Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Кнорре Федор
Орехов
Федор Федорович Кнорре
Орехов
Еще в войну на пустыре за железнодорожными путями были выстроены для рабочих эвакуированного завода эти одинаковые бараки странного розового цвета. Война кончилась, но все вокруг еще полно было ее отголосков. Завод уехал обратно в свой город, как бы раздвоившись, и оставил на месте такой же завод, только поменьше. Старых рабочих большей частью переселили на другие квартиры, так что теперь весь этот барачный квартал был населен до того разными людьми, что и объяснить-то было трудно, какая судьба свела их вместе в этих одинаковых унылых и длиннющих домиках, шелушащихся розовой краской посреди бывшего пустыря с протоптанными по всем направлениям пыльными тропинками, громадной лужей у водоразборной колонки летом и молочными ледяными торосами зимой.
В субботу почтальон приходил утром и вместе с газетами оставил Софье Львовне письмо для ее соседа - водителя автобуса Орехова.
Чтоб Монька не сложил из конверта кораблика или самолетика, она спрятала письмо в карман фартука и до самого вечера посматривала на ворота, не покажется ли Орехов, все время помнила, что нужно отдать письмо. Но тут она обнаружила, что Монька пропал. Хотя это происходило по нескольку раз в день, она каждый раз в отчаянии хваталась за голову и начинала метаться, как курица перед автомобилем, теряя всякое соображение, уверенная, что именно на этот раз Монька пропал окончательно, погиб страшной смертью, она его потеряла, сыночка своего, красавчика своего сладкого, свою единственную радость, ангелочка обожаемого! И, дергая себя за седеющие волосы, постанывая от предчувствия неминучей беды, она выбегала, оглядывалась по сторонам, во двор, уже начиная причитать над его растерзанным трупиком, над его закатившимися звездочками-глазками!..
На подламывающихся, слабеющих ногах она, спотыкаясь, кидалась к заброшенному колодцу, с воплем заглядывала в его зловещую темноту, уже готовая и сама ринуться туда следом за своим бриллиантовым котиком, за своим... Но колодец был неглубокий, к тому же забитый всякой дрянью, и даже ее безумные глаза могли разглядеть, что ее сокровища там нет.
Сразу ей становилось чуточку легче, но она не сдавалась и, дергая себя за волосы, чуть не падая при каждом шаге, бросалась к воротам с криком: "Ой, он попал под грузовик!" Но тут кто-нибудь из соседок, наблюдавших за знакомой сценой, выходил на крыльцо и кричал:
- Чего надрываешься! Софья!.. Вон твой на сарае сидит с мальчишками!
Не веря своему счастью, она оглядывалась, всплескивая руками: Монька действительно сидел на низенькой крыше сарая, болтая ногами, в полной безопасности.
- Монечка!.. - бессильным, опустошенным голосом вскрикивала Софья Львовна, бросалась к Моне и, вцепившись ему в ногу, сдергивала с крыши, рискуя грохнуть затылком об землю, хватала и трясла его за плечи так, что от него только пыль летела, вопя окрепшим пронзительным голосом: - Монька, чтоб тебе подохнуть! Это холера, а не мальчишка, пропадешь еще один раз, я убью тебя, змееныш окаянный!
Монька, точно его лично это совершенно не касалось, с полным равнодушием позволял матери себя трясти, мотаясь в ее руках, как тряпичная кукла. Он знал, что через минуту она его отпустит и пойдет по своим делам, страстно поцеловав на прощание и пообещав в следующий раз выколотить из него всю душу.
Пока все это происходило у сарая, Орехов, чье письмо мялось в кармане фартука у Софьи Львовны, прошел через двор и успел по волнистому полу длинного коридора дойти до своей комнаты, вынуть из кармана бутылку водки, сорвать пробку, налить себе поменьше полстакана и выпить.
После этого он, уже не торопясь, снял куртку, повесил на один из множества громадных гвоздей, торчавших из стены и составлявших значительную часть обстановки комнаты, на другой гвоздь повесил кепку, снял ботинки, лег на кровать, закинул руки под голову и терпеливо стал ждать, пока водка начнет действовать и на сердце у него помягчеет, кое-что затуманится, а кое-что вдруг прояснится - что именно и как получится, заранее он не знал. По-разному бывало. Ему хотелось подумать о чем-нибудь совсем другом, но он ничего не мог поделать - с неправдоподобной ясностью опять всплывал Анисимов!.. Тот самый Анисимов, который был последней точкой, не причиной, а осью поворота сто жизни! Поворота, кончившегося тем, что он теперь шофер автобуса. Это он уломал, упросил, угрозил и, главное, убедил в конце концов в критическую для них всех минуту выкроить, натянуть те самые одиннадцать процентов, которые так необходимы были их району для лихой сводки, для звонкой передовой в районной газете, которые в общей сумме были нужны области для победоносного рапорта! И когда все это рухнуло самым естественным образом, не могло когда-нибудь не рухнуть, - вдруг сорвался зубец, и полетела со скрежетом на полном ходу шестеренка, и стала вся работавшая на перегреве на рекорд машина, и в наступившей тишине у них в районе появились деловитые хмурые люди разбирать что к чему.
Началось тягостное заседание, и Анисимов сразу же сам взял слово и начал говорить, безжалостно бичуя себя за ошибки. Через несколько минут начало получаться так, что ошибки эти, возможно, не его личные ошибки, но он готов полностью принять за них ответственность. Потом он стал громить и бичевать эти ошибки и всякую малейшую нечестность с яростью и даже открытой угрозой. А поскольку не может же человек самому себе грозить, получилось так, будто в кабинете вроде бы появился кто-то другой, главный виноватый, кому он грозил со всем презрением и яростью!..
Прием это был старый, и пользоваться им многие умеют, но, надо признать, тут Анисимов показал класс: прямо у всех на глазах со скамьи подсудимых как-то перебрался сперва на место для свидетелей, а закончил речь уже почти на трибуне прокурора, страстно требуя самого сурового наказания кому-то, кого он обвинял и клеймил... Надо полагать, не себя же он требовал наказать?.. И ни слова не сказал, как он сам накачивал, уговаривал, убеждал, улещал, и манил, и грозил таким, как Орехов, районным работникам, чтоб они давали ему цифру и проценты, если нет лучшего продукта налицо...
Он думал, что невозможно человеку пережить такой позор, но Анисимов был не из тех, кто от сознания своей вины кончает самоубийством.
И вот теперь, долгие месяцы спустя, Орехов, лежа в розовом бараке на своей койке, опять томился на заседании, с гадливой ненавистью слушал речь Анисимова и опять молчал, как там, в упор разглядывая Анисимова, и все ждал, что тот наконец расскажет правду, как он, добиваясь своего, ломал угрюмое сопротивление людей. Анисимов после своей речи, весь раскаленный негодованием, сидел с суровым, непреклонным и скорбно-победоносным видом человека, мужественно победившего у всех на глазах грехи: свои и чужие. А Орехов молчал. От ненависти. Так ничего и не сказал, только смотрел в упор и молчал...
