Страница:
Птицына говорила цветисто. Это ж надо, до чего же мы, то есть Птицыны и Анна с Гобоистом, живем теперь близко от реки. А скоро расцветет сирень. И всё-всё будет в зелени. Она, химик Птицына, уже заказала несколько машин земли, и участок вокруг их двух секций будет засыпан и унавожен. А вон там и там кусты рябины, видите, Константин. А промеж их смежных участков все будет в кустах крыжовника и смородины, черной и белой, на красную у дочки Тани аллергия. У дедушки на даче все в кустах красной смородины, а черной нет, что глупо, потому что ее можно проворачивать с сахаром… И главное: это их местечко – край не какого-нибудь, а самого престижного района Подмосковья. И что неподалеку дивной красоты Саввино-Сторожевский монастырь. И тут впервые совсем уж пригорюнившийся Гобоист изъявил некоторый интерес.
– Здесь и воздух чистый, – сказал милиционер Птицын.
– Не перебивай! – одернула его супруга.
И запела о том, что рядом – молочная ферма и каждый день можно брать парное молоко.
– Я не пью парное молоко, – молвил Гобоист. – Оно слабит.
– Так ведь можно вскипятить! – хохотнула Птицына и легонько хлопнула Гобоиста по плечу. Того перекосило.
Птицына рассказала еще, что они знают пляж. Гобоист не понял, о чем идет речь, подумал, что супруги изучили пляж; но мадам Птицына имела в виду, что они на реке нашли место, которое может сойти за пляж. Гобоисту еще предстояло обучиться птицынскому языку.
– Здесь в санатории есть ночной бар и диско, – сказала Птицына, продолжая по привычке прирожденной торговки набивать цену, хотя этого вовсе не требовалось: Гобоисту все равно деваться было некуда.
Гобоист покорно кивал. Впрочем, его оставлял совершенно равнодушным весь этот набор: храм, диско, бар, ферма, пляж. Ему пришло в голову поинтересоваться, где поблизости публичный дом, но он с полным основанием решил, что мадам Птицына шутки не поймет. А может быть, упаси Бог, примет на свой счет. И промолчал.
Он был подавлен. Он думал о том, как причудливо складываются судьбы людские. Что еще пару лет назад ему не могло привидеться и в белой горячке, что будет он обретаться среди кур и навоза, не имея другого угла. Что он попадет в ссылку. А это была именно ссылка. Что ж – от сумы да от тюрьмы, как говорят у нас в России… Он с христианским смирением думал о том, что послано все это ему в наказание за слишком легко прожитую жизнь, за успех и деньги, за поверхностное и потребительское в течение стольких лет отношение к Анне, за эгоизм. Он согласен был платить по этим счетам, поскольку чувствовал: в конце концов это только справедливо…
Как он будет здесь жить, он плохо себе представлял. И помышлял о самоубийстве. О том, чтобы повеситься, думал с отвращением. Равно как и об отравлении – уж больно неэстетично, начнет еще рвать. Легче всего ему представлялось, как он разрежет себе вены. Как настоящий римлянин, спасая честь.
Делать это надо в ванне. Положить левую руку на край, левую потому, что головой следует лечь в сторону, противоположную кранам, чиркнуть бритвой, и пусть себе стекает. Взять бутылку хорошего коньяка, очень хорошего, и томик Блока. Нет, Тютчева… Он понимал, разумеется, что такой план может прийти в голову лишь подростку-психопату, который боится провалиться на экзаменах. И гневался на себя, с одной стороны, за то, что фантазия эта навязчива, а с другой – что то и дело ловил себя на мысли: успеет ли кто-нибудь его спасти? Он отдавал себе отчет в том, что эти инфантильные суицидальные поползновения смехотворны хотя бы потому, что не подкреплены должной решимостью умереть.
И тем не менее он не мог не думать об этом время от времени, как о всегда возможном выходе. И тут же гнал от себя эту мысль, думая при этом об Анне. И еще: грех самоубийства не приемлет церковь, его даже отпевать откажутся… В последние годы он стал не то чтобы религиозен, но носил крест, тот самый, оловянный, нянькин, на шнурочке, который умудрился-таки сохранить, изредка заглядывал в церковь, ставил свечки, молился, подчас заставлял себя до конца отстоять службу. Однажды пристроился было в длинную женскую очередь – к причастию и с отвращением представлял, как должен будет целовать попу руку. Так и не достояв, отвернулся и покинул храм.
Начались томительные процедуры оформления его столь несчастливо обретенной недвижимости. Нотариусы, БТИ, жилищные конторы, – он никогда с этим не справился бы, если б не Анна. С каждым днем Гобоист все отчетливее осознавал, что они фактически поменялись ролями: сегодня она оказалась взрослее и ответственнее, чем он. Она была приспособлена к жизни, он – нет.
Он и прежде полагался на импресарио, режиссера, на подруг, всегда помогавших по мелочам: сходить в нотный магазин, в химчистку, в сберкассе заплатить по коммунальным счетам, предварительно эти счета заполнив, – даже заполнение квитанций Гобоисту представлялось сущим мучением. Позже все эти житейские заботы взяла на себя Анна. Он же творил, то есть зарабатывал своим искусством, и не менее искусно тратил. И теперь, оказавшись в новой истории, он чувствовал себя в полной от жены зависимости.
А ведь в благоприобретенной его обители еще конь не валялся. Там нужно было делать ремонт, подключать трубы и краны, приобретать газовые и электрические приборы, потом перевозить остатки мебели из его квартиры, не поместившиеся у Анны и перегруженные в гараж. Упаковывать посуду, ноты и книги…
Все чаще у Гобоиста повышалось давление, он чувствовал общую слабость в теле, кружилась голова; он хлебал коньяк, к вечеру делалось лучше, но утром, понятно, только еще хуже. Тогда он жрал какие-то таблетки и постепенно обнаружил, что на его ночном столике накопились какие-то пузырьки и упаковки – как у старика.
Он с удивлением, с раздражением на самого себя все больше убеждался, насколько не справляется с простой, обыденной жизнью. Его навыки филармонических интриг, ювелирная тактика гастрольных маневров, умение разбираться со своими музыкантами, людьми по большей части взбалмошными, подчас склочными, его способность схватывать на лету все, что связано с его профессией, – все это, оказалось, не имеет ни малейшего отношения к повседневной рутине. К тому ж он со страхом предчувствовал, что люди, среди которых ему предстоит здесь существовать, совсем не такие, среди каких он прожил жизнь. Это, может быть, не была иная порода, но как бы другой подвид. Ведь он их вовсе не знает, простых людей своей страны, всегда обретавшихся с ним рядом, вокруг него, ходивших в те же школы, магазины и киношки. Их привычки, повадки для него в диковинку, и даже их язык он не совсем понимает.
