Страница:
Супруги провели пустой день: Анна сварила бадью супа – Гобоист так все подгадал, чтобы пробыть за городом подряд дней пять, до четверга, но эта манера Анны готовить впрок раздражала: трехдневный суп он безжалостно, но тайком выливал. Она также натушила мужу здоровенную кастрюлю мяса, и даже это казалось Гобоисту проявлением нетерпеливого желания от него отделаться: Анна готовила быстро и очень невкусно… Он во все время ее кулинарного штурма валялся на диване в гостиной перед включенным телевизором, читал газеты вполглаза. От вчерашней радости встречи не осталось и следа.
– Что ты уставился в этот ящик? – раздраженно сказала Анна.
– Смотрю передачу про кактусы. Живут по триста лет. Весят под тонну.
Всегда на одном месте. Полгода собирают влагу, вторые полгода пьют…
– Хотел бы быть кактусом?
– Не предлагают…
После обеда молча играли в подкидного дурака, – переводного, пики только пиками, – оба чувствовали, что говорить не о чем.
Наконец, Анна сказала:
– Отец плохо себя чувствует, его кладут в госпиталь. Так что я поеду сегодня.
– Поезжай, – равнодушно откликнулся муж. Он впервые слышал о болезни тестя, впрочем, тот любил время от времени полежать в больнице профилактически – поиграть в карты с другими генералами и попить коньячка без комментариев пронырливой жены. И Гобоист перевел жене пикового валета.
Анна бросила карты.
– Поеду, – повторила она. – Хочу проскочить Волоколамку засветло…
– Да-да, конечно…
У него был литровый флакон виски, и он уже прикинул, как устроится в кабинете, завернется в плед, откроет Франса и будет потягивать янтарную жидкость под свежезаписанного Гайдна, – он привез несколько дисков, ему не терпелось послушать. Но только, когда никто не будет мешать.
Когда он выпил почти треть бутылки, то остановил музыку – отчего-то исполнение ему казалось неважным, а может быть, просто устал. К тому ж он наткнулся у Франса на замечание о дружбе с бывшими любовницами: "Подобные отношения – последнее прибежище сластолюбцев: пол в той же мере свойствен душе, что и телу". Гобоист с годами действительно научился с женщинами дружить, и приятельниц у него было больше, чем и приятелей, и любовниц.
Он отложил книгу. Голова чуть кружилась. Вдруг почудилось, будто он забыл, какой сегодня день. И понял, что не у кого узнать. Ведь если просто постучать хоть к Космонавту и спросить, какое сегодня число и какой день недели, соседи сочтут, что он сошел с ума. А если позвонить знакомым, то те решат, что у него белая горячка, и разнесут по свету. Да и кому звонить – остались лишь работодатели. И почти не осталось друзей… Что ж, ему всегда через дней пять становилось особенно одиноко по возвращении с Запада – тоска встречи с любимой отчизной. Он позвонил своему администратору – тот, естественно, лыка не вязал; позвонил своему старому, консерваторскому еще товарищу, но того дома не было, ответчик сказал, что будет только в декабре – гастроли, наверное. Добрался до давних подруг и никому не дозвонился. Позвонил еще одной даме, так, поболтать – он знал ее шапочно, это была обозревательница с телевидения, как-то пригласила его в свою программу, – и она взяла трубку. В ответ на как поживаете сказал одиноко. Безо всякой задней мысли простодушно описал свой пустынный вечер. И осторожно:
– Сегодня суббота?
– Хотите, я сейчас приеду? – спросила она.
И – нежданное предчувствие, комок в горле:
– Конечно!
Он все подробно объяснил, каждый поворот отдельно, она сказала: буду через полтора часа. И спросила: чего-нибудь захватить? Господь с вами, у меня все есть, приезжайте, я буду ждать вас у последнего поворота, где указатель на Клопово… Да, быть может, фруктов…
Боже, прелестная женщина, одна, по шоссе в темень и холод в поселок Хозяйства МК… Почти сразу же он и выехал – хоть идти было всего километра два. Встал у поворота, двигатель не выключал, чтобы печка работала, поймал Эхо Москвы. Ждал долго и, пригревшись, задремал. Она разбудила его, постучав ключом зажигания в боковое стекло…
Пока ставили машины, пока вынимали пакет с фруктами, пока Елена -так звали эту знакомую незнакомку – что-то искала в сумочке, ее появление было зарегистрировано и старухой, и мадам Птицыной – по субботам все бывали на местах, одна на крыльце, другая на балконе, на наблюдательных пунктах, что поделать – деревня…
Они устроились в гостиной. Гобоист помыл фрукты, откопав где-то пристойную вазу, предложил даме то самое Rioha, сам вернулся к виски. Он по-новому видел ее: в домашней гостиной в полутьме она была и вовсе обворожительна – красивые губы, глаза, зубы, и прелестная улыбка, и пышные волосы, и стройные ноги. Вся она была миниатюрна, потому и выглядела молодо, хоть и была, наверняка, приблизительно его ровесницей. Она держалась просто, открыто, мило, цивилизованно, отметил Гобоист про себя, что редкость у отечественных женщин, наверное, часто бывала на Западе. На его расспросы с готовностью рассказала, что была дважды замужем, второй раз – за сыном… И тут она назвала имя всемирно известного русского дирижера – вот откуда западный лоск, подумал Гобоист, отсюда и фамилия. От первого мужа у нее дочь – заканчивает консерваторию, факультет музыковедения, но она боится, что дочь – увы – тоже станет журналистом, поскольку – о, ужас! – уже пишет и пишет, не вылезает из-за компьютера…
Потом она расспрашивала о нем: я о вас уже кое-что знаю, но скорее сторону формальную… И он разлился соловьем; воздал должное своему инструменту, ведь гобой никогда не теряет настройку, по нему настраивают весь оркестр, гобоист перед концертом уже на эстраде берет ля первой октавы, а другие исполнители подстраиваются…
– С Возрождением все понятно. Но, как ни странно, из наших композиторов один лишь Чайковский уделял гобою столько места. Ну, Мусоргский, ну, Стравинский. Я их люблю до беспамятства, но Чайковский, можно сказать, держал гобой всегда в уме… Сцена письма в "Онегине" начинается с партии гобоя – вы помните? – Он напел. – И почти все симфонии: "Зимние грезы"… И тема любви в "Лебедином"…
Она слушала со странной полуулыбкой, будто он ей напоминал кого-то, быть может, когда-то бывшего ей милым, иногда вставляла а я не знала – из вежливости, конечно, всё она знала, жила в такой музыкальной семье, мелькнуло у Кости. Попросила сыграть что-нибудь. Он вынул гобой и стал тихо и элегически наигрывать концерт С major Вивальди, когда в дверь резко постучали.