- Су-укин с-сын!.. О, сукин сын! - мычал Орехов сквозь сжатые зубы, ворочаясь на своей койке, точно все зло и подлость мира вместились для него в этого Анисимова...
Наконец, усилием воли оторвав свои мысли от Анисимова, он начинал вспоминать свою жизнь за последние годы и в который уже раз убеждался, что вспомнить было как-то нечего. Все было как-то одинаково: работа, текучка, неотложка, спешка - все в сегодняшнем дне, в декаде, в квартале, куда там даже о будущем годе подумать!
В комнату вошел маленький мальчик Вовка и, прикрыв за собой дверь, постучался изнутри.
- Ну? - спросил Орехов, даже обрадовавшись, что его мысли прервали. Что скажешь?
- Папку моего не видел? - чтоб завязать разговор, уныло осведомился Вовка. Они с отцом - водителем Дрожжиным - были Орехову соседи по коридору.
- Придет скоро.
- Да-а, придет... Врешь. Что же он не идет-то? - плаксиво проныл Вовка.
- Ты, может, голодный?
- Может, голодный, а он, черт, не идет!
- Если у тебя отец черт, значит, ты сам чертенок. Не смей ругаться, не поворачивая головы, спокойно сказал Орехов.
- Я не матерно. Я матерно никогда не позволяю. А где он валандается, чего домой не идет?
- Ты голодный?
- Конечно, голодный... Я два блина слопал. Софья дала...
- Сбегай за колбасой.
- А сколько брать? Кило?.. - Он захохотал своей остроте и серьезно спросил: - Триста грамм?
- Четыреста... В левом кармане куртки возьми. Слышь? Во внутреннем!
- Что я, не знаю? - презрительно хмыкнул Вовка, быстро подставил табуретку, влез на нее и вытащил из кармана куртки деньги. - Ух ты! Получка?
- Аванс.
- Ага, верно! - поправился Вовка. - Аванс. Ну, я дунул! - и выбежал вон.
Минут через десять он вернулся бегом, как ушел, шлепнул на стол колбасу и разложил по столу сдачу. Во рту у него тоже была колбаса.
- Довесок, - пояснил он, напоказ громко чмокая. - А ты что пьешь больно медленно? Все так и осталось, пока я ходил.
- Вечер длинен. Надо планировать. Ты режь колбасу-то. Ешь.
Они закусили. Он лежа медленно жевал, а Вовка вертелся на стуле, поглядывая в окно.
- Чего она меня блинами угощала, знаешь? Опять ей причудилось, что Монька в колодец вякнулся. Завелась на всю-ю катушку! И вот мотается, как кошка угорелая. После отыскался, вот обрадовалась! Псих. Сдохнешь от нее! Он хихикнул и покосился на Орехова. Убедившись, что рассказ успеха не имел, задиристо спросил: - А что, не псих, скажешь? Ну скажи? Не псих? Не псих?
- Псих, - сказал Орехов медленно, - это кто сдуру чудит.
- Ну ясно, - внимательно слушая, сказал Вовка.
- А тут, может, вовсе другое.
- Какое такое другое?
- Не наше с тобой дело какое... А вдруг, например, когда-нибудь в колодце она уже видела что-нибудь?
Минуту Вовка сопел, все медленнее прожевывая хлеб с колбасой.
- Не Моньку?
- Не Моньку.
- А ты не выдумал?.. А чего он туда полез, дурак?
- Почем я знаю... Едва ли чтоб сам полез.
- Фашисты? - прошипел Вовка, широко открывая глаза. - Верно я говорю? - И рассеянно принялся за колбасу, безброво хмурясь, озабоченно что-то прикидывая в голове.
Немного погодя он увидел из окна отца:
- Является, бродяга... Гляди, и не торопится!.. - И не спеша пошел встречать.
Орехов налил себе еще около полстакана, отпил немного и опять стал ждать, но ему опять помешали. Тут же Вовка вернулся, веселый, сияющий:
- Папка выпивши и еще с собой принес. Чудит! Пошли к нам в гости.
- Нет, я полежу, - сказал Орехов.
Вовка неохотно вышел.
К этому времени Софья Львовна вспомнила наконец, что все еще не отдала чужое письмо, и постучала в дверь.
- Вы уже дома?.. Так вам тут письмо.
Не вставая с кровати, Орехов попросил подсунуть письмо под дверь и услышал шелест бумаги на полу. Голубоватый квадрат скользнул и остался лежать, и он даже не подумал идти его подбирать, не могло быть ему никаких интересных писем, только приподнялся на локте, отхлебнул из стакана, откинулся на мятую блинчатую подушку и опять стал ждать.
Дверь распахнулась, и, дружно держась за руки, шумно ввалились Вовка с Дрожжиным.
- Чего же это ты? От нашей компании отбиваться, бирюк! А?.. дружелюбно погрозился Дрожжин.
- Я полежу, - сказал Орехов, слегка помахав кистью руки вместо приветствия. У него уже начинало отходить на сердце, и теперь хорошо было бы подумать в одиночестве. - Полежать хочется.
- Ну, мы твои гости! - покладисто согласился Дрожжин. - Вовка, марш за припасами, все сюда! Живо!
Вовка стрелой выскочил за дверь.
- Все-таки при мальчишке хлебать эти прохладительные напитки... - вяло поморщился Орехов.
- Ой, грех... - смеясь, замотал головой Дрожжин. - Вот перееду в коттедж-особняк, начну напитки принимать исключительно в своем скромном холле, а Вовку, чтоб не портился, каждый раз буду запирать в сортире...
Вернулся Вовка, прижимая обеими руками к груди и сверху придерживая подбородком кулек с пряниками и коробку с печеньем. От старания не разронять и от удовольствия язык у него был высунут, он гордился тем, что отец, когда возвращался выпивши с получки, притаскивал ему груду пряников, печенья. Вовка только и жил в полное свое удовольствие, когда отец был выпивши, ждет не дождется каждый раз такого дня, ладно еще, что ждать-то не долго приходилось, и тогда уж у них начиналась дружба, пряники и веселье до самой ночи.
Письмо, которое Вовка при входе задел ногой, с легким шуршанием скользнуло на середину комнаты.
- Письма у тебя по полу валяются, - сказал Дрожжин и вдумчиво стал разливать в стаканы, аккуратно поровну.
Вовка выложил на стол припасы, раздал каждому по прянику, а себе, как непьющему, вытащил сразу два.
- Нераспечатанное! - сказал Дрожжин, закусывая пряником и издали разглядывая письмо. - Давай я прочитаю, если тебе тяжело. Вовка, подай!
Вовка поднял письмо с полу, и отец протянул к нему руку.
- Не твое, не лапай! - сказал Вовка отцу и отдал письмо Орехову.
- Ладно, успеется! - равнодушно, не глядя даже на конверт, Орехов отложил письмо на стол.
