- Сердце мое от тебя не имеет тайны, Александрина, - начала она наконец, да, я скажу тебе все: я любила Богуслава и со всею свободою открываюсь, что горжусь предложением, которое он делает. Но быть женой его не могу. Почему эта тайна не принадлежит мне, итак, ни ты и никто в мире не узнает ее от меня.
   Разговор продолжался долго; княгиня говорила со всем жаром чувства; Мирославцева отвечала мало, грустно, но решительно. Они возвратились в комнаты.
   - Если тайна твоя, - сказала она Софии, - заключается в том, что знаешь тяжелый нрав и страсти отца его и потому предчувствуешь, что на этот брак не может быть дано его согласия, то для корыстолюбивых видов отца жертвовать счастием сына не требуют ни божеские, ни человеческие законы. Богуслав уже не дитя, - заключила она, - он имеет природное право быть свободным; он предоставляет за это отцу все свое достояние, на его произвол.
   - Заклинаю тебя, Александрина, не искать от меня объяснения моей тайны, ибо я не могу открыть ее, но я буду на бале; туда я привезу последнее мое решение и тебе первой открою его. Александрина, - продолжала она, обняв ее, будь другом моим во всяком случае; дружба твоя останется единственным моим сокровищем, когда закон долга восторжествует над бедным сердцем моим.
   Наконец настал день бала, день решения судьбы Богуслава. Мирославцевы приехали: мать была спокойна; но какое-то двусмысленное участие заметил он в ее глазах. София, очаровательная София, была вся любовь. Княгиня еще не приезжала, ее ожидали.
   Пред самым фейерверком верный камердинер, соратник молодого Богуслава и единственный поверенный его сердечной тайны, доложил ему о приезде Ардатова, дожидающегося его на перемолвку без свидетелей в части сада, примыкающей к зверинцу, близ калитки, выводившей на проселочную дорогу, с которой обыкновенно сходились с деревень рабочие в сад. Ардатов, подъехав к саду с этой дороги, послал своего человека отыскать камердинера и велеть ему выслать к себе Богуслава. Коляска его стояла тотчас за калиткой, сзади обширных кустарников, опушавших садовую стену.
   - Вот тебе письмо от генерала, - сказал он, подходя навстречу к своему другу, - ты будешь иметь случай прочесть его у первой плошки. Именем отечества ты призываешься служить, а назначение получишь лично, в Смоленске.
   - Я уже начинал заботиться, - отвечал Богуслав, обнимая его с восторгом, ты так долго не являлся. Ну, слава богу; теперь к делу. Друг мой, не знаешь ли ты чего-нибудь от княгини насчет ее объяснения с Софией?
   - Нет, - сказал Ардатов, - но ты должен быть спокоен: сестра приняла так к сердцу твою судьбу, что не можешь желать лучшего адвоката. Она вчера была в лагере у мужа, сегодни воротилась в Смоленск утром, но я не застал ее дома; здесь она непременно будет, если еще не приехала; я же еду обратно: генерал приказал мне в шесть часов утра ехать в лагерь, с его приказаниями.
   - Нет, Ардатов, я тебя не пущу; в такие минуты не должно меня оставлять; именем дружбы нашей заклинаю тебя: иди в чем ты есть.
   - Я одет, Богуслав, и могу показаться, но как же я успею воротиться к сроку?
   - Я тебя тотчас отпущу, только ты должен быть свидетелем сегодняшнего вечера: ты должен оставить меня или женихом Софии Мирославцевой или несчастным созданием, достойным соболезнования; два, три часа ты можешь вознаградить скорой ездой. Друг мой: я видел Мирославцеву, и сердце мое предчувствует что-то мрачное; нет, она не любит меня... я боюсь предугадывать, но невольно содрогаюсь. Я не пущу тебя. Пойдем.
   Ардатов как ни отговаривался, но Богуслав настоял на своем. Коляске велено объехать и остановиться с прочими экипажами. Друзья пошли вместе к дому.
   Расстояние от садовой калитки было большое - надлежало обойти почти весь сад, Богуслав часто останавливал Ардатова, какой-то панический ужас овладел им.