Иное дело Анна. Она умела ко всем подладиться и со всеми договориться. Она, так долго пробывшая с ним бок о бок, оказывается, была ближе к ним, чем к нему.
При этом Анна и его, Гобоиста, хорошо понимала. Что бы ни думал о ней Костя, она-то знала о себе, что совсем не глупа. И сейчас, когда наблюдала своего Гобоиста без прежней трепетной влюбленности, то видела, что в нем пыла больше, чем мощи, что воспламеняется он быстро, но под этим нет настоящей силы; не говоря уж о его восторженности, которая подменяет и глубину, и постоянство; и, кроме того, те порывы, что возносят его ввысь, воодушевляют думать о высоком, как он не без самоиронии выражается, сочетаются в нем с рассудительностью, а в последние годы даже с мелочностью… И она скорее чувствовала, чем осознавала, что за мелочностью этой стоят неуверенность и страх. А ведь она привыкла думать, что он всегда уверен в себе, зачастую даже чересчур, до почти самодурства и самолюбования.
Впрочем, сейчас Анна сочувствовала ему: пересадка экзотического растения на чужую почву происходит болезненно. Конечно, ее раздражала его беспомощность, которую она расценивала как безволие, хотя скорее это была растерянность. Но понимала и причины его расслабленности: чтобы собраться, ему нужен был импульс, надежда, новый азарт и кураж. И она не уставала повторять ему, что именно здесь он наконец-то исполнит свою мечту и начнет сочинять.
Дело в том, что, как почти всякий настоящий музыкант, Гобоист не избежал тщеславной мечты самому писать музыку, сочинить хоть пару опусов для своего квинтета. О чем и говорил Анне на протяжении многих лет. Она привыкла к этому свойственному подчас даже сильным и профессиональным мужчинам прекраснодушию – я еще такое напишу – и теперь играла на этой слабости. И делала все возможное, чтобы как можно уютнее и удобнее для мужа обставить и обустроить его новое загородное пристанище, выглядевшее пока так уныло. Сама она все, что лежало за кольцевой дорогой, терпеть не могла. Но объясняла матери, которая принялась укорять ее заботами о Коттедже при небрежении к родительской даче: кто-то же должен сварить ему суп.
Анна и Гобоист в процессе налаживания дачного быта – а это потребовало немалых усилий и немалых денег – сошлись на том, что уик-энды Анна будет проводить с ним, здесь, на даче. А он, если нет дел в Москве – Гобоист неотвратимо делался, так сказать, всё свободнее, – будет проводить за городом большую часть времени и сочинять.
Новый год они, конечно же, будут встречать тоже здесь. И что, наконец, заведут собаку. Боксера, как давно мечтали. В детстве у Костиного соседа и приятеля была рыжая боксериха, и она катала мальчишек на санках, как пони в зоопарке. С тех пор Костя относился к боксерам с ностальгической нежностью и застывал на улице, если мимо проводили морщинистую курносую псину с грустным и умным лицом.
Мало-помалу Гобоист стал примеряться к неизбежному своему будущему. И вот однажды он, пыхтя и фыркая, затащил в их московскую квартиру велосипед. Хороший, наверное, Анна в этом не разбиралась: какие-то цепи, передачи, шестеренки, звонки, всего много и выглядит очень богато. Прибамбасы, так это называется, знала Анна. Наверное, дорогой велосипед, подумала она, но не в цене было дело. Она поняла, что усилия ее были не напрасны, муж смирился и как будто увидел во всем происшедшем хорошие и удобные стороны. И будет дачником. Ее утвердило в этом умозаключении еще и то, что муж называл велосипед машиной. И Анна испытала облегчение.
Наконец, все было налажено и отремонтировано: шла из крана и такая и сякая вода, подключили отопление, можно было пользоваться туалетом и ванной. И в июле состоялся переезд.
Обиталище вышло таково. На первом этаже были гостиная и кухня. На втором – хозяйская спальная, вторая спальная, самая уютная во всем доме, – Анна упорно называла ее детской, Жениной, комнатой, а Гобоист не менее упорно гостевой; наконец, кабинет Гобоиста с видом на деревню, на сад, на соседок-старух, на ветхую их избенку, на сарай, на кур и петухов. Вдали, за последними крышами поселка, синел сосновый лес, и по ночам где-то на краю улицы мигал колеблемый ветерком единственный фонарь. И Гобоист, стоя в кабинете у окна, испытывал нежданное чувство умиротворения, странно замешанное на сладком нетерпении: ему представлялось – Анна раззадорила его, – что здесь, в одиночестве, он непременно что-нибудь этакое да сочинит…
Надо сказать, что и соседи по Коттеджу не дремали. В этот начальный период освоения нового жилища всеми владел веселый азарт, как перед коллективными сборами в обещающее быть счастливым путешествие. Все стремились помогать друг другу, переходили из рук в руки молотки и ножовки, мужчины вместе посасывали на солнышке пивко, вечерами семьями жарили шашлыки, запивая водочкой. С гордостью показывали приобретения и изобретения. Артур, открывая очередную бутылку, часто наивно спрашивал Гобоиста: скажи, ведь здесь офигенно? Всё пытался убедиться, что не прогадал, вложившись в этот самый Коттедж. Гобоист, жмурясь, с готовностью подтверждал: да, здесь хорошо. И тут же Артур советовался с Гобоистом, какую им сделать веранду -одну на двоих, поскольку у них было одно на двоих крыльцо. И как крыть крышу. И куда будет сток. Гобоист кивал, увлеченно что-то показывал. Рядил о стойках, узнал слова шпунт, надель. Конечно, в строительном деле он ничего не смыслил. Но был задет, когда случайно подслушал фразу, которую Артур неосторожно громко – армяне не умеют говорить тихо – сказал жене после одних из таких строительных переговоров:
– Я на него просто уссываюсь…
И – без пяти минут строитель – Гобоист испытал горечь.
