Страница:
Утреня кончена. Седовласый старец, уже тридцать лет священнодействующий при этом храме, добродетельный отец Филипп, подошел к Софии, благословил ее, свою духовную дочь, взял обе руки ее, сжимал их в своих дрожащих руках и со слезами призывал на юную главу ее небесное помилование.
- Ты больна еще, милая дочь моя, - сказал он ей, - как ты в такой холод пойдешь на могилу.
- Я хочу, святой отец, - отвечала София, - поклониться праху моего родителя в самом близком земном расстоянии от него. Этого требует душа моя, не откажите мне.
- Да будет твоя воля, да подкрепит тебя десница божия, - сказал растроганный старец.
В продолжение этого времени крестьяне узнали, какой день празднует София; бесчисленной толпой высыпали они следом за священным причтом к мраморному могильному памятнику; их восклицания заглушали благоговейные молитвы пастыря:
- Отец наш! Благодетель наш! - кричала тысяча и мужских и женских голосов. - Зачем ты нас оставил! Прими благодарность нашу, возвеселись ею.
Когда же священный клир возгласил вечную память усопшему, все бросились, со слезами, на колена пред гробом благодетельного мужа, все плакали вслух. София упала - сердце ее не снесло толиких чувств. Синий Человек на жилистых руках своих перенес ее в сани, и шумные вопли слез и благословений возгласили отъезд ее.
XXVII
- Зеленый цвет, как болтают бабы, есть цвет надежды, - говорил дюжий, широкоплечий человек в синем русском кафтане стоявшему против его высокому, в ливрейном сюртуке, худощавому лакею, - а потому и нам горница с зелеными обоями велит не робеть. Что за трактир: насилу чаю дождаться могли.
- Однако же, - отвечал другой, - ты, кажется, и вишневки нашел, а это теперь бы лишнее; пей сколько душе хочется, да знай время.
- Что ж, разве ты думаешь, что я ум пропил. Нет, голубчик Илья Романович, Лука Петрович не таков, он пьяный еще умнее.
Читателям эти имена знакомы: управитель и камердинер старого Богуслава пируют в городе Ж*** в гостинице на почтовом дворе.
Пестрое наводнение огромной усадьбы Богуслава нашими отступающими от Смоленска войсками поселило ужас и в помещике и в многочисленной его дворне. Первым приказанием было запрягать все экипажи, укладываться и отправляться в Москву. Второе было отдано управителю и камердинеру: не отлучаться от особы Ивана Гавриловича Богуслава и быть его телохранителями. Бессонная ночь привела бедственное утро: наши отступили, и мужик из соседственной деревни прискакал с известием, что французское передовое войско в двенадцати верстах, на пути к усадьбе.
Богуслав, услышав роковую весть, оставил имение свое на власть божию и, приказав вынести в легкую коляску вьюки с важнейшими своими пожитками, деньгами, бумагами и т.п., управителя посадил кучером, взял Илью и поскакал по московской дороге без плана и цели. Испуг подействовал на его здоровье так сильно, что он впал в некоторый род помешательства ума; он отдавал приказания ехать скорей, несмотря что лошади выбились совершенно из сил; велел своротить с большой дороги, и наконец, через месяц странствования с места на место, его привезли больного в Ж***, город, который, по мнению управителя Петровича, был самый безопасный от французов во всей России: к нему нет ниоткуда дорог, кроме одной, ведущей от Калуги; кругом его лес и болота, среди которых стоит он как на острову.
- Мы спасены, - гордо воскликнул Лука с козел своему полумертвому барину, въезжая в Ж***, - сюда не добраться врагам нашим!
Они заняли на почтовом дворе три комнаты: две вверху, для барина, а одну для себя внизу, ту самую, обитую зелеными обоями горницу, в которой теперь беседовали. Здоровье Богуслава пострадало: он выдержал горячку с признаками сумасшествия, которое, однако же, начинало проходить, и в ноябре месяце, то есть в описываемую пору, он уже вставал с постели, сам наливал себе чай и даже начинал поговаривать об отъезде в Смоленск.
Во время несчастия человек делается добрым. Богуслав вспоминал с чувством о сыне, печалился, не имея об нем известия, и более говорил об нем, нежели о разорении своего имения. Лука Петрович с камердинером не славились добрыми делами до нашествия французов, но от страха смерти или плена, что по тогдашнему почти не без основания считали за одно и то же, пробудился и в них страх божий, который забыт был не прежде, как по совершенном миновании опасности. Слухи об отступлении неприятеля донеслись до уединенных лесов и болот, окружающих Ж***, и наконец на торговой площади в последнюю пред сим пятницу уже вслух и за верное толковали об этом. Перекрестившись и поблагодарив бога за спасение жизни, управитель к вечеру в субботу уже приготовил обдуманный план своего счастия и сообщил его приятелю своему Илье.
- Друг ты мой, - сказал он ему за три дни пред сим, сняв с себя галстук и расстегнув кафтан, - ты барина уложил спать, и мы теперь на воле можем поговорить о том, что лежит на сердце; ты знаешь, что я учился в семинарии, а семинаристы покалякать любят. Илья, скажи мне, - продолжал он, усадив его подле себя, - есть ли такой человек, который не желал бы и не искал бы себе счастия? Ведомо, что нет. Подумаем об этом хорошенько: счастие одному само в глаза лезет, другой трудами, потом и кровью добывает его, а третий век за ним гоняется понапрасну. Теперь: что такое счастие? Вряд ли, любезный друг, не все люди согласны в том, что счастие заключается в наличных денежках. В каком же числе денег оно заключается, на этот вопрос дурак молвит по-своему: в тысяче рублях, в десяти, в пятидесяти тысячах, в миллионе; каждый по своим надобностям; а по-моему: дай мне кладовую с деньгами, я сдачи не сдам. Итак, любезный друг, что счастие, что деньги, право истинно, одно и то же: деньги тело, а счастие - душа, неразлучная с ним.
- Это конечно. Дай-ко табачку. Где же, любезнейший, взять денег, коли у нас мало? Все на свете деньги для нашего кармана чужие.
- Подумаем об этом хорошенько. Люди получают деньги за работу, получают на водку, получают в милостыню. Этими путями к нам не перейдет ни гроша. Люди ломают замки, таскают из кармана, обыгрывают наверняка, добиваются до выгодного места, втираются в опекуны к сиротам и проч.
- Это все не наше. Это все и подло, и медленно и опасно. Но между тем: что же делать? Деньги все чужие, стало быть, нельзя разбогатеть?
- Дай-ко табачку.