   - Куда мне спешить, - говорил он, - теперь я, по крайней мере, в неизвестности о судьбе моей, а может быть, иду выслушать мой смертный приговор.
   VI
   С поперечной дорожки, мимо которой Богуслав с Ардатовым приближались к освещенному дому, шла с поспешностию навстречу к ним стройная, нарядная дама; прекрасное лицо ее было оживлено нетерпеливостию.
   - Господа, - сказала она почти с неудовольствием, - это безумно... это ни на что не похоже... я не ожидала от вас такой безрассудности.
   - Княгиня, - вскричал Богуслав, кинувшись навстречу к ней и с жаром схватив ее руку, - ваш брат пусть говорит вам за меня: он знает, как я страдаю! Милая княгиня, не укоряйте меня ни в чем; я почти не владею собой... Боже мой!.. Я между жизнию и смертию... Пожалейте меня. - Доброе сердце Тоцкой было тронуто.
   - Друг мой, - сказала она - и звуки ее голоса отзывались чувством, - вы уверены в моем участии в судьбе вашей, а потому поймете мое беспокойство: почти вслух говорят о вашем удалении, о вашей странности; отец ваш огорчен и, так сказать, озадачен вашим поступком... это не могло быть в плане сегоднишнего объяснения... Для чего казаться странным: тут нет цели... Пойдемте!
   - Ардатов только сейчас привез мне письмо от генерала В... - сказал Богуслав, - и я иду говорить с отцом моим... Смею ли я спросить вас о нашей Софии?
   - Через час я буду с ней на площадке против дома: вы можете видеть нас и говорить с ней; идите теперь.
   Богуслав подал ей руку. Все трое, молча, подошли к дому; княгиня поднялась на террасу и вошла в зал, а два друга отправились на крыльцо и через внутренние комнаты скоро явились туда же.
   - Батюшка, - начал Богуслав, представляя старику Ардатова, - полковник привез мне письмо особенной важности; вот что было причиною моего продолжительного с ним объяснения, с глазу на глаз.
   Негодование отняло у старого Богуслава всякую возможность сказать что-либо кроме дерзости.
   - Мы вас ждали, - сказал он, обращаясь к Ардатову, едва кивнув ему головой, - мы ждали вас как дорогого гостя, а не как почтальона... Простите моей откровенности.
   Ардатов вспыхнул; но приличие и уважение к летам сковали язык его. Он поглядел в глаза своего противнику и, собравшись с духом, после резкого привета, отвечал:
   - Права хозяина священны: Иван Гаврилович может быть уверен, что Ардатов умеет уважать их.
   - Батюшка, - перебил его с жаром молодой Богуслав, - смею надеяться, что мои друзья не встретят себе оскорбления под кровлей вашего дома! - и, не ожидая ответа от раздосадованного старика, продолжал. - Полковник Ардатов привез вести, сердцу русскому не сладкие, - неприятель подвигается вперед по нашей губернии: восьмидесятитысячный корпус движется между Оршей и Красным. Уже дано повеление укрепить по возможности Смоленск; уже добрые наши постояльцы выступили навстречу к подступающему неприятелю. Да поможет бог, но положение наше сомнительно. Известно, что обе наши армии спешат к Смоленску, одна с правой, другая с левой стороны; но прежде нежели подоспеют, восьмидесятитысячный корпус неприятелей может попытаться занять его: в состоянии ли малолюдный авангард наш удержать напор такой огромной силы? Сегодня же могут неприятели занять Смоленск и завтра быть здесь, в гостях у нас.
   Молодой человек умолк, но слова его, твердо, решительно сказанные, имели все действие, какого только можно было надеяться. Все пришло в волнение.
   - Неприятель! Неприятель! - раздавалось кругом. Старик заметным образом смешался: не безделица было ему подумать, что французы, коих он, по преданию, с молодости не жаловал, завтра могут прийти к нему на обед. Он дружественно протянул руку Ардатову и просил его сесть подле себя.
