Страница:
— Почему равнодушно? Сорви ее, если тебе этого так хочется, и пошли наконец…
Я почувствовал, что мое терпение истощилось. Рев диких зверей раздавался все чаще… Но Джим сокрушенно покачал головой.
— Человек, который не слыхал о лнаге, лучше бы молчал и не высказывался! Любой негритенок знает, что лнагу нельзя переносить; она ломается, превращается в пыль, одним словом, катится к черту через несколько минут после того, как ее сорвали…
Я взглянул на него как можно ласковей.
— Прости, Джим, но что же тогда делают с лнагой?
С минуту он молчал — я стоял, как на иголках; вокруг совсем стемнело. Потом прошептал: — Я думаю, у нас нет другого выхода, Верной…
В его шепоте прозвучала кротость, не предвещавшая ничего хорошего (не забудьте, что я знал Джима с детства).
— Что ты задумал, несчастный?
— Лнагу следует сразу же съесть, Верной, — ответил он с насмешливой улыбкой. — Или ты не голоден?
Увидев, что он и в самом деле тянется к фиолетовому наросту, я, больше не сдерживаясь, ударил его по руке и оттолкнул от гриба. Как видно, мои нервы сдали. Джим, не ожидавший такой выходки, — хотя бы уже потому, что мы оба знали, что он гораздо сильнее меня, — потерял равновесие.
— Чтоб тебя растоптал белый слон! — рявкнул он, растянувшись на сырой траве во весь свой рост. — Ты что, спятил?
— Это ты спятил! — крикнул я, не думая уже ни о белом слоне, ни о своем поступке. — Как ты можешь даже подумать о том, чтобы взять в рот эту гадость, от которой за версту несет отравой. Лучше посмотри: уже совсем стемнело и нас вот-вот застигнет ночь, а мы еще так далеко от развалин!
Я ждал, что он поднимется и влепит мне пару пощечин (в том состоянии, в котором я находился, я, думаю, смог бы устоять), но мне стало гораздо страшнее, когда я услышал, как он говорит — спокойно, словно бы ничего не случилось: — Не валяй дурака, Верной! Это ведь случается раз в жизни… Никто еще не умер от лнаги (на какую-то неуловимую долю секунды он замолчал), зато мы будем первыми белыми, которые узнают…
— Что? Что имеет для тебя такое значение, чтобы стоило травиться этим проклятым грибом здесь, посреди джунглей, с единственным утешением, что потом ты отравишь своим мясом зверей, которые не замедлят тебя растерзать?
Он снова замолчал, и по его молчанию — яснее, чем если бы он нанес мне пощечину — я понял, как он меня презирает. Когда наконец он заговорил снова, стало ясно, что его решение непоколебимо. Разумеется, в голосе его звучала ядовитая кротость.
— Надо было тебе остаться дома, Верной. Разгуливал бы по плантации и общался бы не с Нгалой, а с неграми, которые ловят каждое твое слово. Посвятил бы свое время линчеванию, а не изучению африканской культуры…
— Прощай, Джим! — бросил я ему и решительно пошел вперед. Я мог найти дорогу и сам и не обязан был жертвовать своей жизнью только потому, что он вдруг свихнулся. Вдруг… Я пожал плечами и, освещая себе путь карманны фонариком, углубился под отвратительную сень леса. По правде сказать, я лучше, чем кто бы то ни было, знал, что Джим не в своем уме — еще с тех пор, как с ним познакомился. Не случайно бедняга Чарли Браун, его отец, был самым бедным белым во всей Джорджии — один из тех бедолаг, что живут вместе с неграми, в состоянии пьянствовать с ними, жениться на негритянке и произвести на свет дюжину несчастных, которые проклянут их с первого своего шага в жизни. Правда, Чарли женился не на негритянке, а на некой Евдоре, которую привезли черт знает откуда, но оба они работали на плантациях плечо к плечу с неграми, как негры. И если бы я случайно не встретился с Джимом…
Как ни старался я идти быстрее, было просто невозможно продвигаться нормальным темпом под плотным навесом крон, поддерживаемых змеевидными сплетениями веток, между стволами, связанными сетями лиан, по безымянной чавкающей жидкости, которую я упрямо называл землей. Вокруг меня все шелестело и колыхалось, словно бы я двигался между стенками капканов, готовых в любой момент сорваться и бросить меня в объятия одного из тех чудовищ, которые, я это чувствовал, шныряли за плотной стеной растений, принюхиваясь ко мне и заранее облизываясь. Прибавьте ко всему этому, что уже совсем стемнело и что в глубине души я сомневался в своей способности ориентироваться, которая должна была указать мне, куда нужно идти, чтобы добраться наконец до этих проклятых развалин Нгалы. Человек, который подозревает, что он плутает — да еще ночью, в джунглях — далеко не уйдет.
Я всей душой проклинал Джима и прислушивался в надежде, что вот-вот сзади раздадутся его шаги. Но я знал и то, что целый легион чертей не заставит его сдвинуться с места, если он не изменит своего намерения и — что было еще хуже — целая армия злых духов, вместе с генералами, не выбьет мысли, зародившейся в его проклятой голове.
… Мне было тогда, наверное, лет восемь. Стояло лето, и я во весь дух мчался к зарослям акаций, где скрывался старый негр, гнавший виски в развалившейся избушке, когда-то построенной моим дедом Стюартом.
Все мы привыкли повторять, что старик там прячется, но это только так говорилось, потому что Якоб и не думал прятаться, и даже сам шериф Говард покупал у него виски — разумеется, через посредство дубины Джо, потому что не идти же было к Якобу самому шерифу… Я хочу сказать, что старик жил в избушке открыто и наверняка платил отцу что-то вроде квартплаты, деньгами или виски (скорее последним). Я немного побаивался Якоба, который был всегда пьян, но и радовался каждый раз, когда мне доводилось увидеть, как он выкатывает из-за ветвей акации бочонок с виски или несет ведро воды из речонки, протекавшей за его хижиной. Я и сегодня помню, с каким восторгом, затаив дыхание, смотрел я на него, потому что этот человек — как бы это сказать — «не существовал».
Наверное, я слышал, как мама жаловалась негру-проповеднику и проклинала его за то, что он «калечит мужчин, этих жалких бедолаг», и в моем детском воображении старик стал чем-то вроде дьявола, носящего — еще один знак богохульства! — имя святого Якова.
Только этот дьявол привлекал меня больше, чем все святые нашего пастора, и когда я видел, как он, раскачиваясь, бредет под зелеными кронами деревьев, черный как черт под белой шапкой волос святого, мне казалось, что я присутствую при неком таинстве — какой-то греховной службе.