– Боже, кого это принесло? Наверное, соседи, – пробормотал Гобоист и пошел открывать.
Принесло его жену. Потом выяснилось, что сигнал sos подала Птицына: едва увидев Гобоиста и Елену, стала названивать Анне на сотовый… Анна оттолкнула мужа, вбежала в гостиную и принялась орать, как продавщица:
– Быстро, б…ь, собирайся и уматывай! Чтоб духу твоего здесь не было! Считаю до трех. – И она даже замахнулась на Елену сумкой.
Гобоист облился потом и в ужасе прикрыл глаза. Он отказывался понимать, что это злобное, грубое чудовище – женщина, с которой он прожил полтора десятка лет и его законная жена.
Елена поднялась и негромко сказала:
– Вы не хотите хотя бы поздороваться? Меня зовут Елена.
– Да насрать мне, как тебя зовут! – заорала Анна, исходя пеной. Она готова была броситься в драку.
Елена спокойно обогнула Анну, взяла сумку в прихожей, сняла с вешалки плащ. Положила руку на грудь Гобоисту – тому показалось, что Елена слегка качнулась:
– Не волнуйтесь. Провожать не надо. Позвоните мне, когда… когда уляжется…
Так начался разрыв Гобоиста с женой, растянувшийся, к его несчастью, слишком надолго. Так появилась в его жизни Елена.
Глава шестая
Как он и предполагал, в Москву он приехал только в четверг, но в квартиру попасть не смог – Анна поменяла дверной замок. Гобоист был взбешен. Он не взял с собой телефон – оставил заряжаться; пришлось попроситься к соседке – позвонить жене на работу. Поскольку соседка – пожилая мягкая интеллигентная женщина, но интеллигентность отнюдь не избавляла ее от любопытства – подслушивала в соседней комнате, Гобоист был корректен и краток: ты случайно закрыла дверь, но мне нужно переодеться, чтобы идти в институт, тебе придется подъехать… И так далее, один сироп. Анна согласилась встретиться: у нее много работы, пожалуйста, приезжай сам. Старый замок заклинило, скорее всего врала она, пришлось поставить новый, но у меня есть запасной ключ… Она явно остыла, давала задний ход.
Они встретились в кафе, сидели друг напротив друга. Гобоист смотрел на нее с некоторым недоумением. Так разглядывают привычную картину, писанную маслом, всегда висевшую перед глазами; и вдруг, однажды приблизившись, замечают кракелюры, и плохо прописанный угол, и то, что сверху чуть отошла рама…
Анна сказала:
– Что, раскопал новую бабу, которая слушает твои бредни? Да и нашел бы хоть помоложе… Впрочем, молодая смотреть тебе в рот не будет, молодой-то зачем млеть и изображать восхищение…
– Что? – рассеянно переспросил Гобоист.
Анна что-то еще несла в том же, ставшем привычным для нее, тоне, когда она говорила с мужем, и Гобоист вдруг подумал, что Елене он должен позвонить сегодня же, сейчас же, как только попадет в дом. И занервничал от нетерпения, он ведь должен извиниться за поведение… жены…
– Смотри, брошу я тебя, – сказала Анна.
Гобоист, так и не научившийся отчетливо понимать, что время течет, что люди меняются, что он отнюдь не любим, как некогда, был несколько удивлен. Он даже не совсем понял, о чем она. А когда сообразил, то вскользь подумал, что это был бы и не такой уж плохой выход.
– Почему?- спросил он механически.
– А достал! – был лапидарен ответ.
Произнесено это жаргонное слово было искривившимся ртом, с интонацией уличной девки, и Гобоиста опять поразило, как же его жена вульгарна. Он торопливо подхватил ключи, лежавшие на столике, быстро бросил деньги на стол и, даже не чмокнув Анну в щеку, опрометью потрусил к выходу. Взял такси и поехал в квартиру. Едва вошел -метнулся к телефону, на ходу извлекая книжку. Набрал номер, было занято.
Он стал бродить по квартире, озираясь, как гость. К удивлению Гобоиста, его вещей оставалось здесь не так много. Фамильный платяной шкаф – усадебный, прабабкин, с короной наверху, с дверцей карельской березы. Кабинет, некогда, в начале века, сделанный его деду на заказ. Дареные картины с подписями друзей и подруг-художников. Книги. Разумеется, всяческие светильники, что он покупал; шторы, что привез из арабской лавки под Монмартром; микроволновая печь, – это все пусть останется. Он возьмет лишь то, что было в его квартире на Дорогомиловке, как это называется – восстановит статус-кво. Все уместится в газель…
Он опять позвонил Елене. Ведь если ее не будет, ему придется уехать в свой одинокий Коттедж после занятий, так ее и не повидав. Тогда, тогда газель он закажет на вечер пятницы, придется вернуться, -впрочем, в пятницу тоже были дела в городе. И все это он думал невпопад, невнимательно, зная, впрочем, что ничего заказывать не будет…
Он еще раз набрал ее номер, и она взяла трубку сразу же, будто ждала его звонка. Гобоист что-то стал мямлить извиняющееся, но она прервала его, и о безобразной сцене с Анной так и не было сказано ни полслова. Он пригласил ее поужинать, она согласилась. Принял ванну, переоделся, причем напялил один из самых эффектных своих костюмов, яркую рубашку апаш – ни дать ни взять танцор танго. И после занятий снял в банке наличными тысячу долларов, разменял пятьсот, купил девять штук желтых чайных роз и стал дожидаться ее в вестибюле "Праги": этот ресторан любил еще его отец: был гуляка и, как говорят французы, человек воздуха.
Она опять слушала Гобоиста, чуть склонив голову, с улыбкой. И он испытывал тихое наслаждение, будто распрямляясь. Она слушала не как умная дама, мотающая на ус и всякую минуту готовая вставить что-то свое, но как женщина – впитывая. Он – в свои-то пятьдесят – будто взрослел с ней и говорил все тише и все серьезнее. Его отнесло почему-то на тему "Россия и Запад", и он пересказал ей один свой сон. Он оказался в метро, но названия всех станций были написаны по-английски. Причем когда он попытался прочесть, то понял, что это названия европейских городов. А ниже, под ними, – названия стран. И он вдруг сообразил, что это странное метро развозит пассажиров по аэропортам к тому или иному рейсу… Он проснулся с острым желанием – за границу, с вами такое бывает?
– Интересно, что вы были во сне именно в метро… под землей. Как будто ваше желание подпольно… Наше поколение навсегда напугано, мы ведь знаем, что такое тюрьма… Я впервые пересекла границу, когда мне было уже за тридцать. Я все думала перед тем, что уже никогда никуда не попаду… Я же еврейка.