- Илья, послушай меня со вниманием: справедливо говорит где-то Писание, что нет правды в людях. Люди, мной приведенные в пример, добывающие чужие деньги грешными путями, судя по-божественному, суть чада диаволи, а говоря по-мирскому: все бы должны идти на одну веревку, ан нет! Куда как нет! Какая разница между Ванькой-рыбаком, которого, помнишь, свели на площадь за два целковика; между секретарем Протопоповым, строющим себе в Д*** четвертый дом; между вельможей, который подтасовывает колоду карт; между французским императором, который сжег и ограбил нашу святую Русь? Право истинно, никакой нет разницы; все это Ваньки-рыбаки; всех по закону Петра Великого следует весьма шельмовать, но не тут-то было. Наш Ванька пропал, а другие его клевреты в чести и славе. Из всего этого следует, что люди почитают бесчестным только одно: попасть в руки палача, - от чего и нас с тобой да сохранит господь.
- Дай-ко табачку.
- Русские пословицы все справедливы, Илья, обратимся же к ним, для прибрания текста, к обстоятельствам близкого, например: С волками, жить, по-волчьи выть. Эта пословица удивительно как глубокомысленна; на ней-то основаны понятия всего рода человеческого о том, что возможно или невозможно, честно или бесчестно, и даже умно или глупо. Право, истинно так. Но теперь: как бы не завыть тем волком, которым наш Ванька-рыбак завыл. Послушай, Илья.
При сем слове Лука Петрович остановился; он вытащил из кармана уже приготовленный кусок мелу, раскрыл ломберный стол, назначил мелом, посредине зеленого сукна, большую точку и около этой точки сделал множество кругов.
- Вот, смотри, - продолжал он, - это я тебе нарисовал картину рода человеческого. Точка эта изображает позор, плаху, палача, ссылку, одним словом, ошельмование. Около этой точки по всем этим кругам идут плуты всего человечества: дураки вертятся около самого носа у ката, так он их и дергает за ворот да перебирает; а чем круг ума побольше, тем они уже удаляются и, наконец, в полной безопасности совершают свой путь. Что ты на это скажешь? А?
- Дай-ко табачку.
Засим последовало долгое совещание двух приятелей, которое было заключено следующею речью управителя:
- Первое: мы должны выпросить у барина вольную, себе и семействам нашим.
Второе: когда вольная будет засвидетельствована по форме, мы отопрем ящики и конторки Ивана Гавриловича, выберем все деньги и билеты ломбардные, на неизвестное имя написанные, к ним идет большая белая печать, я это знаю, потом запрем и все на свое место поставим.
Третье: деньги разделим пополам, а с билетами ты поезжай в Москву, немедленно: предлог этому путешествию мы придумаем; и, вынув деньги, возвратись, чтоб ни малейшего подозрения не подать. Деньги, конечно, надобно припрятать подальше, чтоб не обнаружили их.
Четвертое: так как бес хитер, тебя может соблазнить и ты не захочешь, взяв деньги, поделиться ими со мной пополам, то в обеспечение оставь мне записку, собственной руки, следующего содержания: "Украденные нами у Ивана Гавриловича Богуслава билеты, суммою на столько-то тысяч рублей, я, разменяв на деньги, из всей полученной за них суммы обязуюсь тебе отдать половину". Эту записку я опубликую, ежели ты не разделаешься со мной честно, и тогда мы оба пропали.
План был утвержден общим согласием, и теперь в зеленой горнице своей два друга сидели уже вольными. Иван Гаврилович в награду их усердной службы и за сохранение жизни своей от неприятелей при нашествии их на село Преображенское отпустил их вечно на волю, с семействами.
- Вы не оставите меня, друзья мои, - сказал он им, - вы будете служить мне из хорошей платы, о которой условимся, возвратившись домой. Ты, Илья, хочешь ехать вперед, чтоб разведать и приготовить мне приют в случае, если сгорели обе усадьбы. Поезжай - Петрович за тебя мне прислужит и, ежели сочтет нужным, может приискать хорошего человека для помощи себе.
Возвратимся к началу главы: Лука Петрович сидел нахмурившись. Упрек Ильи его уколол в живое. Правда, он чувствовал, что сердиться не за что, этот упрек был голос дружественной предосторожности, но, однако же, ему казалось неуместным, чтоб прежний слуга говорил с ним, с прежним управителем всего имения Богуслава, и притом человеком школьным, так запанибрата и замечал ему, что он хмелен. Камердинер, с своей стороны, хотя и видел, что управителю не совсем понравилось его поучение, нимало, однако же, не укорял себя за это. "Мы теперь равные, - ободрял он себя, - не решено даже и то, кто важнее: управитель или камердинер; у каждого из них своя должность, независимая и по близости к особе барина равно почетная. Если я и почитал его всегда как старшого и ученого, то это по летам и потому, что я женат на меньшой сестре, а он на старшой; конечно, он богаче меня, но разве его старые плутни не всегда были заведомо мне: от меня укрыться это не могло, и если он сохранил честь и место, то обязан и моему молчанию много. Теперь мы оба вольноотпущенные, да и дело наше такого рода, что мы должны быть равные. Что за чванство; конечно, он своим питьем может погубить и себя и меня: спьяна и проболтаться немудрено".
Недовольный, в свою очередь, упрямым молчанием Луки, он встал со стула и начал ходить по горнице, насвистывая любимую песню: Не бушуйте вы, ветры буйные.
"Странен человек: честолюбие вмешивается даже между друзьями и даже в такое время, когда союз их наиболее дорог для собственных выгод их", - так отозвалось и в голове и в сердце Луки Петровича, когда он увидел, что Илья начал уже сердиться.
- Мировая, свояк, - воскликнул он, - не думаешь ли ты, что я сержусь?
- Нет, - отвечал камердинер, - я об этом и думать не хочу.
Резкий ответ снова взорвал Петровича, но благоразумие взяло верх, и он поправился.
- И не думай, - сказал он, - этого быть не может между мной и тобой.
- Почему же ты не сказал: между тобой и мной - ты любишь все с себя начинать. - Сиповатый хохот Петровича поправил скучный разговор.
- Ну, ну, между тобой и мной, - возгласил он нараспев, протягивая руку камердинеру, - разве не все равно, разве мы не равные! Тьфу пропасть, ужели мы станем ссориться, Илья? Вот уж по твоему-то сказать: ссорься сколько душе хочется, да знай время.
- То-то и есть, свояк, - отозвался Илья, - тебе не взлюбилась моя правда.
