Страница:
Верфель стоял спиной ко мне… Но ударить человека, стоявшего ко мне спиной, я не мог. И это не было трусостью. Мешал целый комплекс причин…
Время ушло.
— Бор! — крикнул Верфель. — Проводи рыбака!
Только после этого он повернулся и презрительно процедия:
— Я не знал химика Реппе. Но имеющий родину именно так и должен отвечать на допросах!
Недовольно ворча, рыжий спустился с берега и заставил меня взобраться на катер.
— Виво! — сказал он. — Безродный бродяга!
Катер медленно сносило течением. Верфель с берега смотрел на нас, и во взгляде его читались усталость и разочарование. А потом остров скрыло лесистым мысом.
Не так уж далеко я ушел от обсерватории — часа через два катер ткнулся носом в знакомый пирс.
— Иди спать, виво, — процедил рыжий.
Он не собирался меня провожать. Мало того, сразу же развернулся, и скоро шум мотора затих. Я остался один на теплой бетонной дорожке, на которой ничего не изменилось — даже «фольксваген» стоял там, где я его бросил. Выкурив сигарету, я шагнул к берегу, но под навесом, из-под которого я взял днем весла, выступила неясная угрожающая тень. Сплюнув, я сел в машину и дал газ.
Дежурный встретил меня у входа.
— Вы потеряли комнату, — укоризненно сказал он. — Меня просили проводить вас в музей. Может быть, вам придется провести в нем пару дней, пока освободится приличная комната…
Он не издевался. Он впрямь ничего не подозревал, тихий, добродушный исполнитель приказов. Или умел прятать чувства.
Предложи он сейчас билет до Манауса, я, наверное, даже поблагодарил бы его… Ах, да, билет!..
Я вытащил его из кармана. Ни тени смущения не выступило на широком лице дежурного, когда он принял билет.
В лифте он был крайне предупредителен. В помещение музея не вошел, но я слышал, как он запирал замок. И сразу вспыхнул свет, будто кто-то нажал спрятанный выключатель. Я вздрогнул. На стене, прямо передо мной, была начертана свастика.
Пока я медленно шел к портретам, в памяти одно за другим всплывали имена нацистских преступников, скрывшихся от суда после падения третьего рейха. Рудольф Хесс — комендант Освенцима.
Арестован весной 1946 года… Эрих Кох — рейхскомиссар Украины. Арестован в 1950 году… Рихард Бер — преемник Хесса в Освенциме. Арестован в 1960 году… Швамбергер — палач славян. Арестован в 1972 году. Г Клаус Барбье — начальник гестапо в Лионе. Арестован в 1973 году… Этим не повезло. Не повезло и Менгеле, и Эйхману…
Но процветал же после войны Гейнц Рейнефарт, убийца поляков, скрылся же Борман…
Я вдруг вспомнил сенсационные шапки в газетах, оповестивших в 1972 году о том, что Мартин Борман, один из самых активных нацистских главарей, жив и ведет образ жизни процветающего бизнесмена. Об этом заявил американский журналист и разведчик Л. Фараго, по версии которого Мартин Борман, бежавший из гитлеровского бункера незадолго до падения третьего рейха, добрался до Латинской Америки и канул в небытие лишь для широкой публики. Не зря текст последней телеграммы Бормана, отправленной из рейхсканцелярии, гласил: "С предложенной передислокацией в заокеанский юг согласен. Борман".
Об этом же заявил во Флоренции итальянский историк Д. Сусмель.
Ссылаясь на сведения, полученные от бывшего агента германской секретной службы Хосе Антонио Ибарни, Д. Сусмель сообщил, что Борман сумел добраться до Испании, а оттуда, прихватив приличную сумму из фонда партии, отбыл в Аргентину на испанской подводной лодке… Перес де Молино в Аргентине, Мануэль Каста Неда и Хуан Рильо в Чили, Альберто Риверс и Освальдо Сегаде в Бразилии — под этими именами, по сведениям Д. Сусмеля, скрывался долгие годы один и тот же человек Борман.
А 1959 год?
В центре кельнского проспекта Ганза-ринг стояла статуя, воздвигнутая в память немцев, расстрелянных нацистами в последние дни рейха. В ночь на 25 декабря 1959 года памятник был осквернен, и в ту же ночь на зданиях десятков городов Западной Германии — от Гамбурга до Мюнхена — невидимые руки начертали знак свастики. Мало того, нацистская волна прокатилась по Франции, Англии, Бельгии, Голландии, Норвегии, Швеции, Финляндии, Испании, Австрии… Стоило раздаться сигналу из Кельна, как он был подхвачен во многих странах. Причем, не только в европейских, но и латиноамериканских.
Впрочем, это не удивительно. Разве не звучит как заповедь одна из директив бывшего руководителя заграничных организаций НСДАП обергруппенфюрера СС Эрнста Вильгельма Боле своим ландесгруппенлейтерам: "Мы, национал-социалисты, считаем немцев, живущих за границей, не случайными немцами, а немцами по божественному-"закону. Подобно тому, как наши товарищи из рейха призваны участвовать в деле, руководимом Гитлером, точно так же и партайгеноссе, находящиеся за границей, должны участвовать в этом деле…" "Но, черт возьми! — выругался я. — При чем тут я — научный комментатор "Газет бразиль"?" Да, я знал, что в нашу страну стеклись сотни недобитых деятелей третьего рейха. Знал, что в 1959 году у нас в Бразилии был задержан Герберт Цукурс, диктатор Латвии. Знал, что в Сан-Пауло полиция наткнулась на Венделя-руководителя гитлеровских передач на Бразилию во время войны, а также арестовала некоего Максимилиана Шмидта, работавшего долгие годы на Геббельса… Да, я это знал, но никогда не думал, что можно вот так, лицом к лицу, столкнуться со всем этим. Слишком далекими казались мне события, связанные с третьим рейхом. Слишком далекими…
Законсервированный фашизм… Фашизм, притаившийся до лучших времен… Я считал, что если кто и слушает в наши дни без усмешки "Баденвейлерский марш", исполнявшийся когда-то только в присутствии Гитлера, то это, несомненно, чудаки или идиоты. Всякие "Британские союзы" Освальда Мосли, "Движения гражданского единства" Тириара и Тейхмана походили, в моем понятии, на нелепую игру. Опасную, плоскую, но игру. А я…
Я растолковывал читателям "Газет бразиль", чем грозит Земле тепловая смерть, как ведется борьба с пустынями, одиноки ли мы во Вселенной и тому подобное. А неофашизм и его проблемы были хлебом других людей…
Свастика раздавила меня.
