Страница:
«Добрый, душевный, широкий, – думал Юрий о Солнцеве, – но такой должности нет в горкоме партии. К тому же широта оказалась неумением работать, доброта выродилась в благодушие и самодовольство. Да и был ли добрым с риском для себя? Сколько поломал жизней, не решаясь или боясь отстоять человека от наветов и подозрений. Это поначалу. А потом сам ожесточился. Не страшнее ли жестоких бывают добренькие, когда теряют чувство меры в пресечении зла? Ладно, если зло действительно налицо. А ну, как оно всего лишь приснилось расстроенному воображению? И как могло случиться, что добрый Тихон Тарасович разуверился в человеке, повернулся к нему лишь одной стороной повелений, суровой требовательности и поучений? Не вылазил из прокуренного кабинета до полуночи, держал работников в нервном напряжении. И не страшно ли оттого, что, пока жег себя в заседаниях, рабочие сварили тысячи тонн стали, построили машины, станки?»
Секретарь обкома несколько жалостливо говорил: нелегко партии терять кадры. Учит, воспитывает она работника, а он возьмет да растратит себя по пустякам или еще хуже: сломает себе голову. Самое тяжелое, когда человек утрачивает чутье на правду… Он рекомендовал избрать первым секретарем горкома Крупнова Юрия…
Юрий не особенно огорчился тем, что не выступил. Он зачитал проект решения конференции, а в нем было написано все, что нужно делать и даже больше, чем могли сделать…
Тучи заткали солнце, томительное безмолвие насытило воздух. И вдруг хлынул прямой, крупный дождь, разогнал женщин и детей со сквера. Туча уплыла за Волгу. Делегаты группами и поодиночке выходили на улицу. Город, умытый ливнем, блестел под косыми лучами солнца листвой мокрых деревьев, крышами домов. Замирая, стекали ручьи по мостовой.
Юрий и отец стояли у раскрытого окна в одной из комнат горкома.
Молодой, стройный, как подросток, тополь, кажется, норовил просунуть в окно свои ветви. Весной должны были подстричь его, но он каким-то чудом избежал неумолимой цивилизаторской руки садовника и теперь, искупавшись под дождем, наивно-радостно блестел широким зеленым листом, пахуче струил дыхание.
Час назад Дениса в перерыве позвал в эту комнату Анатолий Иванов и, угощая его выдохшимся тепловатым нарзаном, сказал, что он составил приветственное письмо товарищу Сталину, а Денис должен зачитать это письмо. Денис просмотрел несколько страниц, заметил, что почти такое же послание читали недавно на собрании актива. «Надо немного постругать, а то товарищ Сталин может обидеться: эко, мол, как расхвалились». Иванов погрозил Денису пальцем, ядовито-загадочно заглядывая в его глаза. Потом сам, дав полную волю своему выразительному голосу, прочитал письмо, называя Сталина мудрейшим из всех мудрых земли, солнцем, затмившим обычное солнце.
В глубине души Денис понимал, что подвиги Сталина говорят сами за себя и что величальные слова по адресу его таят в себе дурное намерение прикрыть промахи в работе. И Денису очень хотелось, чтобы великий отец прицыкнул на своих безудержно расхвалившихся детей. «А может быть, устарел я?» – подумал он вдруг с горечью. Запустил руку в мягкую мокрую листву тополя, и что-то очень и очень давнее, молодое и милое, вспомнилось ему.
Домой шли вместе с Юрием.
– Удивительно: жил человек среди людей, на быстрине, и не видел жизни, – говорил Юрий, все еще не погасив в душе возбуждение, которое владело им на конференции. – Я чего-то недодумал, почему-то не выступил. Наверное, жалость помешала. Ведь это трудно забыть: партийный билет я получил из рук Тихона Тарасовича.
Денис нахмурился:
– Тут, милок, не знаешь, кого надо жалеть: одного человека или вон тех многих. – Он указал на молодых парней и девушек, сгуртовавшихся вокруг гармониста.
XIX
XX
Секретарь обкома несколько жалостливо говорил: нелегко партии терять кадры. Учит, воспитывает она работника, а он возьмет да растратит себя по пустякам или еще хуже: сломает себе голову. Самое тяжелое, когда человек утрачивает чутье на правду… Он рекомендовал избрать первым секретарем горкома Крупнова Юрия…
Юрий не особенно огорчился тем, что не выступил. Он зачитал проект решения конференции, а в нем было написано все, что нужно делать и даже больше, чем могли сделать…
Тучи заткали солнце, томительное безмолвие насытило воздух. И вдруг хлынул прямой, крупный дождь, разогнал женщин и детей со сквера. Туча уплыла за Волгу. Делегаты группами и поодиночке выходили на улицу. Город, умытый ливнем, блестел под косыми лучами солнца листвой мокрых деревьев, крышами домов. Замирая, стекали ручьи по мостовой.
Юрий и отец стояли у раскрытого окна в одной из комнат горкома.
Молодой, стройный, как подросток, тополь, кажется, норовил просунуть в окно свои ветви. Весной должны были подстричь его, но он каким-то чудом избежал неумолимой цивилизаторской руки садовника и теперь, искупавшись под дождем, наивно-радостно блестел широким зеленым листом, пахуче струил дыхание.
Час назад Дениса в перерыве позвал в эту комнату Анатолий Иванов и, угощая его выдохшимся тепловатым нарзаном, сказал, что он составил приветственное письмо товарищу Сталину, а Денис должен зачитать это письмо. Денис просмотрел несколько страниц, заметил, что почти такое же послание читали недавно на собрании актива. «Надо немного постругать, а то товарищ Сталин может обидеться: эко, мол, как расхвалились». Иванов погрозил Денису пальцем, ядовито-загадочно заглядывая в его глаза. Потом сам, дав полную волю своему выразительному голосу, прочитал письмо, называя Сталина мудрейшим из всех мудрых земли, солнцем, затмившим обычное солнце.
В глубине души Денис понимал, что подвиги Сталина говорят сами за себя и что величальные слова по адресу его таят в себе дурное намерение прикрыть промахи в работе. И Денису очень хотелось, чтобы великий отец прицыкнул на своих безудержно расхвалившихся детей. «А может быть, устарел я?» – подумал он вдруг с горечью. Запустил руку в мягкую мокрую листву тополя, и что-то очень и очень давнее, молодое и милое, вспомнилось ему.
Домой шли вместе с Юрием.
– Удивительно: жил человек среди людей, на быстрине, и не видел жизни, – говорил Юрий, все еще не погасив в душе возбуждение, которое владело им на конференции. – Я чего-то недодумал, почему-то не выступил. Наверное, жалость помешала. Ведь это трудно забыть: партийный билет я получил из рук Тихона Тарасовича.
Денис нахмурился:
– Тут, милок, не знаешь, кого надо жалеть: одного человека или вон тех многих. – Он указал на молодых парней и девушек, сгуртовавшихся вокруг гармониста.
XIX
Вечером Денис достал из старого сундука дубовый ящичек, позвал Юрия в беседку. Закат пламенел на окованных медью углах ящика. Денис вынул листок темноватой бумаги – то была записка Ленина, и вынимал ее отец в редких случаях.
Более двадцати лет хранит Денис этот листок.
…Ломается на Волге лед. Натекает волнами орудийный гул: белогвардейская степь наступает на город. Мазут иссяк, погасли мартеновские печи, замер в железном покое прокатный стан, ушел последний бронепоезд, сотрясая рельсы. С ним-то и проскочил Денис через разрывы снарядов. Поздними сумерками явился в Кремль, в приемную председателя Совета Народных Комиссаров. Секретарь, худой, бледный, сказал: заседает Совет Обороны. Напишите Ильичу свою просьбу. Денис просил принять его. Ленин ответил через пять минут: «Прошу извинить, занят невероятно. В три часа ночи жду Вас».
С Лениным Денис первый раз встретился за чашкой чаю в уютном доме слесаря Федосова, на собрании рабочего марксистского кружка. Молодой, крепкий, стремительный Ильич только что вернулся из ссылки, упорно говорил, что история выдвигает русский пролетариат в авангард борьбы. Может быть, потому, что Денис любил свою маленькую Любаву, разливавшую в то время крепкий чай, но только страстный голос, горячая вера Ленина наполняли его жизнь радостным смыслом. И хотя после первого знакомства минуло много лет, три революции легли за плечами, Денис все же ожидал увидеть Владимира Ильича таким, каким сохранился он в его памяти за чаем в доме Федосова: молодым, с вьющимися на висках золотисто-рыжеватыми волосами.
Из-за стола вышел коренастый человек в темном костюме. Пристально вглядываясь в лицо Крупнова, Ленин решительно протянул руку, усадил его в кресло, слегка надавив на плечо, сам сел верхом на стул, положил на спинку сцепленные в пальцах руки, а на них подбородок с подстриженной бородкой.
– Расскажите, товарищ Крупнов, как там у нас, на Волге? Хватает ли рабочим продовольствия? Смогут ли дать белым отпор? Чем и как?
Денис понимал, что, может быть, и неприлично смотреть вот так прямо в лицо Ленина, но не мог отвести взгляда: какой-то странной, мягкой силой притягивали к себе эти темно-карие, в слегка косых прорезях глаза, грустные в этот поздний час.
– Скрывать не стану, товарищ Ленин, сердце завода остановилось. Ветошкой вытерли мазут, выжали ветошку.
– Мы погибнем, если будем бояться правды. Говорите правду, только правду!
– Белые рвутся к Волге. В городе подняли голову враги. Офицерье выходит из подполья. Проститутки спаивают красноармейцев…
Денис с тревогой заметил, как кровь отливает от смугловатого лица Ильича.
– Мазут нужен? Да-с, задача, батенька мой. А мы только что вынесли решение Совета Обороны об экстренных мерах по экономии топлива… Ну что ж, найдутся у вас нефтеналивные суда?
Ленин встал, откинул назад и слегка набок голову, потирая ладонью лоб, сделал несколько мелких проворных шагов. И тут Денис почувствовал то общее, что было у молодого Ульянова и зрелого Ленина, – энергию. Денис тоже встал. Он прикинул в уме все, что было ему известно о баржах.
– Подберем, Владимир Ильич!
– Отлично! Правительство примет все меры, астраханские рабочие помогут. Вооруженные команды пошлите из рабочих. Бронепоезда нам нужны вот как! К зиме мы должны освободить Волгу от врагов. Не позже! Позже не имеем права. Передайте товарищам рабочим: больше оружия! Больше организованности, выдержки. А что касается контрреволюционеров и проституток, разлагающих армию, то, я думаю, следует расстрелять несколько… – Ленин помолчал минуту, припоминая что-то, потом, щурясь, заговорил: – Крупновы, Крупновы… первомайская демонстрация… Вы не принимали участия?
Денис сказал: на той демонстрации зарубили брата Евграфа, а он отделался каторгой.
Ленин взглянул на руки Дениса, окольцованные костяными мозолями, как браслетами, нахмурился.
– Брата убили, – тихо сказал он. Глаза его затуманились, исчезли лучистые морщины. Далекая ли родина Симбирск с могилой отца на монастырском кладбище близ Свияги вспомнилась ему, воскресли ли в душе те страшные минуты отчаяния матери, когда узнала семья о казни Александра, детские ли годы и вечерняя ли тишина на Волге вдруг привиделись ему, но только Ленин долго смотрел на окно, уже обрызганное рассветом. – Нам невероятно тяжело, товарищ Крупнов. Возможно, будет еще тяжелее. Но мы победим, – сказал Ленин, энергично потирая руки. – Нам нужна правда, только правда… Правда за нас, ложь против нас…
Записка Ленина к Денису обошла десятки рабочих рук, а потом, в мазутных пятнах, попала в дубовый ящик, где хранились первые прокламации и брачное свидетельство, навсегда скрепившее жизни Дениса и Любавы.
Давно это было. Денис замкнул ящик, закурил трубку. Заслоненный лиловой тучей, померк закат.
– Думаю, Юрас, не часто ли мы утешаем себя выдумками? – сказал Денис. – Вот Савва наш прихвастнул на пять процентов…
– Согрешил, но покаялся на конференции.
– Легко каялся! – жестко оборвал Денис. – Колотил себя в грудь, а удары получались, будто по мешку с ватой бил. Правда не любит недоговорок. Подумай, товарищ секретарь, что будет с нами, если все начнут вот так приукрашивать? Летчик подымется на семь, а скажут на восемь километров. Хлеба намолотили, к примеру, сто пудов, а в рапорте проставим на пятьдесят больше. Кому придется расхлебывать? Статистикам? Черта с два! Рабочим, коммунистам – вот кому!
– Неприятные слова говорите вы, отец.
– Лучше неприятные слова, чем плохие дела. И вообще… Начинай с самого себя, наведи порядок в своем личном хозяйстве. Семья есть семья, и шутить негоже в таком деле. А о прикрасах, о шумихе скажу тебе: на черта нам нужны павлиньи перья? Перед кем выхваляться? Мы без фанфар шли в бой. Рабочие других стран верили в нас, когда мы в лаптях за революцию дрались. А теперь мы стоим в мире, как несокрушимый оплот.
Более двадцати лет хранит Денис этот листок.
…Ломается на Волге лед. Натекает волнами орудийный гул: белогвардейская степь наступает на город. Мазут иссяк, погасли мартеновские печи, замер в железном покое прокатный стан, ушел последний бронепоезд, сотрясая рельсы. С ним-то и проскочил Денис через разрывы снарядов. Поздними сумерками явился в Кремль, в приемную председателя Совета Народных Комиссаров. Секретарь, худой, бледный, сказал: заседает Совет Обороны. Напишите Ильичу свою просьбу. Денис просил принять его. Ленин ответил через пять минут: «Прошу извинить, занят невероятно. В три часа ночи жду Вас».
С Лениным Денис первый раз встретился за чашкой чаю в уютном доме слесаря Федосова, на собрании рабочего марксистского кружка. Молодой, крепкий, стремительный Ильич только что вернулся из ссылки, упорно говорил, что история выдвигает русский пролетариат в авангард борьбы. Может быть, потому, что Денис любил свою маленькую Любаву, разливавшую в то время крепкий чай, но только страстный голос, горячая вера Ленина наполняли его жизнь радостным смыслом. И хотя после первого знакомства минуло много лет, три революции легли за плечами, Денис все же ожидал увидеть Владимира Ильича таким, каким сохранился он в его памяти за чаем в доме Федосова: молодым, с вьющимися на висках золотисто-рыжеватыми волосами.
Из-за стола вышел коренастый человек в темном костюме. Пристально вглядываясь в лицо Крупнова, Ленин решительно протянул руку, усадил его в кресло, слегка надавив на плечо, сам сел верхом на стул, положил на спинку сцепленные в пальцах руки, а на них подбородок с подстриженной бородкой.
– Расскажите, товарищ Крупнов, как там у нас, на Волге? Хватает ли рабочим продовольствия? Смогут ли дать белым отпор? Чем и как?
Денис понимал, что, может быть, и неприлично смотреть вот так прямо в лицо Ленина, но не мог отвести взгляда: какой-то странной, мягкой силой притягивали к себе эти темно-карие, в слегка косых прорезях глаза, грустные в этот поздний час.
– Скрывать не стану, товарищ Ленин, сердце завода остановилось. Ветошкой вытерли мазут, выжали ветошку.
– Мы погибнем, если будем бояться правды. Говорите правду, только правду!
– Белые рвутся к Волге. В городе подняли голову враги. Офицерье выходит из подполья. Проститутки спаивают красноармейцев…
Денис с тревогой заметил, как кровь отливает от смугловатого лица Ильича.
– Мазут нужен? Да-с, задача, батенька мой. А мы только что вынесли решение Совета Обороны об экстренных мерах по экономии топлива… Ну что ж, найдутся у вас нефтеналивные суда?
Ленин встал, откинул назад и слегка набок голову, потирая ладонью лоб, сделал несколько мелких проворных шагов. И тут Денис почувствовал то общее, что было у молодого Ульянова и зрелого Ленина, – энергию. Денис тоже встал. Он прикинул в уме все, что было ему известно о баржах.
– Подберем, Владимир Ильич!
– Отлично! Правительство примет все меры, астраханские рабочие помогут. Вооруженные команды пошлите из рабочих. Бронепоезда нам нужны вот как! К зиме мы должны освободить Волгу от врагов. Не позже! Позже не имеем права. Передайте товарищам рабочим: больше оружия! Больше организованности, выдержки. А что касается контрреволюционеров и проституток, разлагающих армию, то, я думаю, следует расстрелять несколько… – Ленин помолчал минуту, припоминая что-то, потом, щурясь, заговорил: – Крупновы, Крупновы… первомайская демонстрация… Вы не принимали участия?
Денис сказал: на той демонстрации зарубили брата Евграфа, а он отделался каторгой.
Ленин взглянул на руки Дениса, окольцованные костяными мозолями, как браслетами, нахмурился.
– Брата убили, – тихо сказал он. Глаза его затуманились, исчезли лучистые морщины. Далекая ли родина Симбирск с могилой отца на монастырском кладбище близ Свияги вспомнилась ему, воскресли ли в душе те страшные минуты отчаяния матери, когда узнала семья о казни Александра, детские ли годы и вечерняя ли тишина на Волге вдруг привиделись ему, но только Ленин долго смотрел на окно, уже обрызганное рассветом. – Нам невероятно тяжело, товарищ Крупнов. Возможно, будет еще тяжелее. Но мы победим, – сказал Ленин, энергично потирая руки. – Нам нужна правда, только правда… Правда за нас, ложь против нас…
Записка Ленина к Денису обошла десятки рабочих рук, а потом, в мазутных пятнах, попала в дубовый ящик, где хранились первые прокламации и брачное свидетельство, навсегда скрепившее жизни Дениса и Любавы.
Давно это было. Денис замкнул ящик, закурил трубку. Заслоненный лиловой тучей, померк закат.
– Думаю, Юрас, не часто ли мы утешаем себя выдумками? – сказал Денис. – Вот Савва наш прихвастнул на пять процентов…
– Согрешил, но покаялся на конференции.
– Легко каялся! – жестко оборвал Денис. – Колотил себя в грудь, а удары получались, будто по мешку с ватой бил. Правда не любит недоговорок. Подумай, товарищ секретарь, что будет с нами, если все начнут вот так приукрашивать? Летчик подымется на семь, а скажут на восемь километров. Хлеба намолотили, к примеру, сто пудов, а в рапорте проставим на пятьдесят больше. Кому придется расхлебывать? Статистикам? Черта с два! Рабочим, коммунистам – вот кому!
– Неприятные слова говорите вы, отец.
– Лучше неприятные слова, чем плохие дела. И вообще… Начинай с самого себя, наведи порядок в своем личном хозяйстве. Семья есть семья, и шутить негоже в таком деле. А о прикрасах, о шумихе скажу тебе: на черта нам нужны павлиньи перья? Перед кем выхваляться? Мы без фанфар шли в бой. Рабочие других стран верили в нас, когда мы в лаптях за революцию дрались. А теперь мы стоим в мире, как несокрушимый оплот.
XX
В садах созревала антоновка; ее нежный аромат – запах меда и вечерней свежести – наполнил влажный воздух. Рыбаки с неводом спустились по скользкому откосу к Волге. Юрий грелся у костра. Стороной проходил ливень, белесым занавесом задернув Волгу, сады во впадине.
Внимание Юрия было захвачено этим близким дождем: пройдет он рекой или поднимется и сюда? На всякий случай Юрий натаскал дров под камышовый навес, пристроенный к деревянной сторожке. Дождь, достигнув пасеки, ближе не продвигался. Шумела листва. Из ливня выплыла женщина и, обходя яблони, направилась к костру. Капюшон закрывал ее голову и лоб. Под тонким мокрым плащом угадывалась сильная молодая женщина. И он сердцем почувствовал Юлю, прежде чем увидел очертания ее лица, блестящие из-под капюшона глаза.
Он стоял, укрывшись с головой брезентовым плащом сторожа, и она, не узнав его, спросила, нетвердо выговаривая «р»:
– Дорогой дяденька, нельзя ли душу согреть у твоего огонька?
– Грейся, Осень…
Резким движением руки Юля откинула с головы капюшон, села на кучу мелкого хвороста, вытянула к огню ноги. Повыше черного голенища сапога золотилось загорелое округлое колено.
– Я чувствовал, что встречу тебя.
– Ты просто знал, что я здесь. Но я скоро уйду на каменный карьер, – возразила Юля, очищая палочкой налипшую к сапогам грязь.
– На этот раз я не отпущу тебя, Юлька.
Распахнув полы плаща, она повернулась к огню грудью.
– Попробуй.
Шумно зароптал дождь, зашипели дрова, и пламя костра будто присело на корточки.
– Однако, Юрий Денисович, странные контрасты: сбоку печет, сверху поливает. Нет ли местечка получше?
– Есть чудесная хижина. Идем! – Он взял горящую головню, пошел, выжигая во тьме узкую тропу.
Открыл двери сторожки, посветил: топчан на козлах, рядом на столике ящик с яблоками, под низкой тесовой крышей вяленая рыба на веревочке.
– Устраивайся, Юля, как дома.
– Спасибо! Брось свой факел, у меня есть более современное освещение. – И в руке ее замурлыкал электрофонарик «пигмей». Ярким снопом лучей Юля ощупала хижину, присела на топчан. «Пигмей» умолк, и в темноте было слышно, как она сняла сапоги и улеглась на топчане. Сочно захрустело яблоко на ее зубах. Юрий стоял у порога. Уже выветрился дым, который напустил он головней. Пахло яблоками, сеном, рыбой.
– Я посижу около тебя. – Юрий сел на ящик, коснулся ее теплого плеча.
Юля, торопливо обуваясь, задела локтем его лицо.
– Я уйду.
– Не пущу. Сяду на порог и не пущу! – сказал Юрий.
Вдруг замурлыкал «пигмей», и в лицо Юрия ударил яркий свет. Не мигая, Юрий напряженно смотрел туда, откуда лился этот свет. Но вот снова наступила тьма, и он услышал безрадостный вздох:
– Уехал бы ты, что ли, из города…
– А плакать не будешь?
– Может, и буду. Но лучше расстаться.
– Спи, я пойду к рыбакам.
Плыли над головой облака, сеял мелкий теплый дождь, каждая ветка брызгала водой, и ноги промокли. Раза два подходил Юрий к двери сторожки, стоял, держась за мокрую скобку, не решаясь открыть дверь.
Крыша навеса монотонно пела под ровным обкладным дождем. Шушукались в темной тишине орошаемые деревья. Лицо обволакивал сырой и теплый воздух, пропитанный запахами яблок и земли. По Волге проплыли огни какого-то судна. Протекала над головой камышовая крыша, гулко стучали капли о стружки. И сердце билось учащенно. Казалось, счастье вот здесь, за этой деревянной стеной, нужно только войти в домик. Осторожно переступил порог и, направляясь в темноту, свалил ногой чурбан…
– Ты по-прежнему боишься меня, Юля?
– Я тебя не боюсь, когда мы так. А жить с тобой в одном доме боюсь. – Голос ее задрожал. – Ты же отлично знаешь: не верю тебе. Не простишь мне мое прошлое. Не убеждай меня, Юра, не надо. Да и я не хочу прощения и снисхождения.
– Я не судья, ты не подсудимая. Ты меня прости за все…
Жесткими пальцами взял ее за подбородок, запрокинул голову. Дрожь сотрясала тело Юлии…
Утомленный жадной лаской, Юрий положил голову на колени женщины. Она, закусив яблоко, склонилась к лицу Юрия, подала его, как птица в клюве, и он вцепился зубами в сочное яблоко. На горячих губах не успевал высыхать кисловато-сладкий сок. Из минувшего всплывало в памяти и оседало в сердце лишь то радостное, что связывало их с момента, когда он вынырнул однажды из омута. Так завершилась их подготовка к жизни. Утром возьмутся рука за руку и пойдут из этой сторонжи легко, не оглядываясь на пройденное.
Но вот яблоко съедено. Приглушенный плач Юлии встряхнул Юрия.
В маленьком оконце метался текучий лунный свет, то вспыхивая, то угасая на оголившемся плече Юли. Лицо, как ставнями, прикрыто ладонями. Будто прикипели – он едва оторвал их от лица.
– Что с тобой?
С грустной злостью комкала слова:
– Ненавижу… Себя ненавижу!..
Больно смотреть на нее в этом текучем свете луны. Юрий заслонил спиной окно, ласково сжал худые плечи женщины.
– Все хорошо. Не усложняй. Верь мне и себе, Юля.
Она вывернулась из его рук, встала.
– Я бы на твоем месте выругалась покрепче, да и ушла… Хотя нет! Пожалей меня, а? – Обняла Юрия, целуя его голову, лоб.
Юрий прикрыл ее плечи пиджаком, посадил на колени, укачивая, как ребенка. Вдруг она отстранилась и сказала, что жалость к женщине нередко граничит с подлостью.
– Я опять начинаю не понимать тебя, Юля.
Она села рядом и, смеясь, сказала: с чего это он взял, что может понимать всех? Потом расспрашивала о своем отце, действительно ли необходимо было освобождать его от работы.
– Успокой меня, рыжий, сознайся, что жестковато поступили со стариком. Отбрось все, скажи, как ты лично относишься к нему. Если бы ты знал, как мне страшно оттого, что спросила тебя! Я почти догадываюсь, что ты ответишь.
– Не будем вмешивать родителей в нашу жизнь.
– Но ты-то за своих всегда на стенку лезешь.
Юрий успокоил ее. Тихона Тарасовича уважают. Ему пора отдохнуть. Заслужил. Юрий умолчал о том, с какой обидой сказал Солнцев на бюро: «Работу хотите подыскать мне? Вы лучше думайте о своей работе!» – и ушел, хлопнув дверью.
– Спи, Осень, спи! – Юрий прикрыл ее двумя плащами и вышел.
В пристройке Юля догнала его и сзади окутала плечи плащом. Прикосновение ее рук было легкое, мгновенное, ласковое.
– Спасибо, Осень.
Юля проснулась, когда солнце хлынуло в маленькое окно, залило глиняный пол.
Чьи-то заботливые руки успели, пока она спала, поставить на стол кувшин с водой, на табуретку – тазик, положить мыло и полотенце. Она улыбнулась. Вышла в сад. Плащ ее раскинут на жерди, с сапог счищена грязь, они сушились на рогатках.
Федор, Савва, Михаил и Веня Ясаков обсушивались у костра, Денис разливал в чашки уху, вокруг костра от согревающейся земли поднимался пар, космы дыма висли на мокрых ветвях яблонь. Юрий побледнел от бессонной ночи, но глаза ясные, веселые. Юля улыбнулась ему, в улыбке этой сказалось все: виноватость, и просьба простить ее, и обещание, что отныне она всегда будет с ним доверчива и нежна.
И теперь, о чем бы ни заходил разговор, Юрий, взглянув на Юлю, улыбался.
Молодые Крупновы сразу приняли Юлю как свою, подкладывали в ее миску рыбу, шутили. В катере Михаил усадил Юлю между собой и Юрием. Только Денис изредка задерживал на женщине короткий острый взгляд.
Когда сошли на пристань, вдруг послышался крик, особенно звонкий в утреннем воздухе:
– Ловите!
Из распахнутых дверей пожарной выбежал человек, медная каска сияла на солнце.
– Ловите! – кричал он что есть мочи, в то время как губы его раздвигала предательски веселая улыбка.
Юрий схватил пожарника за руку, и он, покачнувшись, загребая сапогами грязь, остановился.
– Тебе, что, Теткин, приснилось что-нибудь на вышке?
– Юрий Денисович! Какие могут быть сны на дежурстве? Беда случилась: Иванова никак не поймают. Смотрите, газует.
По набережной гонял на мотоцикле Анатолий Иванов, почти с безумной храбростью и риском лавируя на поворотах между побеленными каменными столбами на бровке откоса и заводской стеной. Когда он, согнувшись над рулем, пролетел мимо, едва не сбив с ног Юлю, все поняли по его бледному лицу, что уже не Толя владел машиной, а, наоборот, машина владела им и на полном газу стихийным образом неслась прямо к своей гибели.
– Пропал! – воскликнул пожарник, ударяя ладонями по каске. – Экая ведь беда! Пристал Анатолий Иванович: дай мотоцикл. Я, говорит, хочу технику знать на все сто. Секретарь, говорит, горкома, Юрий Денисович, приказал партийным работникам учиться управлять машиной или, на худой конец, мотоциклом… Вот Толя и запустил, а остановить не может. На себя дерни! Падай в газон! Плашмя, плашмя!
Глаза Иванова уже почти обморочно косили.
Федор и Веня Ясаков с проворством растянули бредень. Иванов с полного хода врезался в мотню, мотоцикл выхаркнул клубы дыма и заглох.
– Да, Толю Иванова надо знать, – сказал Савва, усмешливо щурясь на Юлю, – технику любит со страшной силой.
– А вы, Денис Степанович, давно знаете Иванова? – спросила Юля.
Денис пожал плечами.
– Кто же не знает Анатолия Ивановича, – насмешливо продолжал Савва, – едва ли не с десяти лет на руководящей работе! Помнится, на городской конференции комсомола критиковали Толю за отрыв от молодежи, за то, что он напускает на себя слишком большой серьез. Ну, эти рабочие девчонки, знаешь, как они критикуют! И вот в перерыв перед голосованием заиграли «Камаринскую» во дворе театра. Комсомолята ударились в пляс – только пыль столбом. Я возьми и шепни Иванову: «Спляши, покажи, что ты критику приемлешь, ближе к молодежи становишься». Плясал – до обморока… Не завидую я Юрию: долго еще Толя будет ему портить настроение…
– Почему же? Если он так плох, надо от него избавиться, – сказала Юля.
– Как же избавимся, если он в номенклатуру попал? Нет, братцы, будем теперь передвигать Толю с места на место, пока не помрет естественной смертью или не разобьется на машине. Толя любит стращать людей. Даже у самого Карла Маркса биографические грешки находит. Что же говорить о нашем брате? – продолжал Савва, поглядывая сбоку на Юлию: она все больше бледнела, нервно теребя концы платка. – Смотри, Юра, в качестве второго секретаря Иванов подвергает сомнению твое пролетарское происхождение, у тебя что-то не в порядке с дедом по материнской линии, – смеялся Савва, сам не придавая значения своим словам, просто бессонная ночь на работе сделала его нервно-болтливым.
Юрий с улыбкой ответил:
– Пошлем Анатолия к летчикам, там он, осваивая технику, сломает голову. Номенклатура прольет слезы по бесценному и успокоится…
– Ну, знаете, это уж чересчур жестоко, – сказала Юля. Она решительно пошла навстречу хромающему Иванову. Крупновы переглянулись.
Под вечер Юля и Рэм подошли к отцовскому дому.
– Вызови папу, я подожду в сквере, – сказал Рэм сестре. – Проститься надо. Немало горя хлебнул он с нами.
Но в это время Тихон сам вышел из калитки. Увидев своих детей, он запнулся, будто забыл, с какой ноги надо ступать.
– Юля! Рэм! Идемте, чего же вы стоите?
– Не хочу встречаться с мадам, – сказал Рэм.
– Без ножа режешь, сынок. Не бойся, я один. Понимаете?.. Один я!
Рэм просунул пальцы за отцовский пояс, как это делал в детстве.
– Проститься пришел, отец. Ухожу в армию.
– В армию? Большой стал. Идем угостимся на прощание.
– Ладно. Только не устраивай мне ловушку, отец.
Два сильных толчка в сердце, и Тихон вяло опустился на скамейку. Юля взяла его под руку, и все трое зашли во двор, потом в дом. На кухне Рэм погладил седую голову красивой старухи Матвеевны.
– Пришел, непутевый… Бог услыхал мою молитву.
Рэм, указывая в угол, на картинку в рамочке, подмигнул:
– Хитришь, бабуся!
Старуха подала в кабинет бутылку вина, закуску. Юля села на диван, отец и брат – за круглый столик.
Большой рабочий стол заставлен подарками товарищей: модель самолета, кубок, шагреневая папка с серебряной монограммой, пепельница из нержавеющей стали. На уголке стола тоненькая книжечка: А. Иванов-Волгарь, «Новые стихи». Написано на первой страничке: «Руководителю одной из крупных партийных организаций на Волге, железному большевику, учителю и вдохновителю моему Т. Т. Солнцеву от всего сердца Анатолий Иванов».
Выпили молча, думая каждый о своем. Окно затенил старый, с усыхающими ветвями тополь.
В густой зелени проступили блеклые пряди листьев. Хотя солнце и светило ярко, было что-то предосеннее в косых лучах, и небо отливало далекой холодеющей голубизной, за Волгой, умиротворенная, желтела степь, прозрачная и задумчивая вставала даль за лесом.
Глубоко вдыхал Тихон чистый воздух, пахнувший яблоками, и на душе его становилось все спокойнее, яснее. В глазах мягкий свет. Если бы ему сейчас сказали, что жена больше не его, он, наверное, не огорчился бы. У него есть сын и дочь, есть вот этот новый, просветленный и спокойный мир, очищенный от мелочных тревог и огорчений.
В саду всхрапывала пила. Рэм косился на окно, пил рюмку за рюмкой.
– Давно хотел спросить тебя, отец, да все стеснялся, – сказал Рэм. – Ты жесткий, прессованный, полированный – не ущипнешь. А теперь вижу, вроде размяк. Кто дал мне это странное имя?
– Мать.
– Теперь понятно, почему она бросила нас: неудачное дала имя своему дитяти. Рэм – это, очевидно, что-нибудь революционно-электрическо-механическое. Да?
– Замолчи, Рэм! – Юля взяла рюмку брата, выплеснула в окно.
Пила с легким визгом всхрапывала. Ветви тополя вздрагивали.
Кажется, Тихон вдруг сделал открытие, что самым дорогим и важным в его жизни были дочь и сын, а самое большое несчастье заключалось в том, что дети невзлюбили мачеху. Но он любил ее и любил их.
«Неужели это моя жизнь? – думал Тихон Тарасович. – Когда все началось? Да, это твоя жизнь. Ты отлично знаешь, когда началось все».
– Я люблю тебя, Тихон ты мой Тарасович, – говорил Рэм, – и тебя, Юлиана прекрасная, люблю. Что бы с вами ни случилось, знайте: есть у вас Рэмка! Не дам в обиду. А ты, отец, подружись с моими друзьями, то есть с Крупновыми. Ей-богу, хор-р-ро-шие люди!
– Пусть с ними черт в прятки играет! – выпалил Тихон. Он встал и зашагал по просторному кабинету, шаркая ногами. Он бранил Юрия, и в складках губ его сквозило что-то грубое, жестокое. Шея наливалась кровью.
Вдруг под окном треснуло, тополь задрожал всеми ветвями и листьями и, перечеркивая небо, хрястнулся на землю. В кабинете стало непривычно светло. Рэм высунулся из окна: два парня отсекали топорами ветви тополя. За клумбой цветов стояла мачеха в ярком халате.
– Они из психолечебницы? – спросил Рэм отца.
Тихон невнятно проворчал: тополь заслонял вид на Волгу.
Всем троим было как-то неловко. Рэм поцеловал отца, сестру и, встряхнув красно-медными волосами, сунув руки в карманы брюк, ушел легкой, пружинящей походкой.
Минувшей ночью Юля боялась спросить Крупнова, что он думает об ее отце, теперь же она еще больше боялась спросить отца, почему он так зол на Юрия. В этот вечер она примирилась с мачехой, говорили, как бы уломать Тихона Тарасовича показаться врачам. Никогда он к ним не ходил и, наверное, не пойдет. И сейчас сидел в кабинете, роясь в каких-то бумагах. Мачеха пошла к нему позвать прогуляться, и вдруг Юля услышала ее крик. Открыла дверь: отец лежал грудью на столе, большая, с сединой голова неловко подвернулась, ухо утонуло в чернильной луже. Лицо мачехи странно перекосилось.
Внимание Юрия было захвачено этим близким дождем: пройдет он рекой или поднимется и сюда? На всякий случай Юрий натаскал дров под камышовый навес, пристроенный к деревянной сторожке. Дождь, достигнув пасеки, ближе не продвигался. Шумела листва. Из ливня выплыла женщина и, обходя яблони, направилась к костру. Капюшон закрывал ее голову и лоб. Под тонким мокрым плащом угадывалась сильная молодая женщина. И он сердцем почувствовал Юлю, прежде чем увидел очертания ее лица, блестящие из-под капюшона глаза.
Он стоял, укрывшись с головой брезентовым плащом сторожа, и она, не узнав его, спросила, нетвердо выговаривая «р»:
– Дорогой дяденька, нельзя ли душу согреть у твоего огонька?
– Грейся, Осень…
Резким движением руки Юля откинула с головы капюшон, села на кучу мелкого хвороста, вытянула к огню ноги. Повыше черного голенища сапога золотилось загорелое округлое колено.
– Я чувствовал, что встречу тебя.
– Ты просто знал, что я здесь. Но я скоро уйду на каменный карьер, – возразила Юля, очищая палочкой налипшую к сапогам грязь.
– На этот раз я не отпущу тебя, Юлька.
Распахнув полы плаща, она повернулась к огню грудью.
– Попробуй.
Шумно зароптал дождь, зашипели дрова, и пламя костра будто присело на корточки.
– Однако, Юрий Денисович, странные контрасты: сбоку печет, сверху поливает. Нет ли местечка получше?
– Есть чудесная хижина. Идем! – Он взял горящую головню, пошел, выжигая во тьме узкую тропу.
Открыл двери сторожки, посветил: топчан на козлах, рядом на столике ящик с яблоками, под низкой тесовой крышей вяленая рыба на веревочке.
– Устраивайся, Юля, как дома.
– Спасибо! Брось свой факел, у меня есть более современное освещение. – И в руке ее замурлыкал электрофонарик «пигмей». Ярким снопом лучей Юля ощупала хижину, присела на топчан. «Пигмей» умолк, и в темноте было слышно, как она сняла сапоги и улеглась на топчане. Сочно захрустело яблоко на ее зубах. Юрий стоял у порога. Уже выветрился дым, который напустил он головней. Пахло яблоками, сеном, рыбой.
– Я посижу около тебя. – Юрий сел на ящик, коснулся ее теплого плеча.
Юля, торопливо обуваясь, задела локтем его лицо.
– Я уйду.
– Не пущу. Сяду на порог и не пущу! – сказал Юрий.
Вдруг замурлыкал «пигмей», и в лицо Юрия ударил яркий свет. Не мигая, Юрий напряженно смотрел туда, откуда лился этот свет. Но вот снова наступила тьма, и он услышал безрадостный вздох:
– Уехал бы ты, что ли, из города…
– А плакать не будешь?
– Может, и буду. Но лучше расстаться.
– Спи, я пойду к рыбакам.
Плыли над головой облака, сеял мелкий теплый дождь, каждая ветка брызгала водой, и ноги промокли. Раза два подходил Юрий к двери сторожки, стоял, держась за мокрую скобку, не решаясь открыть дверь.
Крыша навеса монотонно пела под ровным обкладным дождем. Шушукались в темной тишине орошаемые деревья. Лицо обволакивал сырой и теплый воздух, пропитанный запахами яблок и земли. По Волге проплыли огни какого-то судна. Протекала над головой камышовая крыша, гулко стучали капли о стружки. И сердце билось учащенно. Казалось, счастье вот здесь, за этой деревянной стеной, нужно только войти в домик. Осторожно переступил порог и, направляясь в темноту, свалил ногой чурбан…
– Ты по-прежнему боишься меня, Юля?
– Я тебя не боюсь, когда мы так. А жить с тобой в одном доме боюсь. – Голос ее задрожал. – Ты же отлично знаешь: не верю тебе. Не простишь мне мое прошлое. Не убеждай меня, Юра, не надо. Да и я не хочу прощения и снисхождения.
– Я не судья, ты не подсудимая. Ты меня прости за все…
Жесткими пальцами взял ее за подбородок, запрокинул голову. Дрожь сотрясала тело Юлии…
Утомленный жадной лаской, Юрий положил голову на колени женщины. Она, закусив яблоко, склонилась к лицу Юрия, подала его, как птица в клюве, и он вцепился зубами в сочное яблоко. На горячих губах не успевал высыхать кисловато-сладкий сок. Из минувшего всплывало в памяти и оседало в сердце лишь то радостное, что связывало их с момента, когда он вынырнул однажды из омута. Так завершилась их подготовка к жизни. Утром возьмутся рука за руку и пойдут из этой сторонжи легко, не оглядываясь на пройденное.
Но вот яблоко съедено. Приглушенный плач Юлии встряхнул Юрия.
В маленьком оконце метался текучий лунный свет, то вспыхивая, то угасая на оголившемся плече Юли. Лицо, как ставнями, прикрыто ладонями. Будто прикипели – он едва оторвал их от лица.
– Что с тобой?
С грустной злостью комкала слова:
– Ненавижу… Себя ненавижу!..
Больно смотреть на нее в этом текучем свете луны. Юрий заслонил спиной окно, ласково сжал худые плечи женщины.
– Все хорошо. Не усложняй. Верь мне и себе, Юля.
Она вывернулась из его рук, встала.
– Я бы на твоем месте выругалась покрепче, да и ушла… Хотя нет! Пожалей меня, а? – Обняла Юрия, целуя его голову, лоб.
Юрий прикрыл ее плечи пиджаком, посадил на колени, укачивая, как ребенка. Вдруг она отстранилась и сказала, что жалость к женщине нередко граничит с подлостью.
– Я опять начинаю не понимать тебя, Юля.
Она села рядом и, смеясь, сказала: с чего это он взял, что может понимать всех? Потом расспрашивала о своем отце, действительно ли необходимо было освобождать его от работы.
– Успокой меня, рыжий, сознайся, что жестковато поступили со стариком. Отбрось все, скажи, как ты лично относишься к нему. Если бы ты знал, как мне страшно оттого, что спросила тебя! Я почти догадываюсь, что ты ответишь.
– Не будем вмешивать родителей в нашу жизнь.
– Но ты-то за своих всегда на стенку лезешь.
Юрий успокоил ее. Тихона Тарасовича уважают. Ему пора отдохнуть. Заслужил. Юрий умолчал о том, с какой обидой сказал Солнцев на бюро: «Работу хотите подыскать мне? Вы лучше думайте о своей работе!» – и ушел, хлопнув дверью.
– Спи, Осень, спи! – Юрий прикрыл ее двумя плащами и вышел.
В пристройке Юля догнала его и сзади окутала плечи плащом. Прикосновение ее рук было легкое, мгновенное, ласковое.
– Спасибо, Осень.
Юля проснулась, когда солнце хлынуло в маленькое окно, залило глиняный пол.
Чьи-то заботливые руки успели, пока она спала, поставить на стол кувшин с водой, на табуретку – тазик, положить мыло и полотенце. Она улыбнулась. Вышла в сад. Плащ ее раскинут на жерди, с сапог счищена грязь, они сушились на рогатках.
Федор, Савва, Михаил и Веня Ясаков обсушивались у костра, Денис разливал в чашки уху, вокруг костра от согревающейся земли поднимался пар, космы дыма висли на мокрых ветвях яблонь. Юрий побледнел от бессонной ночи, но глаза ясные, веселые. Юля улыбнулась ему, в улыбке этой сказалось все: виноватость, и просьба простить ее, и обещание, что отныне она всегда будет с ним доверчива и нежна.
И теперь, о чем бы ни заходил разговор, Юрий, взглянув на Юлю, улыбался.
Молодые Крупновы сразу приняли Юлю как свою, подкладывали в ее миску рыбу, шутили. В катере Михаил усадил Юлю между собой и Юрием. Только Денис изредка задерживал на женщине короткий острый взгляд.
Когда сошли на пристань, вдруг послышался крик, особенно звонкий в утреннем воздухе:
– Ловите!
Из распахнутых дверей пожарной выбежал человек, медная каска сияла на солнце.
– Ловите! – кричал он что есть мочи, в то время как губы его раздвигала предательски веселая улыбка.
Юрий схватил пожарника за руку, и он, покачнувшись, загребая сапогами грязь, остановился.
– Тебе, что, Теткин, приснилось что-нибудь на вышке?
– Юрий Денисович! Какие могут быть сны на дежурстве? Беда случилась: Иванова никак не поймают. Смотрите, газует.
По набережной гонял на мотоцикле Анатолий Иванов, почти с безумной храбростью и риском лавируя на поворотах между побеленными каменными столбами на бровке откоса и заводской стеной. Когда он, согнувшись над рулем, пролетел мимо, едва не сбив с ног Юлю, все поняли по его бледному лицу, что уже не Толя владел машиной, а, наоборот, машина владела им и на полном газу стихийным образом неслась прямо к своей гибели.
– Пропал! – воскликнул пожарник, ударяя ладонями по каске. – Экая ведь беда! Пристал Анатолий Иванович: дай мотоцикл. Я, говорит, хочу технику знать на все сто. Секретарь, говорит, горкома, Юрий Денисович, приказал партийным работникам учиться управлять машиной или, на худой конец, мотоциклом… Вот Толя и запустил, а остановить не может. На себя дерни! Падай в газон! Плашмя, плашмя!
Глаза Иванова уже почти обморочно косили.
Федор и Веня Ясаков с проворством растянули бредень. Иванов с полного хода врезался в мотню, мотоцикл выхаркнул клубы дыма и заглох.
– Да, Толю Иванова надо знать, – сказал Савва, усмешливо щурясь на Юлю, – технику любит со страшной силой.
– А вы, Денис Степанович, давно знаете Иванова? – спросила Юля.
Денис пожал плечами.
– Кто же не знает Анатолия Ивановича, – насмешливо продолжал Савва, – едва ли не с десяти лет на руководящей работе! Помнится, на городской конференции комсомола критиковали Толю за отрыв от молодежи, за то, что он напускает на себя слишком большой серьез. Ну, эти рабочие девчонки, знаешь, как они критикуют! И вот в перерыв перед голосованием заиграли «Камаринскую» во дворе театра. Комсомолята ударились в пляс – только пыль столбом. Я возьми и шепни Иванову: «Спляши, покажи, что ты критику приемлешь, ближе к молодежи становишься». Плясал – до обморока… Не завидую я Юрию: долго еще Толя будет ему портить настроение…
– Почему же? Если он так плох, надо от него избавиться, – сказала Юля.
– Как же избавимся, если он в номенклатуру попал? Нет, братцы, будем теперь передвигать Толю с места на место, пока не помрет естественной смертью или не разобьется на машине. Толя любит стращать людей. Даже у самого Карла Маркса биографические грешки находит. Что же говорить о нашем брате? – продолжал Савва, поглядывая сбоку на Юлию: она все больше бледнела, нервно теребя концы платка. – Смотри, Юра, в качестве второго секретаря Иванов подвергает сомнению твое пролетарское происхождение, у тебя что-то не в порядке с дедом по материнской линии, – смеялся Савва, сам не придавая значения своим словам, просто бессонная ночь на работе сделала его нервно-болтливым.
Юрий с улыбкой ответил:
– Пошлем Анатолия к летчикам, там он, осваивая технику, сломает голову. Номенклатура прольет слезы по бесценному и успокоится…
– Ну, знаете, это уж чересчур жестоко, – сказала Юля. Она решительно пошла навстречу хромающему Иванову. Крупновы переглянулись.
Под вечер Юля и Рэм подошли к отцовскому дому.
– Вызови папу, я подожду в сквере, – сказал Рэм сестре. – Проститься надо. Немало горя хлебнул он с нами.
Но в это время Тихон сам вышел из калитки. Увидев своих детей, он запнулся, будто забыл, с какой ноги надо ступать.
– Юля! Рэм! Идемте, чего же вы стоите?
– Не хочу встречаться с мадам, – сказал Рэм.
– Без ножа режешь, сынок. Не бойся, я один. Понимаете?.. Один я!
Рэм просунул пальцы за отцовский пояс, как это делал в детстве.
– Проститься пришел, отец. Ухожу в армию.
– В армию? Большой стал. Идем угостимся на прощание.
– Ладно. Только не устраивай мне ловушку, отец.
Два сильных толчка в сердце, и Тихон вяло опустился на скамейку. Юля взяла его под руку, и все трое зашли во двор, потом в дом. На кухне Рэм погладил седую голову красивой старухи Матвеевны.
– Пришел, непутевый… Бог услыхал мою молитву.
Рэм, указывая в угол, на картинку в рамочке, подмигнул:
– Хитришь, бабуся!
Старуха подала в кабинет бутылку вина, закуску. Юля села на диван, отец и брат – за круглый столик.
Большой рабочий стол заставлен подарками товарищей: модель самолета, кубок, шагреневая папка с серебряной монограммой, пепельница из нержавеющей стали. На уголке стола тоненькая книжечка: А. Иванов-Волгарь, «Новые стихи». Написано на первой страничке: «Руководителю одной из крупных партийных организаций на Волге, железному большевику, учителю и вдохновителю моему Т. Т. Солнцеву от всего сердца Анатолий Иванов».
Выпили молча, думая каждый о своем. Окно затенил старый, с усыхающими ветвями тополь.
В густой зелени проступили блеклые пряди листьев. Хотя солнце и светило ярко, было что-то предосеннее в косых лучах, и небо отливало далекой холодеющей голубизной, за Волгой, умиротворенная, желтела степь, прозрачная и задумчивая вставала даль за лесом.
Глубоко вдыхал Тихон чистый воздух, пахнувший яблоками, и на душе его становилось все спокойнее, яснее. В глазах мягкий свет. Если бы ему сейчас сказали, что жена больше не его, он, наверное, не огорчился бы. У него есть сын и дочь, есть вот этот новый, просветленный и спокойный мир, очищенный от мелочных тревог и огорчений.
В саду всхрапывала пила. Рэм косился на окно, пил рюмку за рюмкой.
– Давно хотел спросить тебя, отец, да все стеснялся, – сказал Рэм. – Ты жесткий, прессованный, полированный – не ущипнешь. А теперь вижу, вроде размяк. Кто дал мне это странное имя?
– Мать.
– Теперь понятно, почему она бросила нас: неудачное дала имя своему дитяти. Рэм – это, очевидно, что-нибудь революционно-электрическо-механическое. Да?
– Замолчи, Рэм! – Юля взяла рюмку брата, выплеснула в окно.
Пила с легким визгом всхрапывала. Ветви тополя вздрагивали.
Кажется, Тихон вдруг сделал открытие, что самым дорогим и важным в его жизни были дочь и сын, а самое большое несчастье заключалось в том, что дети невзлюбили мачеху. Но он любил ее и любил их.
«Неужели это моя жизнь? – думал Тихон Тарасович. – Когда все началось? Да, это твоя жизнь. Ты отлично знаешь, когда началось все».
– Я люблю тебя, Тихон ты мой Тарасович, – говорил Рэм, – и тебя, Юлиана прекрасная, люблю. Что бы с вами ни случилось, знайте: есть у вас Рэмка! Не дам в обиду. А ты, отец, подружись с моими друзьями, то есть с Крупновыми. Ей-богу, хор-р-ро-шие люди!
– Пусть с ними черт в прятки играет! – выпалил Тихон. Он встал и зашагал по просторному кабинету, шаркая ногами. Он бранил Юрия, и в складках губ его сквозило что-то грубое, жестокое. Шея наливалась кровью.
Вдруг под окном треснуло, тополь задрожал всеми ветвями и листьями и, перечеркивая небо, хрястнулся на землю. В кабинете стало непривычно светло. Рэм высунулся из окна: два парня отсекали топорами ветви тополя. За клумбой цветов стояла мачеха в ярком халате.
– Они из психолечебницы? – спросил Рэм отца.
Тихон невнятно проворчал: тополь заслонял вид на Волгу.
Всем троим было как-то неловко. Рэм поцеловал отца, сестру и, встряхнув красно-медными волосами, сунув руки в карманы брюк, ушел легкой, пружинящей походкой.
Минувшей ночью Юля боялась спросить Крупнова, что он думает об ее отце, теперь же она еще больше боялась спросить отца, почему он так зол на Юрия. В этот вечер она примирилась с мачехой, говорили, как бы уломать Тихона Тарасовича показаться врачам. Никогда он к ним не ходил и, наверное, не пойдет. И сейчас сидел в кабинете, роясь в каких-то бумагах. Мачеха пошла к нему позвать прогуляться, и вдруг Юля услышала ее крик. Открыла дверь: отец лежал грудью на столе, большая, с сединой голова неловко подвернулась, ухо утонуло в чернильной луже. Лицо мачехи странно перекосилось.