Покончив, он с минуту сидел неподвижно. Казалось, он впал в растерянность, слишком быстро окончив дело, которое так спешил выполнить, и теперь ожидал новых указаний, чтобы знать, как быть дальше. Гул гудков прекратился. На какой-то миг — как тогда, в кабинете Гарана — мир словно бы повис между небом и землей, в какой-то неестественной тишине. Потом огромный грузовик въехал на узкую улицу, и все здание задрожало. Окна, словно в панике, зазвенели, дерево затрещало. Возмущенные секундой тишины, которую они допустили, гудки завыли с новой силой.
   И тогда, словно бы получив наконец ожидаемый импульс, молодой человек выдвинул ящик письменного стола и окинул взглядом бесчисленные онейрограммы — тщательно пронумерованные учетные карточки, открывавшие свои секреты для него одного. Потом спокойно захватил целую пачку и, разорвав, бросил их в груду бумаг, лежавшую посреди комнаты. Он работал спокойно, ровными движениями, левой рукой захватывая пачку карточек, правой — разрывая их на клочки и выбрасывая со странным равнодушием.
   Ящик постепенно пустел, и сны множества людей, со всеми страхами и радостями, тревожившими их ночи, смешались в хаосе случайности. Подобно жалким бумажным бабочкам, какое-то мгновение они кружили в воздухе, чтобы затем навеки упасть на землю.
   Когда все кончилось, Фел повернулся и взглянул на гору бумаг. И невольно обнаружил, что начало какого-то кошмара пришлось на конец сна о любви. Прогулка по Упсе кончалась головокружительным падением в пропасть, а счастливая линия полета какого-то подростка, оборванная на половине, продолжалась кривой усталости старой женщины. Из алфавита снов составлялись самые кошмарные онейрограммы. Соединенные, как в монтаже, наложенном на полную случайностей действительность, обрывки складывались таким образом, что перед читавшим их Фелом представал образ странного мира, искаженного с какой-то извращенной преднамеренностью. Его зачарованному взору вдруг показалось, что этот ужасный калейдоскоп сложился не случайно, или, скорее, что случайность сложила обрывки снов в реальный мир, посередине которого находился искусно скрытый круг людей, подобных Хубту Гарану, окрашенный в розовые тона для того, чтобы другие приняли этот мир кошмаров и примирились со всем, что в нем было бесчеловечного. Груда обрывков оказалась магическим зеркалом, в котором приукрашенный мир отражался таким, каким он был на самом деле. Честность, чистота, стремление к человечности и совершенству превращались там в свою противоположность, фальсифицировались, искажались и подавлялись с трезвой, порочной целет устремленностью. Цветок становился червем, птица, только что упивавшаяся пространством и светом, считала естественным свое превращение в крота.
   — А дальше? — шепотом спросил себя Фел.
   В отчаянии, он ждал ответа. Ответ существовал. Но в тот момент Фел слышал лишь грубые, нетерпеливые голоса гудков. Он медленно подошел к столу, с минуту смотрел на придуманное им устройство, которое так чудесно оживало в те ночи, когда он наделял его ненужной жизненной силой, потом взял молоток и точными ударами начал разбивать тонкие механизмы, поглотившие все его сбережения и нередко оставлявшие его голодным. С помощью долота он отделил основные детали, разбил их с тем же спокойным упрямством, и наконец, собрав ставшие негодными обломки, сунул их в большой мешок, куда отправил и обрывки бумаг, грудой лежавшие на ковре. Через минуту он вышел из комнаты, выбросил мешок в жестяную пасть мусоропровода и, вернувшись, тщательно запер дверь.
   Услышав внизу, в табачной лавке, звук выстрела, мадам Месал вздрогнула и покачала головой: — С этими своими опытами он когда-нибудь взорвет мне весь дом…
   Но, так как тишину не нарушало больше ничего, кроме обычного уличного шума, она опять принялась клевать носом, сидя на своей изъеденной временем бархатной подушке. И даже господин Дуста не переступил сегодня ее порога. Он запасся папиросами заранее.

Снега Арарата

   — Каждый раз, вступая в эту долину, я вспоминаю гравюры Дорэ, — сказал Гурген.
   — Дантовский ад, — шепнул я, глядя на скалистое ущелье, меж каменных стен которого узкой белой лентой вилась дорога.
