— Не думаю, что есть смысл нести их в медицинский блок. Доктор Красовски наложит на них лапу, — заметил Холберг.
— Так как же мне с ними поступить?
Г-н Холберг пожал плечами.
— Может быть, есть резон вернуть все владелице. Пусть воспользуется по своему разумению. Мало ли кому еще понадобиться обезболивающее средство… — мой сосед надолго замолчал. Мне даже подумалось, что он уснул, сидя на ящике. Но когда я собрался тронуть его за плечо и посоветовать лечь на матрас, он вдруг заговорил. Как обычно, лишенным эмоциональной окраски голосом.
— Профессор Зайдель — хороший специалист, — сказал он. — Очень хороший. Может быть, лучший в Европе.
— Вы уже говорили это, — заметил я. — И я вам верю.
— Да, — он словно размышлял вслух. — Профессор Зайдель дал очень подробное описание всех болезней покойного. В том числе и обширной опухоли. Рак. С отдаленными метастазами, то есть, на стадии уже последней. Он отметил и все наружные повреждения — например, царапины от плохой бритвы, оставшиеся на подбородке, старый синяк неизвестного происхождения на левом бедре, и так далее.
Я все еще не понимал, к чему он клонит. Он искоса, вполоборота взглянул на меня. В сгустившемся сумраке его глаза казались глубокими черными провалами на смутно серевшем лице с заострившимися словно у покойника чертами.
— Такие дела, — сказал г-н Холберг. — Профессор Зайдель ни словом не упомянул о том, что покойный регулярно кололся. На теле Макса Ландау отсутствуют следы инъекций. И значит, либо госпожа Бротман нам сказала неправду, либо Ландау находил другое применение для морфина, которым его снабжала сердобольная восприемница… — он помолчал, потом добавил: — Я склоняюсь ко второму, поскольку госпожа Бротман уже знала с моих слов об осмотре тела, произведенном Иржи Зайделем. И значит, понимала, что отсутствие следов уколов вызовет недоверие к ее рассказу.
— Значит, она была уверена в том, что Макс Ландау колет себе морфин, — вставил я.
— Вот-вот. А что в действительности делал с лекарством покойный, нам только предстоит разобраться, — он поднялся с ящика и направился к своему матрасу. — Спокойной ночи, доктор Вайсфельд. Я зайду за вами завтра вечером. На службу. Составите мне компанию? Хочу навестить нашего раввина. Ведь он первым нашел тело убитого.
Глава 6
— Так как же мне с ними поступить?
Г-н Холберг пожал плечами.
— Может быть, есть резон вернуть все владелице. Пусть воспользуется по своему разумению. Мало ли кому еще понадобиться обезболивающее средство… — мой сосед надолго замолчал. Мне даже подумалось, что он уснул, сидя на ящике. Но когда я собрался тронуть его за плечо и посоветовать лечь на матрас, он вдруг заговорил. Как обычно, лишенным эмоциональной окраски голосом.
— Профессор Зайдель — хороший специалист, — сказал он. — Очень хороший. Может быть, лучший в Европе.
— Вы уже говорили это, — заметил я. — И я вам верю.
— Да, — он словно размышлял вслух. — Профессор Зайдель дал очень подробное описание всех болезней покойного. В том числе и обширной опухоли. Рак. С отдаленными метастазами, то есть, на стадии уже последней. Он отметил и все наружные повреждения — например, царапины от плохой бритвы, оставшиеся на подбородке, старый синяк неизвестного происхождения на левом бедре, и так далее.
Я все еще не понимал, к чему он клонит. Он искоса, вполоборота взглянул на меня. В сгустившемся сумраке его глаза казались глубокими черными провалами на смутно серевшем лице с заострившимися словно у покойника чертами.
— Такие дела, — сказал г-н Холберг. — Профессор Зайдель ни словом не упомянул о том, что покойный регулярно кололся. На теле Макса Ландау отсутствуют следы инъекций. И значит, либо госпожа Бротман нам сказала неправду, либо Ландау находил другое применение для морфина, которым его снабжала сердобольная восприемница… — он помолчал, потом добавил: — Я склоняюсь ко второму, поскольку госпожа Бротман уже знала с моих слов об осмотре тела, произведенном Иржи Зайделем. И значит, понимала, что отсутствие следов уколов вызовет недоверие к ее рассказу.
— Значит, она была уверена в том, что Макс Ландау колет себе морфин, — вставил я.
— Вот-вот. А что в действительности делал с лекарством покойный, нам только предстоит разобраться, — он поднялся с ящика и направился к своему матрасу. — Спокойной ночи, доктор Вайсфельд. Я зайду за вами завтра вечером. На службу. Составите мне компанию? Хочу навестить нашего раввина. Ведь он первым нашел тело убитого.
Глава 6
Время от времени я вспоминал разговор, случившийся у нас с рабби Аврум-Гиршем в период моей вынужденной безработицы. Не помню, с чего он начался — может быть, с любимых нашим раввином рассуждений о прежних реинкарнациях обитателей гетто. Я высказался в том смысле, что подобным образом может быть оправдано любое зло. «Неужели, — спросил я тогда, — можно предположить, что нынешний злодей, душа которого чернее ночи, способен стать праведником, вернувшись к земной жизни в ином обличье и совершив некоторое количество праведных дел?» Реб Аврум выразился в том смысле, что, наверное, носитель абсолютного зла был бы лишен подобного шанса. «Но ведь абсолютного зла не бывает, — сказал он. — И значит любой человек имеет шанс новым воплощением избавить свою душу от посмертных мук…» Утверждение о том, что абсолютного зла не бывает, поразило меня в большей степени, нежели предположение о возможности спасения злодеев, под которыми и я, и мой собеседник, разумеется, подразумевали Гитлера и его банду. Просто в окружении истощенных и телом и душой несчастных, стоявших в бесконечной и страшной очереди за пайком, мы инстинктивно остерегались произносить эти имена вслух. И, как я полагаю, не столько из страха перед доносчиками, сколько из инстинктивного опасения одним только таким упоминанием призвать именно сюда и именно сейчас чудовищ, олицетворяющих смерть.
— Да, — повторил господин Шейнерзон, — абсолютного зла нет. И быть не может. Есть только низшая степень добра. Так писал каббалист Моше Кордоверо, и то же самое утверждал рабби Исраэль Баал-Шем-Тов. И то же писал его внук, рабби Нахман из Брацлава. Что вас так удивляет, реб Иона? Вы смотрите вокруг себя, видите свою и нашу нынешнюю жизнь и говорите: «Это не жизнь! Это ужас! Это зло! Зло абсолютное!» Но лишь потому, что вы пока не видели ничего более страшного, верно, доктор?