Но что и в самом деле придавало его абсолютно светским занятиям характер богослужения, так это были обрывки «spirituals», которые он постоянно напевал себе под нос, так что имена библейских святых не сходили с его толстых синих губ. Сегодня я прекрасно понимаю, что старик и в самом деле веровал настолько простодушно и наивно, что не видел никакого противоречия между следованием святым заветам библии и тайным изготовлением алкоголя, но тогда мне казалось, что он исполняет какой-то темный ритуал, издеваясь над всем, что следовало считать святым. Может быть, теперь вам понятнее, почему я взирал на него со страхом, смешанным с отвращением и любопытством.
Как только я перешел деревянный мост, нависший над речонкой, и спрятался за стволом акации, сверху — с неба — раздался голос: — Эй ты, белый, тебе чего здесь надо?
На какое-то мгновение я решил, что это ангел требует от меня отчета за мой преступный интерес к старику.
Я вспотел, и у меня задрожали коленки. Но, в ужасе подняв глаза, я увидел на дереве мальчишку моих лет и, захваченный врасплох, по-дурацки пробормотал: — На акации… А иголки?
— Это шелковица, дурак…
Облегчение, испытанное мною, было так велико, что я решил не обращать внимания на обидное слово.
— Почему ты зовешь меня белым? — спросил я. — Ведь ты и сам белый.
Я до сих пор не понимаю, как ему удалось так быстро соскочить с дерева. Он был бос, с всклокоченными волосами, в латанных-перелатанных штанах и рубахе.
Но больше всего меня поразил клочок красной материи, нашитой на рубахе, там, где сердце.
— Белый, да слон! — заявил он как о чем-то хорошо известном. — А тебе чего здесь надо?
Мне и в голову не пришло, что я мог бы спросить его о том же, и, так как отвечать не хотелось, я предпочел переменить разговор.
— А что это за красный лоскут? — спросил я, указывая ему на грудь.
— Я ранен, — ответил он с какой-то непонятной мне кротостью — и в тот же миг налетел на меня.
Мы покатились на траву. Я думал, что речь идет об обычной мальчишеской схватке, но мой неожиданный противник, видимо, решил показать мне, что я ошибаюсь. Он принялся избивать меня так, что я заорал и орал до тех пор, пока старый дьявол не выполз из своей хижины. Меня так поразило, что моим спасителем оказался ни кто иной как Якоб, что я тут же замолчал. Впервые я видел его так близко. Он был пьян, как обычно, но это выражалось лишь в том, что он слегка покачивался и у него заплетался язык. Зато он оказался в состоянии, схватив каждого из нас одной рукой, растащить, как разъяренных котят, и затем усадить по обе стороны от себя добродушно приговаривая: — Ах вы, божьи ягнята! Барашки… беее-беее…
Мы с Джимом засмеялись, и старик засмеялся тоже, колыхая животом Силена. Но в моих отношениях с Джимом белый слон остался знаком опасности…
Наверное, я сбился с пути. Остановившись, я посветил кругом карманным фонариком, но повсюду были одни и те же деревья. Их равнодушие выводило меня из себя.
Я раздумывал, не лучше ли было бы вернуться к Джиму, который, наверное, уже опомнился. По правде сказать, я просто уговаривал себя это сделать (хотя в глубине души прекрасно понимал, что возвращаться к нему нет никакого смысла), ибо чувствовал себя бессильным, как слепой щенок. На всякий случай я неуверенно позвал Нгалу. Предпочитаю не знать и сегодня, какому зверю принадлежал ответивший мне голос. Его рев прозвучал так близко, что, бросив все надежды, я кинулся вперед, прыгая через упавшие стволы, ударяясь головой о сырые сплетения лиан, и наконец завяз в болоте. Вода не доходила мне до щиколоток, но я не смел идти вперед, так как не знал, найду ли там, впереди, твердую землю. Луч фонарика вырвал из тьмы все то же зеленое пространство, каким я шел и до сих пор. Вокруг царила глубокая тишина, словно джунгли затаили дыхание.
В следующую секунду я услышал шум, и в луче света появился Джим. Я сразу же почувствовал, что с ним что-то случилось.
— Не будь дураком, Верной, — сказал он.
— Наверное, я сбился с пути…
Он стоял по ту сторону упавшего ствола.
— Развалины там, — указал он направо.
Мои сапоги все еще увязали в воде. Но — странно — его присутствие меня так успокоило, что я мог говорить о развалинах спокойно, как о какой-то абстрактной реальности.
— Откуда ты знаешь?
Не отвечая, он протянул руку, чтобы помочь мне перейти через ствол, отделявший от болота так называемую землю. Я ухватился за нее и вдруг почувствовал, что Джим меня тянет. Через секунду я ощутил, что он прижал меня к себе и сует что-то мне в рот. Что-то желатинообразное, перченное, с запахом цветка.
— Я не эгоист, — сказал он. — Я принес тебе кусочек.
Он зажал мне рот ладонью. Проклятый гриб жег мне язык и небо, но выплюнуть его я не мог. Джим ударил меня по затылку. Я дернулся всем телом и невольно проглотил гадость, которой он забил мне рот.
Он отступил и отпустил меня.
— Не будь дураком, Верной, — сказал он снова.
— Без лнаги мы сложили бы здесь свои кости. Ни один зверь не прикоснется к человеку, проглотившему лнагу…
— Я думаю, — ответил я. — У этих зверей побольше разума, чем у некоторых дипломатов из Гарварда…
Я был отравлен и знал, что делать нечего. Можете ли вы понять мое состояние? Я говорил спокойно, но дрожал всем телом.
— Погаси фонарик, дипломат!
— А еще что?
— А еще — будь немного поумнее!
Мне было теперь все равно. Я погасил фонарик.
— Ну?
Я пожал плечами: — Яд делает свое дело. Вокруг рта уже забегали мурашки…
— У тебя всегда было мало идей, но много предрассудков, — сказал Джим. — Чего ты так дрожишь за свою шкуру?
Мурашки размножались со страшной силой, поднимались по лицу, спускались к подбородку. Потом я почувствовал их вокруг глаз, на веках, на лбу и шее.
Джим ждал.
И хотя тьма была полной — как в наглухо закрытом шкафу — я вдруг почувствовал, что вижу. Не то чтобы глаза мои привыкли. Я начал различать деревья, почву, я видел Джима. Вокруг было все так же темно, но я различал все, что входило в круг моего зрения.