   Осень рассыпала золотые и кровавые блики по вулканическим бастионам циклопов. Наша машина мчалась среди них, как броневик иной эпохи. Чтобы защитить свою крепость, гиганты вздымали над машиной огромные булыжники, но не успевали их обрушить: машина проносилась мимо, и камни нависали над шоссе как тщетная и бессмысленная угроза. Время от времени огромное плечо вдруг выступало из камня скалы, и я воображал себе циклопов, навеки заточенных в горе. Их отчаянные попытки освободиться приводили лишь к образованию глубоких щелей, из которых, как сигнал обреченной на угасание жизни, тянулись худосочные побеги сорняков. Иногда сухой и извивающийся, как веревка, ствол соединял две скалы, повисшие в удивительном равновесии, и я искал руку, способную поднять эти огромные гантели. И, наконец, обнаруживал ее в другой скале, окаменевшую в своем бесплодном порыве много тысячелетий тому назад.
   Тогда я устремлял свой взгляд вперед, туда, где, теряясь вдали, синела узкая полоска прозрачного, как воды Севана, неба.
   — Притормози, — сказал Гурген, и нажимая на педаль, я почувствовал, как вместе с машиной замедляется мой собственный пульс.
   Некоторые считают, что я просто притворяюсь. Мои медленные движения кажутся им надуманными, навязывающими какой-то тайный смысл, и я помню, что даже Гурген сказал мне однажды: — Черт возьми, Мегер, ты обыгрываешь даже самые обыкновенные реплики! Твоя манера — эта легкая дрожь ресницами — превращает в волнующую тайну самое обычное приветствие…
   Но со временем он понял, что я делаю это ненарочно. Слова звучат в мире моей тишины, превращаясь в тончайшие импульсы, словно мое тело — инструмент, в котором звуки продолжают вибрировать и тогда, когда произнесенные мною или другими слоги перестают звучать в воздухе. Если я двигаюсь медленно — это лишь потому, что я переношу эти отзвуки…
   Итак, я притормозил, поняв, что мы приближаемся к означенному месту. Гурген изучал правую стену, от которой нас отделяла лента воды. Ее журчания мы не слышали, так как река текла значительно ниже уровня шоссе, и лишь верхушки прибрежных деревьев выдавали ее присутствие. Но эта тихая терпеливая река выкопала глубокую долину, проложив себе русло среди вулканических массивов, преодолев даже прочную черноту обсидиана.
   — Стой! — крикнул Гурген.
   Я затормозил, и мы оба качнулись на сиденье. Мы только что оставили за собой плоскую скалу, окаймленную изгибом реки — что-то вроде натуральной платформы, возвышающейся над руслом. Я обрадовался, так как иначе не знал бы, куда поставить машину: узкое ущелье с трудом позволяло проехать лишь двум повозкам. Я развернулся и поставил машину на платформе. Когда мы выходили, ее дверцы сухо стукнули, и на этот стук откликнулось многократное эхо долины.
   Гурген потянулся, расправляя затекшие мускулы, потом крикнул: — Э-э-э-эй! — и оглянулся, проверяя, откуда несется эхо.
   — Брось! — сказал я, хватая его за руку и указывая на огромный архитрав — каменный навес, повисший прямо над нашими головами. Мы находились здесь, в дантовском ущелье, именно потому, что такой вот каменный блок сорвался со своего места несколько дней тому назад.
   Я привожу эти подробности для того, чтобы вы поняли, как все это для нас обычно. Гурген послушно пошел вперед. Он снова начал рассматривать стену по ту сторону реки, и мы оба заметили на ней угловатую розовую массу. Но лишь он издал при этом торжествующий возглас, указывая протянутой рукой на огромный камень, оторвавшийся от массы и остановившийся на естественной, тоже каменной шпоре.
   Как я вам уже сказал, камень был розовый. В своем падении он придавил несколько деревьев и теперь отдыхал на раздавленных стволах, столь же равнодушный, как тогда, когда падал, кто его знает, сколько тысяч лет назад — чтобы закрыть пасть пещеры, вход в которую виднелся теперь в крутом берегу метров на пять выше того места, где остановился камень.
   Темная дыра была не слишком велика. Но я сразу же заметил, что ее края казались гладко отшлифованными.
   — Посмотри-ка! — воскликнул Гурген, неспособный думать молча.
