"Заявление" означало - об уходе.
   Начальник перевернул листок и с таким живым любопытством заглянул в следующий, точно увидел там очень веселенькую картинку.
   - Кланяться не будем! - проговорил он с мстительным удовольствием, целиком поглощенный разглядыванием картинки. Ему уже было совершенно неважно, что он теряет водителя первого класса. Сейчас ему хотелось только получше осадить Орехова.
   И Орехов вышел из комнаты, мягко притворив за собой дверь, прошел через обширный двор мимо бензоколонок и распахнутых ворот гаража по испачканному маслом асфальту в диспетчерский домик у выездных ворот, попросил там перо, чернила и листок бумаги и твердым почерком написал это самое заявление.
   Через несколько дней вечером, когда он сидел на краю своей койки, не замечая, что давно уже стемнело, кто-то постучал в дверь.
   Из плохо освещенного коридора вошел человек и остановился на пороге, ослепнув в темноте.
   - Там у двери выключатель, - сказал Орехов, не двигаясь с места.
   Вошедший пошарил по стене, нашел и повернул выключатель, но свет не зажегся.
   - Еще раз!
   Выключатель щелкнул во второй раз, и лампочка в пожелтевшем газетном колпачке фунтиком зажглась.
   Орехов узнал Миронова, старшего механика, пожилого, сутулого, всегда озабоченного, точно слегка согнувшегося под тяжестью всяких самых неблагодарных нагрузок, которые на него вечно наваливали по безотказности его характера. Орехов так и ждал, что кого-нибудь да пришлют к нему еще разок для переговоров. Значит, этот тяжелый разговор взвалили не на кого другого, а опять на Миронова.
   - Можно к тебе? - спросил Миронов, стоя на пороге с портфелем под мышкой, пузатым, потертым, с надорванной ручкой портфелем, в жизни не видавшим, наверное, ни единой бумажки. - Я по всему двору плутал, тебя искавши.
   - Присаживайся, - сказал Орехов и, опять опустив голову, стал внимательно наблюдать за своими непрерывно шевелящимися пальцами босых ног.
   Миронов неуютно присел посреди комнаты на табуретку, положив портфель на колени, и оглядел штукатуренные стены, низкий потрескавшийся потолок и два маленьких окошка без подоконников.
   - Плохие у тебя жилищные условия, - грустно сказал Миронов.
   - Да ну?.. А у тебя?
   - У меня?.. - Прежде чем ответить, Миронов минуту растерянно моргал, точно ему в первый раз в жизни пришло в голову, что у него тоже могут быть какие-то жилищные условия, и не без труда припоминая, какие же они у него, в самом деле. - У меня, ты спрашиваешь? - И, наконец припомнив, улыбнулся с некоторым удивлением: - Да, действительно, у меня тоже неважные... А что поделаешь? Давно ли война кончилась? Кругом нехватки...
   - Слыхал про войну. А тебя насчет чего прислали? Стыдить меня? Или уговаривать? Или еще что?
   - За что тебя стыдить? Стыдить тебя не за что.
   - Так ведь не сам же ты пришел. Все-таки прислали?
   - Конечно, мне товарищи поручили. У тебя, скорей всего, с начальником разговор вышел? Может быть, недоразумение. Ты обиделся на что-нибудь? Поцапались? Хорошо было бы уладить, если возможно. А?.. Он ведь может обидеть человека.
   Орехов поднял голову и незло усмехнулся:
   - Ай-ай! Он же начальник. Разве начальники плохие бывают? Как у тебя язык поворачивается.
   - Я не говорю, что плохой. А недостатки у него есть. Вот с людьми... Не ладит, нет...
   - Если он с людьми плох, так чем же он, по-твоему, так хорош?
   - Ну вот, сам видишь, ты обижен. Сгрубиянил он тебе? Это с ним не первый случай.
   - Я не обидчивый. А охоты работать вот именно обязательно под его руководством - что правда, то правда! - нет у меня такой охоты.
   - Ах, как ты так рассуждаешь, товарищ Орехов. Конечно, ты обижен и раздражен! - сокрушенно говорил Миронов. - Не у начальника ты работаешь. Ты с ним и сталкиваешься-то не часто. А?