Милиционер же Птицын без лишних рефлексий под водительством жены днями – брал отгулы, недельку от неиспользованного, еще прошлогоднего, отпуска – копал, взрыхлял, таскал зачем-то на свою небогатую территорию тяжеленные кругляши-валуны, собираемые по округе, и складывал в пирамиду сбоку от переднего крыльца. Сама мадам Птицына устраивала дом, и предметом гордости ее были невиданные соломенные гарнитуры – из приобретенных некогда в
Финляндии мебельной фирмой ХиД.
Гобоист мало-помалу перевозил на своей старенькой уже девятке ноты и книги, и однажды, когда он затаскивал к себе очередные пачки, милиционер Птицын бодро крикнул ему, радостно скалясь:
– Надо же, я-то думал, ты совсем другие книжки читаешь!
Гобоиста эта реплика привела в замешательство.
Гобоист не мог знать, что у милиционера в московской квартире был тамбур. В соседней квартире жил доцент. Тот держал обувь в галошнице, которую в этот самый тамбур установил. Обувь воняла. Для милиционера Птицына это определило отношение к интеллигенции -несколько пренебрежительное и ироничное…
Дома Гобоист присел на диван в гостиной, плеснул себе коньяка, все раздумывая над тем, что означает птицынское другие книжки. И вдруг догадался – Птицын имел в виду старый, советских времен анекдот: в целях конспирации два интеллигента по телефону книги называли вином, а самиздат – самогоном. Гобоисту стало неприятно, в реплике милиционера Птицына ему почудился намек на то, что он слишком много пьет.
А это было истинно так.
Но он оправдывал себя тем, что, когда засядет, наконец, за работу, безусловно, возьмет себя в руки и возобновит пошатнувшийся режим. И будет ездить на велосипеде – готовая машина с уже накачанными шинами стояла в подвале – на пляж…
Не принимал участия в этом коллективном устроении будущего один только Космонавт. Помимо закрытости его характера – держался он отчужденно, – была и еще одна причина: единственный из четырех хозяев он был не дачником, а купил свою часть коттеджа под постоянное жилье, продав квартиру в городе Одинцово. Так что у него был особый статус – резидента, так скажем. Не говоря уж о том, что, как выяснилось, он был весьма скуп. И бесшабашность, с которой соседи вскладчину пропивали немалые деньги под свои нескончаемые шашлыки, ему претила.
Глава третья
Жена Космонавта Жанна знала, что главное в женщине – тело: у нее тело было пышное и, как ей казалось, красивое. Коротковатые ноги с крупными икрами, но узкими щиколотками, толстые ляжки, пышный зад и бедра при относительно узкой талии, аккуратный округлый живот, большая все еще высокая грудь, при том, что самостоятельно выкормила двоих детей, безо всякого там детского питания, белые полные шея и плечи и соразмерная голова при довольно вульгарной, но до сих пор, к тридцати семи, миловидной физиономии, тоже круглой. Она всё это рассматривала в зеркало каждый день, с отрочества привыкла. И очень следила за кожей. Мать научила средству – огуречный настой.
Тому, что тело для женщины – первое дело, ее издавна и почти ежедневно учила жизнь.
Сначала лапавшие ее целыми стаями за сараями соседские мальчишки, потом их патрули у школьной физкультурной раздевалки. Когда она, совсем молоденькой, была поварихой в пионерском лагере, пионеры всегда подглядывали, если она шла в душевую, боковым зрением следила за горящим расширенным глазом в специально просверленной дырке в фанерной кабинке. А тот солдат в ночном купе, едва увидел ее в одной комбинации перед сном, буквально описался, жидкость текла у него за голенище. И отчим, бывало, придет с работы, ест щи и говорит матери: у Жаннки титьки так и прут, ой, славная будет бабеха; и, едва мать отвернется, все щипался – то за грудь, то за зад.
Главное в женщине – тело, а прическа, макияж, глазки – лишь подсказка правильного пути. Жанна прямо плевалась, когда смотрела по телевизору на дефиле, – селедки. А, глядя аэробику, так прямо хохотала до слез. Она не верила в боди-билдинг и шейпинг, слова противные, неясные, как птеродактиль, но верила в русскую парную, чтоб распаренный березовый веник – прямо на физиономию, и в массаж всего тела. Только массажист должен был быть непременно мужчина: не переносила прикосновения женских рук. У нее был один парень, когда уже перебралась в Одинцово из Можайска, поближе к Москве, -глухонемой, два раза в неделю. Сначала он брал с нее деньги, а потом после каждого сеанса они стали заниматься любовью, и массаж оказался бесплатен. Жанна относилась к этой связи тоже как к массажу -внутреннему, тем более что глухонемой был очень страстным и неутомимым, и у нее постепенно подтянулся живот.
Жанна страсть как не любила, когда мужчины с ней заводили какие-то дальние разговоры. Она ждала лишь, когда сможет свое тело показать. То, что почти неминуемо следовало потом, было лишь докучным приложением к главному: во-первых, пыхтящий на ней мужик тела ее уже видеть не мог, во-вторых, когда все было кончено, терял к ее телу интерес.
Таков был ее первый муж-инженер. Он страх как любил поговорить – в основном о работе и о делах в его гаражном кооперативе. А едва халатик Жанны невзначай распахивался, морщился и бурчал: да застегнись ты, простудишься. Как она ненавидела это его да застегнись ты! И нарочно доводила его до белого каления, говоря, когда он смотрел телевизор, ну, сделай же тише: если показывали футбол, так он прямо взрывался, вся рожа наливалась краской – это тебе за застегнись.
Жанна родила ему двух сыновей погодков, но жить с ним было невтерпеж, от него-то она и уехала из Можайска, хотя какие там с него алименты, копейки, ведь с тех денег, что он подрабатывал левым образом автомехаником в своих гаражах, ничего не получишь. А зарплата инженера, ну, вы знаете…
Впрочем, Жанна сама неплохо зарабатывала. Сразу после школы она выучилась на дамского парикмахера. К тридцати победила на двух конкурсах – на одном даже в Москве, где были мастера со всей области, – и имела высший разряд. Когда устроилась в Одинцове, то быстро вошла в моду: здесь у нее завелись клиентки, о каких в
Можайске и слыхом не слыхивали, одно слово – дамы. К двум самым знатным ее вызывали на дом: за Жанной присылали шофера; она собирала, грузила в машину все хозяйство: халатик, рабочие туфельки, фартук для клиентки, чистенькие простыночку и полотенчико, щипчики, ножнички, машинки, даже фен прихватывала свой, сименс, у тех были, но похуже… И Жанна вскоре перешла в самый дорогой городской салон красоты Люкс.