С тяжелым чувством я приступил к осмотру портретов, ожидая увидеть лица нацистов. Но все лица были мне незнакомы, И подписей под ними не было.
Сами портреты были выполнены превосходно. Узнать имя художника — уже сенсация не из последних. Внимательно всматриваясь в манеру письма, в технику исполнения, я все более убеждался, что это не просто портреты отдельных лиц. Если так можно сказать, это был портрет идеи, коллективное выражение того, что каждый из выставленных внес в какое-то им одним известное дело.
Было в портретах что-то гнетущее. Сила, против которой бесполезно спорить. Что может человек перед надвигающейся бурей, когда еще не дует ветер, но уже сгустилась тишина?.. Потом, когда рванет вихрь, ударят громы, можно бежать или сопротивляться, но в эти минуты, в долгие минуты ожидания, человек беспомощен…
Я повернулся к стене, которую занимала карта полушарий, и наугад ткнул пальцем в одну из клавиш расположенного под нею пульта.
Карта ожила.
Разноцветные линии, извиваясь, наползали друг на друга, гасли и вспыхивали вновь. Особенно четко эта возня прослеживалась в Европе.
Я ткнул следующую. Не знаю, чего ожидал. Может, опять непонятной игры света. И не ошибся. В самых разных местах начали появляться бледные пятна. Они ложились без видимого порядка на Францию, на Центральную Азию, на Австралию, захватили Индию, Россию, Китай… Как солнечные зайцы, они пятнали карту, пока наконец некоторые районы не осветились полностью.
И, синхронно световой эскалации, вспыхивали и исчезали на боковом табло цифры.
Я нажал клавишу вновь.
Первые вспышки пришлись на 1966 год. Их было немного.
Следующая серия — на 1969. А с 1978 вспышки шли сплошными поясами, и на 1982 год чистой осталась лишь Антарктида да некоторые районы… Бразилии и Аргентины.
Несколько раз подряд я включал таинственную установку. Я должен был понять ее смысл! Угон самолета, убийца с обсерватории, встреча на реке, это табло — связано ли это друг с другом?
И я вспомнил…
Конечно, не смысл дат, но страшную картину сожженной сельвы.
"Вот где они могли сгореть…" — сказал Отто Верфель, приняв меня за одного из тех, в шелковых куртках, когда, раздвинув ветки, указывал на исполинские стволы, высушенные неземным жаром. Я видел снимки вьетнамских территорий, которые американцы обработали в свое время дефолиантами, полностью стерилизующими землю. Снимки, на которых распростерлись мертвые леса, лишенные зелени, птиц, насекомых, но вид убитой сельвы не шел с ними ни в какое сравнение.
Мысленно я перелистал подшивки "Газет бразиль", и профессиональная память подсказала мне случайные упоминания о неожиданных засухах во Франции, в Австрии, в России… Включив табло, я убедился, что даты совпадают, и это открытие испугало меня больше, чем любое другое.
"Не торопись, — остановил я себя. — Когда чего-то не понимаешь, не надо спешить. Может быть, дежурный поможет?" Я вспомнил билет до Манауса…
Поворачиваясь, увидел еще один портрет. Человека, изображенного на нем, я знал.
Не только я, многие знали это удлиненное лицо с мясистым носом и благородно лысеющим лбом. В свое время оно было широко известно по снимкам многих газет мира.
Я всмотрелся.
Лысеющий лоб опереточного героя. Умные, цепкие глаза, хорошо замаскированные разросшимися бровями…
Зная этого человека, я не мог оставаться в бездействии.
Подергал дверь. Она не открылась. Но, вспомнив профессиональный жест лифтеров, я сунул руку в отверстие против замка и потянул на себя ролик. Дверь открылась, и я поразился глубине шахты. Здание, действительно, было огромным. Я разглядывал стоявший далеко внизу лифт, и вдруг услышал голоса. Они доносились сверху. Вцепившись в решетку, я осторожно вскарабкался на следующий этаж. Когда голоса смолкли, я раскрыл дверь и скользнул в неширокий коридор, выведший меня на галерею, огражденную барьером из полупрозрачного пластика.
Заглянув за барьер, я увидел людей.
В рубашках, рукава которых были аккуратно закатаны.
Вентиляторы бесшумно крутились под потолками, рассеивая синеватый дым хороших сигар.
Я прислушался.
Собравшиеся обсуждали какую-то биологическую теорию, связанную с человеком. Горячась, один из спорящих, длинноволосый и горластый, — все, что могу о нем сказать, — говорил о неблагоразумности людей, о том, что в природном механизме человека эволюцией был допущен некий конструкторский просчет, которому люди и обязаны параноидными тенденциями.
— Не забывайте о мусорной корзине, — повторял он, стуча кулаком по стойке. — Природа безжалостно выбрасывает все не оправдавшие себя варианты живых существ, в том числе и человеческих видов!
Еще он говорил о слабости сил, противоборствующих убийству представителей своего вида. О том, что в животном царстве эта особенность человека поистине удивительна… Но именно она, подчеркнул он, оправдывает войны! Что уж тут философствовать о разрыве между интеллектом и чувствами, между прогрессом техническим и отставанием этическим!
Собственно, до меня долетали обрывки фраз. Я сам строил общую схему разговора. И, странно, чувствовал себя разочарованным, будто и впрямь ожидал натолкнуться на эсэсовцев…
Они не походили на эсэсовцев. Они походили на ученых, проводящих уик-энд. С такими, как они, я встречался в Лондоне, Рио, Париже, Гаване, Нью-Йорке, таких, как они, видел в клубах и на премьерах, с такими, как они, рассуждал о биметаллизме и смотрел футбол…
— Язык! — сказал длинноволосый. — Вот что мы всегда недооценивали! Человек — животное, создающее символы. А наивысшая точка символотворчества — семантический язык. Являясь главной силой сцепления внутри этнических групп, он является в то же время почти непреодолимым барьером, действующим как сила отталкивания между разными группами. Те четыре тысячи языков, что существуют в мире, и нужно рассматривать как причину того, что среди различных видов всегда преобладали силы не сцепления, а раскола…
Долго слушать их я просто не мог — служитель, случайно заглянувший на галерею, сразу бы обнаружил меня. Но когда я собрался уходить, третий, тот, что за все это время не произнес ни слова, повернулся, и я узнал его. Человек с портрета — вот кто он был! Человек поразительной биографии. Человек, с которым мне приходилось не раз встречаться. А имя его — Норман Бестлер.