   - Столкнулся, и вот опротивел.
   - Ну, поговорим, расскажи мне. А? Я по-товарищески!
   - Что говорить? Уезжаю я по личным причинам. А руководитель он, по-моему, дрянь.
   - Нельзя этого сказать. Почему ты так полагаешь? План выполняем. Имеем хорошие показатели. Мы не отстающие как-никак.
   - Правильно! - подхватил Орехов. - Значит, и начальник молодец. А может, с другим мы были бы на первом месте по Союзу?
   - Нет, ты им определенно обиженный!
   - Не доплюнуть ему до меня... А мало он с людьми грубиянит? Сводит счеты за каждое слово? Ты лучше меня знаешь.
   - Бывали случаи, - печально сознался Миронов.
   - Так, выходит, он скверный человек? А?
   - Жесткий.
   - Нет, не жесткий, а гадкий. Работник? Из средних, посредственный. Так научился, попривык, вроде не заметно, что сам-то он ничего хорошего в дело не вносит. Тянет лямку.
   - Нет, приличный работник, а гениев-то немного, но напасешься на всякую должность!
   - А я не понимаю, как это - человек гадкий, но зато работник приличный. Выходит, у нас не найдется приличных работников и чтобы человек был хороший, вполне порядочный? Не верится!.. Да ты что в портфель свой вцепился, из рук не выпускаешь? Секретные дипломатические документы?
   - Да, - сказал Миронов, сам удивившись, что портфель все лежит у него на коленях. Он нагнулся и поставил его на пол у своих ног, и внутри что-то звякнуло. Он отстегнул единственную слабую застежку и поправил повалившуюся набок бутылку кефира. Рядом стояла такая же вторая бутылка и высовывался бок обсыпанной сладкими крошками булочки. - Таскаю вот из буфета домой... О чем это мы беседовали?
   - Так, о жизни. Еще ты меня, наверное, должен спросить, зачем я водку пью.
   - Да, говорят, уж очень. Конечно, не в рабочее время, но будто уж очень.
   - Добрые люди не соврали.
   - Плохое это дело, - вздохнул Миронов, точно у него вместе с Ореховым вышла неприятность.
   Тот это почувствовал, и вообще раздражение у него уже прошло, даже неловко становилось, что Миронов, вместо того чтобы нести кефир к себе домой, сидит тут и невесело так беседует с посторонним мужиком.
   - Плохое? Является ко мне тут недавно один непьющий, трезвый человек и сидит, рассуждает для моего убеждения, что алкоголь - это очень плохо. От него вред печенке и ущерб семейной жизни, а пользы никакой. Хорошо. Я его спрашиваю: а ты сам-то пил?.. Он даже возмутился, так и шарахнулся от меня. Отлично! Я ему тогда и говорю: какая же твоему мнению цена? Я вот пью, и это занятие, как понимаю, мне подходит. А ты не пил, и тебе не нравится. Это все равно что ты в Елабуге не был, а говоришь, она тебе не нравится. А я там живу, и мне нравится. Что же я тебя буду слушать?
   - Ай-ай! - укоризненно рассмеялся Миронов. - Не стыдно тебе, Орехов! Ты ведь небось это Сапарову говорил?
   - Сапарову!
   - Ой, промахнулся, - старался удержать смех Миронов. - Сапаров?.. Ах, в этой Елабуге бывал!.. Очень даже.
   - Я потому и говорил.
   - Вот ты какой! - Миронов, улыбаясь, подобрал с полу портфель и встал. - Ты человек думающий, товарищ Орехов. Мне тебя учить нечему. У тебя очень тяжелый период жизни, и все. Но ты сам разберешься со временем, это я уверен. Жалко, что ты заявление не хочешь обратно взять. Не возьмешь?
   - Нет.
   - Вижу. Ну, я тебе желаю справиться с мыслями. И вообще желаю. Будь здоров!