Лука Петрович снова соображал было составить острый, благоразумный и едкий ответ отставному лакею, чтоб намекнуть к слову об осторожности, какую следует всегда наблюдать в разговоре с старшими, как вдруг зазвенел колокольчик, от которого снур проведен был к Ивану Гавриловичу, вверх.
Камердинер, вбежав на лестницу, только сбирался отворить дверь в комнату барина и остановился лишь для того, чтоб оправить свое жабо и застегнуть две нижние пуговицы ливреи, как вдруг услышал чей-то чужой голос вместе с голосом Ивана Гавриловича. Удивляясь, что в такое время (был уже час 9-й вечера) забрался к барину гость, и досадуя на свою оплошность, что не видал и не доложил, он отворил однако же дверь и увидел, что на стуле подле ее лежит серая на медвежьем меху шинель, с красным воротником, а на левую руку в комнате барина, близ самой его кровати, сидит городничий, в мундире, со шпагою. Когда у человека не совсем чиста совесть, то подобный визит поневоле обдаст морозом по коже. Илья смешался и, бледный как мертвец, переступил через тот высокий порог, об который сначала, от непривычки, так часто спотыкался. Он остановился у дверей.
Городничий города Ж***, коллежский советник Глеб Ларионович Морозов, был уже пожилой, но здоровый и видный мужчина. Семнадцатилетняя служба на одном месте дала ему порядочное дородство, но, несмотря на это, он не баловал себя покоем. Всякий день, с раннего утра, он был уже в мундире, который и снимал только тогда, как ложился спать или когда ездил за зайцами с веселым обществом своих приятелей. Продолжительная военная служба и двенадцатилетнее командование и баталионом и полком положили на черты лица его резкое клеймо суровости, которой, впрочем, вовсе не было в его добром сердце. Он говорил громким басом, с расстановкою, обдуманно, но решительно. Речь свою обыкновенно сопровождал он учтивостями, единожды навсегда принятыми: имею честь доложить; смею уверить вас; прошу не прогневаться; по отличному моему к вам уважению! и еще несколько фраз вежливости, накопленных им в течение службы и приспособляемых к разговору, повторялось им в Ж*** ежедневно в кругу и просителей и знакомых своих.
Иван Гаврилович сидел на кровати в зеленом атласном стеганом шпензере, надетом сверх байковой фуфайки. Лицо его, сухое и желтое, выглядывало из-под бумажного колпака, глаза были строги, брови нахмурены.
- Дома ли управитель? - спросил он камердинера, мрачным и дрожащим голосом.
- Дома, сударь, - отвечал Илья и, положив концы вытянутых пальцев левой руки на рот, кашлянул два раза, чтоб кое-как оправдать недостаток голоса и дрожащие его звуки.
- Поди, - продолжал Богуслав, - позови его сюда и сам воротись с ним.
- Слушаю, сударь, - сказал камердинер и, поворачиваясь к дверям, встретил на дорогу себе грозный взор городничего: большие черные глаза его из-под насупленных густых с проседью бровей устремлены были прямо на него и, казалось, читали в сокровеннейших изгибах его грешного сердца.
- Пропали, Петрович, - вскричал он, вбежав в зеленую горницу - и более не мог ни слова выговорить.
- Кто пропали? - спросил управитель.
- Мы, Петрович.
- Что ты?.. Говори яснее.
- Там городничий, он все узнал и все барину открыл.
- Что же он узнал и открыл?.. Что тебе сказано?
- Мне велено тебя позвать и с тобой прийти самому.
- Больше ничего?
- Ничего.
- Ни слова?
- Ни одного слова.
- Ну, положись на меня, не робей, во всем запирайся; пытать не станут; вспомни, что мы вольные, а мы и крепостными биты не бывали.
Лука Петрович поправился, причесал голову гребешком, обтер лоб и нос, выпил стакан воды и, повторив Илье строгое приказание не робеть, пошел в сопровождении его наверх.
Однако же на душе у Луки было не больше спокойствия, как и у камердинера. Дело не шуточное они затеяли; ну если свидетели подслушали под окнами дружескую их беседу? Ну если прямо сверху отведут их в острог, а оттуда на площадь и в Сибирь? Жена, дети, дом, прежнее счастие, приволье, любовь барская - все припомнено злою памятью, пока он поднимался на лестницу. Но, судя по наружности, он был герой против камердинера, который шел как на смерть приговоренный. Теперь каждый, увидя их, решил бы, сколь неправ был Илья, почитая его себе равным. Природа подчиняет существо, созданное ею слабым, существу сильнейшему; и хотя вольнодумство свергает эти узы, хотя глупцы вообще ненавидят людей с умом, но эти своевольные рабы зато мучатся целый век.
Дверь отворилась; управитель вступил первый в спальню Ивана Гавриловича и, поклонившись городничему низко и почтительно, остановился перед кроватью барина, ожидая приказания. Илья стал несколько поодаль и, заметив, что суровый градоначальник едва кивнул головою на вежливый поклон Луки Петровича, сделал весьма невыгодное об этом заключение, которое сощемило ему сердце.
Богуслав сбирался говорить и, по-видимому, не находил слов: губы его дрожали, глаза морщились, как будто от слов; казалось, он поражен чем-то до глубины сердца. Положение преступников было отчаянное. Пробудившаяся совесть в камердинере уже готова была высказать его предательское намерение; колена его стучали одно об другое, ему послышалось уже, что в сенях брякнуло кандалами, которые, верно, городничий приказал приготовить. Пот выступил на лбу его; советы Петровича не робеть совсем не действовали на его кружившуюся голову. Перед глазами его сидел больной старик-барин, который его любил и которого он хотел ограбить; налево подле его сидел неумолимый судия, непосредственный властелин города Ж***, перед которым запираться он почитал тщетным усилием и вящим преступлением, ибо всезрящий взор его читает внутри. Потерявшись, он уже хотел сказать Петровичу: наш-де грех на нас и пришел, упадем в ноги барину и скажем: помилуй. К счастию, прежде нежели сказать, он взглянул на управителя.
Петрович стоял несколько согнувшись вперед, опустив руки и перебирая пальцы левой руки пальцами правой. На лице его было совершенное спокойствие; узенькие глаза его были скромно подняты на страдающее лицо барина; почтительная улыбка осиявала выражение его лица; толстый, низенький стан его уставлен был как вкопанный; он взглядывал на городничего хотя с должным почтением, но без страха; по спокойному положению всей его особы можно было заметить, что он не ожидает никакой опасности. Это счастливое присутствие духа ободрило Илью; он прикусил язык и решился не сводить с управителя глаз, чтоб не встретить истязующего взора городничего.
Иван Гаврилович уже собрался говорить, он прокашлял:
- Я получил известие, - начал он, и слезы и рыдание прервали его голос.