В конце двадцатых годов он много путешествовал по странам Востока, приобретя репутацию убежденного сиониста. В начале тридцатых попал в Германию, где вступил в коммунистическую партию, однако быстро разменял свои взгляды на крайний либерализм. Тем не менее, знание коммунистических теорий и цепкий ум не дали ему утонуть, и он сказал свое слово в годы гражданской войны в Испании, воздвигнув из своих статей и памфлетов причудливое профашистское сооружение, в котором злостная выдумка соседствовала с реальными фактами. В годы мировой войны он как-то затерялся, исчез, — я ничего не знал об этом его периоде, — зато после войны вновь появился на политической и литературной арене, торгуя идеями и мрачными утопиями, которые, надо отдать ему должное, он умел преподнести блистательно.
Потянувшись за стойку, Бестлер достал стакан, и теперь я опять видел только его спину. Но мне вполне хватило увиденного.
Там, где находился Бестлер, всегда следовало ждать неприятностей.
И весьма-весьма крупных…
Я тихо выбрался с галереи и спустился на свой этаж.
На портрете карие глаза Бестлера были написаны особенно ярко. Именно так, с презрением и в то же время со всепрощением, смотрел на меня Бестлер, получая в Риме премию Рихтера, присуждаемую за лучший роман года.
— Мне кажется, — сказал он тогда, — все эти награды нужны лишь затем, чтобы с приязнью думать о несчастных, не сумевших их получить. Вы не находите?
В этих словах он был весь.
Я устал. Даже стук в дверь не вызвал во мне интереса.
Дежурный — это был он — покачал головой:
— Я пришлю вам кофе.
— Могу ли я выходить из этого зала? — спросил я.
— В любое время, — удивился дежурный. — Вы — наш гость. Через полчаса вам принесут мебель. Скажу откровенно, музей не худшее место обсерватории. И самое безопасное.
— Безопасное?
— Именно так.
— Чему я обязан?..
Он не уловил иронии. Или не захотел уловить. Пояснил:
— Вестям от нашего Хорхе. Мне искренне жаль, что ваше знакомство состоялось при крайних обстоятельствах.
— Я не доставлял никаких вестей.
— Вы слышали и передали нам слова, которые сказал над телом Хорхе его друг по имени Дерри. Это важно, поверьте мне, и у вас есть основания надеяться на нашу помощь.
Дерри… Он говорил о кудрявом уругвайце, труп которого остался в болоте… Но о каких словах шла речь?.. Я пытался вспомнить и не мог… Ах, да! "Революция потеряла превосходного парня"!.. Это, действительно, мог быть пароль… Но чей? Для кого? У меня голова кружилась от догадок.
Еще раз извинившись, дежурный ушел. Он сказал мне важные вещи, над ними стоило подумать. Но почти сразу два здоровенных парня в спортивных костюмах притащили диван, письменный стол, два кресла и показали, как пройти в ванную, расположенную этажом выше.
Я пытался заговорить с парнями, но они обращали на меня не больше внимания, чем Верфель, когда подобрал меня в сельве. Если я гость, подумал я, то гость на особом положении…
"Мусорная корзина, — думал я, рассматривая портреты. — Не попал ли в нее и я?" Было нелегко оценить иллюзорные преимущества, которые мне предоставили невидимые хозяева обсерватории со столь странным названием…
Бродя по залу, я обнаружил длинный шнур и потянул его. Прямо передо мной медленно поднялась по стене тяжелая портьера, и почти сразу я услышал:
— Не делайте этого! Атмосфера ненадежна.
Это опять был инспектор.
Помогая мне опустить портьеру, он повторил:
— Ничего не делайте без ведома людей знающих. Это закон для сотрудников и гостей нашей обсерватории. И поймите, — он вежливо улыбнулся, — я опускаю портьеру не затем, чтобы лишить вас вида на эту мерзость, — он кивнул в сторону сельвы, — а всего лишь для безопасности. Вашей.
— Что мне может грозить?
— Сельва, — сказал он серьезно. И, помолчав, продолжил: Держу пари, вы не знаете, зачем я пришел.
— Не знаю.
Он помолчал опять, предвкушая эффект:
— Меня попросили ответить на ваши вопросы. На все вопросы без исключения. Убежден, что значение многих увиденных вами вещей вам неясно, а непонятное может толкать на необдуманные поступки. Мы хотим помочь вам. Спрашивайте.
Как я ни устал, не удержался от улыбки. Кивнул на портреты:
— Кто они?
— Правильный вопрос, — удовлетворенно сказал инспектор. Каждый из этих людей стоит отдельного рассказа. — Он задумчиво обвел портреты взглядом. — Если хотите, начнем с Вольфа. Вам ничего не говорит это имя? — и укоризненно покачал головой. — Ведь вы научный комментатор крупной газеты!.. Так вот, Вольф был человек открытый, радушный, а работы его были изложены так, что и сейчас доставляют удовольствие любому читателю. Он — физик и занимался исследованием спектра озона. Сказать по правде, немногие из научных статей читают через десять лет после их опубликования. К этому времени, если работа важна, основное ее содержание попадает в учебники, детали разрабатываются и улучшаются, и перечитывать оригинал кому-нибудь, кроме историков науки, совсем ни к чему.
А вот работы Вольфа перечитывают. Они остроумны, как и их автор. Я сам слышал его рассказ о том, как горничная, опоздав на его звонок, объяснила это тем, что была горячо заинтересована обсуждавшимся на кухне вопросом — происходим ли мы все от Дарвина! — инспектор рассмеялся.
