был уж капитаном с правом ношения табельного оружия. Он, светлый шатен, отпустил усы, но вылезли они отчего-то пегие и совсем светлые, чуть пожелтевшие от никотина и придавали ему вид дураковатый.
Птицына же пошла в бизнес.
Кооперативы и фирмы, в которых она подвизалась, открывались и закрывались, потом регистрировались новые, потом и те прогорали, но росли другие; на круг она стала зарабатывать еще на заре своей новой деятельности раз в пять больше Птицына, милицейского оклада которого хватало лишь на пиво Очаковское, водку и бензин. Квартиру отремонтировала. К даче отца где-то за Яхромой, точнее – к деревенской избе деда, доставшейся семье в наследство, Хельга пристроила веранду, мезонин, соорудила летний домик. Купила в баньку новый котел. У нее появилась, произносимая всегда не к месту, присказка для меня это копейки. Два раза возила мужа на Кипр и один – в Анталию, отели не ниже трех звезд, посмотрели мир; дочку-троечницу направила в платную английскую школу. Наконец -самый удачный этап ее карьеры – она оказалась на месте бухгалтера без права финансовой подписи фирмы широкого профиля со сказочным именем Феникс. Именно в этой фирме, похоронив свою карьеру в вычислительном центре Госплана, – собственно, Госплана тоже скоро не стало, – и оказалась жена Гобоиста. И попала в объятия мадам Птицыной.
2
Фирма Феникс имела своего прикормленного человека на Петровке – по рекомендации милиционера Птицына – и занималась не вполне легальным, но очень прибыльным бизнесом, – а кто и тогда, и сейчас занимается вполне законным? А именно – обналичкой. Впрочем, по мелочи фирма работала и по отмыванию зеленых, с каковой целью была открыта дочерняя компания ХиД, в расшифровке – Хельга и Друзья, занимавшаяся поставками импортной мебели в российские магазины.
Директором и основателем Феникса был умный кандидат физико-математических наук Владик, умный, но дурак, по определению бухгалтера Птицыной. С ее точки зрения он совершил два абсолютно пагубных для бизнесмена поступка: первый – переспал на третий день после заключения контракта с ней, бухгалтером Птицыной, второй -после этого, даже когда первый пыл угас, продолжал ей слепо доверять. Впрочем, ни в какой бухгалтерии он все равно ничего не смыслил – был артист мысли и комбинации, не больше – и не мог нарадоваться, что не надо вникать в бумаги, в которых ничего не понимал, и что с бухгалтером ему повезло, как никому. Таким образом, сейф фирмы был для Птицыной широко открыт. А коли так, то выходило, что кем бы там по уставным документам этот самый Владик ни числился – хоть Папой Римским, – держала бизнес в руках химик Птицына. И крепко держала. Причем очень хорошо устроилась: ведь в случае чего никакой ответственности она не несла, подписывал, что она давала ему подписать, Владик.
Знающие люди скажут: так можно жить в Сочи, даже не зная прикупа. А Птицына к тому же и прикуп знала. Потому что во время одной из самых блестящих операций Феникса, войдя в соприкосновение с представителями одной южной республики, временно находящейся в составе Федерации, и проведя с ними трехдневное рабочее совещание в подмосковном пансионате Русь, она вычислила всю механику южной аферы и, там прибавив, там отняв – скалькулякнув по-быстрому, как она выражалась, – поняла, что озолотится, вполне сможет бросить своего милиционера и уехать на постоянное место жительства на острова. На какие именно – она не знала, но с пальмами; впрочем, всегда можно справиться у знающих людей, однако не на Кипр, ну уж нет… Потому что речь шла не о месячных четырех штукарях зеленых, но примерно о двух третях годового бюджета небогатой автономной республики, живущей на дотации Центра.
Но ей не повезло – осталась в совке, вздыхала Птицына. Потому что по возращении из подмосковного пансионата на родину степняков взяли следователи по особо важным делам государственной прокуратуры. Человек с Петровки на второй же день сказал, что надо рвать когти. Фирма Феникс закрылась. Сейф оказался пуст. К Владику повадились кредиторы, с помощью бандюков отобрали машину, пятикомнатную квартиру на Смоленской и недостроенный кирпичный особняк на берегу Истринского водохранилища, при этом сам Владик чудом остался жить. Дуракам везет, констатировала этот, сам по себе удивительный, факт бухгалтер Птицына.