- А может, что интересное? Срочное какое-нибудь? - Дрожжин сам усмехнулся такому предположению. - Может, тебя восстанавливают на прежней ответственной должности, а?.. Вот это бы да!
- Поди ты... Неужели ты воображаешь, что я мечтаю?
- В случае чего, ты тогда меня с Вовкой к себе в секретарши возьми.
- Будет трепаться-то! - с удовольствием слушая, снисходительно усмехнулся Вовка. - Завелся!
- Я у двери сяду и пойду от посетителей отлаиваться: "Вы куда претесь, гражданка? Товарищ Орехов совершенно занятый для разговоров с вами!.. Товарищ Орехов проводит важное совещание!" - а ты в это время сиди за дверью, бутерброды с разной начинкой кушай, кофием запивай...
- Не был я таким. Это в "Крокодиле" рисуют, отвяжись ты от меня.
- Ага, мне тоже не верится, - вдумчиво разглядывая стакан в своей руке, Дрожжин вздохнул. - Не верится, что ты каким-то там... этим... работником был.
- Мне тоже не верится.
- А не снится? Во сне?
- Нет... Так, кое-какая сволочь снится.
- Это сон в руку... Возьми нашего черта. Это начальник? Он же ни в зуб ногой! Техники не нюхал, а только может свободно всякие слова употреблять из техники... и то другой раз невпопад!
Орехов молчал и думал прежнее. Снова видел двор, куда он вышел после того заседания, дождик и черные лужи под ногами, темный вечер, и машины одна за другой зажигают фары, урчат остывшими за время ожидания моторами и одна за другой разъезжаются, двор пустеет. И он остается один.
Дрожжин повертел письмо перед собой и сказал:
- Нет, тут тебе повышения не предвидится. Ну почитай! Личное.
Орехов нехотя принял конверт, который тыкал ему в руки Дрожжин, осмотрел его с обеих сторон, нахмурился, медленно надорвал с угла и вытащил листок, исписанный крупными круглыми буквами. Посмотрел вблизи, потом, отодвинув листок подальше, опять пригляделся и криво усмехнулся. Хмыкнул и слегка помахал бумажкой в воздухе.
- Скажите пожалуйста!.. Письма мне стала писать!.. Вот до чего!..
Потом он быстро пробежал глазами письмо, нахмурился, сразу же перечел его еще раз - оно было совсем коротенькое, - быстро сел на койке с письмом в руке, точно собираясь вскочить и бежать, но остался сидеть неподвижно.
Дрожжин, внимательно к нему приглядываясь, сочувственно сказал:
- Это от бабы!
- Нужны мне твои бабы.
- От бабы! Зачем отрекаешься, когда я вижу.
- Какая там баба... От жены.
- Ух ты!.. У тебя, оказывается, и жена есть? Вот это да!.. Как же это понимать?.. Вроде как у меня?.. Ты что? Алименты платишь?
- Ну, плачу, отвяжись.
- Все ясно. Ай-ай-ай!.. Знаешь, тогда давай мне, я прочитаю и дам тебе совет... Не даешь? Не надо, не давай. Я тебе так все скажу, что там написано. - Он задумался, сильно морща лоб, так что даже уши зашевелились, и разом просиял: - А вот что: "Пришли мне, котик, еще деньжоночек!" Ну, скажи, не угадал?
Орехов пожевал губами, поморщился, сплевывая приставшую табачную крошку.
- Насчет котика не угадал.
- Не надо котика! - покладисто согласился Дрожжин. - А про деньги? Точно! И все они одна в одну, одна в одну!.. "А не пришлешь, буду жаловаться в партийную организацию!" Так?
- Пальцем в небо.
- Ага, нет? Тогда, значит, скорей всего, она пишет, что по тебе соскучилась! Опять нет? Тогда: "Ах, скучаю, тоскую, помираю, пришли мне срочно всю зарплату без вычетов". Ну, признавайся! Я же не для смеха, я тебя утешить, я помочь тебе хочу. От души, как человеку. А?
- Да, денег просит.
- Как в одной форме их всех штамповали! Все выманит из человека, выжмет досуха, и тогда ей тебя не надо, хоть кидайся из окна головой в помойку!
- Я ей и так не нужен.
- А это она лучше твоего знает, а все равно выманивает! Алименты взыскивает? Закон! Но на этом точка! И дальше не поддавайся! Один раз поддашься, они и пойдут, и пойдут!.. И над тобой же потешаться будут.
- "Они"-то кто?
- Она со своим хахалем!
- Это еще откуда?
- Нет, ты меня убиваешь! С какой полки ты свалился? Ты сколько лет ее не видел, свою бабу, и воображаешь, она там сидит у окошка, кулаком подперевшись, тебя дожидается? Охти!
- Ничего я не воображаю. Мне дела нет, а ты чего надрываешься?
- Как не надрываться! - Дрожжин отчаянно всплеснул руками. - Я сочувствую! Она у тебя что? Горбатая? Кривая?
- Я уж и позабыл. Не помню, какая она.
- Была бы горбатая, ты бы не позабыл. Нет, она молодая, и ты ее такие предательские строчки читаешь, и душа в тебе киснет! Ты размякнуть готов! Ты на меня посмотри: перед тобой человек, пострадавший от слабости! Сгубил жизнь свою, и семейную, и личную, и теперь не могу на тебя спокойно глядеть, как ты спотыкаешься над той самой ямой! В какую я нырнул по самые уши, и вот сидим с Вовкой!..
- Ладно, меня ты не впутывай! - равнодушно пробурчал Вовка с набитым ртом.
- Помалкивай, дурачок, - грустно сказал Дрожжин. - Ты ничего этого не слушай. Или забывай тут же.
- Ладно, забыл уж. Ты чего повеселей заводя.
- Да, да, самое веселенькое! Скажи мне, Орехов, почему это такое Пушкин свою жену знал: "Мой ангел!" А у нас нет другого, как "Моя баба!". И кто тут прав?
- Ты свою и бабой-то небось не называл.
- Верно, Орехов! Это ты верно сказал... Я, скорей всего, именно ангелом ее считал. Конечно, про себя.
- Что ж про себя только?
- Что?.. А неловко ж. Стыдно даже вслух... Но про себя я так чувствовал, как Пушкин. А что хорошего? На практике что получилось? Нехорошая, стерва... Вовка, ты не обращай внимания, это мы так... Пошучиваем к слову.
Вовка давно уже начал позевывать и теперь угадал безошибочно, про что пойдет разговор, знакомый и скучный: про то, как это получилось, что они остались вдвоем, как отец уважал его мать и узнал, что она ему изменяет, и какими гордыми словами он, не теряя достоинства, ее заклеймил и после этого покинул без сожаления. Знал также, что потом отец сдаст и ослабнет, может, и слезу пустит, признаваясь, как эта "гадина" покинула его с Вовкой сама, сколько ее ни просили и ни стыдили в тот день, когда она уходила, подобрав все свои вещички, и кастрюльки, и занавески, уходила, злая и насмешливая, только и хлопоча, как бы чего не забыть из мелочей, уходила, как победительница, а гордые и презрительные, благородные и клеймящие слова у отца тогда еще не были даже придуманы...