   Короткие черные усики казались на его круглом лице совершенно неуместными, словно заимствованными из реквизита цирка. Нарисованные с нежной старательностью тонкие губы и раскосые зеленые глаза придавали лицу что-то женственное, чему резко противоречили агрессивная настойчивость усов. И лишь приглушенный блеск лысины, окруженной растрепанным венчиком волос, несколько смягчал их грубую неуместность. Повернувшись сейчас ко мне, он был похож на большого кота, вдруг обнаружившего перед собой целую крынку сметаны.
   — Хотелось бы мне посмотреть, как этот камень выглядит изнутри, — сказал он с таким лакомым выражением, что я улыбнулся. Поняв меня, он важно добавил: «Ну, пошли, наконец!» И отправился вперед. Мы спускались по берегу, прыгая с камня на камень и хватаясь за высохшие пни, словно специально появившиеся здесь, чтобы облегчить нам путь. Все яснее слышалось журчание воды — единственный звук, который, пронзая тишину, не нарушал ее. Какая-то птица чирикнула, перелетая на тот берег.
   Было жарко. Следуя за Гургеном, который прыгал, как живой мячик, перебегал мелкими шагами и снова прыгал с камня на камень, я, казалось, просто-напросто скользил вниз, словно погружаясь в прошлое, в историю, хотя прошлое реки было наверху, там, где ее воды прорыли исчезнувшие слои. Видимое русло было как раз самым новым, но, не знаю почему, для меня этот спуск означал удаление от белого шоссе, окаймленного столбами и проводами, по которым бежал свет и слова, произнесенные в Ереване. Здесь все было так, как давным-давно, в те времена, когда Сасунские богатыри налетали на своих врагов с поднятыми саблями или еще раньше, когда здешние жители поклонялись Вахагну. Вода, камень и тишина…
   — Пошли же, наконец! — крикнул Гурген.
   Он прыгнул на камень, обточенный рекой, взмахнул руками и повернул ко мне полную луну своего лица, запятнанного наглостью усов. Вода время от времени покрывала камень и мочила его остроносые туфли, но он не обращал на это внимания. Не дождавшись меня, он снова запрыгал по камням, потом мелкими шажками леребежал по импровизированному мостику из упавшего ствола, скользнул в воду и перепрыгнул на другой берег. Я двигался за ним, любуясь ржавыми оттенками булыжников и пением волн, полузакрыв глаза. И ничего не подозревая.
   Затем начался подъем. Хотя мы взяли с собой лишь неизбежный свиток каната, два фонаря, два мастерка, кирку и лопату с короткими ручками, двигаться было нелегко. Я слышал шумное дыхание Гургена. Над нашими головами высились огромные скалы, но хотя мы старались не думать о том, что одна из них может в любой момент обвалиться, мы взбирались рядом, а не друг за другом.
   — Давай передохнем, — предложил Гурген.
   И, не ожидая моего ответа, вытащил из кармана белый платок и вытер им лицо и лысину. Мы еще не достигли уровня шоссе. Вид был суровым — дикое нагромождение форм.
   — Маленькая страна, — фыркнул Гурген. — Одни камни… каменные складки… А попробуйте-ка их расправить. Вы сами удивитесь, каким большим покажется вам тогда этот уголок страны!
   Я не стал спрашивать его, с кем он спорит, так как знал, что он репатриировался из Франции всего несколько лет тому назад. Его любовь к каменистой стране предков питалась легендами в крошечных тавернах Марселя и теперь, когда он находился среди близких людей и легендарного пейзажа, расцвела, как оранжерейное растение, перенесенное в естественные условия.
   Но мне спорить было не с кем. Я знал здесь каждую каменную складку, я был рожден под этим голубым небом, в ослепительном блеске полотен Сарьяна.
   — Слушай! — сказал я ему.
   — Что? Ведь ничего не слышно!
   — Тишину, Гурген. Слушай тишину!