Впрочем, наведались и к ней. Но у нее никаких денег не оказалось: плохонькая квартирка на Коровинском шоссе, муж-милиционер на зарплате и на раздолбанном вольво одна тысяча девятьсот восьмидесятого года выпуска, старуха-тетка с болезнью Альцгеймера, пенсионерка-мать и дочка-дебилка, на все вопросы отчего-то отвечающая с жеманной улыбкой well – c вопросительным выражением, – результат обучения в английской школе. С Птицыной решили ничего не брать, поскольку брать было нечего. Так, припугнули пистолетом, переделанным из газового, – на всякий случай.
3
Что делала в Фениксе Анна, ей самой так и не удалось выяснить.
Сидела в офисе, что-то считала на компьютере, но чаще играла в игры и раскладывала пасьянсы; больше всего она любила раскладывать косынку – всё сходилось. Хельга прочила ее на курсы бухгалтеров, намереваясь сделать своей правой рукой. Анна, собираясь на курсы, пила с клиентами кофе с ликером, куда-то факсовала по-быстрому, когда велела Птицына. А также дважды ездила в Рим по мебельной части, и в их с Гобоистом спальне именно таким макаром выплыл итальянский гарнитур – неликвид.
Жизнь в фирме вплоть до закрытия шла самая уютная. Сотрудники подтягивались часам к одиннадцати. Кофе, женский треп, обсуждение обновок и куда ехать на курорт, косметичек, гомосексуальных парикмахеров, нежных массажистов, а также того, какие мужики козлы. Изредка у фирмы всплывали богатые партнеры, тут уж жизнь и вовсе превращалась в фиесту, как написано у одного французского писателя: рестораны, дачи с саунами, однажды даже ездили на неделю в командировку на горный курорт в Шамони во Французских Альпах. Там Анна преимущественно занималась употреблением три раза в день по приличному куску страстно любимого ею штруделя. Кстати, именно в результате этой поездки у Анны и появился подержанный опель цвета баклажан. Тогда же она завела манеру называть Гобоиста – Кока, от чего того всякий раз передергивало: раньше он, впрочем, перебывал Котом и Котиком. Более того, она обучила этому и свою дочь, и в редкие минуты, что они оказывались вместе, Женя, ставшая уж вполне созревшей девушкой, правда, малорослой, в бабку, но с совершенно детским личиком, тянула, кривляясь: ко-ока-ко-ола, – и в ее устах это звучало уж вовсе чудовищно фамильярно, у Гобоиста это вызывало рвотные позывы. А ведь когда-то он качал эту девочку на коленях, делал козу, водил в зоопарк и в кафе-мороженое…
Отношение Анны к Гобоисту, конечно же, претерпело за полтора десятка лет изменения. Она, как многие мещански воспитанные женщины, не прощала ему собственных измен. К тому ж не переносила его пьяным, а пьяным он бывал все чаще: у него становилось все больше свободного времени. Теперь она его жалела с чувством некоторого пренебрежения. А ведь когда-то, в пору ослепления его блеском, была до дрожи влюблена. Мужчин с такими длинными пальцами у нее никогда не было: вратари да программисты в обвислых штанах, нечищеных башмаках и вонявшие потом. Правда, за время их романа она дважды собиралась выходить замуж: один раз – на работе в вычислительном центре за мальчика моложе ее на два года, сына высокопоставленных родителей, второй раз – за бывшего сокурсника, подающего надежды и нынче заседавшего в Думе. Оба этих романа, хоть и длились по два-три года, протекли совершенно незаметно для Гобоиста, чем Анна тоже была недовольна.
Но она любила своего Костю и в свое время обоим отказала. А теперь, конечно, не могла простить Гобоисту и этих неслучившихся перспективных браков, которые открыли бы ей путь в высшее общество -как она это понимала.