Конечно, Космонавт никогда не летал в космос, но был летчиком на пенсии. Впрочем, списали его на землю еще до положенного срока, и дослуживал он в наземных службах, но об этом факте его биографии не знала даже его молодая жена: Жанна была одиннадцатью годами его моложе, и они состояли в браке лишь полтора года.
Кличку Космонавт, которого на самом деле звали Володя, придумал милиционер Птицын, когда узнал, что фамилия Володи совпадает с фамилией известного покорителя космоса; и тот факт, конечно, что в прошлом Космонавт был летун, тоже учитывался. Следом за Птицыным и другие обитатели Коттеджа стали звать соседа Космонавтом…
Списали Космонавта не по его вине, случилась целая цепочка роковых событий.
Он служил в летной части под Смоленском в наглухо засекреченном Шаталове, и надо ж было такому произойти, что именно из его звена предатель родины и гад – а ведь назывался другом – угнал в Германию, страну НАТО, последней на то время сверхсекретной модели МИГ -изделие 2Х. Как пелось в песне его юности, похитил секретного завода план.
Полетел с должности комэск, в части остановили представления офицеров к званиям, звено, разумеется, расформировали, летчики, коллеги изменника, получили партийные выговоры, их отстранили от полетов и по одному, тихо, стали переводить в другие части. Хлопотами своего отца, в прошлом – знаменитого летчика, героя Союза, аса Отечественной войны, потом, в пятидесятые, отличившегося в Корее, Космонавт оказался не где-нибудь на Дальнем Востоке – под Москвой, в Кубинке, но застрял в майорах. Его личное дело, разумеется, перекочевало вместе с ним.
Его отец, фигура по-своему замечательная, сильно повлиял на сына -не сказать, в добрую или дурную сторону: и туда и сюда. С геройской Звездой отец вернулся с германской войны. Но в завоеванном Кенигсберге, где была дислоцирована его дивизия, – он уж был полковник и заместитель комдива, метил в генералы и шел на повышение, – играя на бильярде в офицерском клубе, в пылу полемики -можно ли по правилам офицерской чести добивать подставки – огрел кием по спине какого-то заезжего генерала, присланного из Центра. Такая уж у него в характере была волжская спесь и удаль -бильярдиста, бретера, охотника… Эта бильярдная партия стоила ему должности и звания, его назначили комполка и лишили Звезды Героя. К тому ж вместо почетного возвращения победителем при многих регалиях к жене в Куйбышев он переместился в знойные и пустынные Мары. И звание Героя, и полковничьи погоны, и прежнюю должность он отвоевывал на своем МИГе в Корее – с пятидесятого по пятьдесят третий, – где сбил штук пять американских "Мустангов"…
Отец был жестким и своенравным, но обожал единственного сына: порол и нещадно баловал, брал с собой в баню, парил, десятилетнего, до багровой кожи, потом угощал "Жигулевским", – воспитывал мужика. Когда Космонавту было двенадцать, отец неожиданно ушел из семьи и женился на молодой женщине, вдове одного из своих бывших подчиненных, которая родила ему дочь. Года четыре сын и отец почти не виделись, пока не умерла мать. Космонавт был в десятом классе и полгода прожил в новой семье отца. Это было смутное время: ссоры с мачехой, приводы в милицию, разборки со стариком, однажды чуть не драка, когда отец по старинке схватился было за ремень. Невесть чем кончилась бы юность Космонавта – наклонности он проявлял самые опасные, – если б отец вовремя не запихнул его в летное училище.
Космонавт тем и покорил Жанну: он мог подолгу с явным удовольствием рассматривать ее тело. Она поворачивалась перед ним, сидящим в кресле, и так и сяк; завершение осмотра, кажется, и его не очень интересовало. За время летной своей службы он перенес столько перегрузок, что лишние его утомляли: прилив крови, повышение давления, все напоминало кабину самолета и требовало сосредоточенного внимания, чтобы следить за приборами. Нет, наедине с женой хотелось расслабиться – родной все-таки человек. Впрочем, он был здоровый и сильный мужчина, подтянутый, сухопарый, в отличной форме для своих сорока восьми…
Холостым он стал так.
В Кубинке, продолжая быть не допущенным к полетам, – к тому ж настало совсем плохое время, без денег, без горючего, сами ку2бинские делали вылетов хорошо в половину нормы, – он стал пить. Полеты его зависели, естественно, от непосредственного начальника. Как узнал Космонавт позже, его жена, не спросясь, поперлась к этому самому комэску на квартиру в дневное время, у того супруга была библиотекарь в ближайшем санатории, дети в школе, жили здесь же, в Городке: мол, так и так, пьет, не губите мужика, дайте ему летать… И Космонавт, донельзя удивленный внезапной переменой судьбы, успел сделать несколько полетов. Лишь потом узнал – какой ценой.
Как-то в парной пьяный капитан, из тех, на ком начальство давно поставило крест, громко крикнул с полка, когда Космонавт ввалился в эту душегубку, сдобренную паленым можжевельником, голый и с веником: что, майор, с рогами летать удобне 2й?..
После драки в предбаннике, где он избил обидчика до полусмерти на глазах сослуживцев, еле оттащили, после домашнего скандала, в ходе которого он разнес мебель и так измолотил жену, что она, окровавленная, побежала прятаться к соседям, он хотел было застрелиться, но, к счастью, упал на ковер и заснул, обессилев душой и телом. Отцовская школа, бешеный родовой нрав, а ведь Космонавт отличался в зрелости скорее сдержанностью и осмотрительностью, держал себя в узде, но, конечно, страсти кипели под спудом.
Утром Космонавт опохмелился и в раздумье просидел с полчаса перед включенным телевизором. Показывали викторину. Потом выключил телевизор и пошел в штаб, где нашел комэска, двинул ему по скуле -тот лишь пожал плечами, но вынул из ящика пистолет, – и положил на стол рапорт об увольнении. И очень скоро – недели не прошло – вполне мирно и полюбовно покинул Кубинку и всхлипывающую днями напролет жену, все еще заклеенную вдоль и поперек пластырем: только похлопал по спине, мол, будет, будет. Он оставил службу, в которой как-то враз разочаровался, оставил всю былую свою жизнь – покинул навсегда.
В сорок шесть лет он начал жизнь новую. Как говорится – с чистого листа.
