Друзья, заключив разговор, после скромной монастырской трапезы распростились и разошлись по назначенным для отдохновения комнатам. Вслед за сим огни погасли в кельях архимандрита, и глубокая тишина водворилась в обители.
   Огромный бас соборного колокола скоро огласил молчаливое эхо Смоленских башен, и благовест к утрени раздался при всех многочисленных церквах города и в предместий. Во многих окнах затеплились огоньки; набожные жители, коих явилось много в те грозные минуты испытания, сотворив крестное знамение, подымались с ложа и поспешали в храмы господни. У кого из них отцы, братья, дети или мужья готовились на смертный бой за отчизну, уже затопленную сильными врагами. У кого престарелые родители, жены и дети просили от предстоящей опасности защиты, которой не предвиделось возможности оказать. О, как близость беды, и особенно угрожающей сердцу в самых чувствительных его связях, обращает отуманенного смертного к творцу его. Как священными представляются в лютую годину испытаний все те, установленные добрыми предками нашими, обряды богопочитания, кои часто называются суеверием и предрассудками; с каким проницающим душу благоговением смотрят на совершение их, ибо они становятся тогда вестниками набожного расположения духа, чего содрогается и самое неверие, в чем высочайшее мужество ищет иногда отрады, чтоб не быть подавлену силою страдания! Общее несчастие сближает людей; какою сдружественною, тесною толпою обступаются алтари; с каким участием выслушиваются горести и страхи каждого! Картина народного бедствия есть зрелище самое трогательное, самое возвышенное, какое только может поколебать сердце!
   Громкий благовест с монастырской колокольни пробудил почивающих тружеников, и они благоговейно, с обычной радостию, поспешали на славословие бога, - бога их милующего, их уединившего от суеты и обещающего им, внятным глаголом душевного убеждения, сторичное вознаграждение за их теплую веру, покорную, немудрствующую, и плоды коей уже вкусили они в забвении земных скорбей, разразившихся некогда над их головами.
   Шаги монахов, молчаливо шествующих ко храму, чутко отдавались во влажном утреннем воздухе. Благоговейно остановились они под огромным сводом, из-под коего начиналась подыматься каменная лестница, ведущая в церковь. Они сотворили молитву; некоторые старцы упали на колени и читали вслух обычные стихи в славу божию; старый ключ заскрипел в замке железной двери, современной основанию храма; она отворилась, иноки повторили молитву и вошли в темную церковь. Старец, шедший с фонарем, приблизился к алтарю и с коленопреклонением и молитвою зажигал по одной свече перед каждым из местных образов; прочие же монахи разделились по клиросам и приготовляли книги, потребные к служению. Первоначальное освещение весьма было недостаточно для отделения предметов под мрачными сводами возвышенного здания храма. Слегка отражась по старинной позолоте высокого иконостаса, едва осиявало оно местные образа, между тем как другие, в несколько рядов возвышающиеся над нижними, иконы казались окруженными каким-то священным сумраком; и те, кои были вверху, едва отделялись от мрака, владычествующего под арками.
   Старинные христианские храмы внушают особенное благоговение в посещающих оные. Кроме священной мысли о божестве, соприсутствующем сердцу молящемуся, как все земное представляется ничтожным в окружности сих торжественных стен, где ежедневно славословится имя божие в продолжение многих столетий; куда благочестие заводило когда-то наших забытых предков и куда наверное придут некогда позднейшие наши потомки, дети столь любимых детей наших, когда и наше существование будет забыто на земле!
   Скоро благоговейный голос священнослужителя огласил святая святых благословением вечного, веки на сем месте восхваляемого; торжественное и благозвучное пение клиров раздалось под пробужденными сводами, и набожное последование утрени возымело начало.
   Граф Обоянский едва успел забыться первым сном в уединенном покое своем, как громкий благовест огласил монастырь. Лета не допустили его, однако же, преодолеть усталость, с которою начал было бороться, чтоб идти в церковь; сквозь тягостный сон то казалось ему, что уже одевается и что не может чего-нибудь отыскать, хлопочет, отодвигает столы и стулья и, опамятовавшись, чувствует, что это сон, что он лежит по-прежнему на кровати с отягощенной головой, с застилающимися дремотой глазами; он досадует на себя и снова засыпает; и опять во сне сбирается; и таким образом продолжая лежать между изнеможением и беспокойством, он наконец пробужден был звоном, возвещающим чтение во храме слова божия. С горьким упреком в сердце он встает тотчас с кровати, одевается наскоро и спешит выйти на свежий воздух, чтоб ободрить себя.
