Я не могла выносить этого более.
   — Отоприте дверь, — сказала я. — Мне стыдно сидеть в одной комнате с вами.
   — Меня это нисколько не удивляет, — отвечал он. — Немудрено, что вам стыдно за меня, когда мне самому стыдно за себя.
   В тоне его не было ничего циничного, в манерах ничего дерзкого. Тот же самый человек, который сейчас так отвратительно хвастался своею победой над невинностью и несчастьем, теперь говорил, как человек, искренне стыдящийся своих поступков. Будь я уверена, что он насмехается надо мной или лицемерит, я знала бы, как поступить. Но, повторяю, как это ни странно, он, несомненно, раскаивался в том, что сейчас сказал. При всем моем знании людей, при всем моем умении ладить с людьми со странными характерами, я остановилась между Нюджентом и запертой дверью, не зная, как поступить.
   — Верите вы мне? — спросил он.
   — Я не понимаю вас, — отвечала я.
   Нюджент вынул из кармана ключ от двери и положил его на стол против стула, с которого я только что встала.
   — Я теряю голову, когда говорю или думаю о ней, — продолжал он. — Я отдал бы все, что имею, чтобы вернуть то, что я сейчас сказал. Нет слов, достаточно сильных, чтоб осудить меня. Слова вылетали помимо моей воли. Если бы здесь была сама Луцилла, я и то не мог бы сдержаться. Идите, если вам угодно. Ключ к вашим услугам. Я не имею права удерживать вас после того, что я сделал. Но подумайте, прежде чем уйдете. Вы пришли с тем, чтобы предложить мне что-то. Может быть, вам удалось бы образумить меня, усовестить и заставить поступить честно. Впрочем, как вам угодно. Вы свободны.
   Кто я была, добрая христианка или презренная дура? Я вернулась к моему стулу и решилась сделать последнюю попытку.
   — Как вы добры, — сказал он. — Вы ободряете меня. Вчера в этой комнате у меня было честное побуждение. Оно могло бы стать чем-нибудь больше побуждения, если бы передо мной не появилось новое искушение.
   — Какое искушение? — спросила я.
   — Письмо Оскара должно было сказать это вам. Оскар сам ввел меня в искушение. Вы должны знать какое.
   — Ничего я не знаю.
   — Разве он не писал вам, что я предлагал покинуть Димчорч навсегда? Я предлагал это искренно. Я видел страдальческое лицо несчастного, когда мы с Гроссе выводили Луциллу из комнаты. Я жалел его всем сердцем. Если б он взял мою руку и сказал: «Прощай», я уехал бы тотчас же. Он не хотел взять мою руку. Он ушел, чтоб обдумать все это в уединении, и вернулся, решившись пожертвовать собою.
   — Зачем же вы приняли жертву?
   — Он соблазнил меня.
   — Соблазнил вас?
   — Да. Как же иначе назвать то, что он предложил мне самому объясниться с Луциллой? Как назвать то, что он пожелал мне в будущем жизнь с Луциллой? Бедный, милый, великодушный брат! Он уговаривал меня остаться, когда ему следовало просить меня уехать. Мог ли я не уступить ему? Осуждайте страсть, овладевшую моим телом и душой, но не осуждайте меня!
   Я взглянула на книгу, лежавшую на столе, на книгу, которую он читал перед тем, как я вошла в комнату. Его словесные ухищрения, вводящие в заблуждение признания были не что иное, как влияние софистики [14] Руссо. Хорошо. Если он мыслит категориями Руссо, то я думаю, как истинная Пратолунго. Я дала себе волю, я была в ударе.