Кое-какие деньги у него были. И была дачка, которую за полцены перекупил ку2бинский сосед. Всего вместе хватило на плохонькую однокомнатную квартиру в Одинцове – кухня пять с половиной. Ему повезло, он – уже отставной подполковник, незадолго до увольнения ему накинули-таки звание по выслуге – быстро нашел работу в местной детской спортивной школе: у него с юности были третьи разряды по нескольким видам спорта и первый – по плаванию. Плюс военная пенсия.
– Здесь и воздух чистый, – сказал милиционер Птицын.
– Не перебивай! – одернула его супруга.
И запела о том, что рядом – молочная ферма и каждый день можно брать парное молоко.
– Я не пью парное молоко, – молвил Гобоист. – Оно слабит.
– Так ведь можно вскипятить! – хохотнула Птицына и легонько хлопнула Гобоиста по плечу. Того перекосило.
Птицына рассказала еще, что они знают пляж. Гобоист не понял, о чем идет речь, подумал, что супруги изучили пляж; но мадам Птицына имела в виду, что они на реке нашли место, которое может сойти за пляж. Гобоисту еще предстояло обучиться птицынскому языку.
– Здесь в санатории есть ночной бар и диско, – сказала Птицына, продолжая по привычке прирожденной торговки набивать цену, хотя этого вовсе не требовалось: Гобоисту все равно деваться было некуда.
Гобоист покорно кивал. Впрочем, его оставлял совершенно равнодушным весь этот набор: храм, диско, бар, ферма, пляж. Ему пришло в голову поинтересоваться, где поблизости публичный дом, но он с полным основанием решил, что мадам Птицына шутки не поймет. А может быть, упаси Бог, примет на свой счет. И промолчал.
Он был подавлен. Он думал о том, как причудливо складываются судьбы людские. Что еще пару лет назад ему не могло привидеться и в белой горячке, что будет он обретаться среди кур и навоза, не имея другого угла. Что он попадет в ссылку. А это была именно ссылка. Что ж – от сумы да от тюрьмы, как говорят у нас в России… Он с христианским смирением думал о том, что послано все это ему в наказание за слишком легко прожитую жизнь, за успех и деньги, за поверхностное и потребительское в течение стольких лет отношение к Анне, за эгоизм. Он согласен был платить по этим счетам, поскольку чувствовал: в конце концов это только справедливо…
Как он будет здесь жить, он плохо себе представлял. И помышлял о самоубийстве. О том, чтобы повеситься, думал с отвращением. Равно как и об отравлении – уж больно неэстетично, начнет еще рвать. Легче всего ему представлялось, как он разрежет себе вены. Как настоящий римлянин, спасая честь.
Делать это надо в ванне. Положить левую руку на край, левую потому, что головой следует лечь в сторону, противоположную кранам, чиркнуть бритвой, и пусть себе стекает. Взять бутылку хорошего коньяка, очень хорошего, и томик Блока. Нет, Тютчева… Он понимал, разумеется, что такой план может прийти в голову лишь подростку-психопату, который боится провалиться на экзаменах. И гневался на себя, с одной стороны, за то, что фантазия эта навязчива, а с другой – что то и дело ловил себя на мысли: успеет ли кто-нибудь его спасти? Он отдавал себе отчет в том, что эти инфантильные суицидальные поползновения смехотворны хотя бы потому, что не подкреплены должной решимостью умереть.
И тем не менее он не мог не думать об этом время от времени, как о всегда возможном выходе. И тут же гнал от себя эту мысль, думая при этом об Анне. И еще: грех самоубийства не приемлет церковь, его даже отпевать откажутся… В последние годы он стал не то чтобы религиозен, но носил крест, тот самый, оловянный, нянькин, на шнурочке, который умудрился-таки сохранить, изредка заглядывал в церковь, ставил свечки, молился, подчас заставлял себя до конца отстоять службу. Однажды пристроился было в длинную женскую очередь – к причастию и с отвращением представлял, как должен будет целовать попу руку. Так и не достояв, отвернулся и покинул храм.
6
Начались томительные процедуры оформления его столь несчастливо обретенной недвижимости. Нотариусы, БТИ, жилищные конторы, – он никогда с этим не справился бы, если б не Анна. С каждым днем Гобоист все отчетливее осознавал, что они фактически поменялись ролями: сегодня она оказалась взрослее и ответственнее, чем он. Она была приспособлена к жизни, он – нет.
Он и прежде полагался на импресарио, режиссера, на подруг, всегда помогавших по мелочам: сходить в нотный магазин, в химчистку, в сберкассе заплатить по коммунальным счетам, предварительно эти счета заполнив, – даже заполнение квитанций Гобоисту представлялось сущим мучением. Позже все эти житейские заботы взяла на себя Анна. Он же творил, то есть зарабатывал своим искусством, и не менее искусно тратил. И теперь, оказавшись в новой истории, он чувствовал себя в полной от жены зависимости.
А ведь в благоприобретенной его обители еще конь не валялся. Там нужно было делать ремонт, подключать трубы и краны, приобретать газовые и электрические приборы, потом перевозить остатки мебели из его квартиры, не поместившиеся у Анны и перегруженные в гараж. Упаковывать посуду, ноты и книги…
Все чаще у Гобоиста повышалось давление, он чувствовал общую слабость в теле, кружилась голова; он хлебал коньяк, к вечеру делалось лучше, но утром, понятно, только еще хуже. Тогда он жрал какие-то таблетки и постепенно обнаружил, что на его ночном столике накопились какие-то пузырьки и упаковки – как у старика.
Он с удивлением, с раздражением на самого себя все больше убеждался, насколько не справляется с простой, обыденной жизнью. Его навыки филармонических интриг, ювелирная тактика гастрольных маневров, умение разбираться со своими музыкантами, людьми по большей части взбалмошными, подчас склочными, его способность схватывать на лету все, что связано с его профессией, – все это, оказалось, не имеет ни малейшего отношения к повседневной рутине. К тому ж он со страхом предчувствовал, что люди, среди которых ему предстоит здесь существовать, совсем не такие, среди каких он прожил жизнь. Это, может быть, не была иная порода, но как бы другой подвид. Ведь он их вовсе не знает, простых людей своей страны, всегда обретавшихся с ним рядом, вокруг него, ходивших в те же школы, магазины и киношки. Их привычки, повадки для него в диковинку, и даже их язык он не совсем понимает.