— Ну как, видишь? — спросил Джим.
И только тут я вспомнил, что он шел ко мне без фонаря. У нас двоих был единственный карманный фонарик, и я взял его с собой, когда покинул Джима, даже не успев почувствовать стыда.
— Да, — ответил я — Вижу.
— Порядок. Пошли.
В самом деле, я видел все лучше, хотя вокруг стояла все та же плотная тьма. Джим большими шагами направился в ту сторону, куда указал рукой, я последовал за ним.
— Ты тоже слышишь музыку? — спросил я его.
С некоторых пор я слышал какой-то густой, не прерывавшийся звук, похожий на аккорд органа. Звук был низкий, глубокий, и на него начали накладываться другие — что-то вроде беглых аккордов, словно бы чьи-то пальцы касались струн арфы.
— Стой! — сказал Джим.
Я остановился, и в воздухе остался лишь звук органа.
— Это зелень джунглей…
Я не нашел в его словах ничего странного, так как и сам понял, что зелень стала звуком. Странным было то спокойствие, с которым я принимал напоминание о том, что отравлен. Теперь я об этом даже и не думал, и если у меня в памяти всплывало воспоминание о том, что я проглотил фиолетовый гриб, это было просто констатацией факта, — так же как, заметив на пути кочку, я поднимал ногу, чтобы не запнуться. Гриб, да, я знал… Но это уже не имело того значения, которое я придавал этому факту недавно.
— Теперь пошли! — сказал Джим.
Снова раздались аккорды арфы, и ему уже не нужно было объяснять мне, что я слышу цвет своих сапог, на которые невольно смотрел, шагая.
— Ну?
— Да, — ответил я. — Сапоги…
— Ты делаешь успехи, Верной. А руины?
— Что — руины?
Он замолчал, идя впереди меня. Я поднял глаза и посмотрел поверх его головы на растительную массу, из которой вылетел густой и полный аккорд органа.
И увидел за ней высокие глиняные стены с зазубренными краями, разъеденными дождями и ветрами и, может быть, покалеченными людьми. И услышал звук рыжих развалин.
— Джим! — крикнул я.
— Подходим…
В самом деле, идти оставалось немного. Деревья сгибались, прижимались к земле, отбрасывая как можно дальше от себя серпантины лиан, и наконец уступили место земле — здоровой, крепкой земле, настоящей тверди, на которую приятно было поставить ногу.
— Эй, Нгала! — крикнул Джим.
И лишь теперь я увидел луну, до сих пор скрывавшуюся за зелеными кронами. Луна была большая, полная и красная, какой она бывает только в Африке — кажется, сделанная из красной земли Африки, раскаленной, испускающей из себя весь впитанный за день жар.
Красные лучи падали на глиняные стены, окружавшие развалины, и у меня в ушах звучал теперь музыкальный эквивалент красного цвета, подобный мучительному стону саксофона. Органный аккорд джунглей умолк.
Стоя в триумфальной арке ворот, я смотрел на руины, и кроме трагического звучания саксофона до меня долетали ударявшиеся о стены, словно летучие мыши, отзвуки голоса Джима.
— Нгала… гала. ала.
И вдруг звук саксофона оборвался. Зато у меня перед глазами загремели разноцветные взрывы, а на небе, на глиняных стенах, на всем, на что падал мой взгляд, начали вспыхивать фантастические созвездия. Как фейерверк, они взрывались и растекались потоками, разноцветными реками, смешивавшими свои краски. Это напоминало детство, когда мы складывали вместе два листа, покрытые разной краской, и, разняв их, наслаждались эффектом, произведенным смешением красок на сырой бумаге.
— Джим! — крикнул я. — Джим!
Но разноцветные струи фонтанов брызнули с такой силой, что, ослепленный, я закрыл глаза.
— Не ори, — сказал Джим, и вдруг шелковые реки потекли плавно, как движущаяся рддуга.
— Я вижу звуки, — сказал я, следя за мягким слиянием красок.
Это были невообразимо нежные отсветы, оттенки зеленого и голубого жемчужных тонов, среди которых вдруг вырос трезубец розового цвета, медленно разрезавший струящуюся дельту. От такой красоты у меня захватило дыхание. Чтобы подстегнуть ее, я вполголоса запел. Разноцветные вуали, шелестя, превращались в плотные ткани муаровых оттенков, которые свивала и развивала странная внутренняя сила, растопляя их, словно они были из воска, заставляя их течь неожиданными, неподражаемыми изгибами. Текучие спирали превращались в брызги, распылялись самым странным образом, гармонически дымясь в неощутимых переливах красок — оргия форм и оттенков, без конца складывающихся в бессмысленные, но захватывающие фигуры калейдоскопа. Мне казалось, что меня перенесли в невыразимо прекрасный мир, законом которого было изящество. Все грубое переплавлялось в феерической доменной печи невесомости, жидкой текучести.
Освобожденный от костей и мускулов, весь — чистая чувствительность, я наслаждался, насыщая взор этой потрясающей красотой.
— Здесь Нгала! Нгала ждет.
В проеме ворот — кружащиеся небеса, карусели объемов и красок.
— Я рад, что нашел тебя, Нгала!
Голос Джима рождает радужные фонтаны брызг.
Болезненным усилием, напряжением воли, гальванизирующим окаменевшее тело, я перевожу взгляд на абаносовую статую, освещенную луной. Лицо у Нгалы серое — как у вcех негров, бледнеющих от волнения.
Он открывает рот, но губы его дрожат, так что он не может произнести ни звука, а глаза выкатываются так сильно, что их белки покрывают щеки и, кажется, выступают за навес бровей.
— Лнага! — застонал он, попятившись.
Пораженный, я взглянул на Джима. Впервые с тех пор, как мы находились возле стен, приютивших мертвый мир развалин, впервые с тех пор, как луна посылала к нам свои кровавые лучи, я увидел его лицо. Удар был таким сильным, что у меня пересохло во рту. Серые глаза Джима были залиты ярким фиолетовым цветом гриба и даже их белки стали фиолетовыми. Золотые блестки играли в этом фиолетовом море, как живые крошечные существа, независимые от всего остального. Вероятно, на моем лице отразилось тупое удивление, потому что Джим быстро обратился ко мне.
— Не будь дураком, Верной! — сказал он своим обычным тоном. — Глаза тех, кто ест лнагу, становятся лнагой. Иначе как бы, по-твоему, мог догадаться Нгала?
Разноцветные волны, выгибаясь, складывались во все новые композиции, которым позавидовал бы любой художник-абстракционист.