Он сжал ее руку и налил ей еще шампанского.
И рассказал незамысловатую гастрольную историю. Как однажды он со своим флейтистом после концерта пошел в музыкальный бар. Хозяйка Валя была румынка. Когда они попросили десять порций текилы, убрали и потребовали еще столько же, она спросила: рус? А увидев их инструменты, на плохом английском объяснила, что сейчас придет Хуан. И он пришел. Это был красавец почище Иглесиаса, с длинными сине-черными индейскими волосами, венесуэлец, как потом выяснилось. С краю небольшой эстрады у него стояли разные инструменты: духовые, две гитары, валялись марокасы… И он заиграл. Божественно. Он менял инструменты, будто не прерываясь. Толстозадые мулатки танцевали с потрясающей пластикой, как на карнавале. Валя что-то шепнула ему на ухо, и Хуан сделал знак, чтобы русские подошли. Они стали играть втроем. Так я не играл никогда, говорил Костя. Под утро все поехали к Хуану, и они прихватили всю текилу, что еще оставалась в баре, и пришли другие ночные гости, и продолжалось веселье… Если ты нормальный парень, вот как ты или я, тебя встретят, поймут, напоят и все дадут, а если ты козел…
Она рассмеялась. Он заглянул ей в глаза и прервался, почувствовав, что несет что-то совсем некстати. Она смотрела на него чуть затуманенным и вместе с тем внимательным взглядом. И Гобоист чувствовал, будто отражается в ней, и, отраженный, был лучше, чем на самом деле: и тоньше, и глубже. По-видимому, под таким углом она держала перед ним свое зеркало. Он постепенно становился настоящим…
Ресторанные музыканты настраивались. Певец выступил к микрофону: по заказу дорогих гостей нашего праздника с наилучшими пожеланиями… Ударила музыка – феличита, самая что ни на есть пражская песенка, вы понимаете.
– Вот и многие наши мастера, с именами, – сказал с настоящей грустью Гобоист, – на самом деле не музыканты – такие же лабухи. Отыграли концерт, сложили иструмент, выпили стакан водки – и в кассу за зарплатой. Им до Хуана, как до неба…
– Но так живет большинство. Даже художники, даже писатели. Не говоря уж о нас, журналистах. Без горения…
– Да-да, нет новой идеи. Им не слышен зов… Музыкант не должен так жить, даже если он признанный маэстро… И потом, до чего же большинство из них не образованны: ничего не читают, даже почти ничего не слушают… А ведь искусством не должны заниматься плебеи… И играют равнодушно. А играть надо так, как… как будто сейчас кончишь… Извините.
Она положила ладонь на его руку.
Из соседнего банкетного зала, где праздновали свадьбу, посыпались пьяные молодые люди в темных костюмах и газированные барышни. Выплыла и сама невеста в парче цвета севрюги холодного копчения, с закинутой назад марлевой фатой с плотными белыми мушками, с размазанной сиреневой помадой на губах. С ней был и жених – едва стоявший на ногах, но весь оловянный от торжества момента. Вся свадьба стала скакать, причем и какие-то пожилые, видно, родственницы в блестящих нарядах кричащих красок.
Гобоист вспомнил: жена рассказала ему, что ее дочь Женя, а его падчерица собирается замуж – Господи, давно ли он держал ее на коленях, – но что они с женихом подсчитали: свадьба вместе со свадебным путешествием обойдется в семь тысяч долларов, и, пока этих денег нет, они поживут в свободном браке… Почему именно семь, думал Гобоист, и входит ли в эту сумму оплата обряда венчания, раз уж есть обручальные кольца… Он думал обо всем этом лениво и не заметил, как одного из скакавших и извивавшихся юнцов вдруг повело прямо на их стол. Костя успел подхватить танцора, опрокинув свой стул, но стол все же резко двинулся, покатились бокалы, и пена побежала на платье Елены…
Когда всё было восстановлено, официанты поменяли скатерть, загулявшего гостя увели с глаз и шампанское в ведерке было обновлено, Гобоист увидел, что Елена смеется и что у нее очень блестят глаза. Она подняла бокал и выпила одним махом.
– Я люблю кабак, – сказала она. – Русский кабак.
Гобоист несколько обиделся – все-таки "Прага"; впрочем, она права, нынче и этот, бывший когда-то шикарным, ресторан тоже превратился в кабак.
– На Западе тоже много грязи, – сказал он с неожиданным для самого себя патриотизмом. – Помню, в Стокгольме меня отвели в какой-то ночной клуб – для экзотики. Это был панк-клуб скорее всего. Играли тяжелый рок, кормили недоваренной картошкой и сырыми немытыми шампиньонами. Вдобавок пахло там непередаваемо гадко…
– Знаете, – сказала она, – западная грязь всегда часть какого-то, как нынче говорят, культурного проекта. Даже западная свалка. А русская грязь… как бы это сказать…
– Имманентна, – подсказал он. И подумал, что евреи все-таки чрезмерно жестоковыйны, как говорили когда-то, и нет ничего опаснее умных евреек. Взглянул на улыбку подруги и устыдился своих мыслей.
– Здесь грязь как бы естественно выделяется из русского тела жизни, – продолжала она, – как… как пот из пор… – И сама налила себе еще шампанского.
Гобоист вспомнил свою помойку. Он не знал, стоит ли говорить вслух то, о чем он сейчас подумал: он ни с кем об этом никогда не говорил. Трагически непреодолимое отставание его родины от Европы он не воспринимал как личную драму. Он ведь был музыкант и знал, что его триумфы – русские триумфы. И что именно музыка создает престиж его отчизне. Впрочем, о престиже должен думать Минкульт. Но они должны же знать, что и здесь, в медвежьей стране, на отшибе Европы, музыка звучит. И всё, этого довольно. Кроме того, он знал, что жизнь в провинции имеет свою прелесть: простота денежных отношений, сентиментальное понимание дружбы, стремление трактовать служебные связи как приятельские, простодушное желание начальства, чтобы его любили, доверчивость и податливость женщин наконец. Но подчас ему становилось нестерпимо стыдно за отчизну. И прежде всего именно за неизбывный инфантилизм – самому быть инфантом бывало удобно, впрочем. Инфантилизм, отнюдь не всегда порождающий улыбку ребенка, но имеющий изнанку – повсеместную подросткового типа агрессию, стремление делать другим пакости без всякой пользы для себя. Что, собственно, и называется хулиганством.
Конечно, на родине было немало взрослых людей, но это была кучка, своего рода орден, остров в ювенильном море. И успокоение приносила лишь мысль, что глупость можно найти везде: призрачное успокоение, сродни тому, что рогатый муж может испытать при мысли, что ведь и все так живут.
– Эй, – потрепала его по руке Елена, – ты совсем не пьешь, милый.