Разговор этот Вовку уже не волновал, только нагонял скуку, поэтому он со стуком выложил на прощание каждому еще по прянику, сгреб свои пакеты и, зевая, поплелся к себе спать.
После ухода Вовки они допили все, что оставалось, и еще долго сидели и разговаривали, полные сочувствия и дружелюбия, почти не слушая друг друга, каждый о своем.
Дрожжин грозил в воздухе пальцем и восклицал:
- Ты-то хоть им не поддавайся! Это все одни происки!.. Если ты пересилить не можешь, тогда вот что: махни туда сам. И нагрянь! А? Без предупреждения, без всякого... И вся картина перед тобой откроется! Вся ихняя подлость! Ну, нагрянь!
А Орехов, едва слушая, кивал головой, соглашаясь:
- А зачем я поеду? Надоело, и устал. Со всей этой музыкой кончать и кончать!.. Мне на это наплевать, а просто изумительно, до чего кругом сволочь! Без единого пятнышка, кругом! Еще письма не хватало. Вспомнила дорогого мужа, как деньги понадобились! Ат... любовь! Я даже очень рад, что письмо! Мне даже это легче. Чем все это противнее, тем мне и легче!..
- Да, брат, другие люди, они могут даже убивать за измену!.. таинственно лепетал Дрожжин, горестно роняя голову все ниже. - А я что? Я ни разу ее даже ударить не мог... До того моя слабость... И вот решу, знаешь: ударю! Но жалко!.. Как это, думаю? Я ее ударю, а вдруг ей больно? Он всхлипнул и стукнул себя кулаком по голове. - Так и надо дураку... Слабость!
Наутро Орехов проснулся с тяжелой головой, но нисколько этому не удивился, ничего другого и не ожидал.
Еще не совсем проснувшись, он уже начал думать. Прочитанное письмо вошло в него и бродило, не находя себе настоящего места, точно в заброшенном, темном доме, неверными шагами бродило, наугад открывая двери, по пустынным комнатам с закрытыми ставнями.
Почему его не оставляют в покое? На кой черт ему все письма на свете? Никому он не нужен, и ему никто не нужен. И очень прекрасно. Так зачем же к нему лезут, суют конверты под дверь! Плевал он на все письма! Думать о них не желает!
Но письмо лежало на столе и тикало. Не вслух, но так же явственно, как мина замедленного действия. Как счетчик такси, как будильник, подбирающийся к часу, когда ему надо затрезвонить и поднять весь дом на ноги.
Письмо вмешалось в его жизнь, оно не давало додумать один-единственный, самый главный вопрос, который можно было окончательно распутать только с глазу на глаз о тем черным одноглазым, который все решит, разом освободит ото всей этой по всем швам расползшейся жизни, этой комнаты, толчеи воспоминаний и мыслей, ото всего тошнотворного, как вчерашняя водка на донышке липкого стакана.
Да какая она ему жена? Жена по алиментам!.. И все-таки минутами в нем просыпалась какая-то не то старая боль, не то брезгливая жалость при воспоминании о ней. Потом вдруг и брезгливость исчезла, и он, поймав себя на этом, скрипел от бешенства зубами, перекатываясь на смятой постели, бил кулаком подушку, переполняясь отвращением и презрением к своему слюнтяйству, даже Дрожжин понимает и видит, что его только опутывают, обманывают, просто деньги выжимают! И кто? Она!
- Ну, погодите вы у меня!.. - грозил он кому-то "им всем", стискивая кулаки. - Ну, погодите!.. - собираясь вот-вот решиться, встать и сделать. Вот только что?..
А вдруг, пока он рассуждает, тот взял да исчез? В страхе он соскочил с постели и босиком бросился к чемодану. Отпер ключом, подсунул ладони под все вещи на самом дне и тотчас нащупал плоский маленький пакет, завернутый из предосторожности в две газеты и туго перетянутый бечевкой.
На месте! Увесистый, очень маленький трофейный браунинг.
Сразу на душе делается спокойнее, когда знаешь, что он при тебе: безотказный, готовый к услугам, надежный.
Заперев чемодан, Орехов опять ложится додумывать, принимать решение. Но то время его жизни, когда расстояние от принятия решения до выполнения было не больше расстояния между буферами двух сцепленных вагонов - пальца не просунешь, - теперь это время прошло. Он совсем было принимал решение в самом деле взять да и съездить на денек! Нагрянуть, по выражению Дрожжина. И не двигался с места. Решал, что ехать совершенно ни к чему, никому это не нужно и ничего не может изменить. И все-таки вдруг опять решал съездить, глянуть своими глазами. И опять не двигался с места.
Наконец, на третий или четвертый день после письма, он как-то почти нечаянно зашел к начальнику и довольно неуверенно, вяло попросился в отпуск дня на три.
Начальник, которому действительно не хватало хороших водителей, сразу же ему отказал, но на всякий случай пообещал подумать, - может быть, недели через две что-нибудь можно будет устроить. Тогда Орехов твердо уперся и объявил, что дело у него срочное, ему нужно съездить немедленно. Именно в ту самую минуту, как ему отказали, он понял, что ехать должен не откладывая.
- Брось, брось, - сказал начальник. - Что у тебя вдруг загорелось? Не могу, - значит, не могу! - Он был в добродушном настроении, и если называл на "ты" и "своими ребятами" водителей и механиков, которые, конечно, говорили ему "вы" и часто были намного его старше и по возрасту и по стажу работы, то исключительно потому, что был уверен: им приятен такой подход по-простому. И когда его начальник говорил ему "ты", это тоже было приятно, означало дружественную простоту отношений, в то время как "вы" неприятно настораживало.
Орехов подумал: как удивился бы начальник, не обиделся бы, а именно изумился, если бы он с ним заговорил тоже на "ты". И уже с удовольствием, вежливо повторил, что ехать надо немедленно.
- Что? - удивился начальник, точно кончив разговор, Орехов давно ушел и вдруг вернулся обратно в комнату и заговорил про старое. - Мы же с тобой уже договорились. Я сказал. Вот вернется через две недели Калугин из отпуска, тогда посмотрим. Что у тебя, братец, за спешка?
- Мне сейчас нужно, - раздольно и медленно повторил Орехов, глядя прямо в глаза, вернее, в веки начальника, потому что тот уже углубился в перелистывание каких-то ненужных бумаг, разложенных по столу.
- Я сказал, - поставил точку начальник.
- Я вам объяснил, что мне очень нужно и именно теперь. И всего на три дня.
- Не проявляй напрасно назойливости у меня в кабинете, - строго сказал начальник. - Да, да. Свои замашки прежние бросить пора. Ты про них забудь! Давно пора!
- Какие мои замашки? При чем тут какие-то замашки? - совсем затихая, спросил Орехов.
- Такие. Прежние. Ты тут рядовой водитель, и больше ничего. На общих основаниях.