Кроме того, у них, как у всякой порядочной пары, была легенда. Якобы на концерте в Малом зале Консерватории она, тогда еще юная девушка, преподнесла ему цветы, и он ее запомнил. Она-то не помнила ничего, но Гобоист описал ей ее тогдашнее платье, даже серебряный поясок на тоненькой тогда талии, и это сбило Анну с толку: было такое платье, был и поясок, но как же она-то его, такого красавца, не заприметила. "Я еще подумал, что уже стар, и такой девушки у меня никогда не будет", – вспоминал этот эпизод Гобоист – не без некоторого кокетства и лести – ей, ему тогда было лет двадцать пять.
В пору ослепления Гобоистом она прилежно читала "Опавшие листья" и даже Музиля. Читала, и засыпать было нельзя. Когда гладила постельное белье – Гобоист брезговал прачечными, – думала о высоком, как было велено. Она думала прилежно. Вырисовывалась большая гора, по которой ей предстояло лезть. Лазила она плохо, к тому же боялась высоты. Но лезла. При этом смотрела на себя со стороны не без юмора. У нее было довольно развитое чувство юмора, но оно начисто исчезало в присутствии Гобоиста. У нее вообще в его присутствии многое атрофировалось. Кроме одного. Это, наоборот, начинало бешено работать, а когда он клал ей руку на загривок, у нее дрожали колени и руки. Так не было ни с ее мальчиком, хоть тот и был поначалу как помешанный, не говоря уж о сокурснике: того в постели едва терпела. Но понятно, что так не могло продолжаться вечно, и Гобоист теперь спал в своем кабинете…
Хельга – просто находка, – хоть и была моложе Анны, в эту кризисную пору, когда Анна, наконец, стала законной женой Гобоиста, многому ее научила. Есть же женщины, умеющие относиться к мужчинам по достоинству. Переводя с женского, в грош их не ставить. Хотя изредка можно использовать по прямому назначению, выражение Хельги. Скажем, тот же Владик: он же имел Хельгу? Имел. Так что залезть в его сейф и обобрать до нитки – только справедливо: заслуженный гонорар. У Анны было смутное подозрение, что такая постановка вопроса смахивает на проституцию. Глядя на свинячий Хельгин пятачок вместо человеческого лица, мелкие близорукие глазки, двойной подбородок, Анна задумывалась: неужели эта женщина, пусть и с задом, так дорого стоит? Сама Хельга и развеяла сомнения, будто мысли читала: мы стоим столько, сколько заплатят; а заплатят столько, сколько назначишь: главное – вовремя не продешевить. Ага, подумала Анна, ну и дурой же я была…
4
Конечно, после дефолта Хельга осталась на бобах. О возрождении Феникса речи быть не могло, но и голову пеплом мадам Птицына посыпать не хотела. Впрочем, о процессе по делу ее степняков, которых она учила пользоваться русской баней, уже писали в газетах.
И нужно было лежать на дне. Но ведь кое-что у нее все-таки осталось: она ж не балбес-математик Владик.
Во-первых, кредиторы ничего не прознали о фирме Хельга и Друзья, и на складе, и по магазинам оставалось еще немало нераспроданной итальянской и финской мебели. Во-вторых, она, не будь дурой, вложила деньги в две секции этого самого Коттеджа недалеко от Городка, оформив обе на имя мужа, милиционера Птицына, и об этом бандюки не узнали тоже. Не говоря уж о том, что у нее был тайный счет, на котором повисли пусть небольшие для бизнеса, но вполне приличные для семьи деньги.
Птицына относилась к Анне с искренней симпатией. Симпатия у такого сорта людей как-то естественно сочетается с расчетом, а Птицыной, быть может, отчего-то казалось, что Анна может ей в будущем пригодиться. Кроме того, она испытывала свойственную подчас мелким жуликам подсознательную тягу к интеллигенции: Птицына считала Анну интеллигенткой. Так или иначе, но бухгалтер и химик Птицына вошла в положение Анны.
А положение было таково, что Анна, приехав к Птицыной на Коровинское, за кофе с коньяком расплакалась у той на груди. Хоть с возрастом, казалось Анне, уже совсем разучилась плакать. Она ума не могла приложить, как скажет своему Гобоисту о том, что его деньги пропали. То есть совсем пропали: были – и нет. И что он, прожив полвека на свете, бездомен и нищ. То есть совсем бездомен и обречен ютиться в маленькой комнате-пенале от ее, Анны, щедрот.