   Утреннее небо уже светлелось, розовая заря восходила из-за восточных стен древней обители; он вышел на садовую дорожку, ведущую ко храму; вокруг господствовало торжественное уединение; туман кружился около развесистой зелени дерев, из-за которой чернелся по небу высокий храм, и отсвечивались в окнах его уже многочисленные огни алтаря. Он входит под свод; подымается по ступеням; отворяет упорную по тягости дверь, и священное зрелище ослепительно сияющего дома божия, аромат фимиама и сладостное пение гимнов наполняют сердце его благоговейным восторгом. Забыт покой ложа; он чувствует себя сильным и свежим; ему мнится, что вступил в другой мир, где люди и ангелы веселятся о боге своем. Пять огромных паникадил пылали бесчисленными огнями, над коими чернелся, покрытый древнею живописью, свод, в течение веков неприкосновенный; ряд висящих перед местными иконами подсвечников и несколько выше ряд лампад сообщали достаточный свет иконостасу, над которым, в самой высоте храма, серебряный голубь держал светильник у подножия распятого Христа. Черные одежды поющих иноков не внушали ничего мрачного, ибо гласы сердечного веселия исходили из уст их; их накрытые главы в сем священном месте, куда и владыкам земным не дозволяется входить покровенными, напоминали о высокой степени их христианского достоинства; казалось, столпы церкви, сии первые поборники веры, окружают жертвенник закланного агнца и молятся помиловать слепой род человеческий.
   Набожный архипастырь стоял подле старинного, сияющего позолотою, места своего; несколько поодаль за ним стоял князь Бериславский. Граф остановился у одного из четырех столпов, поддерживающих готические своды здания и тяжесть пяти церковных глав, какими обыкновенно увенчивали древние христиане свои огромные храмы.
   XIII
   Село Семипалатское окружено с трех сторон болотистым дремучим лесом, к которому прилегает роща. Лес этот простирается и к Смоленску и к Дорогобужу и издревле был обиталищем хищных зверей, почему поселяне всех окружных деревень, для взаимного сообщения между собою, проложили объездную дорогу, через поля. В Семипалатском бору и не совсем было чисто, как выражались туземцы: деревенские ребята часто слыхали, как стороной, в самой глуши, раздавались вещие "ау", на которые откликалось по лесу так страшно. Иногда в тихую лунную ночь вдруг что-то пойдет по лесу с таким треском и свистом, что сердце замрет. Старики толковали, что, по преданиям, с незапамятных времен несется дурная молва об этом лесе; что до православия еще жил в нем какой-то чернокнижник, который много делал зла целому краю; что этот чернокнижник был проклят матерью, а потому и не мог умереть. Хотя давно уже об нем не стало слышно, но сила-де нечистая не выводится.
   Несмотря однако же на сие, нужды сельские поневоле заводили иногда крестьян в этот лес, но не близко к Семипалатскому; ибо между селом и лесом было непроходимое болото, заросшее кустарниками, а верстах в десяти ниже, к Дорогобужу, где и было несколько проселков, сбивчивых и едва проходимых. Говорили также, что главный проселок леса шел где-то и когда-то из окрестностей Семипалатского к самому Смоленску, и ежели бы по нем можно было ездить, то, вместо семидесяти верст, всего было бы верст сорок. Однако же этот проселок был потерян, и лишь сказание об нем существовало в народе. По направлению к Смоленску во многих местах были такие топи, что отнимали наималейшую надежду к переходу. Носились слухи, что покойник Мирославцев не умер бы так молод, как бы не проговорился раз, что хочет непременно проложить тут со временем езжалую дорогу прямо в Смоленск.