Говоря все это, наш грустный клоун поглаживал пепельную свою бороду и размеренно покачивал головой.
— В давние времена, во времена кровавых дел Хмельницкого и его гайдамаков, — сказал он, — когда злодеи на глазах матерей разрубали детей, подносили к их лицам кровавые куски и спрашивали: «Эй, жидовка, это треф или кошер?» — в те жуткие времена, ученейший доктор Вайсфельд, разве не казались те чудовища абсолютным злом? Разве не вынесли тогда раввины галахическое постановление — не жить евреям на Украине и не иметь там имущества? Но прошли столетия — и мы уже по-другому смотрим на те злодейства. «Э, — говорим мы, — это, конечно, страшные дела, кровавые дела, но ведь они миновали, а народ жив. Зло? Ну, так оно мертво, то давнее зло, что о нем вспоминать!» Может быть, и на сегодняшние злодейства люди будут смотреть так же — как на историю? Может быть, все дело лишь во времени? — он уже не просто качал головой — он раскачивался всем телом, словно на молитве. — Может быть, человек не вправе определять степень зла? И если давние кровавые дела уже не вызывают в наших душах того отклика, какой вызывали у современников, то давнее зло не было абсолютным? Ведь то, что абсолютно, не подвержено воздействию времени. А если зло — не абсолютно, значит, рабби Моше из Кордовы прав: это всего лишь низшая степень добра. Зла нет, но есть добро, есть абсолютное добро, и Добро — Творец…
В очередной раз я вспомнил этот разговор вечером, когда мы с Холбергом отправились к рабби Шейнерзону. Я примерно представлял себе вопросы, которые мой друг собирался задать нашему раввину, и потому помалкивал; что же до г-на Холберга, то он, по обыкновению, не спешил посвящать меня в свои мысли.
Так, в полном молчании, мы дошли до угла улиц Пражской и короля Фридриха. Здесь находилось пристанище рабби Шейнерзона. Собственно говоря, он жил не один — мне было известно, что тут же обитали дети — полтора десятка мальчиков от восьми до десяти лет, чьи родители умерли уже здесь, в гетто.
Один из них встретил нас снаружи у входной двери. Он стоял, прислонившись к стене, с деланно-ленивым видом, и зорко поглядывал по сторонам. С нашим приближением, мальчик сразу же скрылся за дверью.
Мы остановились у входной двери.
— Подождем, — сказал Холберг. — Думаю, мальчишка побежал предупредить о нашем появлении.
Через несколько минут появился раввин. Он плотно прикрыл за собой дверь и лишь после этого поднял на нас глаза.
— Доктор Вайсфельд, — сказал он. — Да. Добрый вечер, доктор. Это вы. А это… — он перевел взгляд на г-на Холберга. — А это вы. Да. Я вас узнал. Добрый вечер. Что вас привело ко мне, господа? Или вы просто так — проходили рядом?
— Нет, не просто так, — ответил Холберг. — Я шел повидаться с вами. А доктор Вайсфельд согласился меня сопровождать. Сейчас мы с ним вместе занимаемся одним делом. И нам нужна ваша помощь.
Моей скромной особой рабби не заинтересовался. Но его явно очень занимал Шимон Холберг. Он рассматривал его так долго, что это могло бы показаться в других обстоятельствах бесцеремонностью или невоспитанностью.
— Я вас не знаю, — сказал он, наконец.
— Верно, простите… — г-н Холберг виновато улыбнулся. — Меня зовут Шимон. Шимон Холберг, к вашим услугам, рабби. Когда-то — в другой жизни — я был полицейским. Ловил воров и грабителей.
Рабби Шейнерзон кивнул.
— Да, это очень важная работа, — промолвил он уважительно. — Только не говорите — в другой жизни. Ваша жизнь сегодняшняя и та, которую вы вели за воротами Брокенвальда — суть одна и та же. Просто разные отрезки одного не очень долгого пути. Что было в вашей прежней жизни — в настоящей прежней жизни, в прежнем вашем воплощении, — о том ни вы, ни я судить не можем. Но, видимо, что-то необычное было. Иначе вы не оказались бы в нынешней жизни в Брокенвальде… Да. Так зачем я вам понадобился?
Шимон Холберг выглядел несколько растерянным.
— А ведь вы правы, реб Аврум-Гирш, — он вдруг рассмеялся. — Моя нынешняя жизнь — да, в ней я продолжаю делать то, что делал смолоду. Когда-то я ловил преступников — воров, грабителей, мошенников. И убийц, конечно же. И сейчас то же самое. Я ловлю убийцу. Пытаюсь поймать…
— Вы говорите об убийце господина Ландау? Именно в связи с этим вы пришли ко мне? Вы думаете, что я могу вам помочь? Что я знаю то, чего не знаете вы? Может быть, может быть… — реб Аврум-Гирш снова задумался. — Тогда вам придется немного подождать. Видите ли, я занимаюсь с мальчиками. Мы изучаем Тору. Здесь у нас что-то вроде ешивы. Мальчики должны учиться. И я учу их здесь. Но это запрещено. Еврейское образование запрещено. Значит, в любой момент сюда могут прийти злодеи — синие или черные — и отправить всех нас в каменный мешок. Потому мы не можем терять ни минуты. И приходится соблюдать осторожность.
— Поэтому один из ваших учеников и дежурит у входа? — спросил я.
— Да, это Хаим. Он сторожит дверь чаще других. Он схватывает все на лету, наш Хаим, у него светлая голова и резвый ум. Поэтому время от времени я именно его прошу постоять на улице, пока объясняю другим темные места из Писания. Хотя, конечно же, это все лишь самоуспокоение. Пока никто не донес, мы можем успокаивать себя тем, что наш Хаим успеет увидеть опасность… — раввин вздохнул. — Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них. Подождите, уважаемые гости, я сейчас скажу детям, чтобы они пошли на задний двор погулять, и мы с вами поговорим более или менее свободно.
Когда ученики рабби Шейнерзона послушно отправились во двор, мы вошли внутрь. Обиталище нашего раввина, одновременно и жилище, и ешива, представляло собою длинную и узкую комнату, образованную, по-видимому из двух в результате сноса простенков. С одной стороны шли двухъярусные нары — восемь пар, в дальнем углу располагался небольшой стол, вокруг которого стояли несколько ящиков, заменявших табуреты. Реб Аврум-Гирш сделал приглашающий жест и занял один из ящиков. Мы последовали его примеру. Реб Аврум-Гирш вопросительно взглянул на моего друга.