Он взглянул на нее и понял, что она уже пьяна… Он расплатился, хоть они не добрались еще до горячего, вышли на Новый Арбат. Елена едва держалась, вися на Гобоисте. Она повторяла, смеясь и показывая свои дивные зубы: только чур меня не бросать…
Когда они подъезжали к ее дому – где-то в районе Сокола, Елена успела назвать водителю адрес, – она спала у Гобоиста на плече. Но проснулась, едва машина остановилась. Долго не могла попасть деревянным карандашиком в дырку кодового замка; уронила связку ключей, пока поднимались на лифте; потом возилась у двери. Наконец, позвонила, с замком так и не справившись: Сашута, это мы…
За дверью залаяла собака – по-видимому, какой-то мелкой породы. Это моя пса, сказала Елена, наверное, не гуляна. Дверь долго отпирали. Высокая пасмурная девица стояла на пороге, она была совсем не похожа на мать. Мгновение она смотрела на них – на Елену, на Гобоиста, – потом молча развернулась и ушла по коридору куда-то в глубь квартиры. Под ногами путалась болонка – их Гобоист терпеть не мог. Познакомься, Сашута, крикнула вслед дочери мать. Та хлопнула дверью своей комнаты. Она добрая девочка, пролепетала заплетающимся языком Елена и уронила на пол дорогое пальто.
В ее комнате – помесь гостиной и спальни, – сплошь обвешанной неплохой живописью, даже верхнего света не было. Елена сбросила и жакет, осталась в одной рубашечке – лифчика под рубашкой не было, -повернулась к Гобоисту, улыбнулась хмельной и несколько странной улыбкой – глаза не смеялись, – сильно обняла за шею и стала клонить его голову к своей груди.
Этот роман был ни на что не похож: Елена ему никого не напоминала, и это было в редкость, последние лет десять всякая новая связь была для Гобоиста – дежа вю.
Она и пахла как-то необыкновенно. Даже когда была возбуждена -никакого нутряного духа, никакого запаха перебродивших гормонов. Она пахла катком. Гобоисту, когда он дышал ее волосами, вспоминалась отчего-то банка голландского сухого какао, картинка на ней, где был изображен замерзший пруд, яркие фигурки на голубоватом фоне, следы серебряных коньков, тех самых, из его детского чтения, – так пахнет белье, которое сушили на морозе…
Он не любил оставаться у нее на ночь – из-за дочери, которая питала к Гобоисту, как казалось, нескрываемое отвращение, быть может, он-то как раз пах для девицы настолько же несносно, как ароматно для него – ее мать. Он наивно пытался девицу задабривать, приносил фрукты и коробки берлинского печенья, – одну такую Сашута могла сгрызть, сидя за своим компьютером, в один вечер. Девица цедила сквозь зубы спасибо и закрывалась с печеньем в своей комнате. Лишь изредка, когда они были в комнате Елены, а телефон забывали на кухне, дочь кричала на всю квартиру довольно противно и гнусаво, растягивая слова, как это принято у тинейджеров женского пола: ма-ам, возьми же трубку… В довершение всего дверь в комнату Елены была хоть и с матовым, но все же полупрозрачным стеклом, да и не прикрывалась плотно. А Елена во время любви громко стонала.
В Коттедже они тоже не чувствовали себя в безопасности – Анна взяла моду приезжать, когда ей Бог на душу положит, объяснив, что пока мы муж и жена, у нас все общее. Так что Гобоист и Елена любили друг друга, будто крадучись, как школьники. Елена, когда приезжала к нему, оставляла машину за поворотом, потом они шли кромкой леса в тени сосен, проскальзывали в Коттедж так, чтобы не попасть в область обзора ни Птицыной, ни старухи, но те каким-то образом всегда знали, что опять у него там женщина. Гобоист пытался задабривать соседей, исправно чистил дорожку от ворот к Коттеджу приобретенной у деда Тихона фанерной лопатой, но, казалось, этих его подвигов никто не замечал.
Часто Гобоист днем, дождавшись Елену все в том же условленном месте, где и встретились впервые, у поворота с трассы к его жилью, садился за руль ее машины, вез подругу в монастырь и там заходил в приземистую и душную церковь времен еще Алексея Михайловича и коротко молился. Елена была некрещеная, топталась в монастырском дворе и получала в награду за ожидание гжельский кувшинчик или чашу из церковной лавки, – как многие интеллигентки ее поколения, она когда-то собирала гжель, чего несколько стеснялась; а там они катили в азербайджанский ресторанчик в Городке с прекрасными, всегда свежими и нежными шашлыками и потом занимались любовью в машине, завернув в глухую аллею парка, разбитого вокруг ближайшего санатория, всегда пустовавшего. Эти неудобства их не смущали: похоже, оба чувствовали себя помолодевшими, веселились, как юные влюбленные, – много смеялись, бросались друг в друга снежками и говорили, говорили, не умолкая.
Иногда Гобоист раздумывал над тем, что в его возрасте такую влюбленность, такую повседневную тягу и нежность может разбудить только юность, только молодая прелесть. Но он всегда с молоденькими любовницами страшно скучал, и им бывали скучны его разглагольствования, здесь Анна была права: они еще не умели слушать, и он всегда предпочитал более зрелых дам.
Любой психоаналитик сказал бы, что он ищет материнского участия. Сказал бы тем увереннее, если бы знал анамнез Гобоиста в этой области: мать была всегда влюблена в отца на самый кошачий манер, сыном не занималась и, кажется, тяготилась им. Когда отец умер -
Косте было двадцать, – у него с матерью сложились не то чтобы неприязненные, но отчужденные отношения, и они ухитрялись, живя под одной крышей, неделями не встречаться, разве что мимоходом на кухне…
Все так, но Елена, хрупкая и восхищенная, определенно в матери Гобоисту не годилась. И сам Гобоист к ней испытывал помимо прочего -своего рода отцовские чувства. Особенно беззащитна и доверчива она бывала, когда хоть чуть пьянела, и Гобоисту приходилось следить, чтобы она не перебрала, отодвигая от нее бутылку. Но поскольку он сам много пил, то подчас забывал свой коньяк с вечера на столе в столовой, и Елена, спустившись рано утром, когда еще едва светало, вниз, так и не возвращалась. Он ждал ее в остывающей постели, за занавеской на стеклах – морозный узор, не выдерживал, вылезал из-под одеяла, в тапочках и пижаме шел за ней, чувствуя, как холоден пол, и обнаруживал Елену свернувшейся в гостиной на диване, почти голую, дрожащую, в беспамятстве. И его бутылка оказывалась до дна допита, а ей при ее миниатюрности, он давно заметил, категорически нельзя было пить крепких напитков… Не говоря уж о том, что сам он не позволял себе даже рюмки до часа дня – разве что каплю коньяка в утренний кофе, – а она бывала подчас пьяна уже на рассвете. Дело осложнялось еще и тем, что она пила лошадиные дозы снотворного, утверждая, что иначе не может уснуть…
– Что ты уставился в этот ящик? – раздраженно сказала Анна.
