Страница:
Плоты плыли по широкой разлившейся реке.
А рыжей девочки не было видно.
Да разве она нужна Грише? Станет еще он о ней думать!
Приходил он сюда один только потому, что Довгелло болел, с Дерябиным никак не сговоришься - тому гулять бы только по людным улицам, - а Никаноркин теперь был постоянно занят до позднего вечера; отец заваливал его работой, начиная со щепания лучин для самовара и кончая переписыванием каких-то торговых счетов. Да и над заданными уроками Коля Никаноркин сидел куда больше Гриши, а чтоб оправдаться, твердил одно: "У меня способности средние"... Это ему Голотский однажды сказал, он и поверил.
Оставался Лехович. Но и тому было не до прогулок.
23
Приходил Лехович теперь домой поздно. Директор приказал весь третий класс оставлять без обеда на два часа ежедневно - до тех пор, пока не будет выдан виновный и все его соучастники.
Виновным считался тот, кто нарисовал карикатуры, а что за "соучастники", про это Гриша не знал. А еще был виноват весь третий класс в том, что в его стенах, как выяснилось, уже три месяца бесперебойно действовал тотализатор.
Дело было серьезное. Кое-кто мог и вылететь из училища.
Лехович однажды сказал Грише, сверкая глазами:
- К директору вызывали!
- Тебя?
- Меня. И всех других. По очереди. Поодиночке. И завтра еще будут вызывать. Не знаю, как другие, а я держался, как скала!
- Молчал?
- Скажешь тоже! Буду я молчать! "Не знаю", "не видал", "не слыхал" другого ничего от меня не услышат. Пытать будут - ничего не добьются.
Гриша поглядел на Леховича с уважением. Ему представился пухлый директор с железными щипцами в руках: такие щипцы были нарисованы в книге "Под знаменем башмака" - ими в старые времена пытали немецких крестьян, восставших против своих баронов.
Ну, пытать-то Леховича, пожалуй, и не будут. Да и директор в палачи явно не годился. Но все ж таки: Сергей стоял, как скала! В этом Гриша не сомневался.
- Я даже хотел сар-ка-сти-чески улыбнуться, - сказал Лехович.
- Что?
- Ну, значит - со злой насмешкой: кого, мол, надеетесь вы сломить?
"Как Овод", - отметил про себя Гриша и спросил:
- А что ж директор?
- Его-то под конец я и пожалел. Он стал задыхаться, посинел говорят, это у него не от злости. От болезни. А вот Стрелецкий, тот...
- И Стрелецкий там был? У директора?
- А как же. Стоял рядом. Он не сводил с меня своих змеиных глаз.
Лехович мог говорить об этом часами. Глядя на него, можно было подумать, что тяжкое наказание, придуманное начальством для третьеклассников, неожиданно обернулось для них прямо-таки праздником. Во всяком случае, жизнь у них пошла куда интересней, чем раньше. Рассказов, разговоров одних сколько! На третий класс было теперь обращено внимание всего реального училища. Даже семиклассники - и те не могли скрыть своего интереса нарочито снисходительными улыбками.
Правда, у очень многих учеников третьего класса отметки пошли хуже: не все успевали готовить уроки как следует. После двухчасовой отсидки (а после отсидки сколько времени уходило на жаркие беседы о том, кто и как ответил директору, Голотскому, надзирателю...) реалисты провожали друг друга и подолгу стояли потом у ворот - всегда находилось что-нибудь не рассказанное до конца...
Да, отметки пошли хуже. А между тем эта мера наказания - оставить без обеда - считалась в то время достижением педагогики. Карцер был упразднен не так уж давно - в 1905 году.
От этого "достижения" педагогики ученики оставались голодными, часто наживали себе малокровие, учиться начинали хуже за недостатком времени, а поведение у самых тихих начинало почему-то становиться все громче...
- А знают у вас в классе, что это ты рисовал? - спросил вдруг Гриша.
- Ну... знает кое-кто. Многие, должно быть, знают. А раз многие, значит - все! - засмеялся Лехович.
- Не выдадут?
- Что ты! У нас, в третьем, знаешь какой народ!
И все ж таки Сергей задумался на минутку:
- Правда, двоих я знаю... ненадежных. Нет, сейчас еще одного вспомнил. Значит, трое. Да они не решатся выдать. Побоятся.
Вся эта история, живо, конечно, интересовавшая Гришу, как и всякого реалиста, в общем мало его касалась. И вдруг она неожиданно сыграла свою роль в его судьбе.
Стрелецкий про него забыл! Ну, может, и не совсем забыл, но он так теперь занялся третьим классом, что ему, видно, стало не до Григория Шумова. Почти все перемены надзиратель проводил с третьеклассниками: с ними же он сидел по два часа после уроков, то уговаривая их "сознаться", то угрожая...
Правда, при встрече с Гришей надзиратель по-прежнему глядел на него загадочно. И это не сулило в будущем ничего доброго.
Но пока все обходилось благополучно, если не считать четверки по поведению, которая была проставлена в Гришином дневнике, - и это в конце года! В аттестатах после четверки писалось в скобках буквами: "хорошо". Но Гриша уже знал, что значит это "хорошо", когда дело касалось поведения. С четверкой по поведению в аттестате не принимали ни в одно высшее учебное заведение. Вот тебе и "хорошо"!
Ну, до аттестата Шумову далеко, можно было об этом и не думать долго. Он и не думал. По всем предметам (кроме поведения, которое тоже почему-то считалось предметом) у него были теперь круглые пятерки.