— А мои? — спросил я глухим, словно чужим голосом.
— Представь себе… — сказал Джим. — Твои тоже…
Нгала, не решаясь подойти, смотрел на нас с суеверным почтением.
— Человек-лнага всесильный… человек-лнага уже не человек…
Я чувствовал, что звуки уже не вызывают прежнего волшебства красок. Теперь они казались мне более бледными, стертыми, и я подумал, не проходит ли это действие яда; но тут же понял, что звуки, превратившиеся в краски, просто заняли место красок, воплотившихся в звуках.
— Что еще готовит нам лнага? — спросил я с дурацким легкомыслием.
— Не относись к этому так легко, Верной…
Так как Джим сожрал отраву раньше меня, было естественно предположить, что он раньше почувствует ее последствия, и его слова заставили меня насторожиться. — Человек-лнага… — бормотал Нгала. — И луна… полная луна…
Его слова больше не подгоняли карусель красок.
Только глиняные стены поднимались передо мной, залитые лунным светом, и лишь теперь, когда игра разнузданных форм больше не отвлекала моего внимания, я начал постигать их необычайную красоту.
Передо мной была крепость — городок, обнесенный стенами. Я прошел в ворота, казавшиеся примитивной триумфальной аркой, и стоял на площади, окруженной многоэтажными зданиями с глиняными стенами, смотревшими на меня дырами окон. Крыши провалились, и там, где они когда-то опирались о стены, глина казалась источенной, изъеденной невидимой язвой времени.
Небесные воды прорыли себе путь через их рыжеватую массу, исполосовали их поверхность и унесли с собой деревянные и керамические орнаменты. Лишь желтая маска, вырезанная в стене, сохранилась там, куда ее поместила рука мастера. Все здания казались огромными усеченными конусами, странной коллекцией Вавилонских башен, перенесенных с «земли вод», а мы — тремя людьми, заблудившимися в лунном пейзаже.
— Мы должны попытаться, Нгала! — сказал Джим.
Негр уже немного опомнился. Это был здоровяк, которого дед Стюарт купил бы с закрытыми глазами, то есть, я хочу сказать, что дед Стюарт лучше всех мог бы оценить благородные мышцы и атлетическое сложение Нгалы. Конечно, времена были уже не те, да и мы находились не у себя в Джорджии, а на таинственной земле Африки, где Нгала, мечтавший изучать историю, был у себя дома. Поэтому он и появился у нас в лагере, предлагая свои услуги. Что касается меня, то я с первой же минуты предположил, что он должен быть членом одной из тайных организаций, борющихся за независимости, которых здесь было так много. Я знаю негров, жил среди них и у меня замечательная, — наверное, унаследованная — интуиция, помогающая разгадывать их черные души. Спокойное достоинство Нгалы могло объясняться лишь чрезмерной религиозностью или недавно приобретенным сознанием своей силы, и я склонялся к последней гипотезе. Только то совершенно неожиданное обстоятельство, что мы стали лнага, могло его так взволновать, вызвав из недр его существа атавистический страх или, может быть, всего лишь глубокое уважение к нам.
— Очень опасно, — колеблясь, ответил он, на таинственное предложение Джима.
— О чем речь? — спросил я.
Но Джим не удостоил меня даже взглядом.
— Ты веришь мне, Нгала?
— Веришь, — произнес негр и тут же добавил, как аргумент: — Белый человек, здесь…
В самом деле, я до сих пор не понимал, почему Нгала решился открыть нам место покинутого поселения, не известное ни одному белому. Но, сам того не желая, Джим помог мне в этом.
— Ты хочешь знать? Хочешь узнать, как погибла крепость… Ведь не зная своих корней, мы слабее листка, несомого ветром…
Он говорил с каким-то неестественным воодушевлением, даже не беспокоясь о том, успевает ли следить за ним Нгала. Пожалуй, лучше, чем несчастный негр, я понимал теперь причину, по которой Джим так старался изучить древнюю африканскую культуру и втянул в это дело меня, несмотря на недоумение и презрение, с которым приняли это мои родные. Нам нужна была поддержка дяди Гарри, сенатора, который, со своей стороны, прекрасно понял политическую выгоду, которую даст республиканской партии возможность жонглировать перед неграми-избирателями именем Вернона Л. Уоррена, «известного африканиста, выросшего и сложившегося на благородной земле юга».
И тут, вдруг оставшись наедине с самим собой, несмотря на присутствие колебавшегося Нгалы и настойчивый напор Джима, я впервые спросил себя, почему я последовал за бывшим оборванцем, почему так старался убедить отца помочь ему учиться и почему стою сейчас у подошв этих глиняных колоссов, под луной, такой же красной, как они сами, на земле материка, расположенного по другую сторону всего, что имеет для меня цену и очарование. В чем заключался секрет странного обаяния, которое оказывал на меня Джим, и почему я терпел его капризы, в то время как отношения между нами должны были быть противоположными, потому что он ведь только благодаря мне вырвался из жалкой обстановки, в которой жили его родители? Я склоняюсь к тому, что необычная трезвость, с которой я взвешивал сейчас все эти аргументы, также была следствием отравы. Я сердито взглянул на Джима.
И, встретив его взгляд, налитый фиолетовым ядом, почувствовал, как меня охватывает любопытство и отвращение. Словно молния, во мне вспыхнуло воспоминание о старом Якобе. Джим привлекал меня той же смесью восхищения и отвращения, оказывал на меня то же болезненное воздействие, которое некогда заставляло меня на целые часы замирать перед хижиной, спрятанной в акациевых зарослях детства. Произошел перенос, простое перемещение комплекса. Любопытство и отвращение, вызванное пьяным негром, перешло на бедного белого мальчика в живописных лохмотьях, одержимого идеей братства с неграми, среди которых он жил. Аристократическая кровь юга слишком поздно восстала во мне, и я лишь сейчас постиг это пронизанное чувством вины восхищение, смешанное со столь же древней ненавистью. В старинной драме предков, сталкивающей между собой белых и черных героев, я играл роль недостойного белого, неспособного преодолеть наследие своих комплексов, которые нормальный белый сбросил бы под деревом, на котором сидел Джим Кроу.
— Быстрее! — сказал Джим, и я понял, что, захваченный своими открытиями, упустил часть диалога между ним и Нгалой.
Ясновидение, подаренное ядом гриба и вернувшее мне самого себя, усилило, вероятно, и все подлинное в поведении Джима, укрепив его волю и силу. Я понял, что он убедил Нгалу, потому что оба направлялись теперь к самому сердцу развалин.