– Смотрю передачу про кактусы. Живут по триста лет. Весят под тонну.
Всегда на одном месте. Полгода собирают влагу, вторые полгода пьют…
– Хотел бы быть кактусом?
– Не предлагают…
После обеда молча играли в подкидного дурака, – переводного, пики только пиками, – оба чувствовали, что говорить не о чем.
Наконец, Анна сказала:
– Отец плохо себя чувствует, его кладут в госпиталь. Так что я поеду сегодня.
– Поезжай, – равнодушно откликнулся муж. Он впервые слышал о болезни тестя, впрочем, тот любил время от времени полежать в больнице профилактически – поиграть в карты с другими генералами и попить коньячка без комментариев пронырливой жены. И Гобоист перевел жене пикового валета.
Анна бросила карты.
– Поеду, – повторила она. – Хочу проскочить Волоколамку засветло…
– Да-да, конечно…
У него был литровый флакон виски, и он уже прикинул, как устроится в кабинете, завернется в плед, откроет Франса и будет потягивать янтарную жидкость под свежезаписанного Гайдна, – он привез несколько дисков, ему не терпелось послушать. Но только, когда никто не будет мешать.
5
Когда он выпил почти треть бутылки, то остановил музыку – отчего-то исполнение ему казалось неважным, а может быть, просто устал. К тому ж он наткнулся у Франса на замечание о дружбе с бывшими любовницами: "Подобные отношения – последнее прибежище сластолюбцев: пол в той же мере свойствен душе, что и телу". Гобоист с годами действительно научился с женщинами дружить, и приятельниц у него было больше, чем и приятелей, и любовниц.
Он отложил книгу. Голова чуть кружилась. Вдруг почудилось, будто он забыл, какой сегодня день. И понял, что не у кого узнать. Ведь если просто постучать хоть к Космонавту и спросить, какое сегодня число и какой день недели, соседи сочтут, что он сошел с ума. А если позвонить знакомым, то те решат, что у него белая горячка, и разнесут по свету. Да и кому звонить – остались лишь работодатели. И почти не осталось друзей… Что ж, ему всегда через дней пять становилось особенно одиноко по возвращении с Запада – тоска встречи с любимой отчизной. Он позвонил своему администратору – тот, естественно, лыка не вязал; позвонил своему старому, консерваторскому еще товарищу, но того дома не было, ответчик сказал, что будет только в декабре – гастроли, наверное. Добрался до давних подруг и никому не дозвонился. Позвонил еще одной даме, так, поболтать – он знал ее шапочно, это была обозревательница с телевидения, как-то пригласила его в свою программу, – и она взяла трубку. В ответ на как поживаете сказал одиноко. Безо всякой задней мысли простодушно описал свой пустынный вечер. И осторожно:
– Сегодня суббота?
– Хотите, я сейчас приеду? – спросила она.
И – нежданное предчувствие, комок в горле:
– Конечно!
Он все подробно объяснил, каждый поворот отдельно, она сказала: буду через полтора часа. И спросила: чего-нибудь захватить? Господь с вами, у меня все есть, приезжайте, я буду ждать вас у последнего поворота, где указатель на Клопово… Да, быть может, фруктов…
Боже, прелестная женщина, одна, по шоссе в темень и холод в поселок Хозяйства МК… Почти сразу же он и выехал – хоть идти было всего километра два. Встал у поворота, двигатель не выключал, чтобы печка работала, поймал Эхо Москвы. Ждал долго и, пригревшись, задремал. Она разбудила его, постучав ключом зажигания в боковое стекло…
Пока ставили машины, пока вынимали пакет с фруктами, пока Елена -так звали эту знакомую незнакомку – что-то искала в сумочке, ее появление было зарегистрировано и старухой, и мадам Птицыной – по субботам все бывали на местах, одна на крыльце, другая на балконе, на наблюдательных пунктах, что поделать – деревня…
Они устроились в гостиной. Гобоист помыл фрукты, откопав где-то пристойную вазу, предложил даме то самое Rioha, сам вернулся к виски. Он по-новому видел ее: в домашней гостиной в полутьме она была и вовсе обворожительна – красивые губы, глаза, зубы, и прелестная улыбка, и пышные волосы, и стройные ноги. Вся она была миниатюрна, потому и выглядела молодо, хоть и была, наверняка, приблизительно его ровесницей. Она держалась просто, открыто, мило, цивилизованно, отметил Гобоист про себя, что редкость у отечественных женщин, наверное, часто бывала на Западе. На его расспросы с готовностью рассказала, что была дважды замужем, второй раз – за сыном… И тут она назвала имя всемирно известного русского дирижера – вот откуда западный лоск, подумал Гобоист, отсюда и фамилия. От первого мужа у нее дочь – заканчивает консерваторию, факультет музыковедения, но она боится, что дочь – увы – тоже станет журналистом, поскольку – о, ужас! – уже пишет и пишет, не вылезает из-за компьютера…
Потом она расспрашивала о нем: я о вас уже кое-что знаю, но скорее сторону формальную… И он разлился соловьем; воздал должное своему инструменту, ведь гобой никогда не теряет настройку, по нему настраивают весь оркестр, гобоист перед концертом уже на эстраде берет ля первой октавы, а другие исполнители подстраиваются…
– С Возрождением все понятно. Но, как ни странно, из наших композиторов один лишь Чайковский уделял гобою столько места. Ну, Мусоргский, ну, Стравинский. Я их люблю до беспамятства, но Чайковский, можно сказать, держал гобой всегда в уме… Сцена письма в "Онегине" начинается с партии гобоя – вы помните? – Он напел. – И почти все симфонии: "Зимние грезы"… И тема любви в "Лебедином"…
Она слушала со странной полуулыбкой, будто он ей напоминал кого-то, быть может, когда-то бывшего ей милым, иногда вставляла а я не знала – из вежливости, конечно, всё она знала, жила в такой музыкальной семье, мелькнуло у Кости. Попросила сыграть что-нибудь. Он вынул гобой и стал тихо и элегически наигрывать концерт С major Вивальди, когда в дверь резко постучали.
– Боже, кого это принесло? Наверное, соседи, – пробормотал Гобоист и пошел открывать.