   — Как можете вы, умный человек, так обольщать себя! — сказала я. — Ваша будущность с Луциллой? О вашей будущности с Луциллой страшно подумать. Положим, этого не случится, пока я жива, но положим, что вам удалось бы жениться на ней. Боже, что за жизнь создали бы вы как для себя, так и для нее! Вы любите вашего брата. Неужели вы надеетесь иметь хоть минуту покоя, когда у вас будет постоянно на уме: «Я разлучил Оскара с женщиной, которую он любил, я испортил его жизнь, я разбил его сердце». Вы не смогли бы смотреть на нее, вы не смогли бы говорить с ней, вы не смогли бы коснуться ее без того, чтобы все это не было отравлено страшным упреком. А она? Что за жена была бы она вам, зная, каким способом вы овладели ей? Трудно сказать, кого из двух она ненавидела бы сильнее — вас или себя. Ни один мужчина не прошел бы мимо нее на улице, не пробудив в ней мысли: «Желала бы я знать, сделал ли он когда-нибудь такую низость, какую сделал мой муж». Каждая замужняя женщина возбуждала бы в ней зависть и сожаление. «Каков бы ни был ваш муж, он связал свою судьбу с вами не так, как это сделал мой». Чтоб вы могли быть счастливы! Чтобы ваша семейная жизнь могла быть сносной! Хотите пари? Я успела скопить несколько фунтов с тех пор, как живу с Луциллой. Я ставлю их все до копеечки, что вы разойдетесь с ней по обоюдному согласию через полгода после свадьбы. Так как же вы теперь поступите? Уедете вы на континент или останетесь здесь? Вернете вы своего брата, как честный человек, или позволите ему уехать и обесчестите себя на всю жизнь?
   Глаза Нюджента блуждали, лицо горело. Он вскочил и отпер дверь. Что он хочет сделать? Уехать на континент или выгнать меня из дома?
   Он позвал слугу:
   — Джемс!
   — Что прикажете, сударь?
   — Заприте дом, когда я и мадам Пратолунго уйдем отсюда. Я не вернусь больше. Уложите мой чемодан и отошлите его завтра в Лондон, в гостиницу Негль.
   Он затворил дверь и подошел опять ко мне.
   — Вы отказались пожать мою руку, когда вошли сюда, — сказал он. — Хотите вы пожать ее теперь? Я уйду из Броундоуна вместе с вами и не вернусь, пока не привезу с собой Оскара.
   — Обе руки, — воскликнула я, протягивая ему их. Я не могла сказать ничего больше. Я могла только сомневаться, он ли это, не лишилась ли я рассудка.
   — Пойдемте, — сказал он. — Я провожу вас до калитки приходского дома.
   — Вы не сможете уехать сегодня, — заметила я. — Последний поезд уже давно ушел.
   — Смогу. Я пойду пешком в Брайтон, там заночую, а завтра утром отправлюсь в Лондон. Ничто не заставит меня провести еще ночь в Броундоуне. Позвольте еще один вопрос, прежде чем я потушу лампу.
   — Что такое?
   — Приняли вы сегодня в Лондоне какие-нибудь меры, чтоб отыскать Оскара?
   — Я была у адвоката и сделала все — нужные распоряжения.
   — Вот моя записная книжка. Напишите мне его адрес. Я написала. Он потушил лампу и вывел меня в коридор.
   Там стоял озадаченный слуга.
   — Прощайте, Джемс. Я уезжаю, чтобы привести сюда вашего хозяина. С этим объяснением он взял шляпу и трость и подал мне руку. Минуту спустя мы уже шли по темной долине.
   На пути к приходскому дому Нюджент говорил с лихорадочным возбуждением. Избегая малейшего намека на предмет, обсуждавшийся во время нашего странного и бурного свидания, он вернулся с удесятерившейся самоуверенностью к своим хвастливым рассуждениям о чудесах, которые намерен был совершить в живописи. Об его призвании добиться гармонии человечества с природой, о необычайных размерах картин, на которых он будет изображать красоты природы, неведомые страждущему человечеству, о крайней необходимости признать его не простым живописцем, а великим утешителем в искусстве — все это я выслушала снова, чтобы не остаться в неведении насчет его планов и будущих занятий. Только когда мы остановились у калитки приходского дома, намекнул он, и то самым косвенным образом, на то, что произошло между нами.