Я почувствовал, что мое терпение истощилось. Рев диких зверей раздавался все чаще… Но Джим сокрушенно покачал головой.
— Человек, который не слыхал о лнаге, лучше бы молчал и не высказывался! Любой негритенок знает, что лнагу нельзя переносить; она ломается, превращается в пыль, одним словом, катится к черту через несколько минут после того, как ее сорвали…
Я взглянул на него как можно ласковей.
— Прости, Джим, но что же тогда делают с лнагой?
С минуту он молчал — я стоял, как на иголках; вокруг совсем стемнело. Потом прошептал: — Я думаю, у нас нет другого выхода, Верной…
В его шепоте прозвучала кротость, не предвещавшая ничего хорошего (не забудьте, что я знал Джима с детства).
— Что ты задумал, несчастный?
— Лнагу следует сразу же съесть, Верной, — ответил он с насмешливой улыбкой. — Или ты не голоден?
Увидев, что он и в самом деле тянется к фиолетовому наросту, я, больше не сдерживаясь, ударил его по руке и оттолкнул от гриба. Как видно, мои нервы сдали. Джим, не ожидавший такой выходки, — хотя бы уже потому, что мы оба знали, что он гораздо сильнее меня, — потерял равновесие.
— Чтоб тебя растоптал белый слон! — рявкнул он, растянувшись на сырой траве во весь свой рост. — Ты что, спятил?
— Это ты спятил! — крикнул я, не думая уже ни о белом слоне, ни о своем поступке. — Как ты можешь даже подумать о том, чтобы взять в рот эту гадость, от которой за версту несет отравой. Лучше посмотри: уже совсем стемнело и нас вот-вот застигнет ночь, а мы еще так далеко от развалин!
Я ждал, что он поднимется и влепит мне пару пощечин (в том состоянии, в котором я находился, я, думаю, смог бы устоять), но мне стало гораздо страшнее, когда я услышал, как он говорит — спокойно, словно бы ничего не случилось: — Не валяй дурака, Верной! Это ведь случается раз в жизни… Никто еще не умер от лнаги (на какую-то неуловимую долю секунды он замолчал), зато мы будем первыми белыми, которые узнают…
— Что? Что имеет для тебя такое значение, чтобы стоило травиться этим проклятым грибом здесь, посреди джунглей, с единственным утешением, что потом ты отравишь своим мясом зверей, которые не замедлят тебя растерзать?
Он снова замолчал, и по его молчанию — яснее, чем если бы он нанес мне пощечину — я понял, как он меня презирает. Когда наконец он заговорил снова, стало ясно, что его решение непоколебимо. Разумеется, в голосе его звучала ядовитая кротость.
— Надо было тебе остаться дома, Верной. Разгуливал бы по плантации и общался бы не с Нгалой, а с неграми, которые ловят каждое твое слово. Посвятил бы свое время линчеванию, а не изучению африканской культуры…
— Прощай, Джим! — бросил я ему и решительно пошел вперед. Я мог найти дорогу и сам и не обязан был жертвовать своей жизнью только потому, что он вдруг свихнулся. Вдруг… Я пожал плечами и, освещая себе путь карманны фонариком, углубился под отвратительную сень леса. По правде сказать, я лучше, чем кто бы то ни было, знал, что Джим не в своем уме — еще с тех пор, как с ним познакомился. Не случайно бедняга Чарли Браун, его отец, был самым бедным белым во всей Джорджии — один из тех бедолаг, что живут вместе с неграми, в состоянии пьянствовать с ними, жениться на негритянке и произвести на свет дюжину несчастных, которые проклянут их с первого своего шага в жизни. Правда, Чарли женился не на негритянке, а на некой Евдоре, которую привезли черт знает откуда, но оба они работали на плантациях плечо к плечу с неграми, как негры. И если бы я случайно не встретился с Джимом…
Как ни старался я идти быстрее, было просто невозможно продвигаться нормальным темпом под плотным навесом крон, поддерживаемых змеевидными сплетениями веток, между стволами, связанными сетями лиан, по безымянной чавкающей жидкости, которую я упрямо называл землей. Вокруг меня все шелестело и колыхалось, словно бы я двигался между стенками капканов, готовых в любой момент сорваться и бросить меня в объятия одного из тех чудовищ, которые, я это чувствовал, шныряли за плотной стеной растений, принюхиваясь ко мне и заранее облизываясь. Прибавьте ко всему этому, что уже совсем стемнело и что в глубине души я сомневался в своей способности ориентироваться, которая должна была указать мне, куда нужно идти, чтобы добраться наконец до этих проклятых развалин Нгалы. Человек, который подозревает, что он плутает — да еще ночью, в джунглях — далеко не уйдет.
Я всей душой проклинал Джима и прислушивался в надежде, что вот-вот сзади раздадутся его шаги. Но я знал и то, что целый легион чертей не заставит его сдвинуться с места, если он не изменит своего намерения и — что было еще хуже — целая армия злых духов, вместе с генералами, не выбьет мысли, зародившейся в его проклятой голове.
… Мне было тогда, наверное, лет восемь. Стояло лето, и я во весь дух мчался к зарослям акаций, где скрывался старый негр, гнавший виски в развалившейся избушке, когда-то построенной моим дедом Стюартом.
Все мы привыкли повторять, что старик там прячется, но это только так говорилось, потому что Якоб и не думал прятаться, и даже сам шериф Говард покупал у него виски — разумеется, через посредство дубины Джо, потому что не идти же было к Якобу самому шерифу… Я хочу сказать, что старик жил в избушке открыто и наверняка платил отцу что-то вроде квартплаты, деньгами или виски (скорее последним). Я немного побаивался Якоба, который был всегда пьян, но и радовался каждый раз, когда мне доводилось увидеть, как он выкатывает из-за ветвей акации бочонок с виски или несет ведро воды из речонки, протекавшей за его хижиной. Я и сегодня помню, с каким восторгом, затаив дыхание, смотрел я на него, потому что этот человек — как бы это сказать — «не существовал».
Наверное, я слышал, как мама жаловалась негру-проповеднику и проклинала его за то, что он «калечит мужчин, этих жалких бедолаг», и в моем детском воображении старик стал чем-то вроде дьявола, носящего — еще один знак богохульства! — имя святого Якова.
Только этот дьявол привлекал меня больше, чем все святые нашего пастора, и когда я видел, как он, раскачиваясь, бредет под зелеными кронами деревьев, черный как черт под белой шапкой волос святого, мне казалось, что я присутствую при неком таинстве — какой-то греховной службе.