— Как вы уже поняли, господин Шейнерзон, я пытаюсь отыскать убийцу режиссера Макса Ландау. А доктор Вайсфельд мне помогает. Должен сказать, что, хотя Юденрат позволил нам этим заниматься, я не имею права никого принуждать к даче показаний. Если вы не хотите говорить со мною — можете не говорить.
— Вы действительно рассчитываете найти преступника? — реб Аврум-Гирш прищурился, отчего его правый глаз почти полностью спрятался под мохнатой бровью. — Вы настолько верите в свои силы?
— Я собираюсь все для этого сделать, — ответил г-н Холберг. — Удастся ли мне — вопрос другой. А насчет веры… Если это не удастся мне, значит, этого не сделает никто. Хотя мои слова, наверное, звучат излишне самоуверенно
— Хорошо, — рабби сложил руки на груди. — Я отвечу на ваши вопросы, реб Шимон. Я не думаю, что вам удастся найти убийцу, но я отвечу на ваши вопросы. Знаете почему? — он коротко рассмеялся и снова посерьезнел. — Потому что вы почти дословно повторили слова раббана Гиллеля Великого. Сказанные, правда, по другому поводу. Но — пусть у вас будет шанс, реб Шимон.
— Спасибо. Скажите, господин Шейнерзон, а что вас привело в гримерную после спектакля? — спросил Холберг.
Раввин явно был готов к этому вопросу и ответил тотчас:
— Господин Ландау просил меня об этом заранее. Утром, в день спектакля, он зашел ко мне и сказал, что у него кое-что для меня будет. Не для меня лично, а для моей ешивы. Он был очень весел… — реб Аврум-Гирш задумался. — Нет, пожалуй, не весел, а возбужден. Очень возбужден, знаете ли, как будто предвкушал что-то интересное в ближайшем будущем.
— Кое-что будет… — повторил Холберг. — Так. Очень интересно. Но вы, конечно, не знаете, что он имел в виду?
— Почему же? Знаю, разумеется, — раввин вытащил из кармана большой носовой платок, чистый, но утративший цвет от частой стирки. — Очень даже знаю, господин сыщик. Это ведь не в первый раз. Покойный мне помогал уже около месяца. Не знаю уж, каким образом ему это удавалось, но он время от времени снабжал меня продуктами для моих учеников. Это было очень кстати, потому что детский паек в Брокенвальде… Ну, вы сами знаете. Его не хватает.
Мы с Холбергом переглянулись. Он был удивлен не меньше моего.
— Интересно, — пробормотал Холберг. — Весьма интересно. Снабжал продуктами в течение месяца.
— Обычно это происходило в канун субботы, — добавил раввин. — Я даже могу сказать точно, в течение какого времени. Это, значит, спектакль был в пятницу. Это, значит, нынешняя суббота — четвертая… — он помрачнел. — Когда я пришел и увидел… Ужасная картина, ужасная… Первая мысль, которая пришла мне в голову в тот момент, была очень глупой: я подумал, что кто-то позарился на продукты, предназначавшиеся моим мальчикам. И убил господина Ландау, чтобы завладеть ими. Да, глупо, глупо, конечно… И очень стыдно… Ай-я-яй, реб сыщик, как же мне было стыдно! — реб Аврум-Гирш скривился, будто от зубной боли. — Не дай вам Бог испытать такой пронзительный стыд!
— Почему стыдно? — спросил Холберг.
— Потому что, увидев мертвого человека, я в первую очередь подумал, что мы теперь больше не получим продуктов, — расстроено объяснил раввин. — Только потом мне пришло в голову, что ведь человека лишили Божьего дара — жизни. И может быть, как раз из-за этой самой еды — нескольких буханок хлеба, пары-тройки брикетов маргарина, дешевых конфет… — он зачем-то встал со своего ящика, подошел к угловым нарам, взял в руки лежавшую там тетрадку. С рассеянным видом пробежал записи. — Как трудно быть человеком в наше время… — негромко произнес он.
— Думаю, человеком быть трудно в любое время, — заметил мой друг. — В этом смысле наше время отличается от остальных только большей концентрацией зла — и в душах, и в мире вообще.
— Да, вы правы, — рабби тяжело вздохнул. — Концентрацией зла. Это вы очень точно сказали, реб Шимон… — он помолчал немного. — Рабби Ицхак Луриа, Ари а-Кадош, да будет благословенна его память, учил, что искры Божественного света рассеяны повсюду и что каждую из этих искр окружают силы зла, именуемые клипот. Когда-то, еще на заре творения, произошла надмирная катастрофа, которую мы называем «швират а-келим» — «сокрушение сосудов». Сосуды — каналы, по которым должен был распространяться Божественный свет, не выдержали его полноты, разбились. Тогда-то и рассыпались искры по тьме нижних миров, а остатки сосудов стали тем злом, которое удерживает частицы света и не дает им соединиться и вернуться к Творцу, в первоначальное состояние… Разумеется, реб Шимон, это всего лишь жалкая попытка на человеческом языке выразить явления сверхчеловеческие, для описания которых нет в нашем языке средств… А голус, рассеяние народа Израилева — это было лишь отражение в нижнем мире той катастрофы, которая произошла в высшем. Но не только происходящее в высших мирах отражается в земной жизни. Все, что случается здесь, точно так же влияет на происходящее там, — он указал пальцем вверх. — Когда окончится рассеяние, когда соберутся в Святой Земле все изгнанники, явится Мессия. Но придет он лишь тогда, когда ни одной частицы Божественного света, ни одной искры не останется в плену клипот. И его конечной целью будет завершение процесса «тиккун», процесса исправления и возвращения всей вселенной к первозданной гармонии… — раввин окинул нас долгим взглядом расширенных светлых глаз, дважды моргнул. На лице его появилось выражение смущения. — Простите, господа, я увлекся… — пробормотал он и поднялся со своего ящика.
— Нет-нет, рабби, это очень интересно, — поспешил его успокоить Холберг. — Очень интересно… Вы, значит, полагаете, что рассеяние евреев, изгнание — явление временное?
Рабби опустил голову и заложил руки за спину.