   В самой глуши описываемого леса, верстах в восьми от Семипалатского, стоял двор, хорошо устроенный, обзаведенный хозяйством и, по положению своему, недоступный. Хозяин этого двора, видный, необыкновенного роста седоволосый старик, известен был крестьянам всего околотка под таинственным именем Синего человека, может быть, оттого, что всегдашняя одежда его была синий казачий кафтан. Впрочем, происхождение его не было тайною: этот Синий человек был некогда камердинером у покойного Мирославцева и скоро после смерти его поселился в бору. Крестьяне не знали за ним ничего худого, однако же, из осторожности, всячески избегали встречи с ним, и ни одна старуха не прошла мимо его, не сотворив молитвы. Синий человек не искал знакомства и без особливой нужды не приходил вовсе на село; а потому разве на ярмарке случалось его иногда увидеть. В известные праздники он являлся со всей семьей своей на господский двор, но и тут у него не было особенных приятелей: обыкновенно он приходил к госпоже, и в то время никто без призыва не мог войти в ее кабинет. Почти всегда видели его выходящего заплаканным, но этому не удивлялись, ибо слыхали о привязанности его к покойному барину.
   В одну темную ночь Синий человек, оглядев по обыкновению во дворе своем и затворив ворота, сидел в чистой, большой горнице своего уединенного жилища и собирался ужинать, как вдруг три огромные его собаки, лежавшие в разных углах, вскочили и заворчали. Прислушавшись внимательно, он отличил среди лесного шума от порывов ветра как будто стук у ворот своих. Заткнув за кожаный пояс пистолет, он вышел на крыльцо и услышал явственно, что кто-то стучится.
   - Кого бог несет? - вскричал он. Ветер и шум почти заглушали голос. Он подошел ближе к воротам и повторил вопрос.
   - Отопри, Антон, - раздалось за воротами, - впусти Фому.
   - А! Дорогой мой Фома! - воскликнул он радостно, вынимая засов из скобы. Откуда это бог тебя несет в такой час?
   Ворота заскрипели; человек в черной бурке, верхом, с двумя медиоланскими собаками, въехал во двор. Хозяин и гость поцеловались и, привязав лошадь, пошли в горницу; хозяйка засуетилась с самоваром; собаки, как старые знакомые, обошлись между собою дружелюбно, и мирный, молчаливый дом пустынника оживился веселым разговором.
   - Я ведь к тебе прямо из Смоленска, - начал Фома, - ты, конечно, не удивишься, что я проехал проселком, это уже не в первый раз. Помнишь, как часто, в молодости, мы с тобой тут езжали и охотились? Только ваше Семипалатское как будто отодвинулось; дорога так длинна мне показалась, хотя я скакал, где мог, во всю прыть. Барыня послала меня с письмом к Софье Николаевне. Скажи, брат Антон, лучше ли ей? Давно ли ты был в усадьбе? Барыня со слезами просила меня самому на нее взглянуть; она говорит, что оставила ее очень больной.
   - Я вчера был в Семипалатском, - отвечал другой, - барышни не видал, а барыня жаловалась, что не совсем в доме хорошо. Боже мой, слышал ли ты, Фома, что старый Богуслав наделал... Да если б я сугубого греха не боялся, ножом бы готов заплатить ему! Разбойник! Ему ли так поступать в доме Мирославцева? Грянет гром небесный... да... он грянет; и в земле не обретут покоя его кости!
   Слезы покатились градом по лицу Антона; седые волосы его как будто поднялись; глаза блеснули яростию:
   - Проклятие! - воскликнул он так громко, что затряслись стены его дома. Ежели мое старое сердце еще проклинает его, стало быть, злодей достоин этого! - Тут, объяснив посетителю о приезде Ивана Гавриловича в Семипалатское и о разговоре его с матерью и дочерью, он продолжал: - Ступай, Фома, я тебя не держу; вези скорее письмо княгини; бери мою лошадь; мы тебя будем ждать к ужину, хоть до утра: долг прежде всего!
   Через несколько минут пустынный бор огласился топотом бодрого коня, и Фома, старый, единственный друг Антона, пробрался известными ему изворотами чрез болото и лес и скоро въехал на широкий двор помещичьего дома.
   В освещенной двумя лампами зале уединенного дома Мирославцевых господствовало молчание. Мать ходила задумчиво взад и вперед; в простенке между окнами стоял, сложив крестом руки, толстый пожилой человек, в очках, а у противоположной стены, подле закрытого рояля, сидела София, перелистывая какую-то книгу. Блестящая София была не та уж, что несколько дней назад. Глаза ее подернуты были какой-то зловещей томностью; строгая задумчивость окружала ее бесцветные уста; лицо ее было бледно. Легкая белая одежда свободно волновалась около стройного ее стана и густыми складками упадала к ногам. Шелковые локоны не блистали вокруг ее головы: все богатство их собрано было в пышном узле косы, единственном украшении юного чела ее. Софья не читала. Она, по-видимому, искала чего-то для поддержания мысли, пред тем сообщенной человеку, против ее стоявшему.