   - Батюшка, Андрей Андреевич, - сказал он, - ты знаешь меня, сумасшедшего; извини пожалуйста мою дурную повадку ворчать. Как мы благодарны тебе за уведомление! Стало быть, отец мой, надобно же нам подумать об удалении своем. В Москву, в Москву, - повторял он, возвысив голос. - А? Поликарп Ануфриевич, в Москву, батюшка!
   Озерский, которого заводы и фабрики были на юге, объявил, что он не находит надобности удаляться тотчас; еще будет время, но что не мешает взять меры, устроить дела свои.
   - И, - прибавил он, наклонись к уху Богуслава, - весьма не мешало бы, Иван Гаврилович, именьице-то заложить теперь в банк: бог един ведает, что будет!
   - Когда уж теперь закладывать, - отвечал Богуслав, - да и для чего же без неминучей беды платить проценты: пусть будет воля божия... Впрочем, твоя воля, Поликарп Ануфриевич: ударимся по рукам, и распоряжайся как знаешь: все вверяю твоей опытности.
   Во время подобных рассуждений у стариков молодой Богуслав, оставив им на сведения своего друга Ардатова, летал по всем комнатам с извинениями, объясняя, что одна только особенная важность случая могла принудить его удалиться на столь долгое время, что он получил важные бумаги, которые надобно было рассмотреть, и, наконец, что ему прислано приглашение вступить немедленно в службу и явиться в авангард. Танцы были прерваны; музыка умолкла; важный, шумный говор заступил место резвой веселости; какая-то хлопотливость заметна была повсюду: гости, разделившись на кучки, расхаживали по комнатам или усаживались тесными кружками; старики размышляли о приведении себя в безопасность; молодежь обрекалась на войну; дамы казались испуганными: все было забыто, кроме предстоящей опасности, которая дотоле никому не представлялась столь близкою. Торжественное освещение комнат делало странную противуположность с озабоченными лицами, и горящий в виду окон щит наводил, казалось, еще большее уныние.
   Положение Людмилы Поликарповны было несколько затруднительно, по видимой холодности молодого Богуслава; впрочем, старики не переставали, между разговорами о французах, намекать один другому о родстве, в которое скоро вступить между собою готовятся.
   VII
   В уединенной комнате дома, близ заднего крыльца, ведущего на половину старого барина, жил камердинер его Илья. Окна этой комнаты были закрыты ставнями; кожаная софа, занимавшая полстены, перед ней круглый, на одной ножке, стол, два стула, зеркало в золотой раме, два ружья, портрет Фридриха Великого без рамы и в черной узенькой рамке портрет Екатерины II - составляли и мебель и украшение этой комнаты. В настоящее время на софе сидел сам Илья, среднего роста худощавый смугляк в гороховом сюртуке, а против его, посреди горницы, стоял свояк его, управитель всего Богуславова имения, Петрович, низенький, плотный мужик, обстриженный в кружок, в темном русском кафтане, с обритою бородою, с узенькими серыми глазами, блестевшими от удовольствия, которое отражалось во всей его особе. Камердинер, устремив на него глаза, внимательно слушал следующий рассказ его.
   - Вблизи калитки есть кустарник, такой глухой кустарник, что и днем не отыщут тебя в нем. Притаившись, я слышал почти каждое слово нашего молодого барина; но кто с ним был - не мог узнать по голосу: из их-то разговора я и узнал всю потаенную. Да знаешь ты, Илья Романович, или нет, это красное солнышко, эту Софью Мирославцеву?
   - Я знаю Мирославцевых, - отвечал камердинер, - да и ты чай знаешь их, они живут в Семипалатском; в старину были богатыми господами, все село им принадлежало, а теперь остался один дом, вот что на горе; как подъезжаешь, то с дороги первой показывается, подле церкви, весь в лесу; а этих ли она Мирославцевых, я уж не ручаюсь; ведь мы со стариком живем монахами, редко и людей-то видим. Постой, Петрович, я загляну в реестр сегоднишних гостей.
   Камердинер встал с софы, оправился, снял крючок с двери, из предосторожности запертой, вышел вон, и едва успел товарищ его подойти к окну, налить стакан какой-то настойки или наливки из огромной бутыли, там стоявшей, и поднести его к носу, как уже и воротился с бумагой в руках.