— Да, — сказал он. — Я часто рассказываю своим ученикам об одном суждении Маарала Пражского [4]да будет благословенна память его. Он был человеком весьма сведущим не только в Писании и Законе, но и в светских науках — математике, астрологии, астрономии. И часто, толкуя то или иное духовное понятие, прибегал к аналогиям из этих, казалось бы, вполне материальных наук. Так вот, в «Нецах Исраэль», рассуждая о голусе, о рассеянии евреев, он пишет следующее. В механике существует понятие устойчивого и неустойчивого равновесия. Устойчивое равновесие — например, состояние, в котором свинцовый шарик лежит в глубокой чашке, на донышке. Вы можете его сдвинуть, но он вернется в начальное положение. Но переверните чашку и положите тот же шарик на самый верх образовавшегося купола. Вы получите состояние неустойчивого равновесия: толкнув шарик, вы заставите его скатиться вниз. Назад он уже не вернется самостоятельно. Я полагаю устойчивое равновесие естественным состоянием, а неустойчивое — противоестественным. Естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный всегда ограничен коротким промежутком времени… — он сделал небольшую паузу, окинул задумчивым взглядом сначала меня, затем Шимона Холберга. — Как вы полагаете, реб Шимон, можно ли рассматривать не физические, а общественные явления в аналогии?
— Думаю, да, — ответил г-н Холберг, явно заинтересовавшийся рассуждениями раввина. — Во всяком случае, есть достаточно много примеров того, что явления, происходящие в природе, имеют свои аналоги в человеческом обществе.
— Очень хорошо, — реб Шейнерзон удовлетворенно кивнул. — В таком случае вполне разумно будет предположить, что и в жизни человеческого общества естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный — нет… — заложив руки за спину, он прошелся по узкой комнате-пеналу. — В изгнании — голусе — содержится тройное нарушение естественного порядка вещей. Первое: народ не может быть насильственно отделен от собственной земли. Это противоестественно. Все народы — дети Адама, и значит, не должен один народ находиться в подчинении у других. Это противоестественно. Не может один народ жить рассеянно среди других народов. Это противоестественно. Коль скоро противоестественное состояние всегда ограниченно относительно коротким промежутком времени, то и голус, будучи тройным нарушением естественного порядка вещей, непременно закончится… — рабби немного подумал и добавил, печально разводя руками: — Конечно, этот промежуток времени короток по сравнению с жизнью народа, но не с жизнью отдельного человека. Потому он и кажется нам вечностью… И все-таки мои ученики часто спрашивают: как Бог допустил то, что происходит сейчас? Как Бог — если он любит свой народ — допустил его до такого существования? Почему Он, воплощенное милосердие, не вмешался?
— Я и сам задаю себе такие же вопросы, — признался г-н Холберг. — Правда, мне проще. Я не верю в Бога. Во всяком случае, в течение последних нескольких лет понял, что не могу в него верить. Как он может наблюдать за всем происходящим — и не вмешиваться? Одно из двух — либо Его нет, либо… — он пожал плечами. — Да нет, без всякого «либо». Значит, Его нет.
Рабби снова сел на нары, помолчал немного, словно обдумывая сказанное Холбергом.
— Когда Всевышний проявляет свою власть над миром, история молчит, — сказал он негромко. — Чудо — оно вне истории. Вы говорите — почему Бог не вмешивается? Я не знаю, реб Шимон, почему. Я даже не знаю, не вмешивается ли. Может быть, мы просто не чувствуем этого — до поры до времени. Как не чувствовали поколения жившие до нас. Так часто пытались враги уничтожить народ Израилев. Но он существует по сей день. Это и есть вмешательство Творца в историю… Недавно я рассказывал своим ученикам о том, насколько Бог любит свое творение. Он даровал человеку высшее проявление Своей любви. Он даровал человеку свободу выбора. «Вот, — словно бы говорит Творец, — Я мог бы создать тебя таким, что зло не появилось бы никогда в твоей душе. Но Я не сделал этого, ибо что значила бы Моя любовь?» — реб Аврум-Гирш замолчал, несколько раз погладил дрожащей рукой лежавшую на коленях тетрадь. — Сначала Бог намеревался построить мир на принципах строгой справедливости — так говорили наши мудрецы, да будет благословенна их память. Но в мире справедливости не было бы места Божественному милосердию. И он сотворил мир, соединив справедливость с милосердием. А ведь именно милость Бога дает людям силы восставать против Него. Мир, построенный на Божьей справедливости, не смог бы выдержать Божьего гнева, мир, построенный на Божьем милосердии, погиб бы из-за человеческой гордыни. Поэтому есть суд и есть Судья. Но суд бесконечно откладывается благодаря Божьему милосердию и долготерпению.
— И вы полагаете, — сказал г-н Холберг, — что Божье милосердие оправдывает Его же молчание сегодня? Странное оправдание, — он повернулся ко мне. — Вы так не думаете, Вайсфельд?
Лицо раввина приобрело строгое выражение.
— По-вашему, Бог должен был вмешаться? — сказал он. — Да, наверное. Весь вопрос — когда? Когда это вмешательство могло бы предотвратить сегодняшнюю трагедию? Когда должен был вмешаться Творец, чтобы спасти Свой народ от преследования и истребления? Может быть, он должен был помешать вторжению немцев в Польшу? Или предотвратить победу Гитлера на выборах? Или даже вообще помешать рождению этого злодея? — рабби покачал головой. — Вас ведь, господин Холберг, и вас, доктор Вайсфельд, поражает не само злодеяние, а его масштаб, разве не так? Сейчас страдает целый народ, и вы восклицаете: «Где же Ты, Господи?» Но для Творца нет разницы — страдает ли миллион или один невинный человек. А разве была на протяжении всей истории человеческой хотя бы одна минута, чтобы где-нибудь не страдал невинный? И значит, чтобы предотвратить появление страдания в мире, Он вообще не должен был сотворить человека таким, каким сотворил. Он творил человека с любовью к нему, а высшая форма Божественной любви — дарование свободы выбора. Человек с самого начала выбрал неверный путь — но это был свободный выбор, а не навязанный человеку высшей силой. Может быть, действительно, этот мир следовало бы разрушить, а вместо него сотворить другой? — он пожал плечами. — Не знаю. И никто не знает. Разве есть сегодня человек, готовый подсказать Богу правильный путь? И нужна ли Творцу такая подсказка?.. Знаете, что я вам скажу, высокоученый доктор Вайсфельд, уважаемый реб Иона? Думается мне, доктор, кажется мне, господин замечательный сыщик Холберг, реб Шимон, не верящий в Бога, что Он ждет от нас сегодня только одного.
— Чего же? — спросил я.