Анна представила, как Костя сидит, нахохлившись, на ее кухне, пьет дешевую водку, прибитый, старый, с редеющими волосами, и в глазах его стоит ужас человека, вдруг потерявшего всё, и ей до слабости в душе было его жаль. А это было нечастое для нее чувство -сострадания, – а потому особенно пронзительное, до жалости к самой себе.
Но хуже всего было то, что оказался Костя – так он будет думать – в этом положении в результате ее, Анны, авантюр. Впрочем, она, разумеется, не была склонна себя в чем-либо винить, он сам дал ей эти деньги, а в дефолте она не виновата. Но все же, все же…
Анна знала, впрочем, что Гобоист, сначала взвившись, потом покручинившись, быстро смирится с судьбой, едва она расплачется у него на груди, и ее же пожалеет. Это смирение и жалость были Анне тоже невыносимы, – выходит, она много лет любила блаженного дурачка…
И тут Хельга совершила, быть может, самый ужасный поступок в своей жизни, поскольку ужасным мы можем назвать свой поступок, совершенный поперек собственной натуры, – она вернула долг. А ведь дефолт все спишет, вполне могла и не возвращать – пусть этот самый музыкант побегал бы по судам с Владиковой липовой распиской, замулякой хреновой, как алхимик Птицына называла ложные и недобросовестные бумажки. Пусть судебный исполнитель пришел бы к нищему Владику, который ютился теперь у своей жены в однокомнатной квартире в Чертанове и пригибал голову при каждом звонке в дверь, – общение с бандюками не прошло даром.
Конечно, денег для возврата долга у Хельги не было. Были две секции в этом самом Коттедже. И одну она уступила Анне. В покрытие долга. Разумеется, эта самая секция в Коттедже стоила на треть меньше той суммы, что дал Гобоист. Но – всё лучше, чем ничего, как считает наш терпеливый народ-буддист… И Анна понесла эту счастливую весть Гобоисту.
Поначалу тот был, разумеется, потрясен.
Но, как уже говорилось, его легкий нрав не позволял ему долго скорбеть. В середине апреля, прямо перед Костиным днем рождения, он и Анна сели в автомобиль; супруги Птицыны в качестве продавцов, таков был их статус при передаче недвижимости, ехали на своей вольво сзади, как бы конвоировали; и кавалькада покатила по Волоколамке к Городку, бывшему в незапамятные времена центром небольшого удельного княжества.
В начале пути Гобоист был как-то надрывно мрачен. Когда они прибыли к Коттеджу, он, в своей гастрольной жизни повидавший европейских красот, но давно не странствовавший по родине, был ошеломлен пейзажем. Он обалдело смотрел на клевавших в помойке кур. На баб в галошах – в поселке стояла грязь по щиколотку. Рассеянно оглядел мужика в телогрейке и кирзе, тащившего на хребте мешок. Он обошел тогда не заселенный еще Коттедж кругом, ковырнул носком дорогого английского ботинка кусок битого кирпича. Согласился ознакомиться со своими будущими апартаментами.
Огромные куски отслоившихся за зиму в перемерзшем доме обоев свисали тут и там рваными клоками. Повсюду в грязи валялись пустые бутылки, отчего-то не сданные строителями в ближайшую лавку. Перила лестницы, ведущей на второй этаж, качались. Сами ступеньки прогибались. Везде были мразь и запустение, не работали водопроводные краны. Сортир не работал тоже. Окна с момента застекления никто, разумеется, не мыл, и за грязными разводами на стеклах можно было увидеть искаженный пейзаж, кривые деревья и тинного цвета небо над ближними хижинами. Стоял запах гнили и разложения, будто в соседней комнате прошлой весной забыли ветчину. Посреди кухни на первом этаже лежала куча говна… Гобоист вздрогнул и поспешил вон.
5
Птицына пригласила их в свою секцию – она уже привела там все в божеский вид, – сварила кофе, достала из шкафчика коньячок: еще не отвыкла от прежних манер, будто процветание длилось. И стала разливаться соловьем, поддерживая Анну, но и войдя в привычную роль продавца: она уже забыла, что не продавала – долг возвращала.