   Заложив по-прежнему двери на крючок, два приятеля уселись на софу; хозяин снял со свечи, а управитель отпил из стакана и поставил его на стол, потом, надев очки и разложив по столу принесенный реестр, начал перекликать гостей; на обороте второго листа имя было: Анна Прокофьевна Мирославцева, с дочерью.
   - Вот и нашли, - сказал он, радостно поглядывая на камердинера, - осталось узнать, как зовут дочь.
   Он встал и, глядя на камердинера, казалось, выжидал, что он скажет на это. Илья приставил палец ко лбу, с видом человека, углубленного в размышление, и после нескольких секунд обоюдного молчания оправился, кивнул приятелю головой, в знак усмотренной дороги к отысканию, отпер дверь и вскричал: "Сенька!" Спавший в прихожей на лавке мальчик, вероятно, при нем для услуг находившийся, вскочил и, все еще протирая глаза, покачивался в просонках.
   - Ну, проснись, ленивец; поди отыщи лакея Анны Прокофьевны Мирославцевой и скажи ему: Софья Ивановна велела-де вам сходить к лошадям; на кучера-де не совсем надеется. Постой, болван! Слушай, что говорят: когда лакей скажет: какая Софья Ивановна? Или: да разве здесь Софья Ивановна? Ты отвечай: "Да как же вашу барышню-то зовут? Она, сдается мне, приказывала сходить к вам". Потом на уходе спроси: "Что, ведь вы из Семипалатского?" - и, услышав ответ, живой ногой сюда. Пошел!
   - И! брат, - возгласил Лука Петрович навстречу входящему обратно камердинеру, - ты хитер как ловкой подьячий; у тебя не увернуться, все без огласки выведаешь. Да почему же ты думаешь, что она Софья Ивановна?
   - Ну, ежели не Ивановна, - отвечал Илья, - то лакей скажет; а все уж, если выйдет Софья, так нам и довольно. Так вот, друг Петрович, - продолжал он с лукавою усмешкою, садясь опять на софу, - вот где раки-то зимуют! Вот где обретается будущая наша помещица! Что скажешь? Какова? - Громкий, сердечный хохот приятелей раздался по комнате и не умолкал; казалось, они уняться не могли; чуть один перестанет и начнет утирать слезы, другой опять заведет новые трели: вряд ли кому не удалось испытать над собою подобного смеху, он иногда оканчивается судорогами; случалося, что умирали, не успев перестать смеяться. Вдруг неожиданно постигла на этом смехе беда и наших весельчаков. Толстый Лука Петрович, качаясь со смеху на стуле, зацепил носком за ножку стола; стол покачнулся, свеча упала и загасла, а камердинер, сунувшись наскоро подхватить стакан, ударился со всего размаху лбом в затылок управителю, когда сей нагнулся за свечой, и так ловко, что он опрокинулся навзничь, вместе со стулом, и затылком же стукнулся об пол.
   - Пфу, дьявольщина, - возгласил Лука Петрович из-под софы, осеняя себя крестным знамением, по невольному движению набожного христианина. - Пфу, дьявольщина, - повторил он. - Илья, да вели подать огню; Илья, что же ты не откликаешься.
   - Ax, - раздалось жалобно с полу, по другую сторону стола.
   - Да ты ушибся, что ли, Илья?
   - Ох, - повторил бедный камердинер, - я совсем ошеломел, руки и ноги трясутся... ну уж, Лука Петрович, крепок твой затылок.
   Много было еще подобных восклицаний обоих друзей, прежде нежели отворилась дверь и шатающийся на ногах камердинер сходил за огнем. Скрывая стыд происшедшей кутерьмы, они принялись сами подтирать пол, по которому разлетелся стакан с настойкой, подбирать черепки и, все еще охая и прихрамывая, уселись опять на софу. Скоро в прихожей раздалась походка, дверь отворилась, и грязный посланник, Сенька, явился у порогу.
   - Илья Романович, - сказал он камердинеру, глядевшему на него с угрюмой и важной миной, - я сказал лакею госпожи Мирославцевой что вы приказывали.