   — Что же? — спросил он. — Вернул я себе ваше прежнее уважение? Верите вы, что в характере Нюджента Дюбура есть и хорошие стороны? Человек — сложное животное. А вы — женщина одна из десяти тысяч. Поцелуйте меня.
   И он поцеловал меня, по иностранному обычаю, в обе щеки.
   — Теперь за Оскаром! — крикнул Нюджент весело и, махнув шляпой, скрылся в темноте. Я стояла у калитки, пока не стихли в отдалении его поспешные шаги.
   Невыразимое уныние овладело мной. Я начала сомневаться в нем, лишь только осталась одна. «Не придет ли время, — спросила я себя, — когда то, что я сделала сегодня, надо будет сделать снова?»
   Я отворила калитку. Прежде чем я успела дойти до нашей половины дома, мистер Финч преградил мне дорогу. Он торжественно показал мне рукопись в несколько страниц.
   — Мое письмо, — сказал он. — Христианское увещание Нюдженту Дюбуру.
   — Нюджент Дюбур покинул Димчорч.
   И я передала ректору так кратко, как только могла, результат моего посещения Броундоуна.
   Мистер Финч взглянул на свое письмо. Все эти красноречивые страницы пропадут даром? Нет! Это не в порядке вещей, это невозможно.
   — Вы поступили очень хорошо, мадам Пратолунго, — сказал он своим покровительственным тоном. — Очень хорошо во всех отношениях. Но не думаю, что я поступил бы благоразумно, уничтожив это письмо.
   Он тщательно сложил свою рукопись и взглянул на меня с таинственною улыбкой.
   — Я смею думать, — сказал он с насмешливым смирением, — что мое письмо понадобится. Я не хочу разочаровывать вас в Нюдженте Дюбуре. Я хочу только сказать: можно ли положиться на него?
   Это было сказано глупцом: ему и в голову не пришло бы сказать это, если бы не его драгоценное письмо. Тем не менее это было прискорбно верным отголоском того, что происходило в моей душе, и почти буквальным повторением слов Нюджента, в которых он выразил при мне недоверие к самому себе. Я пожелала ректору доброй ночи и ушла наверх.
   Луцилла уже спала, когда я тихо отворила ее дверь.
   Поглядев несколько минут на ее милое, спокойное лицо, я принуждена была отвернуться и отойти от постели, потому что вид ее только усиливал мое уныние. Затворяя дверь, я бросила на нее последний взгляд и невольно повторила зловещий вопрос мистера Финча: «Можно ли положиться на него?»

Глава XXXIX
ОНА УЧИТСЯ ВИДЕТЬ

   На следующее утро в уме моем возникли новые соображения не совсем приятного рода. В моем положении относительно Луциллы было серьезное затруднение, ускользнувшее от моего внимания, когда я прощалась с Нюджентом.
   Броундоун был теперь пуст. Что мне сказать Луцилле, когда ложный Оскар не явится с своим обещанным визитом?
   В какой лабиринт лжи втянуло нас всех первое сокрытие истины! Обман за обманом становились для нас необходимостью, неприятность за неприятностью были их заслуженным следствием, а теперь, когда я осталась одна преодолевать все трудности нашего положения, у меня, по-видимому, не было другого выбора, как только продолжать обманывать Луциллу. Мне это уже надоело, мне было совестно. За завтраком, узнав, что Луцилла не ожидает своего гостя раньше чем после полудня, я избегала дальнейших рассуждений об этом предмете. После завтрака я продержала ее некоторое время за роялем. Когда музыка надоела ей и она заговорила опять об Оскаре, я надела шляпку и ушла из дому по хозяйственному делу (такого рода, какие обыкновенно поручались Зилле) единственно для того, чтоб уйти и отложить до последней минуты печальную необходимость солгать. Погода благоприятствовала мне. Собирался дождь, и Луцилла не предложила сопровождать меня.