Но что и в самом деле придавало его абсолютно светским занятиям характер богослужения, так это были обрывки «spirituals», которые он постоянно напевал себе под нос, так что имена библейских святых не сходили с его толстых синих губ. Сегодня я прекрасно понимаю, что старик и в самом деле веровал настолько простодушно и наивно, что не видел никакого противоречия между следованием святым заветам библии и тайным изготовлением алкоголя, но тогда мне казалось, что он исполняет какой-то темный ритуал, издеваясь над всем, что следовало считать святым. Может быть, теперь вам понятнее, почему я взирал на него со страхом, смешанным с отвращением и любопытством.
Как только я перешел деревянный мост, нависший над речонкой, и спрятался за стволом акации, сверху — с неба — раздался голос: — Эй ты, белый, тебе чего здесь надо?
На какое-то мгновение я решил, что это ангел требует от меня отчета за мой преступный интерес к старику.
Я вспотел, и у меня задрожали коленки. Но, в ужасе подняв глаза, я увидел на дереве мальчишку моих лет и, захваченный врасплох, по-дурацки пробормотал: — На акации… А иголки?
— Это шелковица, дурак…
Облегчение, испытанное мною, было так велико, что я решил не обращать внимания на обидное слово.
— Почему ты зовешь меня белым? — спросил я. — Ведь ты и сам белый.
Я до сих пор не понимаю, как ему удалось так быстро соскочить с дерева. Он был бос, с всклокоченными волосами, в латанных-перелатанных штанах и рубахе.
Но больше всего меня поразил клочок красной материи, нашитой на рубахе, там, где сердце.
— Белый, да слон! — заявил он как о чем-то хорошо известном. — А тебе чего здесь надо?
Мне и в голову не пришло, что я мог бы спросить его о том же, и, так как отвечать не хотелось, я предпочел переменить разговор.
— А что это за красный лоскут? — спросил я, указывая ему на грудь.
— Я ранен, — ответил он с какой-то непонятной мне кротостью — и в тот же миг налетел на меня.
Мы покатились на траву. Я думал, что речь идет об обычной мальчишеской схватке, но мой неожиданный противник, видимо, решил показать мне, что я ошибаюсь. Он принялся избивать меня так, что я заорал и орал до тех пор, пока старый дьявол не выполз из своей хижины. Меня так поразило, что моим спасителем оказался ни кто иной как Якоб, что я тут же замолчал. Впервые я видел его так близко. Он был пьян, как обычно, но это выражалось лишь в том, что он слегка покачивался и у него заплетался язык. Зато он оказался в состоянии, схватив каждого из нас одной рукой, растащить, как разъяренных котят, и затем усадить по обе стороны от себя добродушно приговаривая: — Ах вы, божьи ягнята! Барашки… беее-беее…
Мы с Джимом засмеялись, и старик засмеялся тоже, колыхая животом Силена. Но в моих отношениях с Джимом белый слон остался знаком опасности…
Наверное, я сбился с пути. Остановившись, я посветил кругом карманным фонариком, но повсюду были одни и те же деревья. Их равнодушие выводило меня из себя.
Я раздумывал, не лучше ли было бы вернуться к Джиму, который, наверное, уже опомнился. По правде сказать, я просто уговаривал себя это сделать (хотя в глубине души прекрасно понимал, что возвращаться к нему нет никакого смысла), ибо чувствовал себя бессильным, как слепой щенок. На всякий случай я неуверенно позвал Нгалу. Предпочитаю не знать и сегодня, какому зверю принадлежал ответивший мне голос. Его рев прозвучал так близко, что, бросив все надежды, я кинулся вперед, прыгая через упавшие стволы, ударяясь головой о сырые сплетения лиан, и наконец завяз в болоте. Вода не доходила мне до щиколоток, но я не смел идти вперед, так как не знал, найду ли там, впереди, твердую землю. Луч фонарика вырвал из тьмы все то же зеленое пространство, каким я шел и до сих пор. Вокруг царила глубокая тишина, словно джунгли затаили дыхание.
В следующую секунду я услышал шум, и в луче света появился Джим. Я сразу же почувствовал, что с ним что-то случилось.
— Не будь дураком, Верной, — сказал он.
— Наверное, я сбился с пути…
Он стоял по ту сторону упавшего ствола.
— Развалины там, — указал он направо.
Мои сапоги все еще увязали в воде. Но — странно — его присутствие меня так успокоило, что я мог говорить о развалинах спокойно, как о какой-то абстрактной реальности.
— Откуда ты знаешь?
Не отвечая, он протянул руку, чтобы помочь мне перейти через ствол, отделявший от болота так называемую землю. Я ухватился за нее и вдруг почувствовал, что Джим меня тянет. Через секунду я ощутил, что он прижал меня к себе и сует что-то мне в рот. Что-то желатинообразное, перченное, с запахом цветка.
— Я не эгоист, — сказал он. — Я принес тебе кусочек.
Он зажал мне рот ладонью. Проклятый гриб жег мне язык и небо, но выплюнуть его я не мог. Джим ударил меня по затылку. Я дернулся всем телом и невольно проглотил гадость, которой он забил мне рот.
Он отступил и отпустил меня.
— Не будь дураком, Верной, — сказал он снова.
— Без лнаги мы сложили бы здесь свои кости. Ни один зверь не прикоснется к человеку, проглотившему лнагу…
— Я думаю, — ответил я. — У этих зверей побольше разума, чем у некоторых дипломатов из Гарварда…
Я был отравлен и знал, что делать нечего. Можете ли вы понять мое состояние? Я говорил спокойно, но дрожал всем телом.
— Погаси фонарик, дипломат!
— А еще что?
— А еще — будь немного поумнее!
Мне было теперь все равно. Я погасил фонарик.
— Ну?
Я пожал плечами: — Яд делает свое дело. Вокруг рта уже забегали мурашки…
— У тебя всегда было мало идей, но много предрассудков, — сказал Джим. — Чего ты так дрожишь за свою шкуру?
Мурашки размножались со страшной силой, поднимались по лицу, спускались к подбородку. Потом я почувствовал их вокруг глаз, на веках, на лбу и шее.
Джим ждал.
И хотя тьма была полной — как в наглухо закрытом шкафу — я вдруг почувствовал, что вижу. Не то чтобы глаза мои привыкли. Я начал различать деревья, почву, я видел Джима. Вокруг было все так же темно, но я различал все, что входило в круг моего зрения.
— Ну как, видишь? — спросил Джим.