- Какое, батюшка, - поспешил сказать Лука, заметив, что Илья сделал уже два шага вперед в замешательстве и, конечно, не с добрым намерением, - какое вы изволили получить известие?
- Господин городничий, по милости своей, сообщил мне такую весть, которую я и выговорить не имею сил.
- Какую же, батюшка, позвольте нам узнать ее? - Что теперь происходило в сердцах двух приятелей, легко себе представить; они выдержали испытание, стоящее доброй пытки.
- Господин городничий, - продолжал Богуслав, - уведомил меня, что сын мой ранен, вскоре по взятии Смоленска, и где-то там же находится. Поезжай, Илья, сегодни же, или завтра рано, разведай и ко мне тот же час пришли эстафету.
Кто в жизни раз просыпался от страшного сна, когда, например, разбойник заносил нож над сердцем или, что еще пострашнее для грешной души, когда под мрачным небом невиданной ночи разносились новые, сильные звуки трубы архангела, зовущие на последний суд, тот только может представить, как облегчилась душа управителя и камердинера при столь неожиданной развязке. Они оба упали на колена, заплакали и долго не могли выговорить ни слова.
- Добрые люди, - отозвался грозный бас городничего, - вам делают честь эти слезы.
Иван Гаврилович дал им поцеловать руку и сам поцеловал их в голову.
- Я не забуду вашей любви ко мне, - сказал старик, - идите, успокойтесь.
- Тьфу, братец, право-истинно! - вскричал Лука Петрович в зеленой горнице, запыхавшись от сильного движения всей своей внутренности и глядя под ноги, чтоб не споткнуться, - я сроду не бывал в такой бане, а ты чуть не умер, кажется.
Илья не отвечал: он лег на кожаную свою постель, лицом в подушку, и не только о грешных замыслах на господское добро, но и ни о чем совсем ни одного слова не было сказано в зеленой горнице во весь вечер.
XXVIII
В Дорогобуже, близ торговой площади, есть переулок, узенький и в летнюю пору очень грязный; старожилы рассказывают, что в старину на конце этого переулка еще видны были развалины терема, в котором заключена была в древности какая-то польская княжна за непозволительную связь с одним вельможей, что любовник нашел, однако же, средство быть счастливым: он переоделся рыбаком и поселился в хижине, на берегу ручья, близ места заточения своей возлюбленной; из хижины этой прорыт им был подземельный ход во внутренность терема; они убежали, обвенчались и поселились где-то за морем и прочее. В настоящее время на конце сего переулка было тинное болото, и хотя есть вблизи пригорочек и ручеек, но похожего на развалины ничего уже не было видно.
В этом переулке стояли только заборы от огородов и два небольшие домика, с незапамятных времен выстроенные; домики эти уцелели от французского нашествия, на удивление целому городу. Положим, что густая тень садов защитила их от пожаров, но по какому чуду нога чужеземцев не бывала не только в сенях, но даже и во дворах их? Сказывают, будто бы один из хозяев сих домов загородил переулок с обеих сторон, а через сию хитрость и присоединился он к прилегающим садам; положим и то; но как же корыстолюбивые наши посетители, отыскивая в хлевах и клетях чем поживиться, не наткнулись на сии строения? Мудрено! Однако же оба дома остались так же целы, так же ветхи, так же неуклюжи, как и прежде; только что в окнах появилась бумага вместо стекол, которые повыпадали от пушечной стрельбы.
В одном из этих домов жил сорок четвертый год надворный советник и кавалер Антип Аристархович Скворцов, отставной уездный судья, человек уважаемый в городе за обширные местные сведения, за строгую нравственность, и даже за многие странности в домашней жизни, делавшие его забавным оригиналом. Он был говорлив в обществе, богат анекдотами, и не заморскими, а все своими, дорогобужскими, и тем более занимательными, что все лица были известны каждому, хотя по преданиям. Единственный доход Антипа Аристарховича составляли занятия его по тяжебным делам помещиков и крестьян Дорогобужского уезда. Нельзя было поручить своего дела в руки более верные, нежели отставному судье; но должно знать, что ни за одно кривое дело он не брался быть ходатаем.
Рассмотрев принесенную записку, в чем состоит иск, и поверив оную с документами, Антип Аристархович ожидал спокойно прибытия истца, которого участь решалась мгновенно. Ежели свернутая записка лежала на столе и ящик столовый был закрыт - в таком случае бесполезно было бы убеждать судью ходатайствовать: это был знак чистого, решительного отказа. Ежели же пустой ящик стола был открыт, то оставалось условиться о платеже за хлопоты и быть уверенным, что дело будет выхожено. На дне ящика приклеена была бумага, на которой четко написано было: не сули журавля в небе, дай синицу в руки. Слова сии написаны были почерком времен царствования императрицы Елисаветы Петровны, к которому Антип Аристархович набил свою руку и который превозносил похвалами, ибо любил писать под титлами. Способ торговаться с отставным судьей был известен каждому. Истец смело клал на дно ящика столько денег, сколько, по его мнению, стоили хлопоты. Антип Аристархович ходил обыкновенно в это время по комнате взад и вперед, потирая руки и разговаривая о предметах посторонних; он подходил, как бы рассеянно, к ящику, окидывал зорким, опытным глазом подносимый дар, и буде признавал оный достаточным, то закрывал ящик и начинал разговор об деле; если же казалось ему, что дешево ценит истец труды его, в таком случае ящик оставался открытым, и судья продолжал ходить и разговаривать стороннее, по-прежнему. Тут начиналась торговля: истец прибавлял понемногу в ящик, судья поглядывал мимоходом на дно, и хочешь - не хочешь, а надобно было наконец отсчитывать именно столько, сколько предположил взять Антип Аристархович, ибо, пока не закроется роковой ящик, он ни за что на свете и говорить о деле не станет.
Впрочем, каждый знал, в целом Дорогобуже, что хотя судья так настойчив, что не уступит ни гроша из умеренной суммы, какую благорассудит назначить за труды свои, но зато, если кто вложит в ящик более той суммы, он отсчитывал прочь излишек и вынимал на стол, а ящик запирал с тем только числом денег, какое еще с вечера записал в приход.
15 ноября, в понедельник, поутру, лишь только Антип Аристархович успел помолиться богу и выпить чашку чаю вприкуску, с сахаром и с изюмом, по старой своей привычке, которую еще из семинарии вынес с собою в дорогобужский суд, за подьяческий стол, как отворилась дверь в его комнату, и толстая кухарка, которая в его доме и родилась, доложила ему о приходе жидка, Ицки Шмуйловича Варцаба, оршинского кагального. Учтивый еврей вошел, поклонился судье, как по его летам и званию следует, низко и почтительно.