   И, взобравшись на каменный берег и прислонившись к разным уголкам скалы, мы оба погрузились в молчание. Все вокруг казалось окаменевшим, настоящее потеряло свою силу. Словно бы в природе еще не началось творение, и мы находились в пустоте, в огромном мешке, в котором еще ничто не произошло и все могло произойти по-иному. Отдыхая, я всеми своими порами впитывал неисчерпаемые возможности тишины. Я словно слился с камнем и боялся пошевелить пальцами, чтобы не обратить на себя внимание листьев, напомнив тем самым, что мы принадлежим к давно созданному миру с установившимися обычаями и законами. Но Гурген пришел из мира, который больше не умел жить молча и радоваться тишине. Поэтому, не в силах задерживаться здесь ни на секунду, он быстро произнес, пожимая плечами: — Так можно простоять до завтра…
   И начал снова взбираться. Я проглотил улыбку и, бросив последний взгляд на долину, застывшую в тиши первозданности, повернулся лицом к стене. Теперь мы поднимались почти ползком, словно плывя по твердой поверхности. Мы действовали руками и ногами, использовали каждый выступ в скале и иногда, огибая какой-нибудь горб, через который не могли перешагнуть, теряли друг друга из виду. Прильнув щекой к розовому камню, мы замечали на нем травинки и муравьев.
   Однажды я даже прижался к скале ухом, но ничего не услышал. Замурованные в каменный капкан горы, циклопы были неподвижными.
   Мы почти одновременно достигли камня, который оторвался от скалы и открыл вход в пещеру. Он лежал на своей постели из раздавленных стволов несколько косо и, сунув под него руки, мы почувствовали гладкую поверхность, соответствующую отшлифованной раме у входа в пещеру.
   — Странно… — заметил Гурген.
   Он смотрел на меня вопросительно, но я не чувствовал потребности выражать свое удивление вслух. Я искал объяснения и надеялся найти его наверху, в пещере, от которой нас отделяло теперь всего несколько метров.
   Гурген подошел к темному зеву пещеры первым.
   Упершись ногами в ствол небольшого деревца, он изучал гладко отшлифованную раму вокруг входа. Она то расширялась, то сужалась в зависимости от выступов камня, но повсюду была гладкой, как зеркало.
   — Не будешь же ты утверждать, что это естественное явление, — сказал он, хотя я ничего не утверждал.
   — Камень словно отпилен…
   Он был прав.
   — Зажги фонарь, — напомнил я ему.
   Он подчинился, и луч света, пройдя зону полутьмы, пронзил мрак пещеры. Хотя луч был не слишком длинным, мы легко убедились, что, узкая в начале, пещера постепенно расширялась.
   — Помоги мне, — попросил Гурден, и я подтолкнул его сзади; проникнув в пещеру, он протянул руку и втянул меня вовнутрь.
   Я говорю «вовнутрь» — и вновь переживаю восторг, который ощутил в ту минуту, наивную надежду, что вот сейчас я увижу циклопов, замурованных в твердой материи… Выраженная таким образом, моя надежда кажется смешной. Разумеется, я не верил в существование прикованных великанов и не надеялся обнаружить их, подобных огромным окаменевшим ракушкам, слившимся с горой. Я даже сам не знаю хорошенько, чего я ждал, все слова кажутся мне слишком тяжелыми, и моя тогдашняя надежда темнеет и исчезает, когда я пытаюсь втолкнуть ее в избитые трафареты. Но произнеся слово «вовнутрь», я на минуту испытал восторг той минуты. Свежее и глуповатое чувство, настолько наивное, что для того, чтобы дать о нем представление, мне пришлось упомянуть о циклопах. Простое воспоминание, слово, благодаря которому я вновь переживаю мечты детства и неповторимый восторг тех лет.
   Но, повторяю, я ничего не подозревал. Просто переживал это благословенное состояние, делавшее меня восприимчивым, предрасположенным к чуду, уверенным в том, что со мной что-то случится — встреча через много лет с восторгом детской поры, когда человек ничего не знает, но все предчувствует, воскрешая мифы и переживая чудеса.
   Может быть, вы даже не сможете меня понять. Наверняка, не сможете… Поэтому я просто прозаически сообщу вам, что я зажег второй фонарь… Согнувшись, мы шли друг за другом, словно прижимаемые к земле тяжестью каменного свода. Пахло породой, сыростью и темнотой. Тишина была настолько полной, что, сквозь стук наших шагов по каменному полу, я слышал удары собственного сердца.
   Вскоре мы смогли распрямиться и наши фонари осветили большое помещение, в котором могла развернуться машина, оставленная мною на шоссе. Стены и пол были пусты, и мы вопрошали себя, как долго никто не ступал по этому сточенному камню. Может быть, никто вообще не проникал сюда? Но это казалось маловероятным. Более или менее крупные пещеры находятся в стенах всей долины — туннели, сквозь которые в незапамятные времена текла лава. Но все они уже изучены. Я знал, что люди пользовались ими еще тогда, когда зарождались первые воспоминания человеческого рода. В большой пещере Тиграна, расположенной не более чем в километре от того места, где мы сейчас находились, угли, оставляемые пастухами, еще и сегодня жарящими там шашлык, чернеют всего на ладонь выше очага человека, пользовавшегося ножами из обсидиана.