- Значит, нет? Ну ладно, подам заявление.
Орехов
Еще в войну на пустыре за железнодорожными путями были выстроены для рабочих эвакуированного завода эти одинаковые бараки странного розового цвета. Война кончилась, но все вокруг еще полно было ее отголосков. Завод уехал обратно в свой город, как бы раздвоившись, и оставил на месте такой же завод, только поменьше. Старых рабочих большей частью переселили на другие квартиры, так что теперь весь этот барачный квартал был населен до того разными людьми, что и объяснить-то было трудно, какая судьба свела их вместе в этих одинаковых унылых и длиннющих домиках, шелушащихся розовой краской посреди бывшего пустыря с протоптанными по всем направлениям пыльными тропинками, громадной лужей у водоразборной колонки летом и молочными ледяными торосами зимой.
В субботу почтальон приходил утром и вместе с газетами оставил Софье Львовне письмо для ее соседа - водителя автобуса Орехова.
Чтоб Монька не сложил из конверта кораблика или самолетика, она спрятала письмо в карман фартука и до самого вечера посматривала на ворота, не покажется ли Орехов, все время помнила, что нужно отдать письмо. Но тут она обнаружила, что Монька пропал. Хотя это происходило по нескольку раз в день, она каждый раз в отчаянии хваталась за голову и начинала метаться, как курица перед автомобилем, теряя всякое соображение, уверенная, что именно на этот раз Монька пропал окончательно, погиб страшной смертью, она его потеряла, сыночка своего, красавчика своего сладкого, свою единственную радость, ангелочка обожаемого! И, дергая себя за седеющие волосы, постанывая от предчувствия неминучей беды, она выбегала, оглядывалась по сторонам, во двор, уже начиная причитать над его растерзанным трупиком, над его закатившимися звездочками-глазками!..
На подламывающихся, слабеющих ногах она, спотыкаясь, кидалась к заброшенному колодцу, с воплем заглядывала в его зловещую темноту, уже готовая и сама ринуться туда следом за своим бриллиантовым котиком, за своим... Но колодец был неглубокий, к тому же забитый всякой дрянью, и даже ее безумные глаза могли разглядеть, что ее сокровища там нет.
Сразу ей становилось чуточку легче, но она не сдавалась и, дергая себя за волосы, чуть не падая при каждом шаге, бросалась к воротам с криком: "Ой, он попал под грузовик!" Но тут кто-нибудь из соседок, наблюдавших за знакомой сценой, выходил на крыльцо и кричал:
- Чего надрываешься! Софья!.. Вон твой на сарае сидит с мальчишками!
Не веря своему счастью, она оглядывалась, всплескивая руками: Монька действительно сидел на низенькой крыше сарая, болтая ногами, в полной безопасности.
- Монечка!.. - бессильным, опустошенным голосом вскрикивала Софья Львовна, бросалась к Моне и, вцепившись ему в ногу, сдергивала с крыши, рискуя грохнуть затылком об землю, хватала и трясла его за плечи так, что от него только пыль летела, вопя окрепшим пронзительным голосом: - Монька, чтоб тебе подохнуть! Это холера, а не мальчишка, пропадешь еще один раз, я убью тебя, змееныш окаянный!
Монька, точно его лично это совершенно не касалось, с полным равнодушием позволял матери себя трясти, мотаясь в ее руках, как тряпичная кукла. Он знал, что через минуту она его отпустит и пойдет по своим делам, страстно поцеловав на прощание и пообещав в следующий раз выколотить из него всю душу.
Пока все это происходило у сарая, Орехов, чье письмо мялось в кармане фартука у Софьи Львовны, прошел через двор и успел по волнистому полу длинного коридора дойти до своей комнаты, вынуть из кармана бутылку водки, сорвать пробку, налить себе поменьше полстакана и выпить.
После этого он, уже не торопясь, снял куртку, повесил на один из множества громадных гвоздей, торчавших из стены и составлявших значительную часть обстановки комнаты, на другой гвоздь повесил кепку, снял ботинки, лег на кровать, закинул руки под голову и терпеливо стал ждать, пока водка начнет действовать и на сердце у него помягчеет, кое-что затуманится, а кое-что вдруг прояснится - что именно и как получится, заранее он не знал. По-разному бывало. Ему хотелось подумать о чем-нибудь совсем другом, но он ничего не мог поделать - с неправдоподобной ясностью опять всплывал Анисимов!.. Тот самый Анисимов, который был последней точкой, не причиной, а осью поворота сто жизни! Поворота, кончившегося тем, что он теперь шофер автобуса. Это он уломал, упросил, угрозил и, главное, убедил в конце концов в критическую для них всех минуту выкроить, натянуть те самые одиннадцать процентов, которые так необходимы были их району для лихой сводки, для звонкой передовой в районной газете, которые в общей сумме были нужны области для победоносного рапорта! И когда все это рухнуло самым естественным образом, не могло когда-нибудь не рухнуть, - вдруг сорвался зубец, и полетела со скрежетом на полном ходу шестеренка, и стала вся работавшая на перегреве на рекорд машина, и в наступившей тишине у них в районе появились деловитые хмурые люди разбирать что к чему.
Началось тягостное заседание, и Анисимов сразу же сам взял слово и начал говорить, безжалостно бичуя себя за ошибки. Через несколько минут начало получаться так, что ошибки эти, возможно, не его личные ошибки, но он готов полностью принять за них ответственность. Потом он стал громить и бичевать эти ошибки и всякую малейшую нечестность с яростью и даже открытой угрозой. А поскольку не может же человек самому себе грозить, получилось так, будто в кабинете вроде бы появился кто-то другой, главный виноватый, кому он грозил со всем презрением и яростью!..
Прием это был старый, и пользоваться им многие умеют, но, надо признать, тут Анисимов показал класс: прямо у всех на глазах со скамьи подсудимых как-то перебрался сперва на место для свидетелей, а закончил речь уже почти на трибуне прокурора, страстно требуя самого сурового наказания кому-то, кого он обвинял и клеймил... Надо полагать, не себя же он требовал наказать?.. И ни слова не сказал, как он сам накачивал, уговаривал, убеждал, улещал, и манил, и грозил таким, как Орехов, районным работникам, чтоб они давали ему цифру и проценты, если нет лучшего продукта налицо...
Он думал, что невозможно человеку пережить такой позор, но Анисимов был не из тех, кто от сознания своей вины кончает самоубийством.
И вот теперь, долгие месяцы спустя, Орехов, лежа в розовом бараке на своей койке, опять томился на заседании, с гадливой ненавистью слушал речь Анисимова и опять молчал, как там, в упор разглядывая Анисимова, и все ждал, что тот наконец расскажет правду, как он, добиваясь своего, ломал угрюмое сопротивление людей. Анисимов после своей речи, весь раскаленный негодованием, сидел с суровым, непреклонным и скорбно-победоносным видом человека, мужественно победившего у всех на глазах грехи: свои и чужие. А Орехов молчал. От ненависти. Так ничего и не сказал, только смотрел в упор и молчал...