   - Я не могу найти, - сказала она после нескольких минут молчания, оставляю вас, доктор, победителем, до времени.
   В эту минуту движение, происшедшее в передней, остановило мать против дверей, из оной ведущих в залу: казалось, кто-то незнакомый говорил; дверь отворилась, и доложено о прибытии из Смоленска Фомы. Восклицание вылетело из уст Софии. Она встала. Лицо ее вспыхнуло, глаза оживились.
   - Маменька, позвольте ему войти сюда: у него, верно, есть письмо от княгини... Фома! - продолжала она, обратившись к дверям. - Войди сюда. Здравствуй, добрый Фома! Что княгиня? Есть ли письмо ко мне?.. Есть ли у тебя письмо? - повторяла она, между тем как старик раскланивался низкими поклонами с матерью.
   - Княгиня Александра Андреевна, - сказал он и ей наконец, - приказала мне, матушка Софья Николаевна, взглянуть на вас своими глазами; слава богу, что вижу вас.
   - Да разве нет письма ко мне?
   Фома замялся: ему было приказано отдать письмо к дочери через мать: княгиня не знала о состоянии здоровья первой, а потому боялась испугать ее нечаянностию.
   - Довольно, Фома, - сказала Софья, приняв величественный и оскорбленный вид, - я вижу, что у тебя есть письмо; подай его. - Беспокойство, выразившееся на страдающем лице ее, заставило обоих присутствующих повторить приказание. Письмо отдано; Софья села; дрожащей рукой сорвала аплатку, - и читала.
   Письмо Тоцкой выражало чувства тоскующего дружества: она умоляла Софью беречь себя; говорила о лагере; говорила о Богуславе, мало, но с чувством. В заключение объявляла, что наша армия подошла уже к Смоленску и что муж не позволил ей приезжать более в лагерь, ибо ожидают нападения с часу на час. "Я с ним простилась, - продолжала она, - милая София, ты поймешь, как мне грустно. Я плачу, много плачу; дети целуют мои глаза и велят молиться, а не плакать, но кто может повелевать сердцу!.. Ах, друг мой, в какое страшное время мы живем, нет состояния, которому можно бы позавидовать... Война, этот грозный мор, подошла уже к Смоленску: к нашему мирному, доброму Смоленску... Не сон ли это, София!"
   Она просит сказать откровенно о своем здоровьи и не задерживать посланного, чтоб скорее мог ее успокоить.
   Софья, по прочтении письма, удалилась в кабинет, и уже было далеко за полночь, как она позвонила и велела позвать Фому.
   "Благодаря твоему внимательному дружеству, - писала она, - я здорова, мой милый ангел-утешитель! Хотя и навязали мне доктора, но я здорова: я лучше это знаю, нежели он. Добрый старик, кажется, в недоумении на счет мой; кажется, боится за мою голову. Он умышленно завлекает меня в суждения с собой, и его наблюдательный вид смешит меня. Правда, я выдержала много в течение тех десяти дней, как мы расстались с тобой: кроме сцены у Богуслава, я на другой день дома, вскоре после твоего отъезда, была на испытании, которое стоило мне дорого; но природа превозмогла; я отделалась трехдневной лихорадкой, и голова и сердце мое здоровы уже, моя Александрина!"
   Здесь Софья описывает посещение Богуслава.
   "Мы расстались друзьями. Я ему простила в глубине моей души. Он желает ведь лучшего своему сыну: какой отец не желал бы того же? Говорят: почему он не сделал этого другим образом, с большим приличием?.. Странный, мне кажется, упрек: он, без сомнения, желал выразить свои мысли со всевозможною ловкостию; и тем более, стало быть, жалок, что не мог объясниться лучше.
   Приезжай ко мне, Александрина: ты так близко теперь к неприятелю, что я боюсь за тебя. Я сама буду нянчить твоих детей: мне нужно телесное движение, чтоб оно хотя несколько отвечало внутреннему. Ученые споры с доктором меня только утомляют, а не рассеивают: я того и жду, что меня объявят помешанной избавь меня услышать такой приговор.