Принесло его жену. Потом выяснилось, что сигнал sos подала Птицына: едва увидев Гобоиста и Елену, стала названивать Анне на сотовый… Анна оттолкнула мужа, вбежала в гостиную и принялась орать, как продавщица:
– Быстро, б…ь, собирайся и уматывай! Чтоб духу твоего здесь не было! Считаю до трех. – И она даже замахнулась на Елену сумкой.
Гобоист облился потом и в ужасе прикрыл глаза. Он отказывался понимать, что это злобное, грубое чудовище – женщина, с которой он прожил полтора десятка лет и его законная жена.
Елена поднялась и негромко сказала:
– Вы не хотите хотя бы поздороваться? Меня зовут Елена.
– Да насрать мне, как тебя зовут! – заорала Анна, исходя пеной. Она готова была броситься в драку.
Елена спокойно обогнула Анну, взяла сумку в прихожей, сняла с вешалки плащ. Положила руку на грудь Гобоисту – тому показалось, что Елена слегка качнулась:
– Не волнуйтесь. Провожать не надо. Позвоните мне, когда… когда уляжется…
Так начался разрыв Гобоиста с женой, растянувшийся, к его несчастью, слишком надолго. Так появилась в его жизни Елена.
Глава шестая
1
Как он и предполагал, в Москву он приехал только в четверг, но в квартиру попасть не смог – Анна поменяла дверной замок. Гобоист был взбешен. Он не взял с собой телефон – оставил заряжаться; пришлось попроситься к соседке – позвонить жене на работу. Поскольку соседка – пожилая мягкая интеллигентная женщина, но интеллигентность отнюдь не избавляла ее от любопытства – подслушивала в соседней комнате, Гобоист был корректен и краток: ты случайно закрыла дверь, но мне нужно переодеться, чтобы идти в институт, тебе придется подъехать… И так далее, один сироп. Анна согласилась встретиться: у нее много работы, пожалуйста, приезжай сам. Старый замок заклинило, скорее всего врала она, пришлось поставить новый, но у меня есть запасной ключ… Она явно остыла, давала задний ход.
Они встретились в кафе, сидели друг напротив друга. Гобоист смотрел на нее с некоторым недоумением. Так разглядывают привычную картину, писанную маслом, всегда висевшую перед глазами; и вдруг, однажды приблизившись, замечают кракелюры, и плохо прописанный угол, и то, что сверху чуть отошла рама…
Анна сказала:
– Что, раскопал новую бабу, которая слушает твои бредни? Да и нашел бы хоть помоложе… Впрочем, молодая смотреть тебе в рот не будет, молодой-то зачем млеть и изображать восхищение…
– Что? – рассеянно переспросил Гобоист.
Анна что-то еще несла в том же, ставшем привычным для нее, тоне, когда она говорила с мужем, и Гобоист вдруг подумал, что Елене он должен позвонить сегодня же, сейчас же, как только попадет в дом. И занервничал от нетерпения, он ведь должен извиниться за поведение… жены…
– Смотри, брошу я тебя, – сказала Анна.
Гобоист, так и не научившийся отчетливо понимать, что время течет, что люди меняются, что он отнюдь не любим, как некогда, был несколько удивлен. Он даже не совсем понял, о чем она. А когда сообразил, то вскользь подумал, что это был бы и не такой уж плохой выход.
– Почему?- спросил он механически.
– А достал! – был лапидарен ответ.
Произнесено это жаргонное слово было искривившимся ртом, с интонацией уличной девки, и Гобоиста опять поразило, как же его жена вульгарна. Он торопливо подхватил ключи, лежавшие на столике, быстро бросил деньги на стол и, даже не чмокнув Анну в щеку, опрометью потрусил к выходу. Взял такси и поехал в квартиру. Едва вошел -метнулся к телефону, на ходу извлекая книжку. Набрал номер, было занято.
Он стал бродить по квартире, озираясь, как гость. К удивлению Гобоиста, его вещей оставалось здесь не так много. Фамильный платяной шкаф – усадебный, прабабкин, с короной наверху, с дверцей карельской березы. Кабинет, некогда, в начале века, сделанный его деду на заказ. Дареные картины с подписями друзей и подруг-художников. Книги. Разумеется, всяческие светильники, что он покупал; шторы, что привез из арабской лавки под Монмартром; микроволновая печь, – это все пусть останется. Он возьмет лишь то, что было в его квартире на Дорогомиловке, как это называется – восстановит статус-кво. Все уместится в газель…
Он опять позвонил Елене. Ведь если ее не будет, ему придется уехать в свой одинокий Коттедж после занятий, так ее и не повидав. Тогда, тогда газель он закажет на вечер пятницы, придется вернуться, -впрочем, в пятницу тоже были дела в городе. И все это он думал невпопад, невнимательно, зная, впрочем, что ничего заказывать не будет…
Он еще раз набрал ее номер, и она взяла трубку сразу же, будто ждала его звонка. Гобоист что-то стал мямлить извиняющееся, но она прервала его, и о безобразной сцене с Анной так и не было сказано ни полслова. Он пригласил ее поужинать, она согласилась. Принял ванну, переоделся, причем напялил один из самых эффектных своих костюмов, яркую рубашку апаш – ни дать ни взять танцор танго. И после занятий снял в банке наличными тысячу долларов, разменял пятьсот, купил девять штук желтых чайных роз и стал дожидаться ее в вестибюле "Праги": этот ресторан любил еще его отец: был гуляка и, как говорят французы, человек воздуха.
2
Она опять слушала Гобоиста, чуть склонив голову, с улыбкой. И он испытывал тихое наслаждение, будто распрямляясь. Она слушала не как умная дама, мотающая на ус и всякую минуту готовая вставить что-то свое, но как женщина – впитывая. Он – в свои-то пятьдесят – будто взрослел с ней и говорил все тише и все серьезнее. Его отнесло почему-то на тему "Россия и Запад", и он пересказал ей один свой сон. Он оказался в метро, но названия всех станций были написаны по-английски. Причем когда он попытался прочесть, то понял, что это названия европейских городов. А ниже, под ними, – названия стран. И он вдруг сообразил, что это странное метро развозит пассажиров по аэропортам к тому или иному рейсу… Он проснулся с острым желанием – за границу, с вами такое бывает?
– Интересно, что вы были во сне именно в метро… под землей. Как будто ваше желание подпольно… Наше поколение навсегда напугано, мы ведь знаем, что такое тюрьма… Я впервые пересекла границу, когда мне было уже за тридцать. Я все думала перед тем, что уже никогда никуда не попаду… Я же еврейка.
Он сжал ее руку и налил ей еще шампанского.