Иное дело Анна. Она умела ко всем подладиться и со всеми договориться. Она, так долго пробывшая с ним бок о бок, оказывается, была ближе к ним, чем к нему.
При этом Анна и его, Гобоиста, хорошо понимала. Что бы ни думал о ней Костя, она-то знала о себе, что совсем не глупа. И сейчас, когда наблюдала своего Гобоиста без прежней трепетной влюбленности, то видела, что в нем пыла больше, чем мощи, что воспламеняется он быстро, но под этим нет настоящей силы; не говоря уж о его восторженности, которая подменяет и глубину, и постоянство; и, кроме того, те порывы, что возносят его ввысь, воодушевляют думать о высоком, как он не без самоиронии выражается, сочетаются в нем с рассудительностью, а в последние годы даже с мелочностью… И она скорее чувствовала, чем осознавала, что за мелочностью этой стоят неуверенность и страх. А ведь она привыкла думать, что он всегда уверен в себе, зачастую даже чересчур, до почти самодурства и самолюбования.
Впрочем, сейчас Анна сочувствовала ему: пересадка экзотического растения на чужую почву происходит болезненно. Конечно, ее раздражала его беспомощность, которую она расценивала как безволие, хотя скорее это была растерянность. Но понимала и причины его расслабленности: чтобы собраться, ему нужен был импульс, надежда, новый азарт и кураж. И она не уставала повторять ему, что именно здесь он наконец-то исполнит свою мечту и начнет сочинять.
Дело в том, что, как почти всякий настоящий музыкант, Гобоист не избежал тщеславной мечты самому писать музыку, сочинить хоть пару опусов для своего квинтета. О чем и говорил Анне на протяжении многих лет. Она привыкла к этому свойственному подчас даже сильным и профессиональным мужчинам прекраснодушию – я еще такое напишу – и теперь играла на этой слабости. И делала все возможное, чтобы как можно уютнее и удобнее для мужа обставить и обустроить его новое загородное пристанище, выглядевшее пока так уныло. Сама она все, что лежало за кольцевой дорогой, терпеть не могла. Но объясняла матери, которая принялась укорять ее заботами о Коттедже при небрежении к родительской даче: кто-то же должен сварить ему суп.
Анна и Гобоист в процессе налаживания дачного быта – а это потребовало немалых усилий и немалых денег – сошлись на том, что уик-энды Анна будет проводить с ним, здесь, на даче. А он, если нет дел в Москве – Гобоист неотвратимо делался, так сказать, всё свободнее, – будет проводить за городом большую часть времени и сочинять.
Новый год они, конечно же, будут встречать тоже здесь. И что, наконец, заведут собаку. Боксера, как давно мечтали. В детстве у Костиного соседа и приятеля была рыжая боксериха, и она катала мальчишек на санках, как пони в зоопарке. С тех пор Костя относился к боксерам с ностальгической нежностью и застывал на улице, если мимо проводили морщинистую курносую псину с грустным и умным лицом.
Мало-помалу Гобоист стал примеряться к неизбежному своему будущему. И вот однажды он, пыхтя и фыркая, затащил в их московскую квартиру велосипед. Хороший, наверное, Анна в этом не разбиралась: какие-то цепи, передачи, шестеренки, звонки, всего много и выглядит очень богато. Прибамбасы, так это называется, знала Анна. Наверное, дорогой велосипед, подумала она, но не в цене было дело. Она поняла, что усилия ее были не напрасны, муж смирился и как будто увидел во всем происшедшем хорошие и удобные стороны. И будет дачником. Ее утвердило в этом умозаключении еще и то, что муж называл велосипед машиной. И Анна испытала облегчение.
7
Наконец, все было налажено и отремонтировано: шла из крана и такая и сякая вода, подключили отопление, можно было пользоваться туалетом и ванной. И в июле состоялся переезд.
Обиталище вышло таково. На первом этаже были гостиная и кухня. На втором – хозяйская спальная, вторая спальная, самая уютная во всем доме, – Анна упорно называла ее детской, Жениной, комнатой, а Гобоист не менее упорно гостевой; наконец, кабинет Гобоиста с видом на деревню, на сад, на соседок-старух, на ветхую их избенку, на сарай, на кур и петухов. Вдали, за последними крышами поселка, синел сосновый лес, и по ночам где-то на краю улицы мигал колеблемый ветерком единственный фонарь. И Гобоист, стоя в кабинете у окна, испытывал нежданное чувство умиротворения, странно замешанное на сладком нетерпении: ему представлялось – Анна раззадорила его, – что здесь, в одиночестве, он непременно что-нибудь этакое да сочинит…
Надо сказать, что и соседи по Коттеджу не дремали. В этот начальный период освоения нового жилища всеми владел веселый азарт, как перед коллективными сборами в обещающее быть счастливым путешествие. Все стремились помогать друг другу, переходили из рук в руки молотки и ножовки, мужчины вместе посасывали на солнышке пивко, вечерами семьями жарили шашлыки, запивая водочкой. С гордостью показывали приобретения и изобретения. Артур, открывая очередную бутылку, часто наивно спрашивал Гобоиста: скажи, ведь здесь офигенно? Всё пытался убедиться, что не прогадал, вложившись в этот самый Коттедж. Гобоист, жмурясь, с готовностью подтверждал: да, здесь хорошо. И тут же Артур советовался с Гобоистом, какую им сделать веранду -одну на двоих, поскольку у них было одно на двоих крыльцо. И как крыть крышу. И куда будет сток. Гобоист кивал, увлеченно что-то показывал. Рядил о стойках, узнал слова шпунт, надель. Конечно, в строительном деле он ничего не смыслил. Но был задет, когда случайно подслушал фразу, которую Артур неосторожно громко – армяне не умеют говорить тихо – сказал жене после одних из таких строительных переговоров:
– Я на него просто уссываюсь…
И – без пяти минут строитель – Гобоист испытал горечь.
Милиционер же Птицын без лишних рефлексий под водительством жены днями – брал отгулы, недельку от неиспользованного, еще прошлогоднего, отпуска – копал, взрыхлял, таскал зачем-то на свою небогатую территорию тяжеленные кругляши-валуны, собираемые по округе, и складывал в пирамиду сбоку от переднего крыльца. Сама мадам Птицына устраивала дом, и предметом гордости ее были невиданные соломенные гарнитуры – из приобретенных некогда в
Финляндии мебельной фирмой ХиД.