   Попрощались, и Миронов ушел с портфелем под мышкой. Он давно уже ушел, а Орехов все еще сидел, опустив голову, на краю постели, задумчиво смотрел на свои крупные босые ноги и шевелил пальцами. Зря болтал с Мироновым, только человека задерживал. Вот теперь пошел, понес кефир своей старухе. Почему старухе? Она, кажется, молодая, только у нее что-то с желудком плохо. Вот и таскает, бедняга, ей каждый день из буфета кефир в своем продуктовом портфеле. Почему это "бедняга"? Сейчас, наверное, вытащил булочки, сидит, ссутулившись, с пустым портфелем на коленях, смотрит, как она ест и кефиром запивает, и, наверное, радуется... Похоже, что так.
   В день отъезда, стоя посреди совсем уже голой комнаты, где, кроме железной койки, стола и трех табуреток, только гвозди в стене да газетный фунтик на лампочке остались, он огляделся кругом и вдруг, сам не зная почему, подошел к зеркальцу, все еще висевшему на гвоздике в простенке.
   Перед этим зеркалом он всегда брился, но никогда при этом на себя не смотрел. Чудесная способность - не видеть того, что не хочешь замечать, или не замечать того, чего не хочешь видеть, подумал он и заглянул в зеркало. Он увидел слегка одутловатую, плохо выбритую и равнодушную до угрюмости рожу. Не первой молодости, несвежую рожу водителя тяжелой машины, который изо дня в день по многу часов дышит не прохладой весенних рощиц, а жаром двигателя внутреннего сгорания, да и в часы отдыха ради освежения не на лимонад налегает...
   Вовка, уже перетаскавший к себе все, что Орехов не брал с собой, стаканы, коробки от папирос, старые журналы с картинками и прочее, - теперь снова зашел и спросил:
   - А зеркало? Позабыл?
   - Зеркало... Забирай и зеркало, это больно паршивое, не возьму.
   Вовка с удовольствием схватил зеркало и стал протирать рукавом:
   - Чем еще паршивое? Хорошев. Тебе самому сгодится!
   - Рожа выглядывает оттудова больно мерзкая! - сказал Орехов и подтолкнул Вовку в плечо: - Забирай и уходи!.. Слыхал? Я там другое себе куплю.
   - Чудак-рыбак, ну гляди, я беру! - сказал Вовка и утащил зеркало.
   Орехов остался один, и его вдруг охватило отчаяние. Не то скрытое, подавленное, о каким он жил все последнее время, а открытое, такое, что, как густой дым, все заполняет вокруг, вытесняет воздух из комнаты так, что и дышать, кажется, нечем.
   Возбуждение перед отъездом и оживление от мысли, что кончается его здешняя жизнь, - вдруг все это ушло. Странным образом именно в эту минуту он понял, что ничего доброго не будет впереди. Ничего не развяжет его отъезд. Куда бы он ни приехал, хоть в Австралию, в Рио-де-Жанейро или Мурманск, - все равно из зеркала будет выглядывать та же рожа, где бы он ни оказался, всюду за ним будет таскаться этот мужик, опротивевший ему до отвращения, всюду он будет с ним, и никуда от него не уехать, сколько ни меняй квартир и городов.
   На вокзал он приехал вместе о Дрожжиным и Вовкой - втроем. Приехал с полным сознанием, что ему ехать надо, но куда именно ехать и зачем - это все оставалось не очень-то ясным. Собственно, самым главным было желание оборвать эту жизнь, но не отступала и мысль, что все, от чего он стремился уйти, отвязаться, уехать, все равно сядет в один поезд с ним, и вместе с ним уедет, и вместе слезет на любой остановке, хоть выскочи на ходу ночью посреди голой степи.
   - Эх, до чего я тебе завидую! Ну прямо завидую, что ты едешь! - стонал Дрожжин, когда они, зайдя в вокзальный ресторан, выпивали на прощание, позабыв даже узнать, когда отходит поезд, да и не решив, куда он должен отходить. - Это неважно - куда! А ты концы оборвал за собой и носом повернулся в океан! Ну, в самом крайнем случае потонешь. И то лучше!