   Теперь пещера заворачивала налево и свод опускался так низко, что нам пришлось ползти по каменному коридору. Но вскоре мы оказались в зале, еще большем, чем первый, и прежде чем лучи фонаря осветили его, наши взгляды поразило красноватое свечение посередине пола. Сначала мне показалось, что это костер.
   Но не успел я задуматься о том, насколько это невероятно, как свет наших фонарей упал на него. И мы различили на полу огромного каменного зала сосуд необычайной формы.
   — Поверни фонарь! — воскликнул я. Гурген понял меня, и мы оба перевели лучи фонаря на стену.
   Сосуд остался в темноте. И тут же, как я и ожидал, красноватое свечение возникло снова. Сверкающий клубок предсказывал присутствие чудесного, которое я уловил инстинктивно.
   — Это еще что такое? — воскликнул Гурген.
   С комическими предосторожностями он приближался к сосуду. Сказать ему, что перед ним чудо? Чудо, воплотившееся в металлический сосуд высотой примерно в полметра, совершенно необычайной формы — потому что, понимая, что он что-то напоминает, я никак не мог уловить, какие элементы действительности отразились в его выразительных контурах. Я сказал «выразительных». Слово может показаться не слишком подходящим, поскольку я только что упомянул о бессилии этих форм выразить что-либо определенное. И все же, хотя они и не говорили мне ничего определенного, я чувствовал, что они были созданы именно для того, чтобы что-то выразить, что они были в состоянии выразить что-то. Виной тому, что я не понимал, о чем идет речь, было, может быть, мое собственное бессилие. Мне казалось, что передо мной — смысл более скрытый, чем давно забытое значение сфинкса, более чужой, чем слово, произнесенное на незнакомом языке, но столь же далекий от случайной комбинации произвольно выбранных форм. Короче говоря, я чувствовал в создании сосуда какое-то намерение, но не мог угадать, какое именно.
   Вместе с Гургеном мы рассматривали линии странных объемов, соединенных в стоявшую на полу форму, какое-то чудо равновесия, таинственное соотношение высоты и ширины, использованных настолько необычно, что сосуд должен был иметь вместимость намного большую, чем это казалось на первый взгляд. Подробное описание округлостей различного размера, сплавленных воедино волн и изгибов превысило бы не только мои способности, но и возможности языка, ибо такое соединение форм (которое было в то же время гармоничным и — говорю еще раз — выразительным) невозможно описать словами. Но не забывайте при этом, что сосуд был вылит из металла, красноватого и блестящего, и что, несмотря на сырость, он сохранился так хорошо, как будто был сделан только что.
   И, в отличие от всех известных нам металлов, этот излучал свет.
   — Орикальк, — шепнул Гурген, и мне показалось естественным, что он, как и я, подумал о чудесном металле старинных легенд об Атлантиде — единственном, с чем можно было сравнить странный материал сосуда.
   В том, что даже он вынужден был прибегнуть к миру фантастического, я увидел подтверждение моего предчувствия чуда, присутствие которого я уловил в восторге, охватившем меня сразу же, как только я вступил в пещеру.
   — Орикальк, — подтвердил я с радостным воодушевлением.
   — Абсурд, — возмутился вдруг Гурген. — Ведь мы же не дети!
   Я, напротив, чувствовал, что все более переношусь в чудесный мир детства.
   — Знаешь что? Сними-ка свои усики, — сказал я, но Гурген быстро направил на меня ослепляющий луч фонаря.
   В его голосе прозвучало подлинное беспокойство, когда он спросил: — Ты что, спятил?
   — Убери от моих глаз свет! — И вдруг мне показалось, что мои слова приобрели какой-то особый смысл: ведь мои глаза знали свет, который ему был недоступен. — Или погоди… Я не брежу, не бойся…
   — Тем лучше, — пробормотал он. — Мы и так потеряли массу времени. Помоги мне открыть эту чертовщину…
   Его практическое предложение напомнило мне, что я даже не задумался о том, можно ли открыть сосуд.