   Исполнив свое дело, которое привело меня на ферму на дороге в Брайтон, я пошла дальше, несмотря на то что дождь уже накрапывал. На мне не было ничего такого, что могло бы испортиться, и я предпочла мокрое платье возвращению в приходский дом.
   Когда я прошла около мили дальше, уединенная дорога оживилась появлением коляски, приближавшейся ко мне со стороны Брайтона. Верх коляски был поднят и защищал от дождя сидевшую внутри особу. Поравнявшись со мной, особа выглянула и остановила экипаж голосом, по которому я тотчас же узнала Гроссе. Наш любезный доктор настоял, чтоб я укрылась от дождя в его коляске и возвратилась с ним в приходский дом.
   — Вот неожиданное-то удовольствие! — сказала я. — А мы полагали, что вы приедете только в конце недели.
   Гроссе взглянул на меня сквозь свои очки со строгостью и величием, достойным мистера Финча.
   — Разве признаться вам? — сказал он. — Вы видите пред собой погибшего глазного доктора. Я скоро умру. Напишите тогда на моем надгробном камне: «Болезнь, которая свела в могилу этого немца, была прекрасная Финч». Когда я не с ней, :
   — пожалейте меня, — мне так недостает ее, что я умираю от тоски по молодой Финч. Ваша путаница с этими близнецами сидит у меня в уме, как какая-нибудь заноза. Вместо того чтобы храпеть на моей роскошной английской постели, я не смыкаю глаз по целым ночам и все думаю о Финч. Я приехал сюда сегодня раньше, чем назначил. Для чего? Чтобы взглянуть на ее глаза, вы думаете? Нет, сударыня, вы ошибаетесь. Не глава ее беспокоят меня. Глаза ее в порядке. Беспокойте меня вы и все другие в вашем приходском доме. Вы заставляете меня мучиться за мою пациентку. Я боюсь, что кто-нибудь из вас доведет до ее милых ушей вашу историю с близнецами и поставит все вверх дном в ее бедной головке. Не тревожьте ее еще два месяца. Ach, Gott, если бы я был в этом уверен, я оставил бы ее новые слабые глаза поправляться понемногу и возвратился бы в Лондон.
   Я собиралась было сделать ему строгий выговор за прогулку с Луциллой в Броундоун. После того что он сказал теперь, это было бы бесполезно, и еще бесполезнее было бы просить его позволить мне выпутаться из моих затруднений, открыв Луцилле истину.
   — Вы, конечно, лучший судья в этом деле, — отвечала я. — Но вы не знаете, чего стоят ваши предписания несчастным, которым приходится исполнять их.
   Он резко прервал меня на этих словах.
   — Вы сами увидите, — сказал он, — стоит ли исполнять их. Если ее глаза удовлетворят меня, Финч будет сегодня учиться видеть. Вы будете при этом присутствовать, упрямая вы женщина, и решите сами, хорошо ли прибавлять огорчение и страдание к тому, что должна будет вынести внезапно остановилась на третьем шаге, не пройдя и половины расстояния, отделявшего ее от меня.
   — Я видела мадам Пратолунго здесь, — обратилась она жалобно к Гроссе, указывая на место, на котором остановилась. — Я вижу ее теперь и не знаю, где она. Она так близко, мне кажется, что касается моих глаз, а между тем (она сделала еще шаг и обняла руками пустое пространство) я никак не могу приблизиться к ней настолько, чтобы поймать ее. О, что это значит?
   — Это значит — заплатите мне мои шесть пенсов, я выиграл пари.
   Его смех обидел Луциллу. Она упрямо подняла голову, насупила брови и сказала:
   — Погодите немного, вы не выиграете так легко, я еще дойду до нее.
   И она немедленно подошла ко мне так же свободно, как я подошла бы к ней.
   — Еще пари, — воскликнул Гроссе, стоя сзади нее и обращаясь ко мне. — Двадцать тысяч фунтов в этот раз против четырех пенсов. Она закрыла глаза, чтобы дойти до вас.
