- Как темно над Москвой, - сказала княгиня, посмотрев вдаль с холма, на который поднялись теперь.
   - Наполеон не весело живет, - присовокупил Свислоч, - я на его месте жег бы фейерверки; похоже ли на правду, что в этой темноте французский император и победоносная армия целого европейского материка!
   Друзья остановились на возвышении и долго молча смотрели на туманную даль, скрывающую от глаз московские развалины и - судьбу мира.
   - У меня в полку, - начал граф Свислоч, - есть один поручик, который чудесно ворожит на картах; вчера мне рассказывал, как по книге, сколько раз я был влюблен и, злодей, пропасть отгадал! Завтра же призову его к себе, с утра, и засядем на целый день ворожить: разбогатеет ли господин Бонапарт от московской поживки и не выпадет ли ему пиковой шестерки на возвратный марш.
   - Какая же карта, - спросила княгиня, - будет означать поживку московскую?
   - Без всякого сомнения, червонная десятка, - отвечал Свислоч. - Ведь это сердечный интерес. Да уж не беспокойтесь, княгиня, мой поручик подладит карточки ко всем обстоятельствам; вообразите: он угадал, что начальная буква...
   - В азбуке аз, - перебил Тоцкий.
   - Нет, братец, что начальная буква, ну как бы вам сказать... имени той особы... в которую, что греха таить, я и теперь почти влюблен: Р.
   - Какое же это имя? - спросила Тоцкая. - ...Розалия? Больше, кажется, и имен нет на Р.
   - Это моя тайна, княгиня; я снимаю для друзей завесу с одного только ее заглавного Р.
   - Надеюсь, по крайней мере, что вы нам снимете всю завесу по сюжету завтрашней ворожбы?
   - Непременно, княгиня, и уверен, что мой поручик потешит нас чем-нибудь хорошеньким.
   Веселые шутки еще продолжались долго, пока наконец княгиня заметила, что не время ли на покой.
   - Прощай, Москва! - сказала она грустно, обратившись еще раз к ней лицом.
   - Прощайте, ваше императорское и королевское величество, - воскликнул граф Свислоч, - желаю вам по-русски: покойной ночи, приятного сна, и... кажется, желаю вам не лишнего!
   Спустившись с холма, общество отправилось провожать Тоцких; между кустами частого орешника клубился туман; часовые, вблизи которых проходили, выказывались как привидения, ибо одни только головы их и поднятые кверху штыки ясно виднелись над поверхностью густой росы, разливавшейся по всему пространству. Вокруг господствовала глубочайшая тишина, прерываемая лишь протяжными распевами перекликающейся цепи.
   На следующее утро в лагере проснулись все гораздо ранее обыкновенного: первый, и довольно крепкий, морозец напал врасплох на кочующую братию. Поле и кусты заиндевели до того, что и по восходе солнца долго еще держалась белизна, а особливо на крышах деревенских строений и по местам, лежащим в тени. Княгиня, вышед из палатки, была встречена радостными поздравлениями толпившихся вблизи офицеров; по полю еще курилось множество огней; движения у всех были как-то бодрее, многие бегали взад и вперед, чтоб разогреться, - с каким удовольствием приступили товарищи к огромному подносу, дружно установленному толстыми стаканами с чаем, предложенным княгинею на произвол озябших. Из палатки вынесли четыре складные стула, большой ковер, раскинутый подле, поместил остальных. Солнце уже начинало нагревать воздух и обещало прекрасную погоду.
   Часу в 10-м, лишь только успела княгиня отправить приготовленное к Мирославцевой письмо к ***, как перед палаткой остановились дрожки графа Свислоча.
   - С добрым утром и с добрыми вестями поздравляю друзей, - вскричал он, перемирие объявлено прерванным, и Мюрат сам объявил об этом. Сегодни, в честь первому морозу, казак попробовал над французом, не заржавел ли пистолет. Этот знаменитый выстрел есть первая буква той великой русской азбуки, которой пора уже начать учить гостей. Я сейчас из главной квартиры - объявление Мюрата принято с восторгом.
   Вслед за сим известием получен приказ по авангарду. Движение закипело, и не более как чрез полчаса палатка была убрана; походная бричка Тоцкого с двумя денщиками на рысях пробиралась в обоз, и княгиня сидела уже в коляске, запряженной четверкою в ряд; прощальные приветствия шумели вокруг ее, и она, придерживая полуопущенный вуаль, грустно и молчаливо кланялась друзьям своим. Знак подан, коляска тронулась, громкое благослови господи раздалось с козел, и скоро не слыхать стало ничего, только вдали длинная полоса пыли улегалась еще по дороге.
   Князь не хотел подвергать опасности жену свою и потому заранее еще убедил ее - тотчас, по прекращении перемирия, ехать в главную квартиру, с тем чтоб следовать потом за оною; ибо авангард, находясь в беспрестанном действии, не мог быть надежною защитою. Друзья Тоцкого, к которым он адресовал жену, вызвались принять ее под свое покровительство, и потому он оставался спокоен, зная, что если бы и не допустили ее следовать за армией, то, без сомнения, укажут безопасное место, куда удалиться.
   С отъездом Тоцкой лагерь принял вид более воинственный - повсюду была ежеминутная готовность вступить в дело. Перестрелка почти не умолкала по цепи; тучи казаков усилили отряд, и хотя не было еще наступательного движения с обеих сторон, но пожар войны, скоро долженствовавший обхватить обе страшные армии, уже разгорался.
   С сего самого времени начались, и постоянно уже продолжались, крепкие утренники; мало-помалу солнце теряло теплоту, дни становились от часу ненастнее; войска наши сблизились к селениям, они хотя не могли похвастать удобными квартирами, но все не столько уже чувствовали наступившие первые морозы, которые с начала осени обыкновенно ощутительнее бывают. Над сгоревшей Москвой, во всю широту ее, простиралась по небу длинная полоса дыму; в авангарде догадывались, что это дым с биваков и что, видно, Москва не богата уже стала квартирами.
   Два дни загадочного бессонного бдения медленно протекли с открытия действий. Беспрестанная перестрелка на аванпостах и частные, по всему протяжению оных, схватки предвозвещали наступающую последнюю борьбу... Так перебегающие столбы вихря предшествуют буре... Так у подошвы огнедышащей горы немый глагол подземного шума предваряет извержение. И час ударил! Небо изрекло грозный приговор свой... Великая, очистительная жертва открыла погребальное шествие из-за стен московских.
   Часть третья
   XXV
   Восемь писем от партизана*** к княгине Тоцкой
   13-го октября, 1812, 9 часов утра
   Упадаю к ногам вашим, прекрасная княгиня, позвольте мне тут же сесть и продолжать.
   Под эгидой вашего благочестивого напутствия счастливо вступил я в область неприятелей и сию минуту пишу к вам из Семипалатского. Вокруг меня квартиры французских гренадеров, но квартиры Мирославцевых отыскать еще не успел, хотя вы и указали мне вот на этот лес, который прямо перед окном смотрит на меня исподлобья, но мне все еще пока остается только радостная уверенность, что не далее как в моем объеме глаза укрывается и предмет моих поисков. Я ожидаю здесь возвращения двух гусаров, которые с утра бьются в этой глуши: с их прибытием мы выступаем. Отряд мой верстах в пяти на привале.
   10 часов
   Все еще нет моих гусаров, а мне без них с места нельзя тронуться. Они, кажется, должны бы отыскать хутор этого чудака: они здешние уроженцы и сами уверяли меня, что лес этот им очень знаком.
   12 часов
   Какая скука без дела! Смотрю в окно моей клетки, почти не спускаю глаз с березы, на которой должен появиться сигнал возвращения гусаров, длинный шест.
   От нечего делать я расскажу вам, что здесь около меня, чем я обставлен.
   Моя главная квартира - баня на берегу ручья, за которым лежат обнаженные поля и торчат кое-где кустарники; сзади - небольшая возвышенность, вдоль которой тянутся семипалатские избы, опушенные высоким лесом; на том конце, вдали, белеет церковь, за ней дом, а за этим домом другой, деревянный, выглядывает из густой рощи. Влево от меня огород, по которому теперь бродят два француза, в каких-то передниках, и копают из гряд, по-видимому, капустные кочни. Вот и все.
   Половина 3-го часа
   Сигнал подан. Прощайте, княгиня. Ах, если б вы могли теперь взглянуть на меня! Отворяется баня, из бани выдвигается до первых кустов нечто живое, полуползущее, это я. Письмо и карандаш в карман: сейчас начинается мой церемониальный марш.
   14 октября 1812
   Я продолжаю мое донесение Вашему сиятельству: ей-богу, сиятельству! Давно ли я сам так светел был от вашего сияния!.. Ах, княгиня, если б я был, ну, кто бы?.. Поэт. Ну, поэт, но с древними правами, то есть, чтоб слушались меня камни и слушали звери, я установил бы славный закон в пользу красоты... Но об этом провозглашу после; под личным влиянием моего сиятельного светила, под музыку вашего серебряного смеха, и даже под свисток Тоцкого, который бог знает за что зовет меня ветрогоном!
   Слушайте! Слушайте! Мои два гусара атаковали семипалатский лес удачно. Они-таки добились до какого-то там зверька, принадлежащего к тайне существования Мирославцевых и вручили ему письмо ваше для доставления по адресу. Будет ли мне дозволено их видеть, еще не знаю: на это обещан ответ через два дни, ибо на два дни я с отрядом моим должен отдалиться влево.
   Если вы захотите достать и прочесть мой сегоднишний рапорт в главную квартиру, то будете иметь перед глазами полный отчет моих действий. Прощайте, прекрасная княгиня! Встаю от ног ваших и сажусь на коня.
   18 октября 1812
   "Жив ли раненый русский полковник Богуслав?" - было первым вопросом приведенному сегодни ко мне пьяному цирюльнику, схваченному на казачий аркан. И я узнал, что Богуслав жив, что ему легче, то есть что пьяный цирюльник перестал почитать его в опасности. Из худшего лучшее, слава богу и за то!
   Ух! Как лихо пугнули мы всю здешнюю, беззаботную братию! Как целые полки покидались на лошадей, и огромные колонны зашевелились по следам десятка казаков, которым в разных местах велено было промелькнуть под глазами у неприятелей.
   Как привольно быть птицей, княгиня! Как прекрасно быть партизаном! Какое блестящее поприще открыто нам... Как зависть осмелилась допустить это! Пусть первая пуля пробьет мой череп; пусть просвещенная посредственность будет ядовитым хвостом своим указывать после на ошибки и недоглядки наши. Жребий наш выпал... мы принадлежим уже народу... Он не выдаст нашего имени на поругание... он освятит его в преданиях своих... Зависть не выгрызет уже его из памяти отечественной, всегда благодарной, всегда справедливой, как глас божий!
   Что это я заранее злюсь на завистников! Партизану ли славного 812 года останавливаться с ними! Вперед!
   Завтра к вечеру снова я подвинусь к Семипалатскому. Сегодняшнее донесение мое любопытно, достаньте его.
   25 октября 1812
   Целую неделю я не писал к вам, княгиня. Выпала пороша и зазвала нас поохотиться далее, чем думали. Снег по колено, однако же начинает опять таять. Передо мной Семипалатское с белыми кровлями, заиндевевшим лесом, и в нем ни души: и госпиталь и французы - все исчезло. Сейчас ходил я по пустому дому Мирославцевых; там встретил меня дворник: французы выступили третьего дня ночью, взяв с собою всех раненых. Вероятно, не считая места безопасным, офицер выступил в Смоленск. Мирославцевы живут в лесном доме и в усадьбу не приезжали. Жители еще не показываются. Войска неприятельские, стоявшие в окрестностях, начали сближаться к Смоленску и Дорогобужу.
   Наше появление сбивает их с толку. Они знают уже об отступлении от Москвы и не ждут доброго.
   Виноват, княгиня, но у Мирославцевых я не буду: теперь и дороги нет туда, как сказал мне дворник.
   Богуслав был жив.
   26 октября 1812
   Потоп, движущийся от Москвы, сего дня наводнил уже окрестности Дорогобужа. Какой хаос! Где это блиставшее порядком воинство! Давка, ломка, незнание мест, распри... это ад!
   Я видел князя; он здоров, спешу вас утешить этой вестию.
   28 октября 1812
   Сегодни еще стягиваются сюда силы неприятельские. К вечеру завязалась в ариергарде их перестрелка. Платов и Милорадович у них уже на плечах.
   Надеюсь послезавтра быть близко к Семипалатскому. Сейчас имел я известие о князе Тоцком и о благополучии его летучей роты имею честь моему сиятельству донести.
   31 октября 1812
   Я получил от вас три строчки, моя повелительница! Я так им обрадовался, что казак, смотря на мое восторженное лицо, лукаво покусывал губы.
   Да! Да!.. Успокойтесь: я видел вашего супруга, и он целехонек. Мы с ним часа два пировали и пили за ваше здоровье прямо из бутылки. Кто же, думаете, предложил этот тост? Не он - я, ей-богу, я!
   Никак не советую вам заезжать в Семипалатское: вам будет объезду около сорока верст самой дурной, разбитой дороги. Я ведь донес вам, что оно по милости божией цело: главная масса французской армии не раздавила его, потому что оно оставалось в стороне.
   5 ноября 1812
   Слышали ли вы, княгиня, сигнал вандальской злобы, этот безумный взрыв? Ребячье, малодушное мщение! Часть смоленской стены поднята на воздух... Наш старый, добрый Смоленск!
   Мы забрали множество наших и чужих больных и раненых, но о Богуславе нет никакой вести.
   Барон Беценваль, начальствовавший лазаретом в Семипалатском, был с своими больными в Смоленске, но куда отсюда девался, не добьюсь ни от кого.
   Как вы милы, что меня послушались! Статное ли дело отставать теперь от армии из одного нетерпения повидаться с вашей Софией!.. (Достанется же мне когда-нибудь!)
   XXVI
   Ясная зимняя ночь покрывала землю; все спало глубоким сном в занесенном недавнею метелью Ссмипалатском, только по дороге от селения к церкви раздавались два голоса и к полному месяцу мелькали две черные тени идущих.
   - Какая морозная ночь, отец дьякон, посмотрите, как выяснилось на небе. С вечера была метель и оттепель, а теперь, я думаю, градусов семьдесят стужи; я дрожу в тулупе, как после лихорадки.
   - Морозно, морозно, Симеонович, слышь, как хрустит снег под ногой, словно сухарей насыпано по дороге, а по погосту-то как будто блесточек золотых усеяно - так и горит против месяца-то; градусов, без всякого прекословия, за двадцать будет, а не семьдесят, как ты отпустил, уж этого и не слыхано; разве ты по Фаренгейтову тепломеру исчисляешь?
   - Нет, отец дьякон, я так, спроста исчисляю, по моим зубам: слышь, как стучат - чуть языка не прихватывают. Ну вот и до храма божия добрались теперь отогреемся: вон как пылает; ай-да староста, спасибо ему, как разжарил печь.
   Так собеседовали между собою дьякон и пономарь села Семипалатского, идя к заутрене, часу в четвертом ночи, на воскресенье. Усердный прихожанин, исправлявший должность церковного старосты, уже отблаговестил и, глядя на мороз, действительно, как заметил пономарь Симеонович, не пожалел дров, чтоб понагреть остывшую церковь.
   Церковь в селе Семипалатском была обширная, каменная; она не имела зимнего придела, как бывает при некоторых сельских храмах, но хотя и не обладала полным удобством теплой церкви, ибо верхние окна и маленькие окошечки в куполе, под самой главой, не имели двойных рам, но зато нижние четыре окна были в надлежащей исправности, а обширная печь, занимающая большое пространство в левом углу, близ дверей, так нагревала воздух, что православные прихожане не могли ни в какую стужу пожаловаться, чтоб озябли.
   Когда вошли дьякон и пономарь в церковь, иконостас еще не был освещен: только два огарочка горели около царских врат, зато по старой позолоте его ярко разливался свет из открытой и светло растопленной печи, которой пространное устье конечно обращалось к алтарю. Перед печью, на скамье, сидел староста, и с ним кто-то сторонний; они встали и поклонились дьякону, когда он, совершив поклоны пред образами, подошел к ним.
   - Доброго утра господам, - сказал сей последний, под шум огромного отголоска, раздававшегося от шагов его под сводами пустой церкви, - ну, холодок!..
   - Холодно, отец дьякон, - отозвался староста, - больно холодно, не изволишь ли придвинуться сюда, вот скамейка.
   Дьякон, потирая руки, подошел к пылающему устью и, засучив к локтю широкие рукава рясы, защищал лицо от жару распрямленными ладонями, обращенными к огню, и зорко вглядывался между тем в стороннего.
   - Что-то как будто лицо вашей милости мне знакомо, - сказал он ему наконец.
   - Отец дьякон не узнал меня.
   - Ах, Козьма Феофанович, да это ты! Здравствуй, здравствуй, мой возлюбленный, поцелуемся братски! Я тебя не видал уж с полгода.
   Пономарь Симеонович, окончив молитву и приготовив церковные книги, потребные к служению, поспешал греться; уже раздавались по пространной паперти скорые шаги его с правого крылоса поперек церкви, как вдруг и он воскликнул радостно:
   - Козьма Феофанович! Господь тебя благослови; каким ты случаем, сокол ясный, в наше Семипалатское пожаловал?
   Приятельские лобзания и взаимные приветствия долго разносились у теплой печи, и наконец все друзья уместились греться на длинную скамейку, прямо против устья.
   - На вас благодать божия, господа, - говорил Козьма Феофанович, причетник из села Ястребцова, господ Озерских, известных из прежнего рассказа, - ваше село целехонько; только с того краю изб десяток разорено, да под горой моста нет, а прочее все на прежнем месте; храм божий в красоте и благолепии, как слышу-то, и утвари целы и ризница. Да будет имя господне благословенно! У нас, мои отцы, хоть шаром покати, все чисто; и то правда, мы на самом шляху; и неведь какого народу к нам не наведалось! Господа ускакали в Москву, а из Москвы уже ускочили ли куда, не ведаю. Мужички разбрелись кто куда; сколько в проводники взято и пропало без вести. Уж назад-то шел враг треклятый, аки лев рыкая: все жгли, палили, ломали, били... и храм сгорел дочиста. Мы с батькой спаслись в Тресвятском, и ризница там была; что могли увезти, только то цело и осталось; а теперь воротились, глядь: и дома погорели, и где стояли-то они, не узнаешь!
   - Вечно должны благодарить вседержителя, Козьма Феофанович, - возгласил отец дьякон, известный по приходу благочестивым красноречием своим. - Его десница защитила нас, грешных, от сего нового всемирного потопа, от сего набега злочестивых татар французских на землю христианскую. Скажу тебе сначала, как было. По взятии Смоленска мы все кинулись в нашу область непроходимую, в глушь нашего леса; загнали туда скотину, лошадок, словом, пустые дома только остались во всем селе. Вдруг слышим, что следом за нами нагрянули гости и навезли раненых. Не что сказать: бусурманы боялись гнева господня, не было никакого наругательства храму святому и по избам никакой шкоды не учинено. Наши ребятишки болтают, что по улице ездили конные и днем и ночью, кажись, всемерно стерегли от поджигов, потому что боялись за больных своих. Уж мы сбирались было из лесу приударить на этот лазарет, да услышали, что тут много наших раненых лечится, так и оставили на волю божию, чтоб, паче чаяния, не обагрить рук своих в крови братии. Два месяца промаялись мы в лесу, в неусыпной бодрости и осторожности; с трудом прокормились старым запасом про новый хлеб и говорить нечего: не врагу же его оставлять было еще, зеленый скосили. Вот недели две назад узнали, что бежит вся сила нечистая в обратный путь, что большая дорога кипит народом и обозами, и до Смоленска и за Смоленском, и что наши постояльцы убрались, забрав своих больных; мы понемножку стали выставлять носы из лесу; глядим: и наша правоверная рать загремела по следам окаянных; пресвятая Богородица Смоленская помогла христолюбивому воинству нашему побороть врагов бесчисленных. Батюшко Михаил Иларионович, аки архистратиг Михаил, поражает и гонит несметную силу их и крестом и мечом; попущением божиим, изшел легион бесов из Бонапарта, якоже древле из повествуемого в Писании бесноватого, и возобладал его воинством: пораженные ужасом, нечестивцы побежали, на вящщую погибель свою, да сбудется Писание: "И обратися стадо свиное по брегу в море, и тonити в волнах".
   - Что же, - спросил Козьма Феофанович, - по соседству-то у вас так ли же благополучно?
   - О нет, братец, все развалено и истреблено: у нас теперь в избах приютились семьи по три да по четыре в каждой. Все помещичьи дома выжжены: каждую ночь разливались зарева по небесам; у нас живет теперь священник из села Преображенского, он сказывал, что у них все три села по соседству, их же помещика Ивана Гавриловича Богуслава, выгорели и разорены дочиста, а что усадьба его целую неделю горела: и леса, и сады, и зверинцы - все чисто!
   - Божие попущение, - возгласил Козьма Фоофанович, сотворив крестное знамение. - Господь даде, господь отъя, господь наказал, Он же и помилует! Не бесовского ли наваждения мы были свидетелями, - продолжал он, одушевясь рассказом, - и великою, невероподобною, можно сказать, истиною события: как будто из земли, словно из ада, нахлынули к нам силы нечистые. Гром, молния, вопли, стоны огласили нас; домы, церкви, башни затряслись, запылали; и что же: еще шумит, так сказать, в ушах наших тревога адская, а уже все исчезло: белый снег как будто вколотил врагов божиих в землю, в ад, к отцу их, диаволу, и след их исчез повсюду!
   - На дом Богуславов гнев божий излился, - отозвался пономарь Симеонович, старик пропал без вести, имение разорено, а сын в плену.
   - Как в плену, - воскликнул причетник Козьма.
   - Да он ранен был и попался в плен, - сказал дьякон, который, по-видимому, к большой досаде и пономаря и старосты, отзывался на все расспросы гостя. Каждому поговорить хотелось, у всех так много было на сердце, но делать было нечего: уважение к сану отца-дьякона, к его учености, а всего более к его честнейшим правилам, заграждали уста недовольных, и ни укор, ни насмешки не сорвались с языка их.
   - Он здесь в Семипалатском и лечился, - продолжал дьякон, - люди госпожи Мирославцевой, да и отец Филипп так рассказывали. Жаль, что не удалось нашим отбить пленников своих: на другой день нагрянул сюда летучий наш отряд, да уж поздно.
   При сих словах в огнях, запорошенных снегом, захрустело под ногами идущего, все обернулись к дверям, и отец Филипп, с пушистой шапкой и длинной камышовой тростью в руках, вступил во храм и, шепотом произнося молитву, пошел к алтарю. Набожные прихожане вслед за духовником своим толпами нахлынули; еще всего две недели, как они возобновили поклонение богу в сем святом храме, который не могли посещать более двух месяцев. Утреня началась. С каким усердием молились поселяне; как умилительно было зрелище их благоговения. Многие, стоя на коленях, заливались слезами. Как трогательны были молитвы за царя, за военачальника, за избавление от огня и меча и нашествия иноплеменников! Когда же загремел с амвона возглас за православных воинов, положивших живот за веру и отечество, глухое рыдание раздалось по храму, все колена преклонились, все руки вознеслись горе. О, как слышно было, что много отцов, матерей, жен, детей осиротелых окружает сей алтарь! Вдруг дверь из сеней отворилась: холодный столб воздуха, подобно густому облаку, взошел и рассыпался у входа. Волнение пробежало в народе; дорога к алтарю раздвигалась заранее; все оглядывались; у дверей снимала с себя пушистую, инеем подернутую верхнюю одежду стройная молодая дама; левой рукой закинув назад летучий флер зеленого вуаля, правою она оперлась о плечо человеку, поправлявшему ей обувь; слуга поднялся: медвежий казакин синего цвета обрисовывал мужественный стан его, два пистолета и кинжал белелись и на груди и у пояса, он был большого роста, седая голова его возвышалась над всеми. Молодая особа пошла к алтарю, она ласково раскланивалась с мирянами.
   - Ангел божий, - раздавалось вокруг ее, - да помилует тебя господь!
   Слезы оросили глаза ее, она остановилась близ амвона и преклонила колена.
   Это была София, это был первый выезд ее после тяжелой болезни. Сегодня был день рождения отца ее, и она решилась посетить его могилу. Заложив маленькую лошадку свою в легкие сани, Синий Человек, который ни в чем не отказывал дочери своего отца-господина, вооружился, взял своих непобедимых собак и в полной безопасности примчался целиком, по насту, ибо дороги из лесу еще не было. Но сердце его ныло: болезнь Софии была продолжительная, она еще ни разу не выходила на воздух и вдруг, по такому холоду, решилась проехать несколько верст! Он разложил шубу и обувь ее на скамейку к печи, чтоб хорошенько прогреть; сам остановился в нескольких шагах сзади своей госпожи и молился с земными поклонами.
   Лицо Софии было бледно, строгая важность блистала во взорах; она много плакала... Сколько воспоминаний теснилось в душе ее! Как все переменилось вокруг с тех пор, как последний пред сим раз была она в этом храме! Сколько перенесло муки бедное сердце ее! Здесь, у святого алтаря, она изливает свою больную душу, душу, отказавшуюся от суеты мира, презирающую в вечность, куда перенесла уже лучшие, последние надежды сердца.
   С каким участием смотрели на Софию крестьяне села Семипалатского! Она была единственная дочь того Мирославцева, который был и помещик и отец их. Теперь она сирота, без состояния; сирота, которая однако же осыпала их благодеяниями, лишенная дома, обезображенного помещением больницы, и сама живущая в хижине. Кроме того, они знали, что София лежала на одре смертной болезни, что едва еще на ногах, видят ее в первый раз, и видят в холодную ночь, в храме божием, коленопреклоненную, заплаканную. "Если б мы принадлежали еще ей, - думали они, - нечего бы нам горевать о потерях наших; всякую льготу готово оказать это добродетельное сердце. А теперь двенадцать помещиков в одном селе - чего тут надеяться!"
   София встала, она обратилась назад, Синий старик бросился к ней за приказанием и, выслушав, пошел в алтарь. Она приглашала священника тотчас по окончании утрени прочитать литию над могилой ее отца.