   - Что ж он? - сквозь зубы проворчал Илья.
   - Он отвечал, что их барышню зовут Софья Николаевна, и когда я сказал, что, может быть, ослышался, то он, покачав головой, отвечал: "Не ошибся ли ты, братец? Наша барышня не мешается в такие дела; да нашего кучера и не подозревает никто ни в чем; он пречестная душа, хотя бы мне и не следовало так хвалить отца: отец всякий хорош".
   - Что ж ты?
   - Я спросил не из Семипалатского ли они; лакей отвечал, из Семипалатского.
   - Ну пошел к черту, - заключил Илья Романович, все еще негодующий на свое увечье.
   Неудачное происшествие со лбом и затылком заметно подействовало на характер обоих приятелей; вместо веселости, так осиявшей их лица несколько минут назад, их заклеймила злость угрюмостью; и уже не остроты, но наглые едкости срывались с языка:
   - Послушай, Илья, - сказал управитель, - нашему молокососу мы не должны позволять жениться на этой семипалатской царевне: бог недаром открыл мне этот замысел. Женитьба на Озерской есть мой план, обдуманный и благоразумный. Старик, отец ее, редкий господин; как он милостив к нам обоим; когда он видит нас, пропускает ли случай оказать нам свою ласку? Никогда! О, поверь, он знает цену и тебе и мне. Сегодня же, как станешь раздевать старика, доложи, что я имею переговорить с ним о важном деле.
   VIII
   В саду, пред ярко блестящими окнами дома, на площадке, окруженной цветниками, поставлен был ряд кресел для желающих смотреть на иллюминацию с лучшей стороны. Отсюда прямо виден был высокий огненный храм; бесчисленные колонны поддерживали усеянный звездами полушар его купола; посредине, во внутренности храма, сиял яхонтовый жертвенник, а на фронтоне горела брильянтовая надпись: "Будущему". Однако же на площадке не было зрителей: торжественное уединение простиралось вокруг; только в окнах дома передвигались профили разряженных гостей, а вдали, вокруг иллюминации, мелькали полуосвещенные тени служителей, переменявших лопнувшие шкалики или подливавших нефть в догоравшие.
   Взад и вперед по аллее, ведущей с площадки ко храму, ходили две стройные дамы; одна из них высокая, привлекательной наружности блондинка, в богатом бальном платье, желтой шали, в токе с белыми перьями; другая вся в белом: голова ее была открыта; густые, каштановые локоны вились вокруг ее чела; ее голубые глаза сияли умом и чувством; лицо ее не блистало румянцем, приметою счастия; в полусвете сада она казалась бледною, безжизненною, как мрамор. Белая шаль висела на правой ее руке, левую она подала под руку своей подруге: это были Тоцкая и Мирославцева.
   На лицах обеих дам можно было прочитать чувство, ими владеющее. Княгиня, всегда резвая и веселая, шла задумчиво; грусть выражалась в милых глазах ее, столь полных всегда огня и веселости: лицо Мирославцевой, напротив, было оживлено какою-то торжественностию; взор ее был важен, поступь величественна; она говорила что-то княгине: уста ее не улыбались, но звуки голоса отражались глубоким чувством.
   - Ты устала слушать меня, Александрина, - продолжала она после минутного молчания, - я сама устала говорить, но говорю: так от панического страха поют, чтоб не сойти с ума. Друг мой, вспомни, как четыре года назад мы обе были счастливы... как равно были счастливы! Помнишь ли ты бал у князя Белгородского - первый бал, который мы видели по выпуске из института?.. Ты на другой день, с твоей очаровательной искренностию, призналась, что в первый раз испытала ревность... Я помню все слова твои; они и льстили моему самолюбию и сердили меня: ты слишком была победоносна - сказала ты мне; первый шаг в свет уже показал мне наше неравенство: могу ли же быть твоим другом, если должна любить тебя как существо высшее, а не равное. Милая Александрина, мы тогда были дети, счастливые дети; мы поворчали одна на другую за блестящую игрушку, которую обе в первый раз увидели. Кто не был смешон, хотя раз один в жизни! И мы заплатили эту дань: часа два спорили, потом обе расплакались, обнялись и - снова утвердили союз нашего равенства... Я это припомнила, друг мой, чтоб указать на настоящее; ты теперь счастлива; ты любимая супруга, ты мать двух полуангелов; душа твоя упоивается блаженством ненарушаемым, неистощаемым, но я не разрываю с тобой дружества, хотя существо страдающее не может быть равным счастливцу.