   Есть ли у него крышка, необычайная форма которой дополняет его фантастические линии? Мы поставили фонари на пол и подошли к сосуду. Мы не знали, следует ли поднять или отвинтить его крышку, прилегавшую настолько плотно, что я сомневался, существует ли она на самом деле, но достаточно нам было приблизить к ней пальцы, как верхняя часть сосуда отскочила сама собой. Все длилось какую-то долю секунды. Движение было совершенно неожиданным, и мы оба невольно отпрянули. Крышка встала на место, и в каменном зале разлился сильный и устойчивый аромат, нам совершенно незнакомый. У меня было ощущение, что, протянув руку, я смогу схватить этот запах, хотя он, разумеется, был неощутим и поражал странной тонкостью, позволявшей ему забираться к нам под кожу, проникать в нас, тем самым похищая у нас способность определить его. Но, едва перестав его чувствовать (а это случилось почти тотчас же после того, как сосуд закрылся сам собой), мы оба, я и Гурген, наклонились, подняли по кусочку какого-то белого вещества и начали рисовать на каменном полу.
   Ни один из нас не передвинул фонари, свет которых падал на сосуд, и не понял, что он не видит, что рисует.
   Мы стояли на коленях, не замечая темноты, и быстро и уверенно водили белыми палочками (это был не мел, а что-то вроде глины) по довольно гладкому камню.
   Я помню, что за все время, пока длилось это довольно странное занятие, мы не взглянули друг на друга и не обменялись ни словом. Достойный, просвещенный и нетерпеливый Гурген развлекался, как ребенок.
   Мне кажется излишним уточнять, что ни один из нас не знал, что делает, не собирался рисовать и не мог бы сказать, какие формы сложатся из линий, которые он старательно протягивал. Тем больше было наше удивление, когда мы, оба одновременно, встали и, опомнившись, взглянули друг на друга.
   — Что за черт?…
   Гурген не кончил своей фразы. По сути, он и сам чувствовал, что что-то произошло, но не знал, что именно. С минуту мы оба смотрели на металлический сосуд. Потом, словно по знаку, каждый схватился за свой фонарь и направил поток его света на свои рисунки.
   Хотя мы работали в темноте, то, что мы увидели, было далеко от мазни. Как бы невероятно это ни казалось, на камне, поры которого впитали следы белой глины (я говорю так за неимением другого, более подходящего названия) появилось стилизованное изображение человеческого тела. Пропорции были воспроизведены точно, члены указаны, как положено, и по этой причине я не сразу понял, что показалось мне необычайным в этом белом рисунке — кроме мастерства, с которым он был выполнен и которое казалось мне совершенно невероятным, тем более что я прекрасно знал, что неспособен сделать ни одного более или менее выразительного штриха.
   На схеме человеческого тела шло множество тонких полос, отмеченных на определенных расстояниях рисунками, которые могли обозначать звезды; при этом все линии, покрывшие тело, члены и голову, сходились или расходились от большой звезды, расположенной в правой части груди параллельно находящемуся в левой стороне груди сердцу. Ничего не понимая, я дрожал всем телом, как некий необычный детектор, пораженный присутствием чуда. Я настолько забылся, что не услышал, как Гурген задвигался, и повернулся к нему лишь тогда, когда он произнес, стоя возле меня: — А ну, пойди сюда!
   Он говорил охрипшим голосом подростка. Я последовал за ним и, при свете фонаря, увидел, что его рисунок был совершенно идентичен моему. Фигура была стилизована так же точно, линии, отмеченные звездами, были такие же и — что мне показалось уж совсем невероятным — даже размеры рисунка казались одинаковыми. Я тут же проверил это, измерив их веревкой. Они полностью совпадали.
   — Хотел бы я понять… — сказал Гурген.
   Но я знал, что ему это не удастся. Мы обеими ногами вступили на землю чуда, через минуту пещера могла превратиться в дворец, из светящегося сосуда могло вырасти дерево, или живое существо, или новый мир.
   Кто в состоянии постичь колдовство магребина из «Тысячи и одной ночи»? Все стало возможным, ибо мы снова превратились в детей, и в мире не было других законов, кроме законов наших надежд.
   — Пошли дальше, — в недоумении проговорил Гурген. — Сосуд захватим на обратном пути.
   — Если он захочет…
   Он остановился и крикнул во весь голос: — Что?
   — Ладно, ладно, пошли!
   Не стоило говорить с ним, пока он еще не понял…