И только тут я вспомнил, что он шел ко мне без фонаря. У нас двоих был единственный карманный фонарик, и я взял его с собой, когда покинул Джима, даже не успев почувствовать стыда.
— Да, — ответил я — Вижу.
— Порядок. Пошли.
В самом деле, я видел все лучше, хотя вокруг стояла все та же плотная тьма. Джим большими шагами направился в ту сторону, куда указал рукой, я последовал за ним.
— Ты тоже слышишь музыку? — спросил я его.
С некоторых пор я слышал какой-то густой, не прерывавшийся звук, похожий на аккорд органа. Звук был низкий, глубокий, и на него начали накладываться другие — что-то вроде беглых аккордов, словно бы чьи-то пальцы касались струн арфы.
— Стой! — сказал Джим.
Я остановился, и в воздухе остался лишь звук органа.
— Это зелень джунглей…
Я не нашел в его словах ничего странного, так как и сам понял, что зелень стала звуком. Странным было то спокойствие, с которым я принимал напоминание о том, что отравлен. Теперь я об этом даже и не думал, и если у меня в памяти всплывало воспоминание о том, что я проглотил фиолетовый гриб, это было просто констатацией факта, — так же как, заметив на пути кочку, я поднимал ногу, чтобы не запнуться. Гриб, да, я знал… Но это уже не имело того значения, которое я придавал этому факту недавно.
— Теперь пошли! — сказал Джим.
Снова раздались аккорды арфы, и ему уже не нужно было объяснять мне, что я слышу цвет своих сапог, на которые невольно смотрел, шагая.
— Ну?
— Да, — ответил я. — Сапоги…
— Ты делаешь успехи, Верной. А руины?
— Что — руины?
Он замолчал, идя впереди меня. Я поднял глаза и посмотрел поверх его головы на растительную массу, из которой вылетел густой и полный аккорд органа.
И увидел за ней высокие глиняные стены с зазубренными краями, разъеденными дождями и ветрами и, может быть, покалеченными людьми. И услышал звук рыжих развалин.
— Джим! — крикнул я.
— Подходим…
В самом деле, идти оставалось немного. Деревья сгибались, прижимались к земле, отбрасывая как можно дальше от себя серпантины лиан, и наконец уступили место земле — здоровой, крепкой земле, настоящей тверди, на которую приятно было поставить ногу.
— Эй, Нгала! — крикнул Джим.
И лишь теперь я увидел луну, до сих пор скрывавшуюся за зелеными кронами. Луна была большая, полная и красная, какой она бывает только в Африке — кажется, сделанная из красной земли Африки, раскаленной, испускающей из себя весь впитанный за день жар.
Красные лучи падали на глиняные стены, окружавшие развалины, и у меня в ушах звучал теперь музыкальный эквивалент красного цвета, подобный мучительному стону саксофона. Органный аккорд джунглей умолк.
Стоя в триумфальной арке ворот, я смотрел на руины, и кроме трагического звучания саксофона до меня долетали ударявшиеся о стены, словно летучие мыши, отзвуки голоса Джима.
— Нгала… гала. ала.
И вдруг звук саксофона оборвался. Зато у меня перед глазами загремели разноцветные взрывы, а на небе, на глиняных стенах, на всем, на что падал мой взгляд, начали вспыхивать фантастические созвездия. Как фейерверк, они взрывались и растекались потоками, разноцветными реками, смешивавшими свои краски. Это напоминало детство, когда мы складывали вместе два листа, покрытые разной краской, и, разняв их, наслаждались эффектом, произведенным смешением красок на сырой бумаге.
— Джим! — крикнул я. — Джим!
Но разноцветные струи фонтанов брызнули с такой силой, что, ослепленный, я закрыл глаза.
— Не ори, — сказал Джим, и вдруг шелковые реки потекли плавно, как движущаяся рддуга.
— Я вижу звуки, — сказал я, следя за мягким слиянием красок.
Это были невообразимо нежные отсветы, оттенки зеленого и голубого жемчужных тонов, среди которых вдруг вырос трезубец розового цвета, медленно разрезавший струящуюся дельту. От такой красоты у меня захватило дыхание. Чтобы подстегнуть ее, я вполголоса запел. Разноцветные вуали, шелестя, превращались в плотные ткани муаровых оттенков, которые свивала и развивала странная внутренняя сила, растопляя их, словно они были из воска, заставляя их течь неожиданными, неподражаемыми изгибами. Текучие спирали превращались в брызги, распылялись самым странным образом, гармонически дымясь в неощутимых переливах красок — оргия форм и оттенков, без конца складывающихся в бессмысленные, но захватывающие фигуры калейдоскопа. Мне казалось, что меня перенесли в невыразимо прекрасный мир, законом которого было изящество. Все грубое переплавлялось в феерической доменной печи невесомости, жидкой текучести.
Освобожденный от костей и мускулов, весь — чистая чувствительность, я наслаждался, насыщая взор этой потрясающей красотой.
— Здесь Нгала! Нгала ждет.
В проеме ворот — кружащиеся небеса, карусели объемов и красок.
— Я рад, что нашел тебя, Нгала!
Голос Джима рождает радужные фонтаны брызг.
Болезненным усилием, напряжением воли, гальванизирующим окаменевшее тело, я перевожу взгляд на абаносовую статую, освещенную луной. Лицо у Нгалы серое — как у вcех негров, бледнеющих от волнения.
Он открывает рот, но губы его дрожат, так что он не может произнести ни звука, а глаза выкатываются так сильно, что их белки покрывают щеки и, кажется, выступают за навес бровей.
— Лнага! — застонал он, попятившись.
Пораженный, я взглянул на Джима. Впервые с тех пор, как мы находились возле стен, приютивших мертвый мир развалин, впервые с тех пор, как луна посылала к нам свои кровавые лучи, я увидел его лицо. Удар был таким сильным, что у меня пересохло во рту. Серые глаза Джима были залиты ярким фиолетовым цветом гриба и даже их белки стали фиолетовыми. Золотые блестки играли в этом фиолетовом море, как живые крошечные существа, независимые от всего остального. Вероятно, на моем лице отразилось тупое удивление, потому что Джим быстро обратился ко мне.
— Не будь дураком, Верной! — сказал он своим обычным тоном. — Глаза тех, кто ест лнагу, становятся лнагой. Иначе как бы, по-твоему, мог догадаться Нгала?
Разноцветные волны, выгибаясь, складывались во все новые композиции, которым позавидовал бы любой художник-абстракционист.