   Она замолчала. Княгиня шла в том же безмолвии, так же грустная; казалось, ни слова не дошло до ее сердца.
   - Ну, ты хочешь молчать, Александрина; итак, мне самой надобно поддерживать бодрость мою.
   - Чего ты хочешь от меня, Софья, - отвечала Тоцкая, подняв голову и устремив на нее глаза, наполненные слез, - я не друг твой более - ты не любишь меня, ты отвергла мои советы, презрела моим участием к судьбе твоей, хочешь быть несчастливой назло целому миру; твоя гордость восторжествовала над убеждениями дружества: поздравляю тебя с этой жалкой победой.
   - Милая княгиня, - прервала Мирославцева, - не сделай меня малодушною; именем нашей дружбы... именем чести моей прошу тебя. Чувствуешь ли ты, что рука моя как лед: или ты думаешь, что мое мужество есть мужество сердца, а не головы... Не испугаешься ли ты, увидев меня без чувств у ног твоих! - Голос Мирославцевой задрожал; огненный румянец обхватил лицо.
   - Софья! - вскричала Тоцкая, остановясь и прижав ее к груди своей. - Друг мой, приказывай мне - я твоя.
   - Нет... ради бога, нет, - сказала Мирославцева отрывисто, освобождая себя из дружеских объятий, - не ласкай меня, Александрина; поддержи мою бодрость языком благоразумия, а не чувства: не сердись только на меня. Пойдем. - Шаги ее были нетверды; снова бледность разлилась по челу.
   Они сделали поворот на дорожку, выводившую влево, к великолепной картине, сиявшей на конце ее, и вдруг встречают молодого Богуслава. Мирославцева остановилась.
   - Наконец я вас вижу, - сказал он ей, - дружба, принявшая любовь мою под свою защиту, ободрила меня осмелиться открыть перед вами сердце. Я люблю вас, прекрасная София! Люблю всеми силами моей души; я вызываю вас быть ангелом-путеводителем жизни моей - я обрекаю себя вам... Остановитесь ответом вашим - выслушайте меня: я уверен, что судьба моя вам известна; я просил княгиню передать вам все; не скрою и того, что бедное сердце не предвещает мне счастия: какой-то злой демон шепчет мне - она не разделяет с тобой любви... Пусть так: сердцу нельзя приказывать... О, как тяжелы узы, которые отвергает оно! Я уже счастлив и тем, что вы выслушали мое признание. Вы свободны, моя София! Бедный Богуслав, отвергнутый вами, не осмелится роптать на вас. Он все будет любить вас, вечно.
   Он умолк. Мирославцева несколько раз делала усилие начать говорить и не находила слов. Она стояла без движения; крупные слезы блеснули на глазах ее.
   - Вы молчите, моя София!.. Но как много слов в этом молчании! Пусть ваша ангольская душа не страдает так. К чему вы желаете смягчить мой приговор. Я мужчина, я солдат, не опасайтесь за меня.
   - Да, Богуслав, - начала Мирославцева, задушаемым от волнения голосом, - я должна отказать вам. Благодарю вас за честь, мне предлагаемую, но... я должна отказать вам. Все, что может предложить самая искренняя дружба, все ваше; но любовь... вы сами сказали - сердцу нельзя приказывать: уважьте же права его. Умоляю вас, - продолжала она, подавая ему руку, - пощадите меня, не говорите более о том, чего я не должна слышать. Вы будете счастливы, Богуслав, - бог не оставит вас.
   - Пойдем, Александрина, - сказала она, обратясь к Тоцкой, - или нет; останься здесь... Говори с ним... Успокой его. - Она подала опять руку Богуславу. - Друг мой, возьмите мою руку: на союз дружбы до гроба.