Гобоист мало-помалу перевозил на своей старенькой уже девятке ноты и книги, и однажды, когда он затаскивал к себе очередные пачки, милиционер Птицын бодро крикнул ему, радостно скалясь:
– Надо же, я-то думал, ты совсем другие книжки читаешь!
Гобоиста эта реплика привела в замешательство.
Гобоист не мог знать, что у милиционера в московской квартире был тамбур. В соседней квартире жил доцент. Тот держал обувь в галошнице, которую в этот самый тамбур установил. Обувь воняла. Для милиционера Птицына это определило отношение к интеллигенции -несколько пренебрежительное и ироничное…
Дома Гобоист присел на диван в гостиной, плеснул себе коньяка, все раздумывая над тем, что означает птицынское другие книжки. И вдруг догадался – Птицын имел в виду старый, советских времен анекдот: в целях конспирации два интеллигента по телефону книги называли вином, а самиздат – самогоном. Гобоисту стало неприятно, в реплике милиционера Птицына ему почудился намек на то, что он слишком много пьет.
А это было истинно так.
Но он оправдывал себя тем, что, когда засядет, наконец, за работу, безусловно, возьмет себя в руки и возобновит пошатнувшийся режим. И будет ездить на велосипеде – готовая машина с уже накачанными шинами стояла в подвале – на пляж…
Не принимал участия в этом коллективном устроении будущего один только Космонавт. Помимо закрытости его характера – держался он отчужденно, – была и еще одна причина: единственный из четырех хозяев он был не дачником, а купил свою часть коттеджа под постоянное жилье, продав квартиру в городе Одинцово. Так что у него был особый статус – резидента, так скажем. Не говоря уж о том, что, как выяснилось, он был весьма скуп. И бесшабашность, с которой соседи вскладчину пропивали немалые деньги под свои нескончаемые шашлыки, ему претила.
Глава третья
1
Жена Космонавта Жанна знала, что главное в женщине – тело: у нее тело было пышное и, как ей казалось, красивое. Коротковатые ноги с крупными икрами, но узкими щиколотками, толстые ляжки, пышный зад и бедра при относительно узкой талии, аккуратный округлый живот, большая все еще высокая грудь, при том, что самостоятельно выкормила двоих детей, безо всякого там детского питания, белые полные шея и плечи и соразмерная голова при довольно вульгарной, но до сих пор, к тридцати семи, миловидной физиономии, тоже круглой. Она всё это рассматривала в зеркало каждый день, с отрочества привыкла. И очень следила за кожей. Мать научила средству – огуречный настой.
Тому, что тело для женщины – первое дело, ее издавна и почти ежедневно учила жизнь.
Сначала лапавшие ее целыми стаями за сараями соседские мальчишки, потом их патрули у школьной физкультурной раздевалки. Когда она, совсем молоденькой, была поварихой в пионерском лагере, пионеры всегда подглядывали, если она шла в душевую, боковым зрением следила за горящим расширенным глазом в специально просверленной дырке в фанерной кабинке. А тот солдат в ночном купе, едва увидел ее в одной комбинации перед сном, буквально описался, жидкость текла у него за голенище. И отчим, бывало, придет с работы, ест щи и говорит матери: у Жаннки титьки так и прут, ой, славная будет бабеха; и, едва мать отвернется, все щипался – то за грудь, то за зад.
Главное в женщине – тело, а прическа, макияж, глазки – лишь подсказка правильного пути. Жанна прямо плевалась, когда смотрела по телевизору на дефиле, – селедки. А, глядя аэробику, так прямо хохотала до слез. Она не верила в боди-билдинг и шейпинг, слова противные, неясные, как птеродактиль, но верила в русскую парную, чтоб распаренный березовый веник – прямо на физиономию, и в массаж всего тела. Только массажист должен был быть непременно мужчина: не переносила прикосновения женских рук. У нее был один парень, когда уже перебралась в Одинцово из Можайска, поближе к Москве, -глухонемой, два раза в неделю. Сначала он брал с нее деньги, а потом после каждого сеанса они стали заниматься любовью, и массаж оказался бесплатен. Жанна относилась к этой связи тоже как к массажу -внутреннему, тем более что глухонемой был очень страстным и неутомимым, и у нее постепенно подтянулся живот.
Жанна страсть как не любила, когда мужчины с ней заводили какие-то дальние разговоры. Она ждала лишь, когда сможет свое тело показать. То, что почти неминуемо следовало потом, было лишь докучным приложением к главному: во-первых, пыхтящий на ней мужик тела ее уже видеть не мог, во-вторых, когда все было кончено, терял к ее телу интерес.
Таков был ее первый муж-инженер. Он страх как любил поговорить – в основном о работе и о делах в его гаражном кооперативе. А едва халатик Жанны невзначай распахивался, морщился и бурчал: да застегнись ты, простудишься. Как она ненавидела это его да застегнись ты! И нарочно доводила его до белого каления, говоря, когда он смотрел телевизор, ну, сделай же тише: если показывали футбол, так он прямо взрывался, вся рожа наливалась краской – это тебе за застегнись.
Жанна родила ему двух сыновей погодков, но жить с ним было невтерпеж, от него-то она и уехала из Можайска, хотя какие там с него алименты, копейки, ведь с тех денег, что он подрабатывал левым образом автомехаником в своих гаражах, ничего не получишь. А зарплата инженера, ну, вы знаете…
Впрочем, Жанна сама неплохо зарабатывала. Сразу после школы она выучилась на дамского парикмахера. К тридцати победила на двух конкурсах – на одном даже в Москве, где были мастера со всей области, – и имела высший разряд. Когда устроилась в Одинцове, то быстро вошла в моду: здесь у нее завелись клиентки, о каких в
Можайске и слыхом не слыхивали, одно слово – дамы. К двум самым знатным ее вызывали на дом: за Жанной присылали шофера; она собирала, грузила в машину все хозяйство: халатик, рабочие туфельки, фартук для клиентки, чистенькие простыночку и полотенчико, щипчики, ножнички, машинки, даже фен прихватывала свой, сименс, у тех были, но похуже… И Жанна вскоре перешла в самый дорогой городской салон красоты Люкс.
2
Конечно, Космонавт никогда не летал в космос, но был летчиком на пенсии. Впрочем, списали его на землю еще до положенного срока, и дослуживал он в наземных службах, но об этом факте его биографии не знала даже его молодая жена: Жанна была одиннадцатью годами его моложе, и они состояли в браке лишь полтора года.
