Страница:
— Сын мой, — сказал наконец старик, — поведай мне все по ряду, ничего не утаи от меня: как вошла в тебя нелюбовь к государю?
Максим рассказал о жизни своей в Слободе, о последнем разговоре с отцом и о ночном своем отъезде.
Он говорил медленно, с расстановкой и часто собирался с мыслями, дабы ничего не забыть и ничего не утаить от духовного отца своего.
Окончив рассказ, он опустил глаза и долго не смел взглянуть на игумена, ожидая своего приговора.
— Все ли ты поведал мне? — сказал игумен. — Не тяготит ли еще что-нибудь душу твою? Не помыслил ли ты чего на царя? Не задумал ли ты чего над святою Русью?
Глаза Максима заблистали.
— Отец мой, скорей дам отсечь себе голову, чем допущу ее замыслить что-нибудь против родины! Грешен я в нелюбви к государю, но не грешен в измене!
Игумен накрыл его эпитрахилью [121].
— Очищается раб божий Максим! — сказал он, — отпускаются ему грехи его вольные и невольные!
Тихая радость проникла в душу Максима.
— Сын мой, — сказал игумен, — твоя исповедь тебя очистила. Святая церковь не поставляет тебе в вину, что ты бросил Слободу. Бежать от соблазна волен и должен всякий. Но бойся прельститься на лесть врага рода человеческого. Бойся примера Курбского, который из высокого русского боярина учинился ныне сосуд дьяволу! Премилостивый бог, — продолжал со вздохом старик, — за великие грехи наши попустил ныне быть времени трудному. Не нам суемудрием человеческим судить о его неисповедимом промысле. Когда господь наводит на нас глады и телесные скорби, что нам остается, как не молиться и покоряться его святой воле? Так и теперь: настал над нами царь немилостивый, грозный. Не ведаем, за что он нас казнит и губит; ведаем только, что он послан от бога, и держим поклонную голову не пред Иваном Васильевичем, а перед волею пославшего его. Вспомним пророческое слово: «Аще кая земля оправдится перед богом, поставляет им царя и судью праведна и всякое подает благодеяние; аще же которая земля прегрешит пред богом, и поставляет царя и судей неправедна, и наводит на тое землю вся злая!» Останься у нас, сын мой; поживи с нами. Когда придет тебе пора ехать, я вместе с братиею буду молиться, дабы, где ты ни пойдешь, бог везде исправил путь твой! А теперь… — продолжал добродушно игумен, снимая с себя эпитрахиль, — теперь пойдем к трапезе. После духовной пищи не отвергнем телесной. Есть у нас изрядные щуки, есть и караси; отведай нашего творогу, выпей с нами меду черемхового во здравие государя и высокопреосвященного владыки!
И в дружеском разговоре старик повел Максима к трапезе.
Глава 23. ДОРОГА
Глава 24. БУНТ СТАНИЧНИКОВ
Максим рассказал о жизни своей в Слободе, о последнем разговоре с отцом и о ночном своем отъезде.
Он говорил медленно, с расстановкой и часто собирался с мыслями, дабы ничего не забыть и ничего не утаить от духовного отца своего.
Окончив рассказ, он опустил глаза и долго не смел взглянуть на игумена, ожидая своего приговора.
— Все ли ты поведал мне? — сказал игумен. — Не тяготит ли еще что-нибудь душу твою? Не помыслил ли ты чего на царя? Не задумал ли ты чего над святою Русью?
Глаза Максима заблистали.
— Отец мой, скорей дам отсечь себе голову, чем допущу ее замыслить что-нибудь против родины! Грешен я в нелюбви к государю, но не грешен в измене!
Игумен накрыл его эпитрахилью [121].
— Очищается раб божий Максим! — сказал он, — отпускаются ему грехи его вольные и невольные!
Тихая радость проникла в душу Максима.
— Сын мой, — сказал игумен, — твоя исповедь тебя очистила. Святая церковь не поставляет тебе в вину, что ты бросил Слободу. Бежать от соблазна волен и должен всякий. Но бойся прельститься на лесть врага рода человеческого. Бойся примера Курбского, который из высокого русского боярина учинился ныне сосуд дьяволу! Премилостивый бог, — продолжал со вздохом старик, — за великие грехи наши попустил ныне быть времени трудному. Не нам суемудрием человеческим судить о его неисповедимом промысле. Когда господь наводит на нас глады и телесные скорби, что нам остается, как не молиться и покоряться его святой воле? Так и теперь: настал над нами царь немилостивый, грозный. Не ведаем, за что он нас казнит и губит; ведаем только, что он послан от бога, и держим поклонную голову не пред Иваном Васильевичем, а перед волею пославшего его. Вспомним пророческое слово: «Аще кая земля оправдится перед богом, поставляет им царя и судью праведна и всякое подает благодеяние; аще же которая земля прегрешит пред богом, и поставляет царя и судей неправедна, и наводит на тое землю вся злая!» Останься у нас, сын мой; поживи с нами. Когда придет тебе пора ехать, я вместе с братиею буду молиться, дабы, где ты ни пойдешь, бог везде исправил путь твой! А теперь… — продолжал добродушно игумен, снимая с себя эпитрахиль, — теперь пойдем к трапезе. После духовной пищи не отвергнем телесной. Есть у нас изрядные щуки, есть и караси; отведай нашего творогу, выпей с нами меду черемхового во здравие государя и высокопреосвященного владыки!
И в дружеском разговоре старик повел Максима к трапезе.
Глава 23. ДОРОГА
Тихо и однообразно протекала монастырская жизнь.
В свободное время монахи собирали травы и составляли целебные зелья. Другие занимались живописью, вырезывали из кипариса кресты иль иконы, красили и золотили деревянные чаши.
Максим полюбил добрых иноков. Он не замечал, как текло время.
Но прошла неделя, и он решился ехать. Еще в Слободе слышал Максим о новых набегах татар на рязанские земли и давно уже хотел вместе с рязанцами испытать над врагами ратной удачи. Когда он поведал о том игумену, старик