   Богуслав встал на колени и прижал пылавшую руку ее к своей груди.
   - Свершилось, - сказал он, - но я не ропщу на вас.
   - Вы простили мне, Богуслав?.. Я ищу уверить себя в этом... я оставляю вам моего друга... Она и ваш друг - у нас есть на земле существо общее, равно нас любящее. Итак, вы хотите быть другом моим, Богуслав?.. Назовите же меня другом своим.
   Лицо Мирославцевой оживилось. Она стояла торжественно, во всем блеске красоты своей. Никогда прекрасные глаза ее не выражали столько нежности, столько участия.
   Она ушла.
   - Богуслав, - сказала Тоцкая, - я бы на вашем месте не отчаивалась еще. Софья, как мне кажется, боится быть причиной раздора в вашем семействе; она поражена этой мыслию и имеет столько твердости, что может владеть собой, но она любит вас... я это вижу... я так думаю...
   Едва выговорила Тоцкая сии слова, как Богуслав лежал уже перед ней на земле.
   - Ангел божественный, - воскликнул он, - вы возвращаете мне жизнь: я не совсем еще несчастлив, если она любит меня.
   - Встаньте, - сказала княгиня, делая усилие поднять его, - встаньте, Богуслав: заключите эту тайну в вашем сердце и утешайте себя ею. Будущее в руках судьбы... Надейтесь.
   Успокоенный несколько, он осыпал благословениями добрую Тоцкую; он клялся ей в вечной любви к Мирославцевой и в бессмертной дружбе своей к ней самой. Она подала ему руку, и вместе они пошли обратно на площадку, с которой и поднялись на террасу.
   Через полчаса после сего на блестящем бале Богуслава было уже все в смятении. Сын прочитал отцу полученное письмо и, отозвав его в сторону, отказался решительно и навсегда от предлагаемой женитьбы на Озерской.
   - Я скорее умру у ног ваших, - сказал он, - нежели вы жените меня против воли моей.
   Он объявил, что завтра же едет в Смоленск, явиться на службу; рассыпался в учтивостях перед дамами, много танцевал с Людмилой Поликарповной, за ужином подливал отцу ее шампанского и, чтоб лучше прикрыть себя, поручил Ардатову особенно заняться Мирославцевой. Решительный тон сына сколько ни огорчил упрямого старика, однако же предстоящая разлука с ним смягчила его. За ужином он был даже ласков и предложил первый тост за здоровье отъезжающего.
   После стола гости поднялись, и в два часа ночи уже было все темно, и в доме, и в саду Ивана Гавриловича Богуслава. Только на половине сына его мелькал огонь, и на опустевшем дворе стояла одна только коляска, полковника Ардатова.
   Кабинет молодого Богуслава занимал большую комнату, обтянутую зеленым штофом, уже довольно полинялым; два стола, уставленные книгами и предметами солдатской туалетной роскоши, находились - один в простенке, между окнами, а другой перед старинной широкой софой, на которой отставной витязь любил нежить праздную лень свою. Как часто, лежа на этой софе, с книгой и трубкой, но не читая и не куря, уносился он мечтой в уединенное село Семипалатское, где жила его София, прежде столь веселая, столь резвая и остроумная, а после столь грустная и осторожная. Здесь он повторял себе те сцены, кои были ему более памятны по особому впечатлению, на него сделанному; то припоминал он, как в освещенной зале, в уединении долгого зимнего вечера, сидел подле всемогущей красавицы, за ее магическим пьяно; как любовался ее прекрасным, своенравным профилем, ее пышными, благовонными кудрями и мраморным челом; ее внимательным взором, пробегающим за мыслию автора; как на устах ее напечатлевались и радость и грусть его; как одушевлялась она его гением, как постигала малейшие оттенки его чувства и как умела передавать их! То вспоминал ее, сидящую задумчиво на уединенных креслах, в углу гостиной, в то время как из другой комнаты смотрел на нее в зеркало... Как была она грустна, как очаровательна; какая нега плавала в ее томных глазах... какая роскошь в ее живописном положении, в спокойных формах этого гибкого стана!