— А это Джебс Стокс. Он выяснил такие вещи, как возрастание содержания озона в атмосфере с географической широтой, а в тридцать третьем году с помощью Митхама разрушил корпускулярную теорию, дав начало новой — фотохимической. Вы ведь знаете, что на высоте примерно в пятнадцать-тридцать километров в нашей атмосфере располагается слой озона. Ничтожный, несолидный слой, но именно он задерживает жесткое излучение Солнца и Космоса. Но хотя слой озона и является для нас некоей очень важной защитой, с точки зрения астрофизика, существование его — преступление против науки, ибо именно озон скрывает от нас, землян, внешний мир. Находясь на дне воздушного океана, мы смотрим на звезды, как сквозь мутные очки, потому что озоновый слой задерживает самые интересные части спектра. Конечно, для решения некоторых задач можно поднимать приборы на спутнике, но для фотографирования спектра звезд инструмент должен стоять на прочной опоре. Есть лишь один выход — проткнуть дыру в озоновом слое и через нее глянуть в Космос. И это не невозможно. Джебс Стокс это понял первый. Вот почему его портрет тут.
Закурив, инспектор продолжал:
— Для того, чтобы несколько экспедиций успели сделать ряд наблюдений, дыра должна быть не уже сорока километров. Это означает, что мы должны прорвать озоновый слой на площади в тысячу двадцать квадратных километров. Только тогда свет звезд достигнет земной поверхности и попадет, например, в кварцевые спектрографы.
Выгоднее создавать такие «дыры» ближе к вечеру, потому что солнечный свет ведет реакции, порождающие озон. Тогда «дыра» может держаться всю ночь…
Конечно, ультрафиолетовое излучение солнца может доставить людям неприятности. Врачи обязательно запротестуют против таких опытов… Но есть ведь ледяные пространства Арктики и Антарктики, а также пустыни… И, кроме того, — он задумчиво посмотрел на плотную портьеру, — от излучения можно укрыться…
Я не перебивал инспектора, ожидая удобного момента. Даже его слова о том, что практически несложно создать некие газообразные вещества-дезозонаторы (например, смесь водорода и аммиака), меня не поразили.
Такие лекции я слышал не раз… Уловив момент, я спросил, кивнув на портрет Бестлера:
— А это? Он тоже физик?
— Нет. Скорее социолог. Лидер. Он первый заговорил о том, что история — не наука. О том, что заключения, сделанные, к примеру, на основании изучения средних веков, сколь бы тщательно они ни проводились, не могут оказаться полезными в наше время.
— Насколько я помню, загар на коже вызывается именно ультрафиолетовым облучением?
Инспектор внимательно посмотрел на меня:
— Да.
— И ваша обсерватория занимается озоновым слоем?
— Частная задача, — поправил меня инспектор. — Всего лишь частная задача.
— Так при чем тут история? И что делает социолог, лидер, как вы его назвали, среди физиков?
Он улыбнулся:
— Серьезный вопрос. Такой серьезный, что на него вам ответит сам лидер.
— Норман Бестлер?
— Да. Остальной мир знает его под этим именем.
— О каком мире вы говорите? — Оказывается, я еще не потерял способность удивляться…
— Из которого вы прибыли.
"Маньяк, — подумал я. — Человек с дурным воображением. Они все тут такие. Обитель помешанных".
— А Хорхе Репид и его напарники — они социологи? Или физики? Они из какого мира?
Инспектор не смутился:
— Они патриоты! Миры, Маркес, — он, оказывается, знал мое имя, — миры, Маркес, не могут не иметь промежуточных звеньев. Разве не так? Эти парни выполняли ответственную работу. Такую ответственную, что вы невольно стали их сообщником! Конечно, — улыбнулся он, пытаясь смягчить свои слова, — у вас есть возможность утешения, ибо случается такое стечение обстоятельств, когда самый сильный человек не может ничего сделать. Но это не утешение, правда?
Он поставил меня на место. Но зато я уловил, наконец, связь между угоном самолета и обсерваторией «Сумерки», между выжженной сельвой и дырой в атмосфере, между попыткой убить меня и словами о моем невольном сообщничестве…
И ночью я думал об этом.
Несколько раз стены обсерватории вздрагивали, как при легком землетрясении. Я встал и поднял портьеру.
Сквозь завесу листвы и ветвей прорвались тревожные вспышки, будто рядом стартовала ракета.
Где в эту ночь наступила засуха?..
"Зачем, — думал я, — мне разрешили в день моего появления связаться с шефом? Только ли потому, что я не мог выдать своего местоположения, а значит, и местоположения станции? Или чтобы шеф, услышав меня, не начал поиски? Почему меня решили убрать на другой день и отдали в распоряжение любителя цапель эгрет?
И кто стрелял над озером, потерянным в сельве? В меня стреляли, случайно попав в водителя, или именно водитель являлся мишенью?.. А чего хотел от меня Отто Верфель во время странной беседы на острове? Если он желал моего побега, то почему не подал хоть какого-то вполне однозначного сигнала?.. И что это, наконец, за обсерватория?.. «Сумерки»… Это походит на код… Сумерки… Время нарушения некоего природного равновесия, когда человек перевозбужден, когда им овладевает беспричинная тревога…" Подняв портьеру, не выспавшийся, усталый, я смотрел в окно. И вдруг увидел людей.
Они шли по бетонной дорожке, под аркой лиан, и я невольно позавидовал их спокойствию. Первым шел инспектор. Очень официальный, очень прямой. В штатском костюме, который не выглядел на нем чужим, но и не казался естественным. Рядом, мерно печатая шаг, шел один из тех, кто спорил в клубе о войнах и о том, что невозможность предотвращения их самой природой заложена в наши мозги. Третьим был Норман Бестлер. Я ясно различил на его длинном лице выражение крайнего удовлетворения. Что он предложил на этот раз? Какую идею?
Я вдруг вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда на одной из лекций в ночном дискуссионном клубе в Сан-Пауло студенты стащили его с трибуны. В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой вытекала из теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной, якобы, многими годами тщательной экспериментальной проверки. Он говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые, если не находятся в состоянии постоянного острого конфликта, то, во всяком случае, влачат жалкое и тягостное сосуществование.
— Человек, — говорил Бестлер, — находится в трудном положении. Природа наделила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны совместно функционировать. Древнейший из этих мозгов по сути своей — мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, а третий — полностью относится к достижениям высших млекопитающих. Именно он сделал человека человеком… Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку ареной истории, и вы получите драматическую, но, по существу, верную картину… Именно мозг пресмыкающихся и мозг простейших млекопитающих, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты старым мозгом, в противовес неокортексу — чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением.
Время ушло.
— Бор! — крикнул Верфель. — Проводи рыбака!
Только после этого он повернулся и презрительно процедия:
— Я не знал химика Реппе. Но имеющий родину именно так и должен отвечать на допросах!