Рабби поднялся с нар, аккуратно спрятал тетрадку под подушку и только после этого ответил:
— Чтобы мы Его простили…
— Что ж… — г-н Холберг выглядел несколько ошарашенным последним утверждением. — Можно и так считать… — он смущенно откашлялся. — Все это чрезвычайно интересно, рабби. И, наверное, умно. Но мы несколько отвлеклись от события, которое привело нас сюда сегодня — от убийства режиссера Макса Ландау. Итак, после окончания спектакля вы направились в гримерную господина Ландау, где тот должен был передать вам продукты для ваших учеников.
Реб Аврум-Гирш кивнул.
— Вы шли… поправьте меня, если я ошибаюсь… вы шли из зрительного зала через фойе…
— Нет, — сказал раввин. — Не из зала. Я не был на спектакле. Не обижайтесь, господин сыщик, и вы, доктор Вайсфельд, но я не понимаю этой формы развлечения. Я… Извините, — прервал он сам себя, — это неинтересно. Так вот, я шел с улицы, через широкий коридор. Который вы называете фойе. И прямо во второй коридор, тот, который вел к гримерным и другим подсобным помещениям, это вы верно сказали. Да. И пришел. Дверь… — рабби задумался. — Дверь, как мне кажется, была слегка приоткрыта. Да, точно. Оттуда падал свет. Знаете, такая узкая полоска.
— Вы никого не встретили в коридоре? — спросил Холберг.
— Как будто, нет… Мне так кажется. Хотя… — рабби опустил голову и некоторое время внимательно разглядывал пол. — Вы знаете, — сказал он, наконец, — сейчас, когда вы спросили… Я вспоминаю, что там, в темном коридоре, я видел какое-то движение.
— Что вы имеете в виду? — быстро спросил Холберг. — Какое движение?
— Там было темно… — пробормотал раввин. — Очень темно, особенно после светлого фойе… Вы же помните, вы же сами там были… Когда я подходил к двери… Мне показалось, что за моей спиной кто-то быстро прошел. Помните, там такая ниша. Краем глаза я заметил нечто вроде тени… Или человека, двигавшегося бесшумно, как тень…
— Очень интересно, — Холберг посмотрел на меня. — Да, там есть ниша, в которой вполне может скрыться человек. И даже не один. Помните, доктор, мы с вами тоже там стояли? Хорошо, — он вновь повернулся к раввину. — А в гримерной — вы долго пробыли рядом с телом?
— Нет, конечно, нет! — раввин даже замахал руками. — Я просто испугался. От неожиданности. Сначала я подумал… Не знаю, что я подумал, но уже через секунду я понял, что господин Ландау мертв. Я сразу же побежал кого-нибудь позвать. Встретил доктора Вайсфельда, позвал его. Дальше вы и сами все знаете. Нет, — повторил он, успокаиваясь, — совсем недолго я там был, не больше двух минут. Ну, может быть — трех…
— Вы успели разглядеть что-нибудь? — спросил Холберг без особой надежды. — Насколько я понимаю, вы бывали в этом помещении. Странно, что я ни разу вас там не встретил… Впрочем, сам я приходил туда лишь перед сном, да и впустил меня господин Ландау за три дня до смерти… Так что? Вы не увидели ничего особенного? Ничто не бросилось вам в глаза?
— Да, — повторил господин Шейнерзон, — абсолютного зла нет. И быть не может. Есть только низшая степень добра. Так писал каббалист Моше Кордоверо, и то же самое утверждал рабби Исраэль Баал-Шем-Тов. И то же писал его внук, рабби Нахман из Брацлава. Что вас так удивляет, реб Иона? Вы смотрите вокруг себя, видите свою и нашу нынешнюю жизнь и говорите: «Это не жизнь! Это ужас! Это зло! Зло абсолютное!» Но лишь потому, что вы пока не видели ничего более страшного, верно, доктор?
Говоря все это, наш грустный клоун поглаживал пепельную свою бороду и размеренно покачивал головой.
— В давние времена, во времена кровавых дел Хмельницкого и его гайдамаков, — сказал он, — когда злодеи на глазах матерей разрубали детей, подносили к их лицам кровавые куски и спрашивали: «Эй, жидовка, это треф или кошер?» — в те жуткие времена, ученейший доктор Вайсфельд, разве не казались те чудовища абсолютным злом? Разве не вынесли тогда раввины галахическое постановление — не жить евреям на Украине и не иметь там имущества? Но прошли столетия — и мы уже по-другому смотрим на те злодейства. «Э, — говорим мы, — это, конечно, страшные дела, кровавые дела, но ведь они миновали, а народ жив. Зло? Ну, так оно мертво, то давнее зло, что о нем вспоминать!» Может быть, и на сегодняшние злодейства люди будут смотреть так же — как на историю? Может быть, все дело лишь во времени? — он уже не просто качал головой — он раскачивался всем телом, словно на молитве. — Может быть, человек не вправе определять степень зла? И если давние кровавые дела уже не вызывают в наших душах того отклика, какой вызывали у современников, то давнее зло не было абсолютным? Ведь то, что абсолютно, не подвержено воздействию времени. А если зло — не абсолютно, значит, рабби Моше из Кордовы прав: это всего лишь низшая степень добра. Зла нет, но есть добро, есть абсолютное добро, и Добро — Творец…
В очередной раз я вспомнил этот разговор вечером, когда мы с Холбергом отправились к рабби Шейнерзону. Я примерно представлял себе вопросы, которые мой друг собирался задать нашему раввину, и потому помалкивал; что же до г-на Холберга, то он, по обыкновению, не спешил посвящать меня в свои мысли.
Так, в полном молчании, мы дошли до угла улиц Пражской и короля Фридриха. Здесь находилось пристанище рабби Шейнерзона. Собственно говоря, он жил не один — мне было известно, что тут же обитали дети — полтора десятка мальчиков от восьми до десяти лет, чьи родители умерли уже здесь, в гетто.
Один из них встретил нас снаружи у входной двери. Он стоял, прислонившись к стене, с деланно-ленивым видом, и зорко поглядывал по сторонам. С нашим приближением, мальчик сразу же скрылся за дверью.
Мы остановились у входной двери.
— Подождем, — сказал Холберг. — Думаю, мальчишка побежал предупредить о нашем появлении.
Через несколько минут появился раввин. Он плотно прикрыл за собой дверь и лишь после этого поднял на нас глаза.
— Доктор Вайсфельд, — сказал он. — Да. Добрый вечер, доктор. Это вы. А это… — он перевел взгляд на г-на Холберга. — А это вы. Да. Я вас узнал. Добрый вечер. Что вас привело ко мне, господа? Или вы просто так — проходили рядом?