И рассказал незамысловатую гастрольную историю. Как однажды он со своим флейтистом после концерта пошел в музыкальный бар. Хозяйка Валя была румынка. Когда они попросили десять порций текилы, убрали и потребовали еще столько же, она спросила: рус? А увидев их инструменты, на плохом английском объяснила, что сейчас придет Хуан. И он пришел. Это был красавец почище Иглесиаса, с длинными сине-черными индейскими волосами, венесуэлец, как потом выяснилось. С краю небольшой эстрады у него стояли разные инструменты: духовые, две гитары, валялись марокасы… И он заиграл. Божественно. Он менял инструменты, будто не прерываясь. Толстозадые мулатки танцевали с потрясающей пластикой, как на карнавале. Валя что-то шепнула ему на ухо, и Хуан сделал знак, чтобы русские подошли. Они стали играть втроем. Так я не играл никогда, говорил Костя. Под утро все поехали к Хуану, и они прихватили всю текилу, что еще оставалась в баре, и пришли другие ночные гости, и продолжалось веселье… Если ты нормальный парень, вот как ты или я, тебя встретят, поймут, напоят и все дадут, а если ты козел…
Она рассмеялась. Он заглянул ей в глаза и прервался, почувствовав, что несет что-то совсем некстати. Она смотрела на него чуть затуманенным и вместе с тем внимательным взглядом. И Гобоист чувствовал, будто отражается в ней, и, отраженный, был лучше, чем на самом деле: и тоньше, и глубже. По-видимому, под таким углом она держала перед ним свое зеркало. Он постепенно становился настоящим…
Ресторанные музыканты настраивались. Певец выступил к микрофону: по заказу дорогих гостей нашего праздника с наилучшими пожеланиями… Ударила музыка – феличита, самая что ни на есть пражская песенка, вы понимаете.
– Вот и многие наши мастера, с именами, – сказал с настоящей грустью Гобоист, – на самом деле не музыканты – такие же лабухи. Отыграли концерт, сложили иструмент, выпили стакан водки – и в кассу за зарплатой. Им до Хуана, как до неба…
– Но так живет большинство. Даже художники, даже писатели. Не говоря уж о нас, журналистах. Без горения…
– Да-да, нет новой идеи. Им не слышен зов… Музыкант не должен так жить, даже если он признанный маэстро… И потом, до чего же большинство из них не образованны: ничего не читают, даже почти ничего не слушают… А ведь искусством не должны заниматься плебеи… И играют равнодушно. А играть надо так, как… как будто сейчас кончишь… Извините.
Она положила ладонь на его руку.
Из соседнего банкетного зала, где праздновали свадьбу, посыпались пьяные молодые люди в темных костюмах и газированные барышни. Выплыла и сама невеста в парче цвета севрюги холодного копчения, с закинутой назад марлевой фатой с плотными белыми мушками, с размазанной сиреневой помадой на губах. С ней был и жених – едва стоявший на ногах, но весь оловянный от торжества момента. Вся свадьба стала скакать, причем и какие-то пожилые, видно, родственницы в блестящих нарядах кричащих красок.
Гобоист вспомнил: жена рассказала ему, что ее дочь Женя, а его падчерица собирается замуж – Господи, давно ли он держал ее на коленях, – но что они с женихом подсчитали: свадьба вместе со свадебным путешествием обойдется в семь тысяч долларов, и, пока этих денег нет, они поживут в свободном браке… Почему именно семь, думал Гобоист, и входит ли в эту сумму оплата обряда венчания, раз уж есть обручальные кольца… Он думал обо всем этом лениво и не заметил, как одного из скакавших и извивавшихся юнцов вдруг повело прямо на их стол. Костя успел подхватить танцора, опрокинув свой стул, но стол все же резко двинулся, покатились бокалы, и пена побежала на платье Елены…
Когда всё было восстановлено, официанты поменяли скатерть, загулявшего гостя увели с глаз и шампанское в ведерке было обновлено, Гобоист увидел, что Елена смеется и что у нее очень блестят глаза. Она подняла бокал и выпила одним махом.
– Я люблю кабак, – сказала она. – Русский кабак.
Гобоист несколько обиделся – все-таки "Прага"; впрочем, она права, нынче и этот, бывший когда-то шикарным, ресторан тоже превратился в кабак.
– На Западе тоже много грязи, – сказал он с неожиданным для самого себя патриотизмом. – Помню, в Стокгольме меня отвели в какой-то ночной клуб – для экзотики. Это был панк-клуб скорее всего. Играли тяжелый рок, кормили недоваренной картошкой и сырыми немытыми шампиньонами. Вдобавок пахло там непередаваемо гадко…
– Знаете, – сказала она, – западная грязь всегда часть какого-то, как нынче говорят, культурного проекта. Даже западная свалка. А русская грязь… как бы это сказать…
– Имманентна, – подсказал он. И подумал, что евреи все-таки чрезмерно жестоковыйны, как говорили когда-то, и нет ничего опаснее умных евреек. Взглянул на улыбку подруги и устыдился своих мыслей.
– Здесь грязь как бы естественно выделяется из русского тела жизни, – продолжала она, – как… как пот из пор… – И сама налила себе еще шампанского.
Гобоист вспомнил свою помойку. Он не знал, стоит ли говорить вслух то, о чем он сейчас подумал: он ни с кем об этом никогда не говорил. Трагически непреодолимое отставание его родины от Европы он не воспринимал как личную драму. Он ведь был музыкант и знал, что его триумфы – русские триумфы. И что именно музыка создает престиж его отчизне. Впрочем, о престиже должен думать Минкульт. Но они должны же знать, что и здесь, в медвежьей стране, на отшибе Европы, музыка звучит. И всё, этого довольно. Кроме того, он знал, что жизнь в провинции имеет свою прелесть: простота денежных отношений, сентиментальное понимание дружбы, стремление трактовать служебные связи как приятельские, простодушное желание начальства, чтобы его любили, доверчивость и податливость женщин наконец. Но подчас ему становилось нестерпимо стыдно за отчизну. И прежде всего именно за неизбывный инфантилизм – самому быть инфантом бывало удобно, впрочем. Инфантилизм, отнюдь не всегда порождающий улыбку ребенка, но имеющий изнанку – повсеместную подросткового типа агрессию, стремление делать другим пакости без всякой пользы для себя. Что, собственно, и называется хулиганством.
Конечно, на родине было немало взрослых людей, но это была кучка, своего рода орден, остров в ювенильном море. И успокоение приносила лишь мысль, что глупость можно найти везде: призрачное успокоение, сродни тому, что рогатый муж может испытать при мысли, что ведь и все так живут.
– Эй, – потрепала его по руке Елена, – ты совсем не пьешь, милый.