Недовольно ворча, рыжий спустился с берега и заставил меня взобраться на катер.
— Виво! — сказал он. — Безродный бродяга!
Катер медленно сносило течением. Верфель с берега смотрел на нас, и во взгляде его читались усталость и разочарование. А потом остров скрыло лесистым мысом.
Не так уж далеко я ушел от обсерватории — часа через два катер ткнулся носом в знакомый пирс.
— Иди спать, виво, — процедил рыжий.
Он не собирался меня провожать. Мало того, сразу же развернулся, и скоро шум мотора затих. Я остался один на теплой бетонной дорожке, на которой ничего не изменилось — даже «фольксваген» стоял там, где я его бросил. Выкурив сигарету, я шагнул к берегу, но под навесом, из-под которого я взял днем весла, выступила неясная угрожающая тень. Сплюнув, я сел в машину и дал газ.
Дежурный встретил меня у входа.
— Вы потеряли комнату, — укоризненно сказал он. — Меня просили проводить вас в музей. Может быть, вам придется провести в нем пару дней, пока освободится приличная комната…
Он не издевался. Он впрямь ничего не подозревал, тихий, добродушный исполнитель приказов. Или умел прятать чувства.
Предложи он сейчас билет до Манауса, я, наверное, даже поблагодарил бы его… Ах, да, билет!..
Я вытащил его из кармана. Ни тени смущения не выступило на широком лице дежурного, когда он принял билет.
В лифте он был крайне предупредителен. В помещение музея не вошел, но я слышал, как он запирал замок. И сразу вспыхнул свет, будто кто-то нажал спрятанный выключатель. Я вздрогнул. На стене, прямо передо мной, была начертана свастика.
Музей
Будь она в другом месте, я принял бы ее за солярный знак. Но тут, пауком распластавшись на стене, она занимала слишком видное место, чтобы придать ей столь невинный смысл. Другую стену занимали портреты и огромная карта полушарий. Больше в зале ничего не было. Даже стула.Пока я медленно шел к портретам, в памяти одно за другим всплывали имена нацистских преступников, скрывшихся от суда после падения третьего рейха. Рудольф Хесс — комендант Освенцима.
Арестован весной 1946 года… Эрих Кох — рейхскомиссар Украины. Арестован в 1950 году… Рихард Бер — преемник Хесса в Освенциме. Арестован в 1960 году… Швамбергер — палач славян. Арестован в 1972 году. Г Клаус Барбье — начальник гестапо в Лионе. Арестован в 1973 году… Этим не повезло. Не повезло и Менгеле, и Эйхману…
Но процветал же после войны Гейнц Рейнефарт, убийца поляков, скрылся же Борман…
Я вдруг вспомнил сенсационные шапки в газетах, оповестивших в 1972 году о том, что Мартин Борман, один из самых активных нацистских главарей, жив и ведет образ жизни процветающего бизнесмена. Об этом заявил американский журналист и разведчик Л. Фараго, по версии которого Мартин Борман, бежавший из гитлеровского бункера незадолго до падения третьего рейха, добрался до Латинской Америки и канул в небытие лишь для широкой публики. Не зря текст последней телеграммы Бормана, отправленной из рейхсканцелярии, гласил: "С предложенной передислокацией в заокеанский юг согласен. Борман".
Об этом же заявил во Флоренции итальянский историк Д. Сусмель.
Ссылаясь на сведения, полученные от бывшего агента германской секретной службы Хосе Антонио Ибарни, Д. Сусмель сообщил, что Борман сумел добраться до Испании, а оттуда, прихватив приличную сумму из фонда партии, отбыл в Аргентину на испанской подводной лодке… Перес де Молино в Аргентине, Мануэль Каста Неда и Хуан Рильо в Чили, Альберто Риверс и Освальдо Сегаде в Бразилии — под этими именами, по сведениям Д. Сусмеля, скрывался долгие годы один и тот же человек Борман.
А 1959 год?
В центре кельнского проспекта Ганза-ринг стояла статуя, воздвигнутая в память немцев, расстрелянных нацистами в последние дни рейха. В ночь на 25 декабря 1959 года памятник был осквернен, и в ту же ночь на зданиях десятков городов Западной Германии — от Гамбурга до Мюнхена — невидимые руки начертали знак свастики. Мало того, нацистская волна прокатилась по Франции, Англии, Бельгии, Голландии, Норвегии, Швеции, Финляндии, Испании, Австрии… Стоило раздаться сигналу из Кельна, как он был подхвачен во многих странах. Причем, не только в европейских, но и латиноамериканских.
Впрочем, это не удивительно. Разве не звучит как заповедь одна из директив бывшего руководителя заграничных организаций НСДАП обергруппенфюрера СС Эрнста Вильгельма Боле своим ландесгруппенлейтерам: "Мы, национал-социалисты, считаем немцев, живущих за границей, не случайными немцами, а немцами по божественному-"закону. Подобно тому, как наши товарищи из рейха призваны участвовать в деле, руководимом Гитлером, точно так же и партайгеноссе, находящиеся за границей, должны участвовать в этом деле…" "Но, черт возьми! — выругался я. — При чем тут я — научный комментатор "Газет бразиль"?" Да, я знал, что в нашу страну стеклись сотни недобитых деятелей третьего рейха. Знал, что в 1959 году у нас в Бразилии был задержан Герберт Цукурс, диктатор Латвии. Знал, что в Сан-Пауло полиция наткнулась на Венделя-руководителя гитлеровских передач на Бразилию во время войны, а также арестовала некоего Максимилиана Шмидта, работавшего долгие годы на Геббельса… Да, я это знал, но никогда не думал, что можно вот так, лицом к лицу, столкнуться со всем этим. Слишком далекими казались мне события, связанные с третьим рейхом. Слишком далекими…
Законсервированный фашизм… Фашизм, притаившийся до лучших времен… Я считал, что если кто и слушает в наши дни без усмешки "Баденвейлерский марш", исполнявшийся когда-то только в присутствии Гитлера, то это, несомненно, чудаки или идиоты. Всякие "Британские союзы" Освальда Мосли, "Движения гражданского единства" Тириара и Тейхмана походили, в моем понятии, на нелепую игру. Опасную, плоскую, но игру. А я…
Я растолковывал читателям "Газет бразиль", чем грозит Земле тепловая смерть, как ведется борьба с пустынями, одиноки ли мы во Вселенной и тому подобное. А неофашизм и его проблемы были хлебом других людей…
Свастика раздавила меня.