   - Болтай! - басом сказал Вовка. Он сидел за столом напротив отца и насасывался лимонадом - ему поставили целую бутылку, живот уже раздуло, а не допить было жалко, он икал, но опять присасывался к стакану, хотя уже не лезло.
   - Я-то от души тебе... чтоб не утопиться, а пристать к теплому берегу! От души! - Дрожжин потянулся чокнуться. - И если ты обнаружишь мало-мальски где нам подходящее, ну, жить можно, ты сразу телеграмму давай с адресом и выходи встречать. Мы с Вовкой все бросим и приедем в то место, где ты будешь находиться!.. Потому что нам с ним тут обрыдло... Вова, поедем на повое место к дяде...
   - Поехали! - сказал Вовка рассеянно и икнул лимонадом. Потом вдруг оживился и бодро добавил: - Поехали! Дядя Орешкин, шлепай нам телеграмму, где устроился. Мало-мальски, и сразу давай! А?
   - Ладно, - сказал Орехов. - Не потону, дам телеграмму с оплаченным ответом.
   Вовке все очень нравилось на вокзале, нравилось надуваться лимонадом за одним столиком со взрослыми, нравилось, что кругом снуют озабоченные люди, пахнет невиданными кушаньями, большой самовар стоит на прилавке, под стеклом выставлены разные интересные тарелочки с закуской, играет музыка и все разом разговаривают, а потом начинает галдеть громкоговоритель, объявляя, что куда-то уходит поезд или вдруг приходит откуда-то!
   Когда они наконец добрались до кассы и купили билет, оказалось, что поезд вот-вот уйдет, и они все втроем весело бежали вдоль платформы. Орехов вскочил в последнюю минуту на подножку, и тут же поезд начал понемножку трогаться с места. Вовка вдруг понял, что он сам-то остается, сейчас придется отправляться в барак и даже свойского соседа Орехова не будет, и неожиданно взвыл, отпихивая проводника, с воплем полез на ступеньки и потянул за собой отца, а когда тот его оттащил, злобно брыкался в отцовых руках и рвался за вагоном. Ему, наверное, хотелось крикнуть что-нибудь вроде "Не уезжай!", но он не сумел найти таких слов и, в слезах и ярости отбиваясь руками и ногами, вопил: "Куда ты, черт нехороший, без нас... Ну ладно, погоди ты у меня!.."
   Билет он купил все-таки не до Рио-де-Жанейро и не до Семипалатинска, а всего до Мокшанска, того самого, откуда пришло письмо.
   Когда поезд остановился, он медленно сошел с подножки, поставил чемодан и, засунув руки в карманы, бесцельно остался стоять, поглядывая на освещенные окна поезда, который его привез, точно не вполне уверенный, что именно тут ему нужно было сходить.
   После двухминутной остановки окна сдвинулись, медленно поползли, побежали и наконец быстро замелькали перед глазами, платформа опустела, и только после этого он повернулся и осмотрелся вокруг.
   Платформа была та самая, с которой он несколько лет назад в последний раз белым, снежным, холодным днем уезжал на фронт. Сейчас в густых весенних сумерках над железнодорожными путями пахло цветущей липой и невдалеке желто светилось окошко пивного ларька, около которого тлели красные огоньки папирос и звякали толстым стеклом кружки.
   Он подошел к ларьку и тоже спросил себе кружку и, как другие, прислонившись к деревянной стенке балаганчика, медленно прихлебывая, выпил пиво и выкурил папиросу. Потом подобрал чемодан и знакомым ходом прошел через вокзал, похожий, как родной брат, на девяносто девять других таких же вокзалов, через которые ему случалось проходить, и, сойдя с крыльца, ступил в мягкую пыль площади, окруженной высокими, шелестящими в темноте старыми липами.
   Дальше дорога была знакомая, не забылась.
   Добравшись до переулка, он завернул за последний угол и еще издали услышал бестолковое рычанье мотора грузовика и скрежет переключаемых передач. Подойдя ближе, увидал машину, груженную дровами, которая толклась на месте, то дергаясь рывками вперед, то пятясь задним ходом, старалась въехать и все не попадала в узкие ворота двора.
   Водитель-мальчишка неумело дергал машину, а учить дурака, когда тот уже сел за руль, поздно. Орехов прошел мимо двора, где толпились встречавшие машину жильцы дома, радостно волнуясь, что вот им привезли дрова.
   Окна в обоих этажах дома были освещены, а некоторые растворены настежь, и оттуда гремело радио, во дворе кричали оживленные голоса, подвывал мотор и вообще похоже было на праздник.
   Он подошел к двери и с удивлением отметил, что она точно такая, какая хранится в его памяти. А ему ведь начинало казаться, что ничего этого нет на самом деле: ни такой двери, ни этого окна, ни переулка - все только в его воспоминании или воображении. И очень странно было вдруг видеть на самом деле эту дверь прямо с улицы, прежде тут, кажется, была какая-то маленькая лавчонка, а уж после устроили это однокомнатное помещение для жилья. Квартирой такое жилище военного времени никак не назовешь.
   Все-таки дверь, оказывается, существовала и все то, что могло быть за ней, тоже. Это его глубоко изумило. Он постучался очень тихо, так, что его не услышали. И тут он вдруг разозлился и вспомнил, кто он такой и зачем приехал, и увидел свою рожу, как в зеркале, и постучался громко и грубо, как должен стучаться человек с такой рожей, и тотчас услышал тоненький голосок:
   - Войдите.
   И вошел.
   Девчонка лет двенадцати остолбенела, вытаращив на него глаза, и сделала недовольную гримасу:
   - Я думала, Валя вернулась!
   - А что? Значит, ее нет?
   - Она скоро придет... - разглядывая его вдруг похитревшими глазами, сказала девочка и почти льстиво осведомилась: - А вы к ней? Дожидаться будете?
   - Подожду.
   - Вот и хорошо, ждите, посидите, а я побегу - дрова привезли! - Не дожидаясь ответа, она шмыгнула мимо него в дверь и исчезла.
   Никаких сеней или прихожей в этой комнате-лавочке, конечно, не было. Прямо с улицы двойная дверь вела в самую середину помещения, то есть в спальню, столовую и все прочее.
   Он поставил чемодан, прикрыл за собой дверь и, сняв шапку, огляделся. Над головой в верхнем этаже музыка продолжала греметь, со двора доносились галдящие голоса, и мотор грузовика бурчал поспокойнее, - вероятно, дуралей шофер наконец прицелился получше и попал в ворота.
   Он услышал легкий кашляющий смешок, огляделся и никого не увидел.
   - Ну, я же тут... - проскрипел тонкий голосок, и в головах постели шевельнулась марлевая занавеска, как полог прикрывавшая кровать.
   Он подошел и сквозь марлевую занавеску разглядел белое детское лицо, очень маленькое на непомерно большой подушке. Слегка повернув в его сторону голову, девочка смотрела пристально и вдумчиво, потом ее бледные припухшие губы шевельнулись, и она спросила:
   - Я тебя не видела?
   - Нет.
   - Женька убежала? А ты не уйдешь, пока мама не вернется?
   - Нет, я ее подожду.
   - Ну честно?
   - Сказал, подожду.
   - Ну смотри! - сказала девочка и устало прикрыла глаза.
   Он присел на табуретку прямо посреди комнаты, обеими руками держась за шапку у себя на коленях. Громкая музыка на верхнем этаже кончилась, и теперь по радио пела женщина что-то капризно-слезливое, точно ее дверью прищемили и не пускают, ныла, наверное, еле слышно где-нибудь за тысячу километров, всунув в рот микрофон, точно зубную щетку, а тут ее хныканье перекрывало даже грохот разгружаемых дров.
   "И что меня принесло? - думал Орехов. - Зачем я тут?" - и с ненавистью слушал певицу.
   - Подойди, пожалуйста, поближе, - тихонько попросила девочка.
   Он положил шапку на табуретку и нерешительно подошел.
   - Ножки... - со вздохом проговорила девочка и закрыла глаза.
   - Это как? - тупо глядя на нее сквозь марлю, спросил Орехов.
   Девочка удивленно посмотрела:
   - Вот мученье с тобой!.. Что ты не понимаешь? Руки у тебя есть? Руками возьми. Ну потискай ножки.
   Он стянул с себя пальто, не оглянувшись, бросил его назад на табуретку, услышал, как оно сползло и, щелкнув пуговицами, упало на пол, и, приподняв край марлевого полога в ногах кровати, отвернул мягкий угол ватного рябого одеяла.
   - Ну куда ты полез? - прохныкала девочка капризно и смешливо и пошевелила ногами под одеялом где-то очень близко к подушке, как ему показалось. Он никак не думал, что она такая маленькая. Одеяло пришлось отвернуть наполовину, и только тогда он увидел ее ноги, высовывавшиеся из узеньких дудочек зеленых ситцевых штанишек пижамки, и узенькие белые ступни с пальцами, похожими на горошины.
   Горошинки нетерпеливо зашевелились, и Орехов поневоле присел с самого краю, протянул, стесняясь, свои огрубелые, прокуренные, вагонные, пивные руки, взял и потихоньку сжал хрупкие ступни девочки.
   - Так?
   - Ты потихонечку так пожимай... потаскивай... - девочка страдальчески зажмурилась. - Ой, тюлень какой!.. Разминай и разминай потихонечку... Ну вот видишь, у тебя уже немножко получается, - с закрытыми глазами она тихонько постанывала от болезненного удовольствия. Минуту спустя она сонно проговорила: - Только ты не отпускай...
   Девочка, кажется, заснула, а он сидел и потихоньку разминал ей ступни и щиколотки и даже перестал удивляться, просто добросовестно делал, что она ему велела.
   Слышно было, как выезжал со двора грузовик, певица на втором этаже кончила свое нытье, и за дело взялся эстрадный певец, сытым и нагловатым голосом затянул какие-то чепуховые слова про "девчонок" и про "любовь", довольно ловко делая вид, что голос у него замирает от чрезмерного наплыва чувств как раз на тех местах, где у него окончательно не хватало сил вытянуть ноту.
   Его Орехов возненавидел до того, что ясно себе представлял и усмешечку, и пренебрежительную улыбку, слышную в голосе: сам знаю, что ерунду пою, да ведь с вас и этого хватит! Возненавидел до того, что стало казаться, вот сейчас откроется дверь и войдет Валя именно с этим певцом под ручку и скажет... ну, что-нибудь из предсказаний Дрожжина, скажет вроде: "А мы с Валентином не ожидали твоего приезда" или: "Мы с Олегом не ждали..."
   - Пусти! - вдруг остреньким голоском живо пискнула девочка, задергала ногами. - Пусти-пусти-пусти!.. - И нараспев слабо закричала: - Ма-ама идет!.. Мама идет!..
   Орехов опустил одеяло, быстро встал и отошел к своей табуретке, наступив на пальто, и сейчас же в комнату стремительно вошла Валя, на ходу вытаскивая руки из рукавов коротенького ситцевого халатика, с которого стряхивалась древесная труха.
   Она испуганно метнула взгляд на Орехова, быстро отвела глаза, пробормотала что-то совсем невнятное, подошла к кровати, перекинула себе через голову марлевый полог и, нагнувшись к девочке, заговорила с ней шепотом.
   Заметив, что топчется на своем пальто, Орехов поднял его с полу, пристроил на табуретке и тогда сообразил, что самому некуда сесть. Пошел и, сложив пополам, приткнул пальто на стул в дальнем углу, а сам вернулся на свое место посреди комнаты. За пологом долго шептались, потом затихли. Медленно откинув через голову полог, Валя выглянула, точно вернулась в комнату, и сказала:
   - Здравствуйте.
   Потом она вышла, села против него за стол и рассказала, что как раз сегодня удалось достать грузовик и потому вот пришлось всем домом складывать дрова.
   Он точно вскользь объяснил, что очутился в городе вроде как проездом, что могло, пожалуй, оказаться чистой правдой.
   - А что девочка? Нездорова? - спросил Орехов.
   - Да, прихворнула немножко, - беспечно проговорила Валя. Простудилась вот, приходится полежать.
   - Ах вот оно что, - неубежденно пробормотал Орехов.
   - Да, но главное, уже лето подходит. Как на улице потеплело, правда? Ветерок летний. Как только наступит лето, она быстро поправится, доктор сказал.
   Он смотрел на нее, узнавал и не узнавал. Она почти не изменилась за эти годы, но совсем другая стала чем-то, а чем - он и понять не мог, да и очень глядеть-то на нее стеснялся. Волосы, как прежде, были у нее по-мальчишески расчесаны на косой пробор, и глаза были те же, но совсем по-другому - медленно - она поднимала их прежде, чем заговорить. Она была как будто та же, только притихшая какая-то или, может быть, уставшая?
   Вдалеке шумел, надвигаясь, проливной дождь, деревья за окном в тревожном ожидании волновались все сильнее, скоро стало слышно, как дождь с быстро нарастающим ровным гулом все ближе накатывается, проносясь по темным садам и крышам, и наконец первый дождевой порыв брызнул, потом ударил в стекла, и все потонуло в шуме воды рухнувшего потоками ливня.
   Валя отошла к окну, прислонилась лбом к стеклу и, глядя в темноту, где едва виден был залитый потоками воды слабый фонарь, сказала:
   - Странно... Я совсем не ожидала.
   Орехов тоже стал у окна немножко поодаль.
   - А что же... отец твой?
   - Что? Ах, отец?.. Да он... то есть он с нами не живет.
   - Не живет?
   - Нет, он с нами... нет.
   - А давно это? - спросил он, кивнув на кровать, где за пологом, кажется, уже уснула девочка.
   Валя, обернувшись, посмотрела на него с удивлением, отвернулась и опять прислонилась лбом к стеклу.
   - Давно, но она уже не помнит... Я говорю ей: целый месяц! И она верит... - Она нахмурилась. После короткого молчания, глядя в темноту, обращаясь к дождю или фонарю - больше там ничего нельзя было разглядеть, повторила: - Никак не ожидала... Но я, наверное, догадываюсь, зачем вы приехали... Это насчет развода?
   Орехов этого как-то не ожидал и молчал, соображая, а она торопливо договорила:
   - Я давно этого жду, конечно, пожалуйста, вы только скажите мне, куда надо пойти, что сделать... Или написать?! Я все сделаю, что нужно, только я плохо знаю...
   - Давно ждешь?.. Чего же ждать, верно... Развод так развод, это пожалуйста, разве я держусь?
   - Да, - не слушая, договорила она свое. - Вы же свободны совершенно, даже говорить смешно...
   - Пожалуйста! - повторил он громче и добавил уже зло: - Пожалуйста, о чем разговор!
   Она долго ничего не отвечала, потом, запинаясь, затрудненно проговорила:
   - Я устала, наверное. Я не понимаю, что вы говорите. Что значит "пожалуйста"? Простите, я правда плохо сейчас соображаю.
   И по голосу слышно было, что она давно и очень устала, недосыпала, наверное, ей трудно жилось, все это Орехов очень хорошо понимал, но это было вовсе не то, что ему хотелось сейчас услышать. И чувствовал он вовсе не то, что ему нужно было чувствовать. Ему нужно было только окончательно убедиться, что все люди сволочи, все обман и Валька обман, пускай даже увидеть того, с наглым голосом, со скучающей ухмылкой напевающего про "девчонок", таких, как Валя, тогда все было бы ясно и легко, как по программе. А тут все было что-то не то, что ему требовалось, я сам он тут оказался не тот. Он совсем сбился, и неожиданно выговорилось с раздражением тоже вовсе не то, что нужно:
   - Почему это ты меня стала на "вы" называть?
   - Я не знаю, - медленно, раздумывая, сказала Валя. - Я думаю, вам так приятнее.
   - Да что там, ладно... - грубо сказал Орехов и, стараясь не терять этого найденного тона грубости, по привычке это у него хорошо получалось, даже деловито побарабанил пальцами по раме окна. - Что темнить дело-то! Если развод, так ты так и говори прямо, что тебе нужен, а не то что...