- Су-укин с-сын!.. О, сукин сын! - мычал Орехов сквозь сжатые зубы, ворочаясь на своей койке, точно все зло и подлость мира вместились для него в этого Анисимова...
Наконец, усилием воли оторвав свои мысли от Анисимова, он начинал вспоминать свою жизнь за последние годы и в который уже раз убеждался, что вспомнить было как-то нечего. Все было как-то одинаково: работа, текучка, неотложка, спешка - все в сегодняшнем дне, в декаде, в квартале, куда там даже о будущем годе подумать!
В комнату вошел маленький мальчик Вовка и, прикрыв за собой дверь, постучался изнутри.
- Ну? - спросил Орехов, даже обрадовавшись, что его мысли прервали. Что скажешь?
- Папку моего не видел? - чтоб завязать разговор, уныло осведомился Вовка. Они с отцом - водителем Дрожжиным - были Орехову соседи по коридору.
- Придет скоро.
- Да-а, придет... Врешь. Что же он не идет-то? - плаксиво проныл Вовка.
- Ты, может, голодный?
- Может, голодный, а он, черт, не идет!
- Если у тебя отец черт, значит, ты сам чертенок. Не смей ругаться, не поворачивая головы, спокойно сказал Орехов.
- Я не матерно. Я матерно никогда не позволяю. А где он валандается, чего домой не идет?
- Ты голодный?
- Конечно, голодный... Я два блина слопал. Софья дала...
- Сбегай за колбасой.
- А сколько брать? Кило?.. - Он захохотал своей остроте и серьезно спросил: - Триста грамм?
- Четыреста... В левом кармане куртки возьми. Слышь? Во внутреннем!
- Что я, не знаю? - презрительно хмыкнул Вовка, быстро подставил табуретку, влез на нее и вытащил из кармана куртки деньги. - Ух ты! Получка?
- Аванс.
- Ага, верно! - поправился Вовка. - Аванс. Ну, я дунул! - и выбежал вон.
Минут через десять он вернулся бегом, как ушел, шлепнул на стол колбасу и разложил по столу сдачу. Во рту у него тоже была колбаса.
- Довесок, - пояснил он, напоказ громко чмокая. - А ты что пьешь больно медленно? Все так и осталось, пока я ходил.
- Вечер длинен. Надо планировать. Ты режь колбасу-то. Ешь.
Они закусили. Он лежа медленно жевал, а Вовка вертелся на стуле, поглядывая в окно.
- Чего она меня блинами угощала, знаешь? Опять ей причудилось, что Монька в колодец вякнулся. Завелась на всю-ю катушку! И вот мотается, как кошка угорелая. После отыскался, вот обрадовалась! Псих. Сдохнешь от нее! Он хихикнул и покосился на Орехова. Убедившись, что рассказ успеха не имел, задиристо спросил: - А что, не псих, скажешь? Ну скажи? Не псих? Не псих?
- Псих, - сказал Орехов медленно, - это кто сдуру чудит.
- Ну ясно, - внимательно слушая, сказал Вовка.
- А тут, может, вовсе другое.
- Какое такое другое?
- Не наше с тобой дело какое... А вдруг, например, когда-нибудь в колодце она уже видела что-нибудь?
Минуту Вовка сопел, все медленнее прожевывая хлеб с колбасой.
- Не Моньку?
- Не Моньку.
- А ты не выдумал?.. А чего он туда полез, дурак?
- Почем я знаю... Едва ли чтоб сам полез.
- Фашисты? - прошипел Вовка, широко открывая глаза. - Верно я говорю? - И рассеянно принялся за колбасу, безброво хмурясь, озабоченно что-то прикидывая в голове.
Немного погодя он увидел из окна отца:
- Является, бродяга... Гляди, и не торопится!.. - И не спеша пошел встречать.
Орехов налил себе еще около полстакана, отпил немного и опять стал ждать, но ему опять помешали. Тут же Вовка вернулся, веселый, сияющий:
- Папка выпивши и еще с собой принес. Чудит! Пошли к нам в гости.
- Нет, я полежу, - сказал Орехов.
Вовка неохотно вышел.
К этому времени Софья Львовна вспомнила наконец, что все еще не отдала чужое письмо, и постучала в дверь.
- Вы уже дома?.. Так вам тут письмо.
Не вставая с кровати, Орехов попросил подсунуть письмо под дверь и услышал шелест бумаги на полу. Голубоватый квадрат скользнул и остался лежать, и он даже не подумал идти его подбирать, не могло быть ему никаких интересных писем, только приподнялся на локте, отхлебнул из стакана, откинулся на мятую блинчатую подушку и опять стал ждать.
Дверь распахнулась, и, дружно держась за руки, шумно ввалились Вовка с Дрожжиным.
- Чего же это ты? От нашей компании отбиваться, бирюк! А?.. дружелюбно погрозился Дрожжин.
- Я полежу, - сказал Орехов, слегка помахав кистью руки вместо приветствия. У него уже начинало отходить на сердце, и теперь хорошо было бы подумать в одиночестве. - Полежать хочется.
- Ну, мы твои гости! - покладисто согласился Дрожжин. - Вовка, марш за припасами, все сюда! Живо!
Вовка стрелой выскочил за дверь.
- Все-таки при мальчишке хлебать эти прохладительные напитки... - вяло поморщился Орехов.
- Ой, грех... - смеясь, замотал головой Дрожжин. - Вот перееду в коттедж-особняк, начну напитки принимать исключительно в своем скромном холле, а Вовку, чтоб не портился, каждый раз буду запирать в сортире...
Вернулся Вовка, прижимая обеими руками к груди и сверху придерживая подбородком кулек с пряниками и коробку с печеньем. От старания не разронять и от удовольствия язык у него был высунут, он гордился тем, что отец, когда возвращался выпивши с получки, притаскивал ему груду пряников, печенья. Вовка только и жил в полное свое удовольствие, когда отец был выпивши, ждет не дождется каждый раз такого дня, ладно еще, что ждать-то не долго приходилось, и тогда уж у них начиналась дружба, пряники и веселье до самой ночи.
Письмо, которое Вовка при входе задел ногой, с легким шуршанием скользнуло на середину комнаты.
- Письма у тебя по полу валяются, - сказал Дрожжин и вдумчиво стал разливать в стаканы, аккуратно поровну.
Вовка выложил на стол припасы, раздал каждому по прянику, а себе, как непьющему, вытащил сразу два.
- Нераспечатанное! - сказал Дрожжин, закусывая пряником и издали разглядывая письмо. - Давай я прочитаю, если тебе тяжело. Вовка, подай!
Вовка поднял письмо с полу, и отец протянул к нему руку.
- Не твое, не лапай! - сказал Вовка отцу и отдал письмо Орехову.
- Ладно, успеется! - равнодушно, не глядя даже на конверт, Орехов отложил письмо на стол.
- А может, что интересное? Срочное какое-нибудь? - Дрожжин сам усмехнулся такому предположению. - Может, тебя восстанавливают на прежней ответственной должности, а?.. Вот это бы да!