- Ты больна еще, милая дочь моя, - сказал он ей, - как ты в такой холод пойдешь на могилу.
- Я хочу, святой отец, - отвечала София, - поклониться праху моего родителя в самом близком земном расстоянии от него. Этого требует душа моя, не откажите мне.
- Да будет твоя воля, да подкрепит тебя десница божия, - сказал растроганный старец.
В продолжение этого времени крестьяне узнали, какой день празднует София; бесчисленной толпой высыпали они следом за священным причтом к мраморному могильному памятнику; их восклицания заглушали благоговейные молитвы пастыря:
- Отец наш! Благодетель наш! - кричала тысяча и мужских и женских голосов. - Зачем ты нас оставил! Прими благодарность нашу, возвеселись ею.
Когда же священный клир возгласил вечную память усопшему, все бросились, со слезами, на колена пред гробом благодетельного мужа, все плакали вслух. София упала - сердце ее не снесло толиких чувств. Синий Человек на жилистых руках своих перенес ее в сани, и шумные вопли слез и благословений возгласили отъезд ее.
XXVII
- Зеленый цвет, как болтают бабы, есть цвет надежды, - говорил дюжий, широкоплечий человек в синем русском кафтане стоявшему против его высокому, в ливрейном сюртуке, худощавому лакею, - а потому и нам горница с зелеными обоями велит не робеть. Что за трактир: насилу чаю дождаться могли.
- Однако же, - отвечал другой, - ты, кажется, и вишневки нашел, а это теперь бы лишнее; пей сколько душе хочется, да знай время.
- Что ж, разве ты думаешь, что я ум пропил. Нет, голубчик Илья Романович, Лука Петрович не таков, он пьяный еще умнее.
Читателям эти имена знакомы: управитель и камердинер старого Богуслава пируют в городе Ж*** в гостинице на почтовом дворе.
Пестрое наводнение огромной усадьбы Богуслава нашими отступающими от Смоленска войсками поселило ужас и в помещике и в многочисленной его дворне. Первым приказанием было запрягать все экипажи, укладываться и отправляться в Москву. Второе было отдано управителю и камердинеру: не отлучаться от особы Ивана Гавриловича Богуслава и быть его телохранителями. Бессонная ночь привела бедственное утро: наши отступили, и мужик из соседственной деревни прискакал с известием, что французское передовое войско в двенадцати верстах, на пути к усадьбе.
Богуслав, услышав роковую весть, оставил имение свое на власть божию и, приказав вынести в легкую коляску вьюки с важнейшими своими пожитками, деньгами, бумагами и т.п., управителя посадил кучером, взял Илью и поскакал по московской дороге без плана и цели. Испуг подействовал на его здоровье так сильно, что он впал в некоторый род помешательства ума; он отдавал приказания ехать скорей, несмотря что лошади выбились совершенно из сил; велел своротить с большой дороги, и наконец, через месяц странствования с места на место, его привезли больного в Ж***, город, который, по мнению управителя Петровича, был самый безопасный от французов во всей России: к нему нет ниоткуда дорог, кроме одной, ведущей от Калуги; кругом его лес и болота, среди которых стоит он как на острову.
- Мы спасены, - гордо воскликнул Лука с козел своему полумертвому барину, въезжая в Ж***, - сюда не добраться врагам нашим!
Они заняли на почтовом дворе три комнаты: две вверху, для барина, а одну для себя внизу, ту самую, обитую зелеными обоями горницу, в которой теперь беседовали. Здоровье Богуслава пострадало: он выдержал горячку с признаками сумасшествия, которое, однако же, начинало проходить, и в ноябре месяце, то есть в описываемую пору, он уже вставал с постели, сам наливал себе чай и даже начинал поговаривать об отъезде в Смоленск.
Во время несчастия человек делается добрым. Богуслав вспоминал с чувством о сыне, печалился, не имея об нем известия, и более говорил об нем, нежели о разорении своего имения. Лука Петрович с камердинером не славились добрыми делами до нашествия французов, но от страха смерти или плена, что по тогдашнему почти не без основания считали за одно и то же, пробудился и в них страх божий, который забыт был не прежде, как по совершенном миновании опасности. Слухи об отступлении неприятеля донеслись до уединенных лесов и болот, окружающих Ж***, и наконец на торговой площади в последнюю пред сим пятницу уже вслух и за верное толковали об этом. Перекрестившись и поблагодарив бога за спасение жизни, управитель к вечеру в субботу уже приготовил обдуманный план своего счастия и сообщил его приятелю своему Илье.
- Друг ты мой, - сказал он ему за три дни пред сим, сняв с себя галстук и расстегнув кафтан, - ты барина уложил спать, и мы теперь на воле можем поговорить о том, что лежит на сердце; ты знаешь, что я учился в семинарии, а семинаристы покалякать любят. Илья, скажи мне, - продолжал он, усадив его подле себя, - есть ли такой человек, который не желал бы и не искал бы себе счастия? Ведомо, что нет. Подумаем об этом хорошенько: счастие одному само в глаза лезет, другой трудами, потом и кровью добывает его, а третий век за ним гоняется понапрасну. Теперь: что такое счастие? Вряд ли, любезный друг, не все люди согласны в том, что счастие заключается в наличных денежках. В каком же числе денег оно заключается, на этот вопрос дурак молвит по-своему: в тысяче рублях, в десяти, в пятидесяти тысячах, в миллионе; каждый по своим надобностям; а по-моему: дай мне кладовую с деньгами, я сдачи не сдам. Итак, любезный друг, что счастие, что деньги, право истинно, одно и то же: деньги тело, а счастие - душа, неразлучная с ним.
- Это конечно. Дай-ко табачку. Где же, любезнейший, взять денег, коли у нас мало? Все на свете деньги для нашего кармана чужие.
- Подумаем об этом хорошенько. Люди получают деньги за работу, получают на водку, получают в милостыню. Этими путями к нам не перейдет ни гроша. Люди ломают замки, таскают из кармана, обыгрывают наверняка, добиваются до выгодного места, втираются в опекуны к сиротам и проч.
- Это все не наше. Это все и подло, и медленно и опасно. Но между тем: что же делать? Деньги все чужие, стало быть, нельзя разбогатеть?
- Дай-ко табачку.