Он взглянул на нее и понял, что она уже пьяна… Он расплатился, хоть они не добрались еще до горячего, вышли на Новый Арбат. Елена едва держалась, вися на Гобоисте. Она повторяла, смеясь и показывая свои дивные зубы: только чур меня не бросать…
Когда они подъезжали к ее дому – где-то в районе Сокола, Елена успела назвать водителю адрес, – она спала у Гобоиста на плече. Но проснулась, едва машина остановилась. Долго не могла попасть деревянным карандашиком в дырку кодового замка; уронила связку ключей, пока поднимались на лифте; потом возилась у двери. Наконец, позвонила, с замком так и не справившись: Сашута, это мы…
За дверью залаяла собака – по-видимому, какой-то мелкой породы. Это моя пса, сказала Елена, наверное, не гуляна. Дверь долго отпирали. Высокая пасмурная девица стояла на пороге, она была совсем не похожа на мать. Мгновение она смотрела на них – на Елену, на Гобоиста, – потом молча развернулась и ушла по коридору куда-то в глубь квартиры. Под ногами путалась болонка – их Гобоист терпеть не мог. Познакомься, Сашута, крикнула вслед дочери мать. Та хлопнула дверью своей комнаты. Она добрая девочка, пролепетала заплетающимся языком Елена и уронила на пол дорогое пальто.
В ее комнате – помесь гостиной и спальни, – сплошь обвешанной неплохой живописью, даже верхнего света не было. Елена сбросила и жакет, осталась в одной рубашечке – лифчика под рубашкой не было, -повернулась к Гобоисту, улыбнулась хмельной и несколько странной улыбкой – глаза не смеялись, – сильно обняла за шею и стала клонить его голову к своей груди.
3
Этот роман был ни на что не похож: Елена ему никого не напоминала, и это было в редкость, последние лет десять всякая новая связь была для Гобоиста – дежа вю.
Она и пахла как-то необыкновенно. Даже когда была возбуждена -никакого нутряного духа, никакого запаха перебродивших гормонов. Она пахла катком. Гобоисту, когда он дышал ее волосами, вспоминалась отчего-то банка голландского сухого какао, картинка на ней, где был изображен замерзший пруд, яркие фигурки на голубоватом фоне, следы серебряных коньков, тех самых, из его детского чтения, – так пахнет белье, которое сушили на морозе…
Он не любил оставаться у нее на ночь – из-за дочери, которая питала к Гобоисту, как казалось, нескрываемое отвращение, быть может, он-то как раз пах для девицы настолько же несносно, как ароматно для него – ее мать. Он наивно пытался девицу задабривать, приносил фрукты и коробки берлинского печенья, – одну такую Сашута могла сгрызть, сидя за своим компьютером, в один вечер. Девица цедила сквозь зубы спасибо и закрывалась с печеньем в своей комнате. Лишь изредка, когда они были в комнате Елены, а телефон забывали на кухне, дочь кричала на всю квартиру довольно противно и гнусаво, растягивая слова, как это принято у тинейджеров женского пола: ма-ам, возьми же трубку… В довершение всего дверь в комнату Елены была хоть и с матовым, но все же полупрозрачным стеклом, да и не прикрывалась плотно. А Елена во время любви громко стонала.
В Коттедже они тоже не чувствовали себя в безопасности – Анна взяла моду приезжать, когда ей Бог на душу положит, объяснив, что пока мы муж и жена, у нас все общее. Так что Гобоист и Елена любили друг друга, будто крадучись, как школьники. Елена, когда приезжала к нему, оставляла машину за поворотом, потом они шли кромкой леса в тени сосен, проскальзывали в Коттедж так, чтобы не попасть в область обзора ни Птицыной, ни старухи, но те каким-то образом всегда знали, что опять у него там женщина. Гобоист пытался задабривать соседей, исправно чистил дорожку от ворот к Коттеджу приобретенной у деда Тихона фанерной лопатой, но, казалось, этих его подвигов никто не замечал.
Часто Гобоист днем, дождавшись Елену все в том же условленном месте, где и встретились впервые, у поворота с трассы к его жилью, садился за руль ее машины, вез подругу в монастырь и там заходил в приземистую и душную церковь времен еще Алексея Михайловича и коротко молился. Елена была некрещеная, топталась в монастырском дворе и получала в награду за ожидание гжельский кувшинчик или чашу из церковной лавки, – как многие интеллигентки ее поколения, она когда-то собирала гжель, чего несколько стеснялась; а там они катили в азербайджанский ресторанчик в Городке с прекрасными, всегда свежими и нежными шашлыками и потом занимались любовью в машине, завернув в глухую аллею парка, разбитого вокруг ближайшего санатория, всегда пустовавшего. Эти неудобства их не смущали: похоже, оба чувствовали себя помолодевшими, веселились, как юные влюбленные, – много смеялись, бросались друг в друга снежками и говорили, говорили, не умолкая.
Иногда Гобоист раздумывал над тем, что в его возрасте такую влюбленность, такую повседневную тягу и нежность может разбудить только юность, только молодая прелесть. Но он всегда с молоденькими любовницами страшно скучал, и им бывали скучны его разглагольствования, здесь Анна была права: они еще не умели слушать, и он всегда предпочитал более зрелых дам.
Любой психоаналитик сказал бы, что он ищет материнского участия. Сказал бы тем увереннее, если бы знал анамнез Гобоиста в этой области: мать была всегда влюблена в отца на самый кошачий манер, сыном не занималась и, кажется, тяготилась им. Когда отец умер -
Косте было двадцать, – у него с матерью сложились не то чтобы неприязненные, но отчужденные отношения, и они ухитрялись, живя под одной крышей, неделями не встречаться, разве что мимоходом на кухне…
Все так, но Елена, хрупкая и восхищенная, определенно в матери Гобоисту не годилась. И сам Гобоист к ней испытывал помимо прочего -своего рода отцовские чувства. Особенно беззащитна и доверчива она бывала, когда хоть чуть пьянела, и Гобоисту приходилось следить, чтобы она не перебрала, отодвигая от нее бутылку. Но поскольку он сам много пил, то подчас забывал свой коньяк с вечера на столе в столовой, и Елена, спустившись рано утром, когда еще едва светало, вниз, так и не возвращалась. Он ждал ее в остывающей постели, за занавеской на стеклах – морозный узор, не выдерживал, вылезал из-под одеяла, в тапочках и пижаме шел за ней, чувствуя, как холоден пол, и обнаруживал Елену свернувшейся в гостиной на диване, почти голую, дрожащую, в беспамятстве. И его бутылка оказывалась до дна допита, а ей при ее миниатюрности, он давно заметил, категорически нельзя было пить крепких напитков… Не говоря уж о том, что сам он не позволял себе даже рюмки до часа дня – разве что каплю коньяка в утренний кофе, – а она бывала подчас пьяна уже на рассвете. Дело осложнялось еще и тем, что она пила лошадиные дозы снотворного, утверждая, что иначе не может уснуть…