— Нет, не просто так, — ответил Холберг. — Я шел повидаться с вами. А доктор Вайсфельд согласился меня сопровождать. Сейчас мы с ним вместе занимаемся одним делом. И нам нужна ваша помощь.
Моей скромной особой рабби не заинтересовался. Но его явно очень занимал Шимон Холберг. Он рассматривал его так долго, что это могло бы показаться в других обстоятельствах бесцеремонностью или невоспитанностью.
— Я вас не знаю, — сказал он, наконец.
— Верно, простите… — г-н Холберг виновато улыбнулся. — Меня зовут Шимон. Шимон Холберг, к вашим услугам, рабби. Когда-то — в другой жизни — я был полицейским. Ловил воров и грабителей.
Рабби Шейнерзон кивнул.
— Да, это очень важная работа, — промолвил он уважительно. — Только не говорите — в другой жизни. Ваша жизнь сегодняшняя и та, которую вы вели за воротами Брокенвальда — суть одна и та же. Просто разные отрезки одного не очень долгого пути. Что было в вашей прежней жизни — в настоящей прежней жизни, в прежнем вашем воплощении, — о том ни вы, ни я судить не можем. Но, видимо, что-то необычное было. Иначе вы не оказались бы в нынешней жизни в Брокенвальде… Да. Так зачем я вам понадобился?
Шимон Холберг выглядел несколько растерянным.
— А ведь вы правы, реб Аврум-Гирш, — он вдруг рассмеялся. — Моя нынешняя жизнь — да, в ней я продолжаю делать то, что делал смолоду. Когда-то я ловил преступников — воров, грабителей, мошенников. И убийц, конечно же. И сейчас то же самое. Я ловлю убийцу. Пытаюсь поймать…
— Вы говорите об убийце господина Ландау? Именно в связи с этим вы пришли ко мне? Вы думаете, что я могу вам помочь? Что я знаю то, чего не знаете вы? Может быть, может быть… — реб Аврум-Гирш снова задумался. — Тогда вам придется немного подождать. Видите ли, я занимаюсь с мальчиками. Мы изучаем Тору. Здесь у нас что-то вроде ешивы. Мальчики должны учиться. И я учу их здесь. Но это запрещено. Еврейское образование запрещено. Значит, в любой момент сюда могут прийти злодеи — синие или черные — и отправить всех нас в каменный мешок. Потому мы не можем терять ни минуты. И приходится соблюдать осторожность.
— Поэтому один из ваших учеников и дежурит у входа? — спросил я.
— Да, это Хаим. Он сторожит дверь чаще других. Он схватывает все на лету, наш Хаим, у него светлая голова и резвый ум. Поэтому время от времени я именно его прошу постоять на улице, пока объясняю другим темные места из Писания. Хотя, конечно же, это все лишь самоуспокоение. Пока никто не донес, мы можем успокаивать себя тем, что наш Хаим успеет увидеть опасность… — раввин вздохнул. — Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них. Подождите, уважаемые гости, я сейчас скажу детям, чтобы они пошли на задний двор погулять, и мы с вами поговорим более или менее свободно.
Когда ученики рабби Шейнерзона послушно отправились во двор, мы вошли внутрь. Обиталище нашего раввина, одновременно и жилище, и ешива, представляло собою длинную и узкую комнату, образованную, по-видимому из двух в результате сноса простенков. С одной стороны шли двухъярусные нары — восемь пар, в дальнем углу располагался небольшой стол, вокруг которого стояли несколько ящиков, заменявших табуреты. Реб Аврум-Гирш сделал приглашающий жест и занял один из ящиков. Мы последовали его примеру. Реб Аврум-Гирш вопросительно взглянул на моего друга.
— Как вы уже поняли, господин Шейнерзон, я пытаюсь отыскать убийцу режиссера Макса Ландау. А доктор Вайсфельд мне помогает. Должен сказать, что, хотя Юденрат позволил нам этим заниматься, я не имею права никого принуждать к даче показаний. Если вы не хотите говорить со мною — можете не говорить.
— Вы действительно рассчитываете найти преступника? — реб Аврум-Гирш прищурился, отчего его правый глаз почти полностью спрятался под мохнатой бровью. — Вы настолько верите в свои силы?
— Я собираюсь все для этого сделать, — ответил г-н Холберг. — Удастся ли мне — вопрос другой. А насчет веры… Если это не удастся мне, значит, этого не сделает никто. Хотя мои слова, наверное, звучат излишне самоуверенно
— Хорошо, — рабби сложил руки на груди. — Я отвечу на ваши вопросы, реб Шимон. Я не думаю, что вам удастся найти убийцу, но я отвечу на ваши вопросы. Знаете почему? — он коротко рассмеялся и снова посерьезнел. — Потому что вы почти дословно повторили слова раббана Гиллеля Великого. Сказанные, правда, по другому поводу. Но — пусть у вас будет шанс, реб Шимон.
— Спасибо. Скажите, господин Шейнерзон, а что вас привело в гримерную после спектакля? — спросил Холберг.
Раввин явно был готов к этому вопросу и ответил тотчас:
— Господин Ландау просил меня об этом заранее. Утром, в день спектакля, он зашел ко мне и сказал, что у него кое-что для меня будет. Не для меня лично, а для моей ешивы. Он был очень весел… — реб Аврум-Гирш задумался. — Нет, пожалуй, не весел, а возбужден. Очень возбужден, знаете ли, как будто предвкушал что-то интересное в ближайшем будущем.
— Кое-что будет… — повторил Холберг. — Так. Очень интересно. Но вы, конечно, не знаете, что он имел в виду?
— Почему же? Знаю, разумеется, — раввин вытащил из кармана большой носовой платок, чистый, но утративший цвет от частой стирки. — Очень даже знаю, господин сыщик. Это ведь не в первый раз. Покойный мне помогал уже около месяца. Не знаю уж, каким образом ему это удавалось, но он время от времени снабжал меня продуктами для моих учеников. Это было очень кстати, потому что детский паек в Брокенвальде… Ну, вы сами знаете. Его не хватает.
Мы с Холбергом переглянулись. Он был удивлен не меньше моего.
— Интересно, — пробормотал Холберг. — Весьма интересно. Снабжал продуктами в течение месяца.
— Обычно это происходило в канун субботы, — добавил раввин. — Я даже могу сказать точно, в течение какого времени. Это, значит, спектакль был в пятницу. Это, значит, нынешняя суббота — четвертая… — он помрачнел. — Когда я пришел и увидел… Ужасная картина, ужасная… Первая мысль, которая пришла мне в голову в тот момент, была очень глупой: я подумал, что кто-то позарился на продукты, предназначавшиеся моим мальчикам. И убил господина Ландау, чтобы завладеть ими. Да, глупо, глупо, конечно… И очень стыдно… Ай-я-яй, реб сыщик, как же мне было стыдно! — реб Аврум-Гирш скривился, будто от зубной боли. — Не дай вам Бог испытать такой пронзительный стыд!