К самому концу года выяснилось: первым учеником стал Персиц. Он и по поведению получил пятерку.
24
Весной дни полетели стремительно.
Утром Гриша просыпался с чувством радости: скоро он увидит своих! Мать и отца. И бабушку с Ефимкой.
О побеге он больше не думал.
Радость, просыпавшаяся вместе с ним рано утром, уже не покидала его оттаявшее сердце до самого вечера.
Весна переломилась: не стало дней, когда нет-нет, да и потянет с реки студеной прохладой.
Наступила весна в цвету, со щедрым солнцем, с первым, еще ласковым зноем и с первой городской пылью.
Перед училищем, через дорогу, на широколапых каштанах зажглись бело-розовые свечи.
Туда - в городской сад - реалистов теперь пускали на каждой перемене. В конце перемены сторож Донат созывал их в классы; он выходил с ярко начищенным колокольчиком на крыльцо, щурился от солнца, и тогда вдруг видно становилось, какое у него доброе лицо.
Семиклассники (а они-то главным образом и заполняли все аллеи) смотрели, однако, на это лицо с ненавистью и остервенело захлопывали учебники: на носу экзамены, и, по установившимся обычаям, выпускники не расставались с книгами даже на переменах, хотя и понимали, что этим делу ничуть не поможешь.
Но обычай есть обычай - отступать от него не полагалось, и рослые реалисты ходили во время перемен, не отрывая глаз от раскрытых учебников.
Гриша сочувствовал им и еще больше радовался за себя; у них впереди мучение, трудные и долгие экзамены, а он, свободный и счастливый, уедет на днях к своим!
Иногда кто-нибудь из старшеклассников с веселым отчаянием захлопывал учебник:
- Эх! Перед смертью не надышишься!
И сразу же отовсюду неслись отклики:
- Тебе хорошо говорить, Грабчинский!
- Ты на тройках проедешь!
- Прокатишься лихо!
Это были намеки на неизменные тройки по всем предметам, которые были уделом Бронислава Грабчинского.
- А мне не в путейский подавать, - спокойно отвечал беспечный семиклассник.
- Тебя не только в путейский - тебя и в технологи не возьмут. И в политехникум тоже. Куда ж тогда? В Коммерческий, что ли? Говорят, есть такой - в Москве.
- Ну, зачем же в Коммерческий. Я на юридический поступлю.
- А латынь!
В реальных училищах латинский язык не преподавался, а без знания его в университет не принимали. Но это почему-то мало заботило Грабчинского:
- Буду адвокатом. Может, на настоящих тройках кататься стану, на гнедых!
- Латынь!
- По настоящему Невскому в Питере прокачусь. Адвокаты знаешь сколько зарабатывают? Ого!
- Латынь!!!
Грабчинский сказал щурясь:
- Есть такой кудесник в нашем городе, по фамилии Зыбин. Семинарист. Он любого человека за одно лето натаскает по латыни. Я уже беру у него уроки. А в августе сдам экзамены при учебном округе.
Гриша, услыхав знакомую фамилию "Зыбин", подошел поближе к старшеклассникам. Те вдруг понизили голос:
- Тише. Витол идет...
- Да... Не повезло бедняге.
- Ну, он-то не считает себя беднягой.
- С виду. Он гордый!
- А добился-таки Стрелецкий своего.
- Ну, и мы помогли тоже, надо прямо сказать.
- Ах, держите меня! Какое самобичевание!
- Над этим не смеются, Дзиконский. Четверку по поведению за одну дерзость в разговоре с надзирателем не ставят. Слыхал, о чем говорили на педагогическом совете?
- О "демонстрации", которую он будто бы организовал? Но я в ней не участвовал. Значит, и бичевать мне себя не за что. Дурацкая, между прочим, была выходка.
- Дурацкая. Нам от этого не легче - тем, кто в ней участвовал.
- А вы бы не участвовали.
- Ну, не все ж воспитаны отцами-полицмейстерами.
Дзиконский побледнел, открыл как-то криво рот, но в это время подошел Витол.
Он был румяный и веселый, как всегда.
- Обсуждаете пути-дороги? - спросил он дружелюбно.
- Да, да! Вот Грабчинский, оказывается, избрал себе дорогу на юридический.
- Неплохо.
- А ты, Витол?
- Я - в учителя.
Наступило молчание. Потом кто-то спросил:
- Куда? В деревню?
- Конечно.
- В Прибалтику куда-нибудь?
- Нет. В мордовскую деревню.
Семиклассники переглянулись. Грабчинский заговорил горячо:
- Слушай, Витол, вот мы тут толковали... Мы перед тобой виноваты. Все мы... кроме Дзиконекого, конечно.
Он с язвительной усмешкой поглядел в сторону сына полицмейстера.
Тот откликнулся, зло блеснув глазами-бусинками:
- Не одного Дзиконского! Я далеко не один, имейте в виду, господин будущий "аблакат"!
- Не пойму, о чем идет речь, - спокойно сказал Витол.
- О нашей вине перед тобой, - снова заговорил Грабчинский. - Когда мы собрались вокруг тебя - по уговору - и ты обличал Стрелецкого...
Витол смешливо сморщился:
- "Обличал"! Быть тебе адвокатом, Бронислав!
- На тебя взвалили общую вину!
- Да вины-то и не было.
- Ну, все равно. Тебя обвинили, что ты подговорил всех нас собраться демонстративно, а мы... мы тебя не защитили.
- А что бы вы могли сделать?
- Ну, если бы мы все как один...