- Илья, послушай меня со вниманием: справедливо говорит где-то Писание, что нет правды в людях. Люди, мной приведенные в пример, добывающие чужие деньги грешными путями, судя по-божественному, суть чада диаволи, а говоря по-мирскому: все бы должны идти на одну веревку, ан нет! Куда как нет! Какая разница между Ванькой-рыбаком, которого, помнишь, свели на площадь за два целковика; между секретарем Протопоповым, строющим себе в Д*** четвертый дом; между вельможей, который подтасовывает колоду карт; между французским императором, который сжег и ограбил нашу святую Русь? Право истинно, никакой нет разницы; все это Ваньки-рыбаки; всех по закону Петра Великого следует весьма шельмовать, но не тут-то было. Наш Ванька пропал, а другие его клевреты в чести и славе. Из всего этого следует, что люди почитают бесчестным только одно: попасть в руки палача, - от чего и нас с тобой да сохранит господь.
- Дай-ко табачку.
- Русские пословицы все справедливы, Илья, обратимся же к ним, для прибрания текста, к обстоятельствам близкого, например: С волками, жить, по-волчьи выть. Эта пословица удивительно как глубокомысленна; на ней-то основаны понятия всего рода человеческого о том, что возможно или невозможно, честно или бесчестно, и даже умно или глупо. Право, истинно так. Но теперь: как бы не завыть тем волком, которым наш Ванька-рыбак завыл. Послушай, Илья.
При сем слове Лука Петрович остановился; он вытащил из кармана уже приготовленный кусок мелу, раскрыл ломберный стол, назначил мелом, посредине зеленого сукна, большую точку и около этой точки сделал множество кругов.
- Вот, смотри, - продолжал он, - это я тебе нарисовал картину рода человеческого. Точка эта изображает позор, плаху, палача, ссылку, одним словом, ошельмование. Около этой точки по всем этим кругам идут плуты всего человечества: дураки вертятся около самого носа у ката, так он их и дергает за ворот да перебирает; а чем круг ума побольше, тем они уже удаляются и, наконец, в полной безопасности совершают свой путь. Что ты на это скажешь? А?
- Дай-ко табачку.
Засим последовало долгое совещание двух приятелей, которое было заключено следующею речью управителя:
- Первое: мы должны выпросить у барина вольную, себе и семействам нашим.
Второе: когда вольная будет засвидетельствована по форме, мы отопрем ящики и конторки Ивана Гавриловича, выберем все деньги и билеты ломбардные, на неизвестное имя написанные, к ним идет большая белая печать, я это знаю, потом запрем и все на свое место поставим.
Третье: деньги разделим пополам, а с билетами ты поезжай в Москву, немедленно: предлог этому путешествию мы придумаем; и, вынув деньги, возвратись, чтоб ни малейшего подозрения не подать. Деньги, конечно, надобно припрятать подальше, чтоб не обнаружили их.
Четвертое: так как бес хитер, тебя может соблазнить и ты не захочешь, взяв деньги, поделиться ими со мной пополам, то в обеспечение оставь мне записку, собственной руки, следующего содержания: "Украденные нами у Ивана Гавриловича Богуслава билеты, суммою на столько-то тысяч рублей, я, разменяв на деньги, из всей полученной за них суммы обязуюсь тебе отдать половину". Эту записку я опубликую, ежели ты не разделаешься со мной честно, и тогда мы оба пропали.
План был утвержден общим согласием, и теперь в зеленой горнице своей два друга сидели уже вольными. Иван Гаврилович в награду их усердной службы и за сохранение жизни своей от неприятелей при нашествии их на село Преображенское отпустил их вечно на волю, с семействами.
- Вы не оставите меня, друзья мои, - сказал он им, - вы будете служить мне из хорошей платы, о которой условимся, возвратившись домой. Ты, Илья, хочешь ехать вперед, чтоб разведать и приготовить мне приют в случае, если сгорели обе усадьбы. Поезжай - Петрович за тебя мне прислужит и, ежели сочтет нужным, может приискать хорошего человека для помощи себе.
Возвратимся к началу главы: Лука Петрович сидел нахмурившись. Упрек Ильи его уколол в живое. Правда, он чувствовал, что сердиться не за что, этот упрек был голос дружественной предосторожности, но, однако же, ему казалось неуместным, чтоб прежний слуга говорил с ним, с прежним управителем всего имения Богуслава, и притом человеком школьным, так запанибрата и замечал ему, что он хмелен. Камердинер, с своей стороны, хотя и видел, что управителю не совсем понравилось его поучение, нимало, однако же, не укорял себя за это. "Мы теперь равные, - ободрял он себя, - не решено даже и то, кто важнее: управитель или камердинер; у каждого из них своя должность, независимая и по близости к особе барина равно почетная. Если я и почитал его всегда как старшого и ученого, то это по летам и потому, что я женат на меньшой сестре, а он на старшой; конечно, он богаче меня, но разве его старые плутни не всегда были заведомо мне: от меня укрыться это не могло, и если он сохранил честь и место, то обязан и моему молчанию много. Теперь мы оба вольноотпущенные, да и дело наше такого рода, что мы должны быть равные. Что за чванство; конечно, он своим питьем может погубить и себя и меня: спьяна и проболтаться немудрено".
Недовольный, в свою очередь, упрямым молчанием Луки, он встал со стула и начал ходить по горнице, насвистывая любимую песню: Не бушуйте вы, ветры буйные.
"Странен человек: честолюбие вмешивается даже между друзьями и даже в такое время, когда союз их наиболее дорог для собственных выгод их", - так отозвалось и в голове и в сердце Луки Петровича, когда он увидел, что Илья начал уже сердиться.
- Мировая, свояк, - воскликнул он, - не думаешь ли ты, что я сержусь?
- Нет, - отвечал камердинер, - я об этом и думать не хочу.
Резкий ответ снова взорвал Петровича, но благоразумие взяло верх, и он поправился.
- И не думай, - сказал он, - этого быть не может между мной и тобой.
- Почему же ты не сказал: между тобой и мной - ты любишь все с себя начинать. - Сиповатый хохот Петровича поправил скучный разговор.
- Ну, ну, между тобой и мной, - возгласил он нараспев, протягивая руку камердинеру, - разве не все равно, разве мы не равные! Тьфу пропасть, ужели мы станем ссориться, Илья? Вот уж по твоему-то сказать: ссорься сколько душе хочется, да знай время.
- То-то и есть, свояк, - отозвался Илья, - тебе не взлюбилась моя правда.
Лука Петрович снова соображал было составить острый, благоразумный и едкий ответ отставному лакею, чтоб намекнуть к слову об осторожности, какую следует всегда наблюдать в разговоре с старшими, как вдруг зазвенел колокольчик, от которого снур проведен был к Ивану Гавриловичу, вверх.