— Почему стыдно? — спросил Холберг.
— Потому что, увидев мертвого человека, я в первую очередь подумал, что мы теперь больше не получим продуктов, — расстроено объяснил раввин. — Только потом мне пришло в голову, что ведь человека лишили Божьего дара — жизни. И может быть, как раз из-за этой самой еды — нескольких буханок хлеба, пары-тройки брикетов маргарина, дешевых конфет… — он зачем-то встал со своего ящика, подошел к угловым нарам, взял в руки лежавшую там тетрадку. С рассеянным видом пробежал записи. — Как трудно быть человеком в наше время… — негромко произнес он.
— Думаю, человеком быть трудно в любое время, — заметил мой друг. — В этом смысле наше время отличается от остальных только большей концентрацией зла — и в душах, и в мире вообще.
— Да, вы правы, — рабби тяжело вздохнул. — Концентрацией зла. Это вы очень точно сказали, реб Шимон… — он помолчал немного. — Рабби Ицхак Луриа, Ари а-Кадош, да будет благословенна его память, учил, что искры Божественного света рассеяны повсюду и что каждую из этих искр окружают силы зла, именуемые клипот. Когда-то, еще на заре творения, произошла надмирная катастрофа, которую мы называем «швират а-келим» — «сокрушение сосудов». Сосуды — каналы, по которым должен был распространяться Божественный свет, не выдержали его полноты, разбились. Тогда-то и рассыпались искры по тьме нижних миров, а остатки сосудов стали тем злом, которое удерживает частицы света и не дает им соединиться и вернуться к Творцу, в первоначальное состояние… Разумеется, реб Шимон, это всего лишь жалкая попытка на человеческом языке выразить явления сверхчеловеческие, для описания которых нет в нашем языке средств… А голус, рассеяние народа Израилева — это было лишь отражение в нижнем мире той катастрофы, которая произошла в высшем. Но не только происходящее в высших мирах отражается в земной жизни. Все, что случается здесь, точно так же влияет на происходящее там, — он указал пальцем вверх. — Когда окончится рассеяние, когда соберутся в Святой Земле все изгнанники, явится Мессия. Но придет он лишь тогда, когда ни одной частицы Божественного света, ни одной искры не останется в плену клипот. И его конечной целью будет завершение процесса «тиккун», процесса исправления и возвращения всей вселенной к первозданной гармонии… — раввин окинул нас долгим взглядом расширенных светлых глаз, дважды моргнул. На лице его появилось выражение смущения. — Простите, господа, я увлекся… — пробормотал он и поднялся со своего ящика.
— Нет-нет, рабби, это очень интересно, — поспешил его успокоить Холберг. — Очень интересно… Вы, значит, полагаете, что рассеяние евреев, изгнание — явление временное?
Рабби опустил голову и заложил руки за спину.
— Да, — сказал он. — Я часто рассказываю своим ученикам об одном суждении Маарала Пражского [4]да будет благословенна память его. Он был человеком весьма сведущим не только в Писании и Законе, но и в светских науках — математике, астрологии, астрономии. И часто, толкуя то или иное духовное понятие, прибегал к аналогиям из этих, казалось бы, вполне материальных наук. Так вот, в «Нецах Исраэль», рассуждая о голусе, о рассеянии евреев, он пишет следующее. В механике существует понятие устойчивого и неустойчивого равновесия. Устойчивое равновесие — например, состояние, в котором свинцовый шарик лежит в глубокой чашке, на донышке. Вы можете его сдвинуть, но он вернется в начальное положение. Но переверните чашку и положите тот же шарик на самый верх образовавшегося купола. Вы получите состояние неустойчивого равновесия: толкнув шарик, вы заставите его скатиться вниз. Назад он уже не вернется самостоятельно. Я полагаю устойчивое равновесие естественным состоянием, а неустойчивое — противоестественным. Естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный всегда ограничен коротким промежутком времени… — он сделал небольшую паузу, окинул задумчивым взглядом сначала меня, затем Шимона Холберга. — Как вы полагаете, реб Шимон, можно ли рассматривать не физические, а общественные явления в аналогии?
— Думаю, да, — ответил г-н Холберг, явно заинтересовавшийся рассуждениями раввина. — Во всяком случае, есть достаточно много примеров того, что явления, происходящие в природе, имеют свои аналоги в человеческом обществе.
— Очень хорошо, — реб Шейнерзон удовлетворенно кивнул. — В таком случае вполне разумно будет предположить, что и в жизни человеческого общества естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный — нет… — заложив руки за спину, он прошелся по узкой комнате-пеналу. — В изгнании — голусе — содержится тройное нарушение естественного порядка вещей. Первое: народ не может быть насильственно отделен от собственной земли. Это противоестественно. Все народы — дети Адама, и значит, не должен один народ находиться в подчинении у других. Это противоестественно. Не может один народ жить рассеянно среди других народов. Это противоестественно. Коль скоро противоестественное состояние всегда ограниченно относительно коротким промежутком времени, то и голус, будучи тройным нарушением естественного порядка вещей, непременно закончится… — рабби немного подумал и добавил, печально разводя руками: — Конечно, этот промежуток времени короток по сравнению с жизнью народа, но не с жизнью отдельного человека. Потому он и кажется нам вечностью… И все-таки мои ученики часто спрашивают: как Бог допустил то, что происходит сейчас? Как Бог — если он любит свой народ — допустил его до такого существования? Почему Он, воплощенное милосердие, не вмешался?
— Я и сам задаю себе такие же вопросы, — признался г-н Холберг. — Правда, мне проще. Я не верю в Бога. Во всяком случае, в течение последних нескольких лет понял, что не могу в него верить. Как он может наблюдать за всем происходящим — и не вмешиваться? Одно из двух — либо Его нет, либо… — он пожал плечами. — Да нет, без всякого «либо». Значит, Его нет.
Рабби снова сел на нары, помолчал немного, словно обдумывая сказанное Холбергом.