   Мое положение в самом деле грустно, Александрина! Я и любима и люблю, - и однако же решено: никогда рука моя не может быть отдана ему. Это все бы еще сносно: законы чести и долга в моем понятии так святы; их исполнение дает такую возвышенность душе, что она становится всесильною; но мысль, что он в опасности, преследует меня, как злой демон; против этой мысли у меня нет оружия! Ты также малодушна, как вижу из письма твоего, - это меня радует!
   Ах, друг мой! Зачем не выпало мне жребия обыкновенной жизни, условия которой так спокойны, радостны и печали столь безмятежны!.. Так мирная река, огражденная природными границами, течет по своей естественной наклонности, соединяется на пути с другими или проходит путь одна, до своего могильного ложа, в океане.
   Но и между ними есть страдалицы, постигнутые роком; прекрасный путь их кратковременен, они набегают на пагубный утес и вдруг, с оторванным дном, летят в пропасть. Сонное болото остальная жизнь их!
   Надобно же было так зло свершиться судьбе моей! Смейся, Александрина, это забавно: теперь в углу Семипалатского есть предмет несчастной страсти, героиня романа! Жаль, что я не совсем еще потеряла аппетит, и мой завтрак, назло доктору, все черный хлеб с солью; героине романа это не к лицу; а впрочем, в моих приключениях есть загадка; у меня даже есть тайна, которой и ты бы ужаснулась; у меня есть Синий человек, лицо самобытное, есть и друг - ты, моя Александрина!
   Добрая мать моя много плачет: неприятная сцена с старым Богуславом подействовала сильно на ее нервы. Вокруг меня все уныло! Приезжай ко мне, друг мой!" - и проч.
   В два часа ночи пустынный дом в лесу снова оживился шумной беседой. Фома прибыл из Семипалатского. Услужливый самовар кипел перед друзьями, сидящими на медвежьей софе, а посреди комнаты хозяйка собирала ужин для залетного гостя.
   XIV
   Первая, великая ошибка Наполеона в знаменитую кампанию 1812 года наконец стала невозвратною: армия Багратиона успела ускользнуть от грозных полчищ под предводительством маршала Давуста и короля Вестфальского, ее преследовавших, и соединилась с главною армиею, лишь только прибывшею к стенам Смоленска. Необозримое пространство окрестных полей покрылось русскими биваками. Торжественное ожидание великого события заступило место робости в сердцах жителей. Это чувство не походило на уверенность в безопасности - столь обманчивой в ратном деле, но - на грозный покой воина, которого многочисленные враги застали безоружным, но который успел уже накинуть броню и обнажить, на отчаянную защиту, свой пагубный меч. Казалось, старые красные стены Смоленска облеклись новым могуществом и внушали большую доверенность к чудовищной толстоте своей, к зубцам, надежной защите стрелков, и к высоте, на которую никакие лестницы не пособят взойти при малейшей обороне. Утренний дым из труб поднимался как бы радостнее - каждый знал наверное, что сегоднишнего обеда не будет принужден разделить с врагом. День прошел спокойно, и ночь, менее прежних тревожная, осенила дремлющий стан и город, на судьбу которого обращено было теперь внимание целого мира. Два страшных атлета, готовясь на смертный под стенами его бой, опочили богатырским сном; несколько дней продолжалось бездействие.
   Наконец ночь пятого августа накрыла землю. Окрестности Смоленска, занятые на необъятное пространство армией, оглашались перекличкою часовых; но тишина господствовала в лагере - солдаты спали. Они не опасались нечаянного нападения близкого и сильного врага - над ним бодрствовал верный, неусыпный страж на полях Красного: надобно было перешагнуть чрез труп его, чтоб напасть на Смоленск.
   На биваках авангарда, уже известного читателям, распространялось грозное молчание, но не сон. До озабоченного слуха доходили только ветер, шумящий в кустах, и свист по цепи. Воины, с оружием в руках, были в ежеминутной готовности вступить в дело. Они чувствовали великий долг свой; на них возложена была участь России - безопасность целой армии. Перед ними стояло ополчение Европы, предводимое победителем многих народов, героем бесчисленных побед: они первые должны были выдержать натиск его грозных сил и упорным сопротивлением задержать приближение к Смоленску.
   Около полуночи особенное движение послышалось в лагере. Оно становилось слышнее и слышнее. Конский топот разносился по всему стану. Офицеры бросились к своим постам. Два всадника встретились один с другим и остановились.
   - Князь, это ты? - вскричал один.
   - А! Богуслав! - отозвался Тоцкий. - Что слышно?