С тяжелым чувством я приступил к осмотру портретов, ожидая увидеть лица нацистов. Но все лица были мне незнакомы, И подписей под ними не было.
Сами портреты были выполнены превосходно. Узнать имя художника — уже сенсация не из последних. Внимательно всматриваясь в манеру письма, в технику исполнения, я все более убеждался, что это не просто портреты отдельных лиц. Если так можно сказать, это был портрет идеи, коллективное выражение того, что каждый из выставленных внес в какое-то им одним известное дело.
Было в портретах что-то гнетущее. Сила, против которой бесполезно спорить. Что может человек перед надвигающейся бурей, когда еще не дует ветер, но уже сгустилась тишина?.. Потом, когда рванет вихрь, ударят громы, можно бежать или сопротивляться, но в эти минуты, в долгие минуты ожидания, человек беспомощен…
Я повернулся к стене, которую занимала карта полушарий, и наугад ткнул пальцем в одну из клавиш расположенного под нею пульта.
Карта ожила.
Разноцветные линии, извиваясь, наползали друг на друга, гасли и вспыхивали вновь. Особенно четко эта возня прослеживалась в Европе.
Я ткнул следующую. Не знаю, чего ожидал. Может, опять непонятной игры света. И не ошибся. В самых разных местах начали появляться бледные пятна. Они ложились без видимого порядка на Францию, на Центральную Азию, на Австралию, захватили Индию, Россию, Китай… Как солнечные зайцы, они пятнали карту, пока наконец некоторые районы не осветились полностью.
И, синхронно световой эскалации, вспыхивали и исчезали на боковом табло цифры.
Я нажал клавишу вновь.
Первые вспышки пришлись на 1966 год. Их было немного.
Следующая серия — на 1969. А с 1978 вспышки шли сплошными поясами, и на 1982 год чистой осталась лишь Антарктида да некоторые районы… Бразилии и Аргентины.
Несколько раз подряд я включал таинственную установку. Я должен был понять ее смысл! Угон самолета, убийца с обсерватории, встреча на реке, это табло — связано ли это друг с другом?
И я вспомнил…
Конечно, не смысл дат, но страшную картину сожженной сельвы.
"Вот где они могли сгореть…" — сказал Отто Верфель, приняв меня за одного из тех, в шелковых куртках, когда, раздвинув ветки, указывал на исполинские стволы, высушенные неземным жаром. Я видел снимки вьетнамских территорий, которые американцы обработали в свое время дефолиантами, полностью стерилизующими землю. Снимки, на которых распростерлись мертвые леса, лишенные зелени, птиц, насекомых, но вид убитой сельвы не шел с ними ни в какое сравнение.
Мысленно я перелистал подшивки "Газет бразиль", и профессиональная память подсказала мне случайные упоминания о неожиданных засухах во Франции, в Австрии, в России… Включив табло, я убедился, что даты совпадают, и это открытие испугало меня больше, чем любое другое.
"Не торопись, — остановил я себя. — Когда чего-то не понимаешь, не надо спешить. Может быть, дежурный поможет?" Я вспомнил билет до Манауса…
Поворачиваясь, увидел еще один портрет. Человека, изображенного на нем, я знал.
Не только я, многие знали это удлиненное лицо с мясистым носом и благородно лысеющим лбом. В свое время оно было широко известно по снимкам многих газет мира.
Я всмотрелся.
Лысеющий лоб опереточного героя. Умные, цепкие глаза, хорошо замаскированные разросшимися бровями…
Зная этого человека, я не мог оставаться в бездействии.
Подергал дверь. Она не открылась. Но, вспомнив профессиональный жест лифтеров, я сунул руку в отверстие против замка и потянул на себя ролик. Дверь открылась, и я поразился глубине шахты. Здание, действительно, было огромным. Я разглядывал стоявший далеко внизу лифт, и вдруг услышал голоса. Они доносились сверху. Вцепившись в решетку, я осторожно вскарабкался на следующий этаж. Когда голоса смолкли, я раскрыл дверь и скользнул в неширокий коридор, выведший меня на галерею, огражденную барьером из полупрозрачного пластика.
Заглянув за барьер, я увидел людей.
Мусорная корзина
Наверное, зал этот был чем-то вроде вечернего клуба. Люди сидели за широкой стойкой, заставленной бутылками и стаканами. Я видел только спины. Троих.В рубашках, рукава которых были аккуратно закатаны.
Вентиляторы бесшумно крутились под потолками, рассеивая синеватый дым хороших сигар.
Я прислушался.
Собравшиеся обсуждали какую-то биологическую теорию, связанную с человеком. Горячась, один из спорящих, длинноволосый и горластый, — все, что могу о нем сказать, — говорил о неблагоразумности людей, о том, что в природном механизме человека эволюцией был допущен некий конструкторский просчет, которому люди и обязаны параноидными тенденциями.
— Не забывайте о мусорной корзине, — повторял он, стуча кулаком по стойке. — Природа безжалостно выбрасывает все не оправдавшие себя варианты живых существ, в том числе и человеческих видов!
Еще он говорил о слабости сил, противоборствующих убийству представителей своего вида. О том, что в животном царстве эта особенность человека поистине удивительна… Но именно она, подчеркнул он, оправдывает войны! Что уж тут философствовать о разрыве между интеллектом и чувствами, между прогрессом техническим и отставанием этическим!
Собственно, до меня долетали обрывки фраз. Я сам строил общую схему разговора. И, странно, чувствовал себя разочарованным, будто и впрямь ожидал натолкнуться на эсэсовцев…
Они не походили на эсэсовцев. Они походили на ученых, проводящих уик-энд. С такими, как они, я встречался в Лондоне, Рио, Париже, Гаване, Нью-Йорке, таких, как они, видел в клубах и на премьерах, с такими, как они, рассуждал о биметаллизме и смотрел футбол…
— Язык! — сказал длинноволосый. — Вот что мы всегда недооценивали! Человек — животное, создающее символы. А наивысшая точка символотворчества — семантический язык. Являясь главной силой сцепления внутри этнических групп, он является в то же время почти непреодолимым барьером, действующим как сила отталкивания между разными группами. Те четыре тысячи языков, что существуют в мире, и нужно рассматривать как причину того, что среди различных видов всегда преобладали силы не сцепления, а раскола…
Долго слушать их я просто не мог — служитель, случайно заглянувший на галерею, сразу бы обнаружил меня. Но когда я собрался уходить, третий, тот, что за все это время не произнес ни слова, повернулся, и я узнал его. Человек с портрета — вот кто он был! Человек поразительной биографии. Человек, с которым мне приходилось не раз встречаться. А имя его — Норман Бестлер.