— Когда Всевышний проявляет свою власть над миром, история молчит, — сказал он негромко. — Чудо — оно вне истории. Вы говорите — почему Бог не вмешивается? Я не знаю, реб Шимон, почему. Я даже не знаю, не вмешивается ли. Может быть, мы просто не чувствуем этого — до поры до времени. Как не чувствовали поколения жившие до нас. Так часто пытались враги уничтожить народ Израилев. Но он существует по сей день. Это и есть вмешательство Творца в историю… Недавно я рассказывал своим ученикам о том, насколько Бог любит свое творение. Он даровал человеку высшее проявление Своей любви. Он даровал человеку свободу выбора. «Вот, — словно бы говорит Творец, — Я мог бы создать тебя таким, что зло не появилось бы никогда в твоей душе. Но Я не сделал этого, ибо что значила бы Моя любовь?» — реб Аврум-Гирш замолчал, несколько раз погладил дрожащей рукой лежавшую на коленях тетрадь. — Сначала Бог намеревался построить мир на принципах строгой справедливости — так говорили наши мудрецы, да будет благословенна их память. Но в мире справедливости не было бы места Божественному милосердию. И он сотворил мир, соединив справедливость с милосердием. А ведь именно милость Бога дает людям силы восставать против Него. Мир, построенный на Божьей справедливости, не смог бы выдержать Божьего гнева, мир, построенный на Божьем милосердии, погиб бы из-за человеческой гордыни. Поэтому есть суд и есть Судья. Но суд бесконечно откладывается благодаря Божьему милосердию и долготерпению.
— И вы полагаете, — сказал г-н Холберг, — что Божье милосердие оправдывает Его же молчание сегодня? Странное оправдание, — он повернулся ко мне. — Вы так не думаете, Вайсфельд?
Лицо раввина приобрело строгое выражение.
— По-вашему, Бог должен был вмешаться? — сказал он. — Да, наверное. Весь вопрос — когда? Когда это вмешательство могло бы предотвратить сегодняшнюю трагедию? Когда должен был вмешаться Творец, чтобы спасти Свой народ от преследования и истребления? Может быть, он должен был помешать вторжению немцев в Польшу? Или предотвратить победу Гитлера на выборах? Или даже вообще помешать рождению этого злодея? — рабби покачал головой. — Вас ведь, господин Холберг, и вас, доктор Вайсфельд, поражает не само злодеяние, а его масштаб, разве не так? Сейчас страдает целый народ, и вы восклицаете: «Где же Ты, Господи?» Но для Творца нет разницы — страдает ли миллион или один невинный человек. А разве была на протяжении всей истории человеческой хотя бы одна минута, чтобы где-нибудь не страдал невинный? И значит, чтобы предотвратить появление страдания в мире, Он вообще не должен был сотворить человека таким, каким сотворил. Он творил человека с любовью к нему, а высшая форма Божественной любви — дарование свободы выбора. Человек с самого начала выбрал неверный путь — но это был свободный выбор, а не навязанный человеку высшей силой. Может быть, действительно, этот мир следовало бы разрушить, а вместо него сотворить другой? — он пожал плечами. — Не знаю. И никто не знает. Разве есть сегодня человек, готовый подсказать Богу правильный путь? И нужна ли Творцу такая подсказка?.. Знаете, что я вам скажу, высокоученый доктор Вайсфельд, уважаемый реб Иона? Думается мне, доктор, кажется мне, господин замечательный сыщик Холберг, реб Шимон, не верящий в Бога, что Он ждет от нас сегодня только одного.
— Чего же? — спросил я.
Рабби поднялся с нар, аккуратно спрятал тетрадку под подушку и только после этого ответил:
— Чтобы мы Его простили…
— Что ж… — г-н Холберг выглядел несколько ошарашенным последним утверждением. — Можно и так считать… — он смущенно откашлялся. — Все это чрезвычайно интересно, рабби. И, наверное, умно. Но мы несколько отвлеклись от события, которое привело нас сюда сегодня — от убийства режиссера Макса Ландау. Итак, после окончания спектакля вы направились в гримерную господина Ландау, где тот должен был передать вам продукты для ваших учеников.
Реб Аврум-Гирш кивнул.
— Вы шли… поправьте меня, если я ошибаюсь… вы шли из зрительного зала через фойе…
— Нет, — сказал раввин. — Не из зала. Я не был на спектакле. Не обижайтесь, господин сыщик, и вы, доктор Вайсфельд, но я не понимаю этой формы развлечения. Я… Извините, — прервал он сам себя, — это неинтересно. Так вот, я шел с улицы, через широкий коридор. Который вы называете фойе. И прямо во второй коридор, тот, который вел к гримерным и другим подсобным помещениям, это вы верно сказали. Да. И пришел. Дверь… — рабби задумался. — Дверь, как мне кажется, была слегка приоткрыта. Да, точно. Оттуда падал свет. Знаете, такая узкая полоска.
— Вы никого не встретили в коридоре? — спросил Холберг.
— Как будто, нет… Мне так кажется. Хотя… — рабби опустил голову и некоторое время внимательно разглядывал пол. — Вы знаете, — сказал он, наконец, — сейчас, когда вы спросили… Я вспоминаю, что там, в темном коридоре, я видел какое-то движение.
— Что вы имеете в виду? — быстро спросил Холберг. — Какое движение?
— Там было темно… — пробормотал раввин. — Очень темно, особенно после светлого фойе… Вы же помните, вы же сами там были… Когда я подходил к двери… Мне показалось, что за моей спиной кто-то быстро прошел. Помните, там такая ниша. Краем глаза я заметил нечто вроде тени… Или человека, двигавшегося бесшумно, как тень…
— Очень интересно, — Холберг посмотрел на меня. — Да, там есть ниша, в которой вполне может скрыться человек. И даже не один. Помните, доктор, мы с вами тоже там стояли? Хорошо, — он вновь повернулся к раввину. — А в гримерной — вы долго пробыли рядом с телом?
— Нет, конечно, нет! — раввин даже замахал руками. — Я просто испугался. От неожиданности. Сначала я подумал… Не знаю, что я подумал, но уже через секунду я понял, что господин Ландау мертв. Я сразу же побежал кого-нибудь позвать. Встретил доктора Вайсфельда, позвал его. Дальше вы и сами все знаете. Нет, — повторил он, успокаиваясь, — совсем недолго я там был, не больше двух минут. Ну, может быть — трех…
— Вы успели разглядеть что-нибудь? — спросил Холберг без особой надежды. — Насколько я понимаю, вы бывали в этом помещении. Странно, что я ни разу вас там не встретил… Впрочем, сам я приходил туда лишь перед сном, да и впустил меня господин Ландау за три дня до смерти… Так что? Вы не увидели ничего особенного? Ничто не бросилось вам в глаза?