Кличку Космонавт, которого на самом деле звали Володя, придумал милиционер Птицын, когда узнал, что фамилия Володи совпадает с фамилией известного покорителя космоса; и тот факт, конечно, что в прошлом Космонавт был летун, тоже учитывался. Следом за Птицыным и другие обитатели Коттеджа стали звать соседа Космонавтом…
Списали Космонавта не по его вине, случилась целая цепочка роковых событий.
Он служил в летной части под Смоленском в наглухо засекреченном Шаталове, и надо ж было такому произойти, что именно из его звена предатель родины и гад – а ведь назывался другом – угнал в Германию, страну НАТО, последней на то время сверхсекретной модели МИГ -изделие 2Х. Как пелось в песне его юности, похитил секретного завода план.
Полетел с должности комэск, в части остановили представления офицеров к званиям, звено, разумеется, расформировали, летчики, коллеги изменника, получили партийные выговоры, их отстранили от полетов и по одному, тихо, стали переводить в другие части. Хлопотами своего отца, в прошлом – знаменитого летчика, героя Союза, аса Отечественной войны, потом, в пятидесятые, отличившегося в Корее, Космонавт оказался не где-нибудь на Дальнем Востоке – под Москвой, в Кубинке, но застрял в майорах. Его личное дело, разумеется, перекочевало вместе с ним.
Его отец, фигура по-своему замечательная, сильно повлиял на сына -не сказать, в добрую или дурную сторону: и туда и сюда. С геройской Звездой отец вернулся с германской войны. Но в завоеванном Кенигсберге, где была дислоцирована его дивизия, – он уж был полковник и заместитель комдива, метил в генералы и шел на повышение, – играя на бильярде в офицерском клубе, в пылу полемики -можно ли по правилам офицерской чести добивать подставки – огрел кием по спине какого-то заезжего генерала, присланного из Центра. Такая уж у него в характере была волжская спесь и удаль -бильярдиста, бретера, охотника… Эта бильярдная партия стоила ему должности и звания, его назначили комполка и лишили Звезды Героя. К тому ж вместо почетного возвращения победителем при многих регалиях к жене в Куйбышев он переместился в знойные и пустынные Мары. И звание Героя, и полковничьи погоны, и прежнюю должность он отвоевывал на своем МИГе в Корее – с пятидесятого по пятьдесят третий, – где сбил штук пять американских "Мустангов"…
Отец был жестким и своенравным, но обожал единственного сына: порол и нещадно баловал, брал с собой в баню, парил, десятилетнего, до багровой кожи, потом угощал "Жигулевским", – воспитывал мужика. Когда Космонавту было двенадцать, отец неожиданно ушел из семьи и женился на молодой женщине, вдове одного из своих бывших подчиненных, которая родила ему дочь. Года четыре сын и отец почти не виделись, пока не умерла мать. Космонавт был в десятом классе и полгода прожил в новой семье отца. Это было смутное время: ссоры с мачехой, приводы в милицию, разборки со стариком, однажды чуть не драка, когда отец по старинке схватился было за ремень. Невесть чем кончилась бы юность Космонавта – наклонности он проявлял самые опасные, – если б отец вовремя не запихнул его в летное училище.
3
Космонавт тем и покорил Жанну: он мог подолгу с явным удовольствием рассматривать ее тело. Она поворачивалась перед ним, сидящим в кресле, и так и сяк; завершение осмотра, кажется, и его не очень интересовало. За время летной своей службы он перенес столько перегрузок, что лишние его утомляли: прилив крови, повышение давления, все напоминало кабину самолета и требовало сосредоточенного внимания, чтобы следить за приборами. Нет, наедине с женой хотелось расслабиться – родной все-таки человек. Впрочем, он был здоровый и сильный мужчина, подтянутый, сухопарый, в отличной форме для своих сорока восьми…
Холостым он стал так.
В Кубинке, продолжая быть не допущенным к полетам, – к тому ж настало совсем плохое время, без денег, без горючего, сами ку2бинские делали вылетов хорошо в половину нормы, – он стал пить. Полеты его зависели, естественно, от непосредственного начальника. Как узнал Космонавт позже, его жена, не спросясь, поперлась к этому самому комэску на квартиру в дневное время, у того супруга была библиотекарь в ближайшем санатории, дети в школе, жили здесь же, в Городке: мол, так и так, пьет, не губите мужика, дайте ему летать… И Космонавт, донельзя удивленный внезапной переменой судьбы, успел сделать несколько полетов. Лишь потом узнал – какой ценой.
Как-то в парной пьяный капитан, из тех, на ком начальство давно поставило крест, громко крикнул с полка, когда Космонавт ввалился в эту душегубку, сдобренную паленым можжевельником, голый и с веником: что, майор, с рогами летать удобне 2й?..
После драки в предбаннике, где он избил обидчика до полусмерти на глазах сослуживцев, еле оттащили, после домашнего скандала, в ходе которого он разнес мебель и так измолотил жену, что она, окровавленная, побежала прятаться к соседям, он хотел было застрелиться, но, к счастью, упал на ковер и заснул, обессилев душой и телом. Отцовская школа, бешеный родовой нрав, а ведь Космонавт отличался в зрелости скорее сдержанностью и осмотрительностью, держал себя в узде, но, конечно, страсти кипели под спудом.
Утром Космонавт опохмелился и в раздумье просидел с полчаса перед включенным телевизором. Показывали викторину. Потом выключил телевизор и пошел в штаб, где нашел комэска, двинул ему по скуле -тот лишь пожал плечами, но вынул из ящика пистолет, – и положил на стол рапорт об увольнении. И очень скоро – недели не прошло – вполне мирно и полюбовно покинул Кубинку и всхлипывающую днями напролет жену, все еще заклеенную вдоль и поперек пластырем: только похлопал по спине, мол, будет, будет. Он оставил службу, в которой как-то враз разочаровался, оставил всю былую свою жизнь – покинул навсегда.
В сорок шесть лет он начал жизнь новую. Как говорится – с чистого листа.
Кое-какие деньги у него были. И была дачка, которую за полцены перекупил ку2бинский сосед. Всего вместе хватило на плохонькую однокомнатную квартиру в Одинцове – кухня пять с половиной. Ему повезло, он – уже отставной подполковник, незадолго до увольнения ему накинули-таки звание по выслуге – быстро нашел работу в местной детской спортивной школе: у него с юности были третьи разряды по нескольким видам спорта и первый – по плаванию. Плюс военная пенсия.