В конце двадцатых годов он много путешествовал по странам Востока, приобретя репутацию убежденного сиониста. В начале тридцатых попал в Германию, где вступил в коммунистическую партию, однако быстро разменял свои взгляды на крайний либерализм. Тем не менее, знание коммунистических теорий и цепкий ум не дали ему утонуть, и он сказал свое слово в годы гражданской войны в Испании, воздвигнув из своих статей и памфлетов причудливое профашистское сооружение, в котором злостная выдумка соседствовала с реальными фактами. В годы мировой войны он как-то затерялся, исчез, — я ничего не знал об этом его периоде, — зато после войны вновь появился на политической и литературной арене, торгуя идеями и мрачными утопиями, которые, надо отдать ему должное, он умел преподнести блистательно.
Потянувшись за стойку, Бестлер достал стакан, и теперь я опять видел только его спину. Но мне вполне хватило увиденного.
Там, где находился Бестлер, всегда следовало ждать неприятностей.
И весьма-весьма крупных…
Я тихо выбрался с галереи и спустился на свой этаж.
На портрете карие глаза Бестлера были написаны особенно ярко. Именно так, с презрением и в то же время со всепрощением, смотрел на меня Бестлер, получая в Риме премию Рихтера, присуждаемую за лучший роман года.
— Мне кажется, — сказал он тогда, — все эти награды нужны лишь затем, чтобы с приязнью думать о несчастных, не сумевших их получить. Вы не находите?
В этих словах он был весь.
Я устал. Даже стук в дверь не вызвал во мне интереса.
Дежурный — это был он — покачал головой:
— Я пришлю вам кофе.
— Могу ли я выходить из этого зала? — спросил я.
— В любое время, — удивился дежурный. — Вы — наш гость. Через полчаса вам принесут мебель. Скажу откровенно, музей не худшее место обсерватории. И самое безопасное.
— Безопасное?
— Именно так.
— Чему я обязан?..
Он не уловил иронии. Или не захотел уловить. Пояснил:
— Вестям от нашего Хорхе. Мне искренне жаль, что ваше знакомство состоялось при крайних обстоятельствах.
— Я не доставлял никаких вестей.
— Вы слышали и передали нам слова, которые сказал над телом Хорхе его друг по имени Дерри. Это важно, поверьте мне, и у вас есть основания надеяться на нашу помощь.
Дерри… Он говорил о кудрявом уругвайце, труп которого остался в болоте… Но о каких словах шла речь?.. Я пытался вспомнить и не мог… Ах, да! "Революция потеряла превосходного парня"!.. Это, действительно, мог быть пароль… Но чей? Для кого? У меня голова кружилась от догадок.
Еще раз извинившись, дежурный ушел. Он сказал мне важные вещи, над ними стоило подумать. Но почти сразу два здоровенных парня в спортивных костюмах притащили диван, письменный стол, два кресла и показали, как пройти в ванную, расположенную этажом выше.
Я пытался заговорить с парнями, но они обращали на меня не больше внимания, чем Верфель, когда подобрал меня в сельве. Если я гость, подумал я, то гость на особом положении…
"Мусорная корзина, — думал я, рассматривая портреты. — Не попал ли в нее и я?" Было нелегко оценить иллюзорные преимущества, которые мне предоставили невидимые хозяева обсерватории со столь странным названием…
Бродя по залу, я обнаружил длинный шнур и потянул его. Прямо передо мной медленно поднялась по стене тяжелая портьера, и почти сразу я услышал:
— Не делайте этого! Атмосфера ненадежна.
Это опять был инспектор.
Помогая мне опустить портьеру, он повторил:
— Ничего не делайте без ведома людей знающих. Это закон для сотрудников и гостей нашей обсерватории. И поймите, — он вежливо улыбнулся, — я опускаю портьеру не затем, чтобы лишить вас вида на эту мерзость, — он кивнул в сторону сельвы, — а всего лишь для безопасности. Вашей.
— Что мне может грозить?
— Сельва, — сказал он серьезно. И, помолчав, продолжил: Держу пари, вы не знаете, зачем я пришел.
— Не знаю.
Он помолчал опять, предвкушая эффект:
— Меня попросили ответить на ваши вопросы. На все вопросы без исключения. Убежден, что значение многих увиденных вами вещей вам неясно, а непонятное может толкать на необдуманные поступки. Мы хотим помочь вам. Спрашивайте.
Как я ни устал, не удержался от улыбки. Кивнул на портреты:
— Кто они?
— Правильный вопрос, — удовлетворенно сказал инспектор. Каждый из этих людей стоит отдельного рассказа. — Он задумчиво обвел портреты взглядом. — Если хотите, начнем с Вольфа. Вам ничего не говорит это имя? — и укоризненно покачал головой. — Ведь вы научный комментатор крупной газеты!.. Так вот, Вольф был человек открытый, радушный, а работы его были изложены так, что и сейчас доставляют удовольствие любому читателю. Он — физик и занимался исследованием спектра озона. Сказать по правде, немногие из научных статей читают через десять лет после их опубликования. К этому времени, если работа важна, основное ее содержание попадает в учебники, детали разрабатываются и улучшаются, и перечитывать оригинал кому-нибудь, кроме историков науки, совсем ни к чему.
А вот работы Вольфа перечитывают. Они остроумны, как и их автор. Я сам слышал его рассказ о том, как горничная, опоздав на его звонок, объяснила это тем, что была горячо заинтересована обсуждавшимся на кухне вопросом — происходим ли мы все от Дарвина! — инспектор рассмеялся.