- Поди ты... Неужели ты воображаешь, что я мечтаю?
- В случае чего, ты тогда меня с Вовкой к себе в секретарши возьми.
- Будет трепаться-то! - с удовольствием слушая, снисходительно усмехнулся Вовка. - Завелся!
- Я у двери сяду и пойду от посетителей отлаиваться: "Вы куда претесь, гражданка? Товарищ Орехов совершенно занятый для разговоров с вами!.. Товарищ Орехов проводит важное совещание!" - а ты в это время сиди за дверью, бутерброды с разной начинкой кушай, кофием запивай...
- Не был я таким. Это в "Крокодиле" рисуют, отвяжись ты от меня.
- Ага, мне тоже не верится, - вдумчиво разглядывая стакан в своей руке, Дрожжин вздохнул. - Не верится, что ты каким-то там... этим... работником был.
- Мне тоже не верится.
- А не снится? Во сне?
- Нет... Так, кое-какая сволочь снится.
- Это сон в руку... Возьми нашего черта. Это начальник? Он же ни в зуб ногой! Техники не нюхал, а только может свободно всякие слова употреблять из техники... и то другой раз невпопад!
Орехов молчал и думал прежнее. Снова видел двор, куда он вышел после того заседания, дождик и черные лужи под ногами, темный вечер, и машины одна за другой зажигают фары, урчат остывшими за время ожидания моторами и одна за другой разъезжаются, двор пустеет. И он остается один.
Дрожжин повертел письмо перед собой и сказал:
- Нет, тут тебе повышения не предвидится. Ну почитай! Личное.
Орехов нехотя принял конверт, который тыкал ему в руки Дрожжин, осмотрел его с обеих сторон, нахмурился, медленно надорвал с угла и вытащил листок, исписанный крупными круглыми буквами. Посмотрел вблизи, потом, отодвинув листок подальше, опять пригляделся и криво усмехнулся. Хмыкнул и слегка помахал бумажкой в воздухе.
- Скажите пожалуйста!.. Письма мне стала писать!.. Вот до чего!..
Потом он быстро пробежал глазами письмо, нахмурился, сразу же перечел его еще раз - оно было совсем коротенькое, - быстро сел на койке с письмом в руке, точно собираясь вскочить и бежать, но остался сидеть неподвижно.
Дрожжин, внимательно к нему приглядываясь, сочувственно сказал:
- Это от бабы!
- Нужны мне твои бабы.
- От бабы! Зачем отрекаешься, когда я вижу.
- Какая там баба... От жены.
- Ух ты!.. У тебя, оказывается, и жена есть? Вот это да!.. Как же это понимать?.. Вроде как у меня?.. Ты что? Алименты платишь?
- Ну, плачу, отвяжись.
- Все ясно. Ай-ай-ай!.. Знаешь, тогда давай мне, я прочитаю и дам тебе совет... Не даешь? Не надо, не давай. Я тебе так все скажу, что там написано. - Он задумался, сильно морща лоб, так что даже уши зашевелились, и разом просиял: - А вот что: "Пришли мне, котик, еще деньжоночек!" Ну, скажи, не угадал?
Орехов пожевал губами, поморщился, сплевывая приставшую табачную крошку.
- Насчет котика не угадал.
- Не надо котика! - покладисто согласился Дрожжин. - А про деньги? Точно! И все они одна в одну, одна в одну!.. "А не пришлешь, буду жаловаться в партийную организацию!" Так?
- Пальцем в небо.
- Ага, нет? Тогда, значит, скорей всего, она пишет, что по тебе соскучилась! Опять нет? Тогда: "Ах, скучаю, тоскую, помираю, пришли мне срочно всю зарплату без вычетов". Ну, признавайся! Я же не для смеха, я тебя утешить, я помочь тебе хочу. От души, как человеку. А?
- Да, денег просит.
- Как в одной форме их всех штамповали! Все выманит из человека, выжмет досуха, и тогда ей тебя не надо, хоть кидайся из окна головой в помойку!
- Я ей и так не нужен.
- А это она лучше твоего знает, а все равно выманивает! Алименты взыскивает? Закон! Но на этом точка! И дальше не поддавайся! Один раз поддашься, они и пойдут, и пойдут!.. И над тобой же потешаться будут.
- "Они"-то кто?
- Она со своим хахалем!
- Это еще откуда?
- Нет, ты меня убиваешь! С какой полки ты свалился? Ты сколько лет ее не видел, свою бабу, и воображаешь, она там сидит у окошка, кулаком подперевшись, тебя дожидается? Охти!
- Ничего я не воображаю. Мне дела нет, а ты чего надрываешься?
- Как не надрываться! - Дрожжин отчаянно всплеснул руками. - Я сочувствую! Она у тебя что? Горбатая? Кривая?
- Я уж и позабыл. Не помню, какая она.
- Была бы горбатая, ты бы не позабыл. Нет, она молодая, и ты ее такие предательские строчки читаешь, и душа в тебе киснет! Ты размякнуть готов! Ты на меня посмотри: перед тобой человек, пострадавший от слабости! Сгубил жизнь свою, и семейную, и личную, и теперь не могу на тебя спокойно глядеть, как ты спотыкаешься над той самой ямой! В какую я нырнул по самые уши, и вот сидим с Вовкой!..
- Ладно, меня ты не впутывай! - равнодушно пробурчал Вовка с набитым ртом.
- Помалкивай, дурачок, - грустно сказал Дрожжин. - Ты ничего этого не слушай. Или забывай тут же.
- Ладно, забыл уж. Ты чего повеселей заводя.
- Да, да, самое веселенькое! Скажи мне, Орехов, почему это такое Пушкин свою жену знал: "Мой ангел!" А у нас нет другого, как "Моя баба!". И кто тут прав?
- Ты свою и бабой-то небось не называл.
- Верно, Орехов! Это ты верно сказал... Я, скорей всего, именно ангелом ее считал. Конечно, про себя.
- Что ж про себя только?
- Что?.. А неловко ж. Стыдно даже вслух... Но про себя я так чувствовал, как Пушкин. А что хорошего? На практике что получилось? Нехорошая, стерва... Вовка, ты не обращай внимания, это мы так... Пошучиваем к слову.
Вовка давно уже начал позевывать и теперь угадал безошибочно, про что пойдет разговор, знакомый и скучный: про то, как это получилось, что они остались вдвоем, как отец уважал его мать и узнал, что она ему изменяет, и какими гордыми словами он, не теряя достоинства, ее заклеймил и после этого покинул без сожаления. Знал также, что потом отец сдаст и ослабнет, может, и слезу пустит, признаваясь, как эта "гадина" покинула его с Вовкой сама, сколько ее ни просили и ни стыдили в тот день, когда она уходила, подобрав все свои вещички, и кастрюльки, и занавески, уходила, злая и насмешливая, только и хлопоча, как бы чего не забыть из мелочей, уходила, как победительница, а гордые и презрительные, благородные и клеймящие слова у отца тогда еще не были даже придуманы...