Камердинер, вбежав на лестницу, только сбирался отворить дверь в комнату барина и остановился лишь для того, чтоб оправить свое жабо и застегнуть две нижние пуговицы ливреи, как вдруг услышал чей-то чужой голос вместе с голосом Ивана Гавриловича. Удивляясь, что в такое время (был уже час 9-й вечера) забрался к барину гость, и досадуя на свою оплошность, что не видал и не доложил, он отворил однако же дверь и увидел, что на стуле подле ее лежит серая на медвежьем меху шинель, с красным воротником, а на левую руку в комнате барина, близ самой его кровати, сидит городничий, в мундире, со шпагою. Когда у человека не совсем чиста совесть, то подобный визит поневоле обдаст морозом по коже. Илья смешался и, бледный как мертвец, переступил через тот высокий порог, об который сначала, от непривычки, так часто спотыкался. Он остановился у дверей.
Городничий города Ж***, коллежский советник Глеб Ларионович Морозов, был уже пожилой, но здоровый и видный мужчина. Семнадцатилетняя служба на одном месте дала ему порядочное дородство, но, несмотря на это, он не баловал себя покоем. Всякий день, с раннего утра, он был уже в мундире, который и снимал только тогда, как ложился спать или когда ездил за зайцами с веселым обществом своих приятелей. Продолжительная военная служба и двенадцатилетнее командование и баталионом и полком положили на черты лица его резкое клеймо суровости, которой, впрочем, вовсе не было в его добром сердце. Он говорил громким басом, с расстановкою, обдуманно, но решительно. Речь свою обыкновенно сопровождал он учтивостями, единожды навсегда принятыми: имею честь доложить; смею уверить вас; прошу не прогневаться; по отличному моему к вам уважению! и еще несколько фраз вежливости, накопленных им в течение службы и приспособляемых к разговору, повторялось им в Ж*** ежедневно в кругу и просителей и знакомых своих.
Иван Гаврилович сидел на кровати в зеленом атласном стеганом шпензере, надетом сверх байковой фуфайки. Лицо его, сухое и желтое, выглядывало из-под бумажного колпака, глаза были строги, брови нахмурены.
- Дома ли управитель? - спросил он камердинера, мрачным и дрожащим голосом.
- Дома, сударь, - отвечал Илья и, положив концы вытянутых пальцев левой руки на рот, кашлянул два раза, чтоб кое-как оправдать недостаток голоса и дрожащие его звуки.
- Поди, - продолжал Богуслав, - позови его сюда и сам воротись с ним.
- Слушаю, сударь, - сказал камердинер и, поворачиваясь к дверям, встретил на дорогу себе грозный взор городничего: большие черные глаза его из-под насупленных густых с проседью бровей устремлены были прямо на него и, казалось, читали в сокровеннейших изгибах его грешного сердца.
- Пропали, Петрович, - вскричал он, вбежав в зеленую горницу - и более не мог ни слова выговорить.
- Кто пропали? - спросил управитель.
- Мы, Петрович.
- Что ты?.. Говори яснее.
- Там городничий, он все узнал и все барину открыл.
- Что же он узнал и открыл?.. Что тебе сказано?
- Мне велено тебя позвать и с тобой прийти самому.
- Больше ничего?
- Ничего.
- Ни слова?
- Ни одного слова.
- Ну, положись на меня, не робей, во всем запирайся; пытать не станут; вспомни, что мы вольные, а мы и крепостными биты не бывали.
Лука Петрович поправился, причесал голову гребешком, обтер лоб и нос, выпил стакан воды и, повторив Илье строгое приказание не робеть, пошел в сопровождении его наверх.
Однако же на душе у Луки было не больше спокойствия, как и у камердинера. Дело не шуточное они затеяли; ну если свидетели подслушали под окнами дружескую их беседу? Ну если прямо сверху отведут их в острог, а оттуда на площадь и в Сибирь? Жена, дети, дом, прежнее счастие, приволье, любовь барская - все припомнено злою памятью, пока он поднимался на лестницу. Но, судя по наружности, он был герой против камердинера, который шел как на смерть приговоренный. Теперь каждый, увидя их, решил бы, сколь неправ был Илья, почитая его себе равным. Природа подчиняет существо, созданное ею слабым, существу сильнейшему; и хотя вольнодумство свергает эти узы, хотя глупцы вообще ненавидят людей с умом, но эти своевольные рабы зато мучатся целый век.
Дверь отворилась; управитель вступил первый в спальню Ивана Гавриловича и, поклонившись городничему низко и почтительно, остановился перед кроватью барина, ожидая приказания. Илья стал несколько поодаль и, заметив, что суровый градоначальник едва кивнул головою на вежливый поклон Луки Петровича, сделал весьма невыгодное об этом заключение, которое сощемило ему сердце.
Богуслав сбирался говорить и, по-видимому, не находил слов: губы его дрожали, глаза морщились, как будто от слов; казалось, он поражен чем-то до глубины сердца. Положение преступников было отчаянное. Пробудившаяся совесть в камердинере уже готова была высказать его предательское намерение; колена его стучали одно об другое, ему послышалось уже, что в сенях брякнуло кандалами, которые, верно, городничий приказал приготовить. Пот выступил на лбу его; советы Петровича не робеть совсем не действовали на его кружившуюся голову. Перед глазами его сидел больной старик-барин, который его любил и которого он хотел ограбить; налево подле его сидел неумолимый судия, непосредственный властелин города Ж***, перед которым запираться он почитал тщетным усилием и вящим преступлением, ибо всезрящий взор его читает внутри. Потерявшись, он уже хотел сказать Петровичу: наш-де грех на нас и пришел, упадем в ноги барину и скажем: помилуй. К счастию, прежде нежели сказать, он взглянул на управителя.
Петрович стоял несколько согнувшись вперед, опустив руки и перебирая пальцы левой руки пальцами правой. На лице его было совершенное спокойствие; узенькие глаза его были скромно подняты на страдающее лицо барина; почтительная улыбка осиявала выражение его лица; толстый, низенький стан его уставлен был как вкопанный; он взглядывал на городничего хотя с должным почтением, но без страха; по спокойному положению всей его особы можно было заметить, что он не ожидает никакой опасности. Это счастливое присутствие духа ободрило Илью; он прикусил язык и решился не сводить с управителя глаз, чтоб не встретить истязующего взора городничего.
Иван Гаврилович уже собрался говорить, он прокашлял:
- Я получил известие, - начал он, и слезы и рыдание прервали его голос.
- Какое, батюшка, - поспешил сказать Лука, заметив, что Илья сделал уже два шага вперед в замешательстве и, конечно, не с добрым намерением, - какое вы изволили получить известие?