   Он был прав. Луцилла закрыла глаза, чтобы дойти до меня. С закрытыми глазами она могла рассчитывать расстояние безошибочно, с открытыми — не имела о нем никакого понятия. Уличенная нами, она села, бедная, и вздохнула с отчаянием.
   — Стоило ли для этого подвергаться операции? — сказала она мне.
   Гроссе перешел на нашу сторону комнаты.
   — Все в свое время, — утешил он. — Потерпите, и ваши неопытные глаза научатся. So! Я начну учить их сейчас. Вы составили себе какое-нибудь понятие о разных цветах? Когда вы были слепы, думали вы, какой цвет был вашим любимым цветом, если б вы видели? Думали? Какой же? Скажите мне.
   — Во-первых, белый, — отвечала она. — Потом пунцовый.
   Гроссе подумал.
   — Белый, это я понимаю, — сказал он. — Белый — любимый цвет молодых девушек. Но почему пунцовый? Разве вы могли видеть пунцовое, когда были слепы?
   — Почти, — отвечала она, — когда было достаточно светло, я чувствовала что-то пред глазами, когда мне показывали пунцовое.
   — При катарактах они всегда видят пунцовое, — пробормотал Гроссе. — Для этого должна быть какая-нибудь причина, и я должен найти ее.
   Он опять обратился к Луцилле.
   — А цвет, который вам противнее всех, какой?
   — Черный.
   Гроссе одобрительно кивнул головой.
   — Так я и думал, — сказал он. — Они все терпеть не могут черное. Для этого должна быть также какая-нибудь причина, и я должен найти ее.
   Высказав это намерение, он подошел к письменному столу и взял лист почтовой бумаги и круглую перочистку из пунцового сукна. Затем он оглядел комнату и взял черную шляпу, в которой приехал из Лондона. Все три вещи Гроссе положил в ряд перед Луциллой. Прежде чем он успел задать ей вопрос, она указала на шляпу с жестом отвращения.
   — Возьмите это, — попросила она. — Я этого не люблю.
   Гроссе остановил меня, прежде чем я успела сказать что-нибудь.
   — Подождите немного, — шепнул он мне на ухо. — Это вовсе не так удивительно, как вам кажется. Прозревшие люди всегда ненавидят первое время все темное.
   Он обратился к Луцилле.
   — Укажите мне, — сказал он, — ваш любимый цвет между этими вещами.
   Она пропустила шляпу с презрением, взглянула на перочистку и отвернулась, взглянула на лист бумаги и отвернулась, задумалась и закрыла глаза.
   — Нет! — воскликнул Гроссе. — Я этого не позволю. Как вы смеете ослеплять себя в моем присутствии? Как! Я возвратил вам зрение, а вы закрываете глаза. Откройте их, или я вас поставлю в угол, как непослушного ребенка. Ваш любимый цвет? Говорите!
   Она открыла глаза (весьма неохотно) и взглянула опять на перочистку и на бумагу.
   — Я не вижу здесь ничего столь яркого, как мои любимые цвета, — сказала она.
   Гроссе поднял лист бумаги и задал безжалостный вопрос:
   — Как! Разве белое белее этого?
   — В пятьдесят тысяч раз белее!
   — Gut! Так знайте же — этот лист бумаги белый. (Он вынул носовой платок из кармана ее передника.) Этот платок тоже белый. Белейшие из белых — оба! Первый урок, душа моя. Вот в моих руках ваш любимый цвет.
   — Этот! — воскликнула Луцилла, глядя с неподдельным отчаянием на бумагу и платок, которые он положил на стол. Она поглядела на перочистку и на шляпу и подняла глаза на меня. Гроссе, готовившийся к новому опыту, предоставил мне отвечать. Результат в обоих случаях был тот же самый, как с бумагой и с платком. Пунцовое было вполовину не так ярко, черное было во сто раз не так черно, как она воображала, когда была слепа. Что касается последнего цвета, черного, она была довольна. Он произвел на нее неприятное впечатление (как и лицо бедного Оскара), хотя она не знала, что это ее нелюбимый цвет. Луцилла сделала попытку, бедное дитя, похвастаться пред своим безжалостным доктором-учителем.
   — Я не знала, что эта шляпа черная, — рассуждала она, — тем не менее я не могу смотреть на нее без отвращения.
   Говоря это, Она хотела бросить шляпу на кресло, стоявшее возле нее, а вместо этого швырнула ее через спинку кресла к стене по крайней мере на шесть футов дальше, чем хотела.
   — Я ни на что не способна, — воскликнула Луцилла, и лицо ее вспыхнуло от досады. — Не пускайте ко мне Оскара. Мне страшно подумать, что я покажусь ему смешной. Он придет сюда, — прибавила она, обращаясь жалобно ко мне. — Найдите какой-нибудь предлог не пускать его ко мне подольше.
   Я обещала исполнить ее просьбу тем охотнее, что получила неожиданно возможность примирить ее хоть отчасти (пока она будет учиться видеть) с отсутствием Оскара.
   Луцилла обратилась к Гроссе.
   — Продолжайте, — сказала она с нетерпением. — Научите меня быть не такой идиоткой или ослепите меня опять. Мои глаза ни на что не годны! Слышите вы? — воскликнула она зло и, схватив Гроссе за его широкие плечи, начала трясти его изо всех сил. — Мои глаза ни на что не годны!
   — Ну, ну, ну! — крикнул Гроссе. — Если вы не будете сдерживать себя, горячее вы создание, я не буду учить вас.
   Он взял лист бумаги и перочистку и, заставив ее сесть, положил их рядом на ее коленях.
   — Скажите мне, — продолжал он, — знаете вы, что такое вещь круглая и что такое вещь квадратная?
   Вместо того чтоб отвечать ему, Луцилла с негодованием обратилась ко мне.
   — Не дико ли с его стороны, — сказала она, — задавать мне подобные вопросы? Умею ли я отличить круглое от квадратного! О, как унизительно! Пожалуйста, не говорите Оскару.
   — Если знаете, так скажите, — настаивал Гроссе. — Взгляните на эти вещи у вас на коленях. Что, они обе круглые? Или обе квадратные? Или одна круглая, а другая квадратная? Взгляните и скажите.
   Она взглянула и не сказала ничего.
   — Ну? — спросил Гроссе.
   — Что вы вытаращили на меня глаза сквозь ваши страшные очки! — воскликнула Луцилла раздраженно. — Вы сбиваете меня. Не глядите на меня, и я сейчас скажу.
   Гроссе отвернулся со своею дьявольской усмешкой и сделал мне знак следить за ней вместо него.
   Лишь только он перестал смотреть на нее, она закрыла глаза и провела кончиками пальцев по краям бумаги и перочистки.
   — Одна круглая, а другая квадратная, — сказала Луцилла, лукаво открыв глаза в то самое мгновение, как Гроссе повернулся к ней.
   Он взял из ее рук бумагу и перочистку и (вполне понимая ее хитрость) заменил их на бронзовое блюдце и книгу.
   — Какая из этих вещей круглая и какая квадратная? — спросил он, держа их перед ней.
   Луцилла поглядела сначала на одну, потом на другую и не сумела дать ответ с помощью одних глаз.
   — Я сбиваю вас опять, — сказал Гроссе. — Вы не можете закрыть глаза, прелестная моя Финч, пока я смотрю на вас, не правда ли?
   Она покраснела, потом побледнела. Я боялась, что Луцилла расплачется. Но Гроссе умел ладить с ней удивительно. Я никогда не встречала человека с таким тактом, как этот грубый, некрасивый, эксцентричный старик.
   — Закройте глаза, — сказал он спокойно. — Так и следует учиться. Закройте глаза, возьмите эти вещи в руки и скажите, какая круглая и какая квадратная.
   Она ответила тотчас же.
   — Gut! Теперь откройте глаза и заметьте, что в правой руке у вас круглое блюдце, а в левой квадратная книга. Видите? Опять gut! Положите их на стол. Что мы будем делать дальше?
   — Можно мне попробовать писать? — спросила она с жаром. — Мне так хочется посмотреть, могу ли я писать с помощью глаз, а не пальцев.
   — Нет! Десять тысяч раз нет! Я не позволяю вам ни писать, ни читать. Пойдемте со мной к окну. Посмотрим, как действуют ваши несносные глаза при определении расстояний.
   Пока мы проводили наши опыты над Луциллой, погода прояснилась. Тучи разошлись, солнце засветило, яркие голубые просветы в небе расширялись с каждой минутой, тени величественно плыли по зеленым склонам холмов. Луцилла подняла руки в немом восторге, когда доктор поставил ее перед открытым окном.
   — О, — воскликнула она, — не говорите со мной! Не трогайте меня! Дайте мне наглядеться на это! Тут нет разочарований. Я никогда не могла себе представить ничего столь прекрасного!
   Гроссе молча указал мне на нее. Она была бледна, она дрожала с головы до ног, подавленная, восторженно изумленная величием неба и красотой земли, в первый раз представшими ее взорам. Я поняла, для чего доктор обращал на нее мое внимание. «Посмотрите, — хотел он сказать, — с каким нежно организованным существом имеем мы дело. Можно ли не быть в высшей степени осторожным в обращении с такою восприимчивою натурой?» Понимая его слишком хорошо, я ужаснулась, подумав о будущем. Теперь все зависело от Нюджента, а Нюджент сказал мне, что он сам не зависит от себя.
   Для меня было облегчением, когда Гроссе закрыл окно.
   Она начала горячо просить, чтоб он оставил ее еще некоторое время у окна. Он не соглашался. Тогда она бросилась в другую крайность.
   — Я в своей собственной комнате и сама себе хозяйка, — сказала Луцилла сердито. — Я хочу делать по-своему.
   Гроссе не задумался над своим ответом.
   — Делайте по-своему, — сказал он. — Утомляйте свои слабые глаза, а завтра, когда вы захотите посмотреть в окно, вы не увидите ничего.
   Этот ответ заставил ее мгновенно покориться. Она сама помогала надеть повязку.
   — Могу я уйти в свою комнату? — спросила Луцилла просто. — Я видела так много прекрасного, и мне так хочется обдумать все в одиночестве.
   Доктор охотно дал свое согласие на ее просьбу. Все, что способствовало ее спокойствию, заслуживало его полнейшее одобрение.
   — Если Оскар придет, — шепнула она, проходя мимо меня, — смотрите, чтоб я это узнала. И, пожалуйста, не говорите ему о моих промахах.
   Она остановилась на минуту в задумчивости.
   — Я сама себя не понимаю, — сказала Луцилла. — Я никогда в жизни не была так счастлива, как теперь, и вместе с тем мне хочется плакать.
   Она повернулась к Гроссе.
   — Подите сюда, папа, — сказала она. — Вы были сегодня очень добры со мной. Я поцелую вас.
   Она слегка оперлась руками на его плечи, поцеловала его морщинистую щеку, обняла меня и вышла из комнаты. Гроссе резко повернулся к окну и приложил свой большой шелковый платок к глазам, что (как мне кажется) не приходилось ему делать уже много лет.

Глава XL
СЛЕДЫ НЮДЖЕНТА

   — Мадам Пратолунго?
   — Herr Гроссе?
   Он повернулся ко мне, пересилив свое волнение.
   — Теперь, когда вы все видели сами, — сказал доктор, выразительно стуча по табакерке, — хватит у вас духу сказать этой милой девушке, кто из близнецов уехал и покинул ее навсегда?
   Трудной найти предел упрямства женщины, когда мужчина ожидает, чтобы она признала себя не правой. После того, чему я была свидетельницей, я чувствовала себя совершенно неспособной открыть ей истину. Но мое упрямство мешало мне сознаться в этом прямо.