— А мои? — спросил я глухим, словно чужим голосом.
— Представь себе… — сказал Джим. — Твои тоже…
Нгала, не решаясь подойти, смотрел на нас с суеверным почтением.
— Человек-лнага всесильный… человек-лнага уже не человек…
Я чувствовал, что звуки уже не вызывают прежнего волшебства красок. Теперь они казались мне более бледными, стертыми, и я подумал, не проходит ли это действие яда; но тут же понял, что звуки, превратившиеся в краски, просто заняли место красок, воплотившихся в звуках.
— Что еще готовит нам лнага? — спросил я с дурацким легкомыслием.
— Не относись к этому так легко, Верной…
Так как Джим сожрал отраву раньше меня, было естественно предположить, что он раньше почувствует ее последствия, и его слова заставили меня насторожиться. — Человек-лнага… — бормотал Нгала. — И луна… полная луна…
Его слова больше не подгоняли карусель красок.
Только глиняные стены поднимались передо мной, залитые лунным светом, и лишь теперь, когда игра разнузданных форм больше не отвлекала моего внимания, я начал постигать их необычайную красоту.
Передо мной была крепость — городок, обнесенный стенами. Я прошел в ворота, казавшиеся примитивной триумфальной аркой, и стоял на площади, окруженной многоэтажными зданиями с глиняными стенами, смотревшими на меня дырами окон. Крыши провалились, и там, где они когда-то опирались о стены, глина казалась источенной, изъеденной невидимой язвой времени.
Небесные воды прорыли себе путь через их рыжеватую массу, исполосовали их поверхность и унесли с собой деревянные и керамические орнаменты. Лишь желтая маска, вырезанная в стене, сохранилась там, куда ее поместила рука мастера. Все здания казались огромными усеченными конусами, странной коллекцией Вавилонских башен, перенесенных с «земли вод», а мы — тремя людьми, заблудившимися в лунном пейзаже.
— Мы должны попытаться, Нгала! — сказал Джим.
Негр уже немного опомнился. Это был здоровяк, которого дед Стюарт купил бы с закрытыми глазами, то есть, я хочу сказать, что дед Стюарт лучше всех мог бы оценить благородные мышцы и атлетическое сложение Нгалы. Конечно, времена были уже не те, да и мы находились не у себя в Джорджии, а на таинственной земле Африки, где Нгала, мечтавший изучать историю, был у себя дома. Поэтому он и появился у нас в лагере, предлагая свои услуги. Что касается меня, то я с первой же минуты предположил, что он должен быть членом одной из тайных организаций, борющихся за независимости, которых здесь было так много. Я знаю негров, жил среди них и у меня замечательная, — наверное, унаследованная — интуиция, помогающая разгадывать их черные души. Спокойное достоинство Нгалы могло объясняться лишь чрезмерной религиозностью или недавно приобретенным сознанием своей силы, и я склонялся к последней гипотезе. Только то совершенно неожиданное обстоятельство, что мы стали лнага, могло его так взволновать, вызвав из недр его существа атавистический страх или, может быть, всего лишь глубокое уважение к нам.
— Очень опасно, — колеблясь, ответил он, на таинственное предложение Джима.
— О чем речь? — спросил я.
Но Джим не удостоил меня даже взглядом.
— Ты веришь мне, Нгала?
— Веришь, — произнес негр и тут же добавил, как аргумент: — Белый человек, здесь…
В самом деле, я до сих пор не понимал, почему Нгала решился открыть нам место покинутого поселения, не известное ни одному белому. Но, сам того не желая, Джим помог мне в этом.
— Ты хочешь знать? Хочешь узнать, как погибла крепость… Ведь не зная своих корней, мы слабее листка, несомого ветром…
Он говорил с каким-то неестественным воодушевлением, даже не беспокоясь о том, успевает ли следить за ним Нгала. Пожалуй, лучше, чем несчастный негр, я понимал теперь причину, по которой Джим так старался изучить древнюю африканскую культуру и втянул в это дело меня, несмотря на недоумение и презрение, с которым приняли это мои родные. Нам нужна была поддержка дяди Гарри, сенатора, который, со своей стороны, прекрасно понял политическую выгоду, которую даст республиканской партии возможность жонглировать перед неграми-избирателями именем Вернона Л. Уоррена, «известного африканиста, выросшего и сложившегося на благородной земле юга».
И тут, вдруг оставшись наедине с самим собой, несмотря на присутствие колебавшегося Нгалы и настойчивый напор Джима, я впервые спросил себя, почему я последовал за бывшим оборванцем, почему так старался убедить отца помочь ему учиться и почему стою сейчас у подошв этих глиняных колоссов, под луной, такой же красной, как они сами, на земле материка, расположенного по другую сторону всего, что имеет для меня цену и очарование. В чем заключался секрет странного обаяния, которое оказывал на меня Джим, и почему я терпел его капризы, в то время как отношения между нами должны были быть противоположными, потому что он ведь только благодаря мне вырвался из жалкой обстановки, в которой жили его родители? Я склоняюсь к тому, что необычная трезвость, с которой я взвешивал сейчас все эти аргументы, также была следствием отравы. Я сердито взглянул на Джима.
И, встретив его взгляд, налитый фиолетовым ядом, почувствовал, как меня охватывает любопытство и отвращение. Словно молния, во мне вспыхнуло воспоминание о старом Якобе. Джим привлекал меня той же смесью восхищения и отвращения, оказывал на меня то же болезненное воздействие, которое некогда заставляло меня на целые часы замирать перед хижиной, спрятанной в акациевых зарослях детства. Произошел перенос, простое перемещение комплекса. Любопытство и отвращение, вызванное пьяным негром, перешло на бедного белого мальчика в живописных лохмотьях, одержимого идеей братства с неграми, среди которых он жил. Аристократическая кровь юга слишком поздно восстала во мне, и я лишь сейчас постиг это пронизанное чувством вины восхищение, смешанное со столь же древней ненавистью. В старинной драме предков, сталкивающей между собой белых и черных героев, я играл роль недостойного белого, неспособного преодолеть наследие своих комплексов, которые нормальный белый сбросил бы под деревом, на котором сидел Джим Кроу.
— Быстрее! — сказал Джим, и я понял, что, захваченный своими открытиями, упустил часть диалога между ним и Нгалой.
Ясновидение, подаренное ядом гриба и вернувшее мне самого себя, усилило, вероятно, и все подлинное в поведении Джима, укрепив его волю и силу. Я понял, что он убедил Нгалу, потому что оба направлялись теперь к самому сердцу развалин.