- Оставь... "Все как один"! Вот Дзиконский уже выбывает из "всех".
- Прежде всего я не был там! Во время этой демонстрации.
- Положим, ты там был, - ответил Витол. - Я тебя видел. Да это не важно. Ты, конечно, подошел случайно. Но, кроме Дзиконского, - Витол оглянулся, - я мог бы назвать многих...
Несколько семиклассников, слушавших разговор, отошли в сторону с беззаботным видом, но довольно поспешно.
Витол засмеялся:
- Ну вот видите. И осталось бы вас человек шесть. Главным образом из тех, что были у Арямова. И все шестеро получили бы такой же волчий билет, как и я. А Федору Ивановичу была бы неприятность. Только и всего.
- Д-да... Глупая вышла история, - проговорил Грабчинский.
- Глупая, - подтвердил Витол. - Дело в том, что мы до самого выпуска так и остались несмышлеными. А ведь есть люди, слыхал я, которые в нашем возрасте...
- ...руководили забастовками рабочих! - выпалил кто-то из толпы собравшихся.
- Ти-хо, ти-хо, - с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.
Дзиконский торопливо ушел.
- Ну, ничего, и мы станем взрослыми.
- Взрослыми свиньями, - сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. Все-таки у меня такое чувство, что мы... предали тебя...
- Стой! Довольно! Стрелецкий идет.
Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться - на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.
Гриша увидел Персица и догнал его.
- Что это такое "волчий билет"? - спросил он второпях.
Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.
- А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?
У Персица и на это был ответ:
- Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.
- За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?
Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):
- Кому плохо, кому нет.
- Я бы пошел в учителя.
Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.
А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:
- Я бы пошел в учителя.
- Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, - не задумываясь, ответил Никаноркин.
Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там - еще год... И еще год... Из шестого класса он уйдет в деревню учителем. Решено!
25
За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда - местные и дальние, товарные и пассажирские.
Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.
На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу - ей послано, сколько надо.
И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.
Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок - серый. Пахло краской, железом, гарью.
Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.
Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.
Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.
У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.
Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.
В окно были видны только серые вокзальные сараи - пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.
Пока что веселого было мало.
Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.
Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три... За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.
- Почему это конь такой маленький? - спросил Гриша скучного человека в картузе.
Тот глянул в окно и нехотя ответил:
- Обыкновенный конь.
Прошел по вагону кондуктор - осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.
Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.
Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:
- Четвертая станция.
Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.
На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился - поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: "Берегись, сомну!"
Еще бы не смять, этакая сила!
Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.
Не повезло Грише на соседа.
Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.
- Почему это проволоки сперва ныряют вниз?.. вон, вон, глядите... а теперь кверху пошли?..
- Какие это проволоки?
- За окном.
- Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.
Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.
Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, поезд остановился.
И в вагон вошел Лещов!
Гриша его сразу узнал.
Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно - притворяется:
- Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!
Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:
- По делам.
Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:
- Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?
- Садами.
- У нас хлеб отбиваете?
Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом:
- Мы спокон веков садами займаемся! Ты вот - всячиной: и пенькой, и льном, и пухом-пером. А теперь яблоками торговать взялся. Кто ж у кого хлеб отбивает?
- Мелко плаваю, Митрий Егорыч. Мелко плаваю, потому за все и хватаюсь. Чтоб не утопнуть, - засмеялся скупщик тоненько.
Он вынул из кармана синий с белым горошком платок и принялся вытирать вспотевшее лицо.
Гриша хотел было сказать, что на мелком месте не тонут, да раздумал: Лещов сам про то знает, да притворяется. И что будто рад он Митрию Егорычу - тоже притворяется.
От таких мыслей Грише стало так скучно, что он начал клевать носом, задремывать.
Не проспать бы четвертую станцию.
Разлепив глаза, он сказал Лещову:
- А я Гриша Шумов.
Он думал поразить прасола.
Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:
- Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.
И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном - о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), - такие разговоры слушать было ни к чему.
Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны - теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.
...Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.
Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.
Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.
Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.
Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.
По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.
Гриша остановился в растерянности.
Старичок вдруг подошел к нему поближе, шутя козырнул и сказал знакомым голосом:
- Экипаж подан, ваше благородие!
- Винца! - обрадовался Гриша. - Откуда ты? И почему ты с бородой?
- Ну, вот это непременный разговор - про бороду. Не про то, как отец-мать живут, а какая у старого Винцы борода.
- Да, скажи, как они?
- Ничего. В палаце проживают. Непременно.
Ну, он все такой же балагур, милый Винца. В палаце - значит, во дворце! А что ж, и правда, Гриша слыхал, что у Шадурских - каменный дом с колоннами, со львами на воротах, значит в самом деле дворец.
- В самом деле?
Но Винца уже повернулся к нему спиной, на которой виднелась заплата из самодельного сукна, зашагал мимо колокола, жандарма, вывел Гришу на мощенную булыжником площадь и показал на понурую лошаденку, привязанную к чахлой, ободранной акации:
- Вот наш рысак.
Лошаденка была запряжена в простую крестьянскую телегу, щедро накрытую сеном: видно было, что это и подстилка для седока и корм для коня в дальней дороге.
К разгоревшимся щекам Гриши прильнул по-вечернему свежий ветер, донес запах травы, молодых листьев тополя и еще чего-то неуловимого, но знакомого, родного...
Даже от телеги пахло хорошо - дегтем, сеном, конским потом.
- Ты теперь у Шадурских, что ли, работаешь, Винца? А как ты туда попал? - радуясь всему вокруг, спросил Гриша.
- Твой папаша за меня похлопотал. К себе взял. Я теперь... как это называется... помощник главного садовника, вот оно как.
Когда телега с грохотом пересекла мощенную булыжником площадь и железные шины заскрипели по мягкому грунту, Гриша опять спросил:
- Ну, так расскажи, зачем тебе такая борода, Винца? Ты с ней сразу старый какой стал!
Винца хитро поморгал, посмеялся себе под нос, не торопясь вытащил из кармана коротенькую трубку... Ну, это дело теперь надолго. Вот в черных руках Винцы появились два кремня, потом длинный трут...
- Винца! - строптиво воскликнул Гриша.
Винца молча начал высекать искру. Долго бил кремнем о кремень. Наконец сжалился:
- Ладно. Только сперва ты начинай. Покажи, какой ты теперь образованный, какие науки узнал. А тогда и я расскажу про себя. Непременно. И длинная дорога станет у нас короткой.
Он поймал высеченную искру на трут, принялся раздувать затлевший уголек. Теперь скоро можно будет и закурить...
Глядя, как искусно старый Винца управляется с кремнями и трутом - и все это для того, чтобы не потратить денег на спички, - Гриша думал: а что бы такое рассказать Винце про себя? Про учение? Винца, должно быть, и не знает, что такое четверки, пятерки... Если уж рассказывать про науку, так уж про самую лучшую!
Гриша и в самом деле почувствовал себя образованным. Он начал рассказывать Винце про космографию. Есть такая наука о звездах. Пока он толковал - путано и восторженно - о космографии. Винца все похмыкивал и наконец перебил:
- Ну про звезды - это ладно. А про землю там ничего не учат?
Гришу это не сбило, он с воодушевлением заговорил об Арямове, о самом ученом человеке в городе. Но вдруг увидел: рассказ у него получается неинтересный. По совести говоря, он об Арямове знал так же мало, как и о звездах.
Про что ж тогда рассказать Винце? Надо ж показать, насколько он стал за эту зиму образованней! Про арифметику сказать, про успехи в чистописании? Нет, эти науки для хорошего разговора не годились.
И он, отчаявшись, начал рассказывать про Тараса Бульбу.
Винца слушал внимательно, цокал языком, переспрашивал:
- Остап, значит, старший сын? Так, так.
Наконец Гриша уморился, охрип. Он откинулся на вязанку сена, что лежала у него за спиной, и потребовал:
- Теперь ты!
- Про бороду?
- Ну, хоть про бороду.
- Борода у меня в тюрьме выросла. Она меня спасла от каторги.
- Ты сидел в тюрьме?!
- Непременно.
- За что?
- Смотри, Грегор: я тебе говорю как Шумову. Как сыну Ивана Шумова. Как верному человеку.
- Я верный человек! - с жаром воскликнул Гриша.
- Всех, кто поднялся против баронов Тизенгаузенов, - всех бросили в тюрьму. Потом повели на суд. Там был... как это... главный свидетель Викентий, баронов холуй.
- Знаю я Викентия.
- Когда мужики палили усадьбу Тизентаузена, он сидел в хлеву у окошечка. И все видел. Всех запомнил! А про меня сказал: "Этого старика там не было". А я был там. Был, чтоб черт вобрал всех баронов! Только у меня тогда не выросла еще седая борода. А ты помнишь, какой я был без бороды, бритый, с баками? Ну, гусар, герой!
Гриша помнил Винцу с баками; на гусара он не походил, на героя еще меньше. Но он сказал:
- Помню.
- Так вот: не узнал меня холуй! А я мимо хлева, мимо Викентия протащил две вязки корья, - ты знаешь, как хорошо горит сосновая кора, сухая. Ну, загорелась, как в день "лиго"! Прямо праздник!
Винца помолчал и закончил:
- После праздника нас всех - в тюрьму.
- И ты не горевал, не жалел потом?
- Жалел. Поздно спалили бароново имение - вот об Этом и жалел. Надо было раньше.
Обычная шутливость вдруг оставила Винцу, он заговорил громко, сердито, мешая русскую речь с латышской. Но Гриша его понимал.
- Надо было браться за это, когда рабочие в городе поднялись. Не-ет, мы, видишь, всё думали... Всё раздумывали! Слушали: откуда гул идет?
- Значит, мужики виноваты?
- Виноватого найдут. Когда время наступит. Виноватый тот, из-за кого мы в темноте росли и жили... Железная дорога забастовала - тут бы и взяться нам за дело, землю делить: войск-то, чтоб нас карать, не на чем было подвезти. Нет, и тут мы всё прислушивались, куда дело повернет. Ну ничего ясно не понимали. Теперь-то поняли! Теперь уж мужик не тот. Бароны, правда, опять взяли власть над нами. Ну, не знаю, надолго ль. Не знаю!
Гриша, волнуясь, вставил:
- В городе тоже... у моего товарища, у лучшего друга моего, черносотенцы отца убили!
- Одна банда: черная сотня, бароны, богачи... Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!
- Буду!
Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.
Винца говорил:
- А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.
Гриша молчал, и Винца повторил:
- Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в "Затишье" были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?.. Спать захотел, уморился?
Не до сна было Грише. "Буду! Всегда буду с народом!"
Он собрался с силами, чтобы не дрожал голос, и ответил:
- Нет, не видал.
- И в городе, значит, задавили! Задавили рабочий народ! Ну, погоди, придет время. Погоди!
- Винца, - спросил Гриша, - а не слыхал ты про Ивана-солдата? Где он теперь?
А рыжей девочки не было видно.
Да разве она нужна Грише? Станет еще он о ней думать!
Приходил он сюда один только потому, что Довгелло болел, с Дерябиным никак не сговоришься - тому гулять бы только по людным улицам, - а Никаноркин теперь был постоянно занят до позднего вечера; отец заваливал его работой, начиная со щепания лучин для самовара и кончая переписыванием каких-то торговых счетов. Да и над заданными уроками Коля Никаноркин сидел куда больше Гриши, а чтоб оправдаться, твердил одно: "У меня способности средние"... Это ему Голотский однажды сказал, он и поверил.
Оставался Лехович. Но и тому было не до прогулок.
23
Приходил Лехович теперь домой поздно. Директор приказал весь третий класс оставлять без обеда на два часа ежедневно - до тех пор, пока не будет выдан виновный и все его соучастники.
Виновным считался тот, кто нарисовал карикатуры, а что за "соучастники", про это Гриша не знал. А еще был виноват весь третий класс в том, что в его стенах, как выяснилось, уже три месяца бесперебойно действовал тотализатор.
Дело было серьезное. Кое-кто мог и вылететь из училища.
Лехович однажды сказал Грише, сверкая глазами:
- К директору вызывали!
- Тебя?
- Меня. И всех других. По очереди. Поодиночке. И завтра еще будут вызывать. Не знаю, как другие, а я держался, как скала!
- Молчал?
- Скажешь тоже! Буду я молчать! "Не знаю", "не видал", "не слыхал" другого ничего от меня не услышат. Пытать будут - ничего не добьются.
Гриша поглядел на Леховича с уважением. Ему представился пухлый директор с железными щипцами в руках: такие щипцы были нарисованы в книге "Под знаменем башмака" - ими в старые времена пытали немецких крестьян, восставших против своих баронов.
Ну, пытать-то Леховича, пожалуй, и не будут. Да и директор в палачи явно не годился. Но все ж таки: Сергей стоял, как скала! В этом Гриша не сомневался.
- Я даже хотел сар-ка-сти-чески улыбнуться, - сказал Лехович.
- Что?
- Ну, значит - со злой насмешкой: кого, мол, надеетесь вы сломить?
"Как Овод", - отметил про себя Гриша и спросил:
- А что ж директор?
- Его-то под конец я и пожалел. Он стал задыхаться, посинел говорят, это у него не от злости. От болезни. А вот Стрелецкий, тот...
- И Стрелецкий там был? У директора?
- А как же. Стоял рядом. Он не сводил с меня своих змеиных глаз.
Лехович мог говорить об этом часами. Глядя на него, можно было подумать, что тяжкое наказание, придуманное начальством для третьеклассников, неожиданно обернулось для них прямо-таки праздником. Во всяком случае, жизнь у них пошла куда интересней, чем раньше. Рассказов, разговоров одних сколько! На третий класс было теперь обращено внимание всего реального училища. Даже семиклассники - и те не могли скрыть своего интереса нарочито снисходительными улыбками.
Правда, у очень многих учеников третьего класса отметки пошли хуже: не все успевали готовить уроки как следует. После двухчасовой отсидки (а после отсидки сколько времени уходило на жаркие беседы о том, кто и как ответил директору, Голотскому, надзирателю...) реалисты провожали друг друга и подолгу стояли потом у ворот - всегда находилось что-нибудь не рассказанное до конца...
Да, отметки пошли хуже. А между тем эта мера наказания - оставить без обеда - считалась в то время достижением педагогики. Карцер был упразднен не так уж давно - в 1905 году.
От этого "достижения" педагогики ученики оставались голодными, часто наживали себе малокровие, учиться начинали хуже за недостатком времени, а поведение у самых тихих начинало почему-то становиться все громче...
- А знают у вас в классе, что это ты рисовал? - спросил вдруг Гриша.
- Ну... знает кое-кто. Многие, должно быть, знают. А раз многие, значит - все! - засмеялся Лехович.
- Не выдадут?
- Что ты! У нас, в третьем, знаешь какой народ!
И все ж таки Сергей задумался на минутку:
- Правда, двоих я знаю... ненадежных. Нет, сейчас еще одного вспомнил. Значит, трое. Да они не решатся выдать. Побоятся.
Вся эта история, живо, конечно, интересовавшая Гришу, как и всякого реалиста, в общем мало его касалась. И вдруг она неожиданно сыграла свою роль в его судьбе.
Стрелецкий про него забыл! Ну, может, и не совсем забыл, но он так теперь занялся третьим классом, что ему, видно, стало не до Григория Шумова. Почти все перемены надзиратель проводил с третьеклассниками: с ними же он сидел по два часа после уроков, то уговаривая их "сознаться", то угрожая...
Правда, при встрече с Гришей надзиратель по-прежнему глядел на него загадочно. И это не сулило в будущем ничего доброго.
Но пока все обходилось благополучно, если не считать четверки по поведению, которая была проставлена в Гришином дневнике, - и это в конце года! В аттестатах после четверки писалось в скобках буквами: "хорошо". Но Гриша уже знал, что значит это "хорошо", когда дело касалось поведения. С четверкой по поведению в аттестате не принимали ни в одно высшее учебное заведение. Вот тебе и "хорошо"!
Ну, до аттестата Шумову далеко, можно было об этом и не думать долго. Он и не думал. По всем предметам (кроме поведения, которое тоже почему-то считалось предметом) у него были теперь круглые пятерки.
К самому концу года выяснилось: первым учеником стал Персиц. Он и по поведению получил пятерку.
24
Весной дни полетели стремительно.
Утром Гриша просыпался с чувством радости: скоро он увидит своих! Мать и отца. И бабушку с Ефимкой.
О побеге он больше не думал.
Радость, просыпавшаяся вместе с ним рано утром, уже не покидала его оттаявшее сердце до самого вечера.
Весна переломилась: не стало дней, когда нет-нет, да и потянет с реки студеной прохладой.
Наступила весна в цвету, со щедрым солнцем, с первым, еще ласковым зноем и с первой городской пылью.
Перед училищем, через дорогу, на широколапых каштанах зажглись бело-розовые свечи.
Туда - в городской сад - реалистов теперь пускали на каждой перемене. В конце перемены сторож Донат созывал их в классы; он выходил с ярко начищенным колокольчиком на крыльцо, щурился от солнца, и тогда вдруг видно становилось, какое у него доброе лицо.
Семиклассники (а они-то главным образом и заполняли все аллеи) смотрели, однако, на это лицо с ненавистью и остервенело захлопывали учебники: на носу экзамены, и, по установившимся обычаям, выпускники не расставались с книгами даже на переменах, хотя и понимали, что этим делу ничуть не поможешь.
Но обычай есть обычай - отступать от него не полагалось, и рослые реалисты ходили во время перемен, не отрывая глаз от раскрытых учебников.
Гриша сочувствовал им и еще больше радовался за себя; у них впереди мучение, трудные и долгие экзамены, а он, свободный и счастливый, уедет на днях к своим!
Иногда кто-нибудь из старшеклассников с веселым отчаянием захлопывал учебник:
- Эх! Перед смертью не надышишься!
И сразу же отовсюду неслись отклики:
- Тебе хорошо говорить, Грабчинский!
- Ты на тройках проедешь!
- Прокатишься лихо!
Это были намеки на неизменные тройки по всем предметам, которые были уделом Бронислава Грабчинского.
- А мне не в путейский подавать, - спокойно отвечал беспечный семиклассник.
- Тебя не только в путейский - тебя и в технологи не возьмут. И в политехникум тоже. Куда ж тогда? В Коммерческий, что ли? Говорят, есть такой - в Москве.
- Ну, зачем же в Коммерческий. Я на юридический поступлю.
- А латынь!
В реальных училищах латинский язык не преподавался, а без знания его в университет не принимали. Но это почему-то мало заботило Грабчинского:
- Буду адвокатом. Может, на настоящих тройках кататься стану, на гнедых!
- Латынь!
- По настоящему Невскому в Питере прокачусь. Адвокаты знаешь сколько зарабатывают? Ого!
- Латынь!!!
Грабчинский сказал щурясь:
- Есть такой кудесник в нашем городе, по фамилии Зыбин. Семинарист. Он любого человека за одно лето натаскает по латыни. Я уже беру у него уроки. А в августе сдам экзамены при учебном округе.
Гриша, услыхав знакомую фамилию "Зыбин", подошел поближе к старшеклассникам. Те вдруг понизили голос:
- Тише. Витол идет...
- Да... Не повезло бедняге.
- Ну, он-то не считает себя беднягой.
- С виду. Он гордый!
- А добился-таки Стрелецкий своего.
- Ну, и мы помогли тоже, надо прямо сказать.
- Ах, держите меня! Какое самобичевание!
- Над этим не смеются, Дзиконский. Четверку по поведению за одну дерзость в разговоре с надзирателем не ставят. Слыхал, о чем говорили на педагогическом совете?
- О "демонстрации", которую он будто бы организовал? Но я в ней не участвовал. Значит, и бичевать мне себя не за что. Дурацкая, между прочим, была выходка.
- Дурацкая. Нам от этого не легче - тем, кто в ней участвовал.
- А вы бы не участвовали.
- Ну, не все ж воспитаны отцами-полицмейстерами.
Дзиконский побледнел, открыл как-то криво рот, но в это время подошел Витол.
Он был румяный и веселый, как всегда.
- Обсуждаете пути-дороги? - спросил он дружелюбно.
- Да, да! Вот Грабчинский, оказывается, избрал себе дорогу на юридический.
- Неплохо.
- А ты, Витол?
- Я - в учителя.
Наступило молчание. Потом кто-то спросил:
- Куда? В деревню?
- Конечно.
- В Прибалтику куда-нибудь?
- Нет. В мордовскую деревню.
Семиклассники переглянулись. Грабчинский заговорил горячо:
- Слушай, Витол, вот мы тут толковали... Мы перед тобой виноваты. Все мы... кроме Дзиконекого, конечно.
Он с язвительной усмешкой поглядел в сторону сына полицмейстера.
Тот откликнулся, зло блеснув глазами-бусинками:
- Не одного Дзиконского! Я далеко не один, имейте в виду, господин будущий "аблакат"!
- Не пойму, о чем идет речь, - спокойно сказал Витол.
- О нашей вине перед тобой, - снова заговорил Грабчинский. - Когда мы собрались вокруг тебя - по уговору - и ты обличал Стрелецкого...
Витол смешливо сморщился:
- "Обличал"! Быть тебе адвокатом, Бронислав!
- На тебя взвалили общую вину!
- Да вины-то и не было.
- Ну, все равно. Тебя обвинили, что ты подговорил всех нас собраться демонстративно, а мы... мы тебя не защитили.
- А что бы вы могли сделать?
- Ну, если бы мы все как один...
- Оставь... "Все как один"! Вот Дзиконский уже выбывает из "всех".
- Прежде всего я не был там! Во время этой демонстрации.
- Положим, ты там был, - ответил Витол. - Я тебя видел. Да это не важно. Ты, конечно, подошел случайно. Но, кроме Дзиконского, - Витол оглянулся, - я мог бы назвать многих...
Несколько семиклассников, слушавших разговор, отошли в сторону с беззаботным видом, но довольно поспешно.
Витол засмеялся:
- Ну вот видите. И осталось бы вас человек шесть. Главным образом из тех, что были у Арямова. И все шестеро получили бы такой же волчий билет, как и я. А Федору Ивановичу была бы неприятность. Только и всего.
- Д-да... Глупая вышла история, - проговорил Грабчинский.
- Глупая, - подтвердил Витол. - Дело в том, что мы до самого выпуска так и остались несмышлеными. А ведь есть люди, слыхал я, которые в нашем возрасте...
- ...руководили забастовками рабочих! - выпалил кто-то из толпы собравшихся.
- Ти-хо, ти-хо, - с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.
Дзиконский торопливо ушел.
- Ну, ничего, и мы станем взрослыми.
- Взрослыми свиньями, - сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. Все-таки у меня такое чувство, что мы... предали тебя...
- Стой! Довольно! Стрелецкий идет.
Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться - на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.
Гриша увидел Персица и догнал его.
- Что это такое "волчий билет"? - спросил он второпях.
Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.
- А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?
У Персица и на это был ответ:
- Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.
- За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?
Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):
- Кому плохо, кому нет.
- Я бы пошел в учителя.
Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.
А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:
- Я бы пошел в учителя.
- Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, - не задумываясь, ответил Никаноркин.
Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там - еще год... И еще год... Из шестого класса он уйдет в деревню учителем. Решено!
25
За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда - местные и дальние, товарные и пассажирские.
Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.
На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу - ей послано, сколько надо.
И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.
Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок - серый. Пахло краской, железом, гарью.
Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.
Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.
Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.
У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.
Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.
В окно были видны только серые вокзальные сараи - пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.
Пока что веселого было мало.
Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.
Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три... За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.
- Почему это конь такой маленький? - спросил Гриша скучного человека в картузе.
Тот глянул в окно и нехотя ответил:
- Обыкновенный конь.
Прошел по вагону кондуктор - осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.
Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.
Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:
- Четвертая станция.
Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.
На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился - поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: "Берегись, сомну!"
Еще бы не смять, этакая сила!
Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.
Не повезло Грише на соседа.
Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.
- Почему это проволоки сперва ныряют вниз?.. вон, вон, глядите... а теперь кверху пошли?..
- Какие это проволоки?
- За окном.
- Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.
Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.
Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, поезд остановился.
И в вагон вошел Лещов!
Гриша его сразу узнал.
Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно - притворяется:
- Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!
Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:
- По делам.
Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:
- Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?
- Садами.
- У нас хлеб отбиваете?
Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом:
- Мы спокон веков садами займаемся! Ты вот - всячиной: и пенькой, и льном, и пухом-пером. А теперь яблоками торговать взялся. Кто ж у кого хлеб отбивает?
- Мелко плаваю, Митрий Егорыч. Мелко плаваю, потому за все и хватаюсь. Чтоб не утопнуть, - засмеялся скупщик тоненько.
Он вынул из кармана синий с белым горошком платок и принялся вытирать вспотевшее лицо.
Гриша хотел было сказать, что на мелком месте не тонут, да раздумал: Лещов сам про то знает, да притворяется. И что будто рад он Митрию Егорычу - тоже притворяется.
От таких мыслей Грише стало так скучно, что он начал клевать носом, задремывать.
Не проспать бы четвертую станцию.
Разлепив глаза, он сказал Лещову:
- А я Гриша Шумов.
Он думал поразить прасола.
Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:
- Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.
И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном - о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), - такие разговоры слушать было ни к чему.
Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны - теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.
...Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.
Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.
Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.
Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.
Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.
По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.
Гриша остановился в растерянности.
Старичок вдруг подошел к нему поближе, шутя козырнул и сказал знакомым голосом:
- Экипаж подан, ваше благородие!
- Винца! - обрадовался Гриша. - Откуда ты? И почему ты с бородой?
- Ну, вот это непременный разговор - про бороду. Не про то, как отец-мать живут, а какая у старого Винцы борода.
- Да, скажи, как они?
- Ничего. В палаце проживают. Непременно.
Ну, он все такой же балагур, милый Винца. В палаце - значит, во дворце! А что ж, и правда, Гриша слыхал, что у Шадурских - каменный дом с колоннами, со львами на воротах, значит в самом деле дворец.
- В самом деле?
Но Винца уже повернулся к нему спиной, на которой виднелась заплата из самодельного сукна, зашагал мимо колокола, жандарма, вывел Гришу на мощенную булыжником площадь и показал на понурую лошаденку, привязанную к чахлой, ободранной акации:
- Вот наш рысак.
Лошаденка была запряжена в простую крестьянскую телегу, щедро накрытую сеном: видно было, что это и подстилка для седока и корм для коня в дальней дороге.
К разгоревшимся щекам Гриши прильнул по-вечернему свежий ветер, донес запах травы, молодых листьев тополя и еще чего-то неуловимого, но знакомого, родного...
Даже от телеги пахло хорошо - дегтем, сеном, конским потом.
- Ты теперь у Шадурских, что ли, работаешь, Винца? А как ты туда попал? - радуясь всему вокруг, спросил Гриша.