   - С аванпостов примчался казак: неприятель движется.
   - Слава богу! - воскликнул Тоцкий. - Пора уже!
   Кони, как из лука стрела, кинулись в сомнительный и чуткий мрак: друзья расстались, и вслед за сим пронзительный вой бесчисленных труб, грохот всех барабанов и крики - тревога! - огласили молчаливую долину. Эхо побежало по спавшим лесам. Стаи птиц поднялись с неслыханным криком в воздух. Ужас поразил окрестности - в каком испуге проснулись они! Матери, прижав младенцев своих к захваченному трепетом сердцу, кинулись спасать их от наставшего бедствия. Крестьяне, вооруженные кто чем мог, провожали семейства свои в леса. Темнота ночи наводила еще больший ужас. Дети кричали. Повозки мчались по деревням... все молились.
   Недоставало света, чтоб открыть для глаз великолепную картину лагеря и ту пестроту движений, которые произвела тревога. Все закипело. Умолкнувший вой барабанов и труб заменился странной разноголосицей, понятной только уху солдата. Топот и ржание лошадей, брякотня оружий, суетливый говор строящихся рядов - все сливалось в один шум, неразборчивый, но ясно возвещавший каждому, что настал грозный час судьбы; что в этом вероломном мраке приближается неприятель... Одни громкие, спокойные голоса начальников ясно отливались по колоннам: "отряхнуть фитили", "прибить заряды", "выслать застрельщиков", "оглядеть кремни" - носилось по линиям выстроенных войск. Мало-помалу тишина улегалась; говор становился тише и тише, и вдруг сигнал приближения начальника, громкая команда - смирно! - полетела по колоннам мрачного лагеря.
   Мертвое молчание водворилось повсюду. Несколько человек верхами прискакали к правому флангу...
   - Друзья! - раздался мужественный голос перед рядами. - Перекрестимся и возложим твердое упование на бога: он будет заботиться о жизни нашей - нам теперь не до того. Дерзкий разбойник вбежал на нашу родину... на рассвете мы увидим против себя толпы его рабов... Они идут грабить наши дома, наругаться над святыней; резать наших жен и детей... Друзья! Царь и отечество взывают к нам и требуют защиты... На нас смотрит целая армия... за нас бог, защитник святыни... за нами дети наши! С богом, друзья; поздравляю вас с наступающим делом.
   Грозное - ура - загремело повсеместно; все узнали голос Неверовского, бестрепетного вождя, любимца победы. Он объехал все колонны, и приближение его к каждой окликалось клятвами умереть смертию храбрых и воплями угроз вероломному пришлецу.
   На правой оконечности стана, в частом и высоком кустарнике, поставлена была батарея из шести орудий конной роты полковника князя Тоцкого; сзади кустов расположена была кавалерийская колонна под командою майора, графа Свислоча: два эскадрона драгун и двести казаков составляли оную. На левом фланге стояла другая полурота Тоцкого, и для прикрытия ее кавалерийский отряд, порученный полковнику Богуславу.
   Князь находился при первой полуроте: он сошел с лошади и сел на лафетный ящик, его окружили офицеры; мрачное молчание едва прерывалось ржанием лошадей.
   - Благородные животные предчувствуют близкий бой, - сказал Тоцкий, сколько раз замечал я, что они смирно никогда не стоят перед сражением.
   - Где полковник? - раздалось сзади.
   - Храбрый граф Свислоч, - отозвался Тоцкий, узнавший его голос, счастливы ли вы?
   - Совершенно счастлив, милый князь; давно пора драться. Насилу бусурманы надумались, как пришел Багратион: мы теперь можем с ними потягаться!
   - Что ваши драгуны?
   - О, мои драгуны так и просятся поточить палаши о французских латников. Порасстройте только ряды неприятельские вашей картечью; или пусть-ко залетные гости попробуют гикнуть на батарею вашу - смело, князь, давайте им залп под нос, уже у нас не отобьют орудий: вот вам голова и руки мои, что успеете чинно отскакать; а там, как увидим, что вы опять готовы, то мы - вправо и влево; а вы им снова русского хмелю. Слышите, ребята, - продолжал он, обращаясь к канонирам, - надейтесь на нас как на каменную стену... Вот, ей-богу, не выдадим!
   Артиллеристы любили графа Свислоча; он часто бывал на их батарее и любил побалагурить.