- Господин городничий, по милости своей, сообщил мне такую весть, которую я и выговорить не имею сил.
- Какую же, батюшка, позвольте нам узнать ее? - Что теперь происходило в сердцах двух приятелей, легко себе представить; они выдержали испытание, стоящее доброй пытки.
- Господин городничий, - продолжал Богуслав, - уведомил меня, что сын мой ранен, вскоре по взятии Смоленска, и где-то там же находится. Поезжай, Илья, сегодни же, или завтра рано, разведай и ко мне тот же час пришли эстафету.
Кто в жизни раз просыпался от страшного сна, когда, например, разбойник заносил нож над сердцем или, что еще пострашнее для грешной души, когда под мрачным небом невиданной ночи разносились новые, сильные звуки трубы архангела, зовущие на последний суд, тот только может представить, как облегчилась душа управителя и камердинера при столь неожиданной развязке. Они оба упали на колена, заплакали и долго не могли выговорить ни слова.
- Добрые люди, - отозвался грозный бас городничего, - вам делают честь эти слезы.
Иван Гаврилович дал им поцеловать руку и сам поцеловал их в голову.
- Я не забуду вашей любви ко мне, - сказал старик, - идите, успокойтесь.
- Тьфу, братец, право-истинно! - вскричал Лука Петрович в зеленой горнице, запыхавшись от сильного движения всей своей внутренности и глядя под ноги, чтоб не споткнуться, - я сроду не бывал в такой бане, а ты чуть не умер, кажется.
Илья не отвечал: он лег на кожаную свою постель, лицом в подушку, и не только о грешных замыслах на господское добро, но и ни о чем совсем ни одного слова не было сказано в зеленой горнице во весь вечер.
XXVIII
В Дорогобуже, близ торговой площади, есть переулок, узенький и в летнюю пору очень грязный; старожилы рассказывают, что в старину на конце этого переулка еще видны были развалины терема, в котором заключена была в древности какая-то польская княжна за непозволительную связь с одним вельможей, что любовник нашел, однако же, средство быть счастливым: он переоделся рыбаком и поселился в хижине, на берегу ручья, близ места заточения своей возлюбленной; из хижины этой прорыт им был подземельный ход во внутренность терема; они убежали, обвенчались и поселились где-то за морем и прочее. В настоящее время на конце сего переулка было тинное болото, и хотя есть вблизи пригорочек и ручеек, но похожего на развалины ничего уже не было видно.
В этом переулке стояли только заборы от огородов и два небольшие домика, с незапамятных времен выстроенные; домики эти уцелели от французского нашествия, на удивление целому городу. Положим, что густая тень садов защитила их от пожаров, но по какому чуду нога чужеземцев не бывала не только в сенях, но даже и во дворах их? Сказывают, будто бы один из хозяев сих домов загородил переулок с обеих сторон, а через сию хитрость и присоединился он к прилегающим садам; положим и то; но как же корыстолюбивые наши посетители, отыскивая в хлевах и клетях чем поживиться, не наткнулись на сии строения? Мудрено! Однако же оба дома остались так же целы, так же ветхи, так же неуклюжи, как и прежде; только что в окнах появилась бумага вместо стекол, которые повыпадали от пушечной стрельбы.
В одном из этих домов жил сорок четвертый год надворный советник и кавалер Антип Аристархович Скворцов, отставной уездный судья, человек уважаемый в городе за обширные местные сведения, за строгую нравственность, и даже за многие странности в домашней жизни, делавшие его забавным оригиналом. Он был говорлив в обществе, богат анекдотами, и не заморскими, а все своими, дорогобужскими, и тем более занимательными, что все лица были известны каждому, хотя по преданиям. Единственный доход Антипа Аристарховича составляли занятия его по тяжебным делам помещиков и крестьян Дорогобужского уезда. Нельзя было поручить своего дела в руки более верные, нежели отставному судье; но должно знать, что ни за одно кривое дело он не брался быть ходатаем.
Рассмотрев принесенную записку, в чем состоит иск, и поверив оную с документами, Антип Аристархович ожидал спокойно прибытия истца, которого участь решалась мгновенно. Ежели свернутая записка лежала на столе и ящик столовый был закрыт - в таком случае бесполезно было бы убеждать судью ходатайствовать: это был знак чистого, решительного отказа. Ежели же пустой ящик стола был открыт, то оставалось условиться о платеже за хлопоты и быть уверенным, что дело будет выхожено. На дне ящика приклеена была бумага, на которой четко написано было: не сули журавля в небе, дай синицу в руки. Слова сии написаны были почерком времен царствования императрицы Елисаветы Петровны, к которому Антип Аристархович набил свою руку и который превозносил похвалами, ибо любил писать под титлами. Способ торговаться с отставным судьей был известен каждому. Истец смело клал на дно ящика столько денег, сколько, по его мнению, стоили хлопоты. Антип Аристархович ходил обыкновенно в это время по комнате взад и вперед, потирая руки и разговаривая о предметах посторонних; он подходил, как бы рассеянно, к ящику, окидывал зорким, опытным глазом подносимый дар, и буде признавал оный достаточным, то закрывал ящик и начинал разговор об деле; если же казалось ему, что дешево ценит истец труды его, в таком случае ящик оставался открытым, и судья продолжал ходить и разговаривать стороннее, по-прежнему. Тут начиналась торговля: истец прибавлял понемногу в ящик, судья поглядывал мимоходом на дно, и хочешь - не хочешь, а надобно было наконец отсчитывать именно столько, сколько предположил взять Антип Аристархович, ибо, пока не закроется роковой ящик, он ни за что на свете и говорить о деле не станет.
Впрочем, каждый знал, в целом Дорогобуже, что хотя судья так настойчив, что не уступит ни гроша из умеренной суммы, какую благорассудит назначить за труды свои, но зато, если кто вложит в ящик более той суммы, он отсчитывал прочь излишек и вынимал на стол, а ящик запирал с тем только числом денег, какое еще с вечера записал в приход.
15 ноября, в понедельник, поутру, лишь только Антип Аристархович успел помолиться богу и выпить чашку чаю вприкуску, с сахаром и с изюмом, по старой своей привычке, которую еще из семинарии вынес с собою в дорогобужский суд, за подьяческий стол, как отворилась дверь в его комнату, и толстая кухарка, которая в его доме и родилась, доложила ему о приходе жидка, Ицки Шмуйловича Варцаба, оршинского кагального. Учтивый еврей вошел, поклонился судье, как по его летам и званию следует, низко и почтительно.