- Твой папаша за меня похлопотал. К себе взял. Я теперь... как это называется... помощник главного садовника, вот оно как.
Когда телега с грохотом пересекла мощенную булыжником площадь и железные шины заскрипели по мягкому грунту, Гриша опять спросил:
- Ну, так расскажи, зачем тебе такая борода, Винца? Ты с ней сразу старый какой стал!
Винца хитро поморгал, посмеялся себе под нос, не торопясь вытащил из кармана коротенькую трубку... Ну, это дело теперь надолго. Вот в черных руках Винцы появились два кремня, потом длинный трут...
- Винца! - строптиво воскликнул Гриша.
Винца молча начал высекать искру. Долго бил кремнем о кремень. Наконец сжалился:
- Ладно. Только сперва ты начинай. Покажи, какой ты теперь образованный, какие науки узнал. А тогда и я расскажу про себя. Непременно. И длинная дорога станет у нас короткой.
Он поймал высеченную искру на трут, принялся раздувать затлевший уголек. Теперь скоро можно будет и закурить...
Глядя, как искусно старый Винца управляется с кремнями и трутом - и все это для того, чтобы не потратить денег на спички, - Гриша думал: а что бы такое рассказать Винце про себя? Про учение? Винца, должно быть, и не знает, что такое четверки, пятерки... Если уж рассказывать про науку, так уж про самую лучшую!
Гриша и в самом деле почувствовал себя образованным. Он начал рассказывать Винце про космографию. Есть такая наука о звездах. Пока он толковал - путано и восторженно - о космографии. Винца все похмыкивал и наконец перебил:
- Ну про звезды - это ладно. А про землю там ничего не учат?
Гришу это не сбило, он с воодушевлением заговорил об Арямове, о самом ученом человеке в городе. Но вдруг увидел: рассказ у него получается неинтересный. По совести говоря, он об Арямове знал так же мало, как и о звездах.
Про что ж тогда рассказать Винце? Надо ж показать, насколько он стал за эту зиму образованней! Про арифметику сказать, про успехи в чистописании? Нет, эти науки для хорошего разговора не годились.
И он, отчаявшись, начал рассказывать про Тараса Бульбу.
Винца слушал внимательно, цокал языком, переспрашивал:
- Остап, значит, старший сын? Так, так.
Наконец Гриша уморился, охрип. Он откинулся на вязанку сена, что лежала у него за спиной, и потребовал:
- Теперь ты!
- Про бороду?
- Ну, хоть про бороду.
- Борода у меня в тюрьме выросла. Она меня спасла от каторги.
- Ты сидел в тюрьме?!
- Непременно.
- За что?
- Смотри, Грегор: я тебе говорю как Шумову. Как сыну Ивана Шумова. Как верному человеку.
- Я верный человек! - с жаром воскликнул Гриша.
- Всех, кто поднялся против баронов Тизенгаузенов, - всех бросили в тюрьму. Потом повели на суд. Там был... как это... главный свидетель Викентий, баронов холуй.
- Знаю я Викентия.
- Когда мужики палили усадьбу Тизентаузена, он сидел в хлеву у окошечка. И все видел. Всех запомнил! А про меня сказал: "Этого старика там не было". А я был там. Был, чтоб черт вобрал всех баронов! Только у меня тогда не выросла еще седая борода. А ты помнишь, какой я был без бороды, бритый, с баками? Ну, гусар, герой!
Гриша помнил Винцу с баками; на гусара он не походил, на героя еще меньше. Но он сказал:
- Помню.
- Так вот: не узнал меня холуй! А я мимо хлева, мимо Викентия протащил две вязки корья, - ты знаешь, как хорошо горит сосновая кора, сухая. Ну, загорелась, как в день "лиго"! Прямо праздник!
Винца помолчал и закончил:
- После праздника нас всех - в тюрьму.
- И ты не горевал, не жалел потом?
- Жалел. Поздно спалили бароново имение - вот об Этом и жалел. Надо было раньше.
Обычная шутливость вдруг оставила Винцу, он заговорил громко, сердито, мешая русскую речь с латышской. Но Гриша его понимал.
- Надо было браться за это, когда рабочие в городе поднялись. Не-ет, мы, видишь, всё думали... Всё раздумывали! Слушали: откуда гул идет?
- Значит, мужики виноваты?
- Виноватого найдут. Когда время наступит. Виноватый тот, из-за кого мы в темноте росли и жили... Железная дорога забастовала - тут бы и взяться нам за дело, землю делить: войск-то, чтоб нас карать, не на чем было подвезти. Нет, и тут мы всё прислушивались, куда дело повернет. Ну ничего ясно не понимали. Теперь-то поняли! Теперь уж мужик не тот. Бароны, правда, опять взяли власть над нами. Ну, не знаю, надолго ль. Не знаю!
Гриша, волнуясь, вставил:
- В городе тоже... у моего товарища, у лучшего друга моего, черносотенцы отца убили!
- Одна банда: черная сотня, бароны, богачи... Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!
- Буду!
Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.
Винца говорил:
- А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.
Гриша молчал, и Винца повторил:
- Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в "Затишье" были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?.. Спать захотел, уморился?
Не до сна было Грише. "Буду! Всегда буду с народом!"
Он собрался с силами, чтобы не дрожал голос, и ответил:
- Нет, не видал.
- И в городе, значит, задавили! Задавили рабочий народ! Ну, погоди, придет время. Погоди!
- Винца, - спросил Гриша, - а не слыхал ты про Ивана-солдата? Где он теперь?