Разговор этот Вовку уже не волновал, только нагонял скуку, поэтому он со стуком выложил на прощание каждому еще по прянику, сгреб свои пакеты и, зевая, поплелся к себе спать.
После ухода Вовки они допили все, что оставалось, и еще долго сидели и разговаривали, полные сочувствия и дружелюбия, почти не слушая друг друга, каждый о своем.
Дрожжин грозил в воздухе пальцем и восклицал:
- Ты-то хоть им не поддавайся! Это все одни происки!.. Если ты пересилить не можешь, тогда вот что: махни туда сам. И нагрянь! А? Без предупреждения, без всякого... И вся картина перед тобой откроется! Вся ихняя подлость! Ну, нагрянь!
А Орехов, едва слушая, кивал головой, соглашаясь:
- А зачем я поеду? Надоело, и устал. Со всей этой музыкой кончать и кончать!.. Мне на это наплевать, а просто изумительно, до чего кругом сволочь! Без единого пятнышка, кругом! Еще письма не хватало. Вспомнила дорогого мужа, как деньги понадобились! Ат... любовь! Я даже очень рад, что письмо! Мне даже это легче. Чем все это противнее, тем мне и легче!..
- Да, брат, другие люди, они могут даже убивать за измену!.. таинственно лепетал Дрожжин, горестно роняя голову все ниже. - А я что? Я ни разу ее даже ударить не мог... До того моя слабость... И вот решу, знаешь: ударю! Но жалко!.. Как это, думаю? Я ее ударю, а вдруг ей больно? Он всхлипнул и стукнул себя кулаком по голове. - Так и надо дураку... Слабость!
Наутро Орехов проснулся с тяжелой головой, но нисколько этому не удивился, ничего другого и не ожидал.
Еще не совсем проснувшись, он уже начал думать. Прочитанное письмо вошло в него и бродило, не находя себе настоящего места, точно в заброшенном, темном доме, неверными шагами бродило, наугад открывая двери, по пустынным комнатам с закрытыми ставнями.
Почему его не оставляют в покое? На кой черт ему все письма на свете? Никому он не нужен, и ему никто не нужен. И очень прекрасно. Так зачем же к нему лезут, суют конверты под дверь! Плевал он на все письма! Думать о них не желает!
Но письмо лежало на столе и тикало. Не вслух, но так же явственно, как мина замедленного действия. Как счетчик такси, как будильник, подбирающийся к часу, когда ему надо затрезвонить и поднять весь дом на ноги.
Письмо вмешалось в его жизнь, оно не давало додумать один-единственный, самый главный вопрос, который можно было окончательно распутать только с глазу на глаз о тем черным одноглазым, который все решит, разом освободит ото всей этой по всем швам расползшейся жизни, этой комнаты, толчеи воспоминаний и мыслей, ото всего тошнотворного, как вчерашняя водка на донышке липкого стакана.
Да какая она ему жена? Жена по алиментам!.. И все-таки минутами в нем просыпалась какая-то не то старая боль, не то брезгливая жалость при воспоминании о ней. Потом вдруг и брезгливость исчезла, и он, поймав себя на этом, скрипел от бешенства зубами, перекатываясь на смятой постели, бил кулаком подушку, переполняясь отвращением и презрением к своему слюнтяйству, даже Дрожжин понимает и видит, что его только опутывают, обманывают, просто деньги выжимают! И кто? Она!
- Ну, погодите вы у меня!.. - грозил он кому-то "им всем", стискивая кулаки. - Ну, погодите!.. - собираясь вот-вот решиться, встать и сделать. Вот только что?..
А вдруг, пока он рассуждает, тот взял да исчез? В страхе он соскочил с постели и босиком бросился к чемодану. Отпер ключом, подсунул ладони под все вещи на самом дне и тотчас нащупал плоский маленький пакет, завернутый из предосторожности в две газеты и туго перетянутый бечевкой.
На месте! Увесистый, очень маленький трофейный браунинг.
Сразу на душе делается спокойнее, когда знаешь, что он при тебе: безотказный, готовый к услугам, надежный.
Заперев чемодан, Орехов опять ложится додумывать, принимать решение. Но то время его жизни, когда расстояние от принятия решения до выполнения было не больше расстояния между буферами двух сцепленных вагонов - пальца не просунешь, - теперь это время прошло. Он совсем было принимал решение в самом деле взять да и съездить на денек! Нагрянуть, по выражению Дрожжина. И не двигался с места. Решал, что ехать совершенно ни к чему, никому это не нужно и ничего не может изменить. И все-таки вдруг опять решал съездить, глянуть своими глазами. И опять не двигался с места.
Наконец, на третий или четвертый день после письма, он как-то почти нечаянно зашел к начальнику и довольно неуверенно, вяло попросился в отпуск дня на три.
Начальник, которому действительно не хватало хороших водителей, сразу же ему отказал, но на всякий случай пообещал подумать, - может быть, недели через две что-нибудь можно будет устроить. Тогда Орехов твердо уперся и объявил, что дело у него срочное, ему нужно съездить немедленно. Именно в ту самую минуту, как ему отказали, он понял, что ехать должен не откладывая.
- Брось, брось, - сказал начальник. - Что у тебя вдруг загорелось? Не могу, - значит, не могу! - Он был в добродушном настроении, и если называл на "ты" и "своими ребятами" водителей и механиков, которые, конечно, говорили ему "вы" и часто были намного его старше и по возрасту и по стажу работы, то исключительно потому, что был уверен: им приятен такой подход по-простому. И когда его начальник говорил ему "ты", это тоже было приятно, означало дружественную простоту отношений, в то время как "вы" неприятно настораживало.
Орехов подумал: как удивился бы начальник, не обиделся бы, а именно изумился, если бы он с ним заговорил тоже на "ты". И уже с удовольствием, вежливо повторил, что ехать надо немедленно.
- Что? - удивился начальник, точно кончив разговор, Орехов давно ушел и вдруг вернулся обратно в комнату и заговорил про старое. - Мы же с тобой уже договорились. Я сказал. Вот вернется через две недели Калугин из отпуска, тогда посмотрим. Что у тебя, братец, за спешка?
- Мне сейчас нужно, - раздольно и медленно повторил Орехов, глядя прямо в глаза, вернее, в веки начальника, потому что тот уже углубился в перелистывание каких-то ненужных бумаг, разложенных по столу.
- Я сказал, - поставил точку начальник.
- Я вам объяснил, что мне очень нужно и именно теперь. И всего на три дня.
- Не проявляй напрасно назойливости у меня в кабинете, - строго сказал начальник. - Да, да. Свои замашки прежние бросить пора. Ты про них забудь! Давно пора!
- Какие мои замашки? При чем тут какие-то замашки? - совсем затихая, спросил Орехов.
- Такие. Прежние. Ты тут рядовой водитель, и больше ничего. На общих основаниях.
- Значит, нет? Ну ладно, подам заявление.