— А это Джебс Стокс. Он выяснил такие вещи, как возрастание содержания озона в атмосфере с географической широтой, а в тридцать третьем году с помощью Митхама разрушил корпускулярную теорию, дав начало новой — фотохимической. Вы ведь знаете, что на высоте примерно в пятнадцать-тридцать километров в нашей атмосфере располагается слой озона. Ничтожный, несолидный слой, но именно он задерживает жесткое излучение Солнца и Космоса. Но хотя слой озона и является для нас некоей очень важной защитой, с точки зрения астрофизика, существование его — преступление против науки, ибо именно озон скрывает от нас, землян, внешний мир. Находясь на дне воздушного океана, мы смотрим на звезды, как сквозь мутные очки, потому что озоновый слой задерживает самые интересные части спектра. Конечно, для решения некоторых задач можно поднимать приборы на спутнике, но для фотографирования спектра звезд инструмент должен стоять на прочной опоре. Есть лишь один выход — проткнуть дыру в озоновом слое и через нее глянуть в Космос. И это не невозможно. Джебс Стокс это понял первый. Вот почему его портрет тут.
Закурив, инспектор продолжал:
— Для того, чтобы несколько экспедиций успели сделать ряд наблюдений, дыра должна быть не уже сорока километров. Это означает, что мы должны прорвать озоновый слой на площади в тысячу двадцать квадратных километров. Только тогда свет звезд достигнет земной поверхности и попадет, например, в кварцевые спектрографы.
Выгоднее создавать такие «дыры» ближе к вечеру, потому что солнечный свет ведет реакции, порождающие озон. Тогда «дыра» может держаться всю ночь…
Конечно, ультрафиолетовое излучение солнца может доставить людям неприятности. Врачи обязательно запротестуют против таких опытов… Но есть ведь ледяные пространства Арктики и Антарктики, а также пустыни… И, кроме того, — он задумчиво посмотрел на плотную портьеру, — от излучения можно укрыться…
Я не перебивал инспектора, ожидая удобного момента. Даже его слова о том, что практически несложно создать некие газообразные вещества-дезозонаторы (например, смесь водорода и аммиака), меня не поразили.
Такие лекции я слышал не раз… Уловив момент, я спросил, кивнув на портрет Бестлера:
— А это? Он тоже физик?
— Нет. Скорее социолог. Лидер. Он первый заговорил о том, что история — не наука. О том, что заключения, сделанные, к примеру, на основании изучения средних веков, сколь бы тщательно они ни проводились, не могут оказаться полезными в наше время.
— Насколько я помню, загар на коже вызывается именно ультрафиолетовым облучением?
Инспектор внимательно посмотрел на меня:
— Да.
— И ваша обсерватория занимается озоновым слоем?
— Частная задача, — поправил меня инспектор. — Всего лишь частная задача.
— Так при чем тут история? И что делает социолог, лидер, как вы его назвали, среди физиков?
Он улыбнулся:
— Серьезный вопрос. Такой серьезный, что на него вам ответит сам лидер.
— Норман Бестлер?
— Да. Остальной мир знает его под этим именем.
— О каком мире вы говорите? — Оказывается, я еще не потерял способность удивляться…
— Из которого вы прибыли.
"Маньяк, — подумал я. — Человек с дурным воображением. Они все тут такие. Обитель помешанных".
— А Хорхе Репид и его напарники — они социологи? Или физики? Они из какого мира?
Инспектор не смутился:
— Они патриоты! Миры, Маркес, — он, оказывается, знал мое имя, — миры, Маркес, не могут не иметь промежуточных звеньев. Разве не так? Эти парни выполняли ответственную работу. Такую ответственную, что вы невольно стали их сообщником! Конечно, — улыбнулся он, пытаясь смягчить свои слова, — у вас есть возможность утешения, ибо случается такое стечение обстоятельств, когда самый сильный человек не может ничего сделать. Но это не утешение, правда?
Он поставил меня на место. Но зато я уловил, наконец, связь между угоном самолета и обсерваторией «Сумерки», между выжженной сельвой и дырой в атмосфере, между попыткой убить меня и словами о моем невольном сообщничестве…
И ночью я думал об этом.
Несколько раз стены обсерватории вздрагивали, как при легком землетрясении. Я встал и поднял портьеру.
Сквозь завесу листвы и ветвей прорвались тревожные вспышки, будто рядом стартовала ракета.
Где в эту ночь наступила засуха?..
Гость
Казалось, обо мне забыли, и несколько томительных дней я провел наедине с портретами. Узнав имена изображенных на них людей, я несколько успокоился. Но к свастике я привыкнуть не мог."Зачем, — думал я, — мне разрешили в день моего появления связаться с шефом? Только ли потому, что я не мог выдать своего местоположения, а значит, и местоположения станции? Или чтобы шеф, услышав меня, не начал поиски? Почему меня решили убрать на другой день и отдали в распоряжение любителя цапель эгрет?
И кто стрелял над озером, потерянным в сельве? В меня стреляли, случайно попав в водителя, или именно водитель являлся мишенью?.. А чего хотел от меня Отто Верфель во время странной беседы на острове? Если он желал моего побега, то почему не подал хоть какого-то вполне однозначного сигнала?.. И что это, наконец, за обсерватория?.. «Сумерки»… Это походит на код… Сумерки… Время нарушения некоего природного равновесия, когда человек перевозбужден, когда им овладевает беспричинная тревога…" Подняв портьеру, не выспавшийся, усталый, я смотрел в окно. И вдруг увидел людей.
Они шли по бетонной дорожке, под аркой лиан, и я невольно позавидовал их спокойствию. Первым шел инспектор. Очень официальный, очень прямой. В штатском костюме, который не выглядел на нем чужим, но и не казался естественным. Рядом, мерно печатая шаг, шел один из тех, кто спорил в клубе о войнах и о том, что невозможность предотвращения их самой природой заложена в наши мозги. Третьим был Норман Бестлер. Я ясно различил на его длинном лице выражение крайнего удовлетворения. Что он предложил на этот раз? Какую идею?
Я вдруг вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда на одной из лекций в ночном дискуссионном клубе в Сан-Пауло студенты стащили его с трибуны. В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой вытекала из теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной, якобы, многими годами тщательной экспериментальной проверки. Он говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые, если не находятся в состоянии постоянного острого конфликта, то, во всяком случае, влачат жалкое и тягостное сосуществование.
— Человек, — говорил Бестлер, — находится в трудном положении. Природа наделила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны совместно функционировать. Древнейший из этих мозгов по сути своей — мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, а третий — полностью относится к достижениям высших млекопитающих. Именно он сделал человека человеком… Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку ареной истории, и вы получите драматическую, но, по существу, верную картину… Именно мозг пресмыкающихся и мозг простейших млекопитающих, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты старым мозгом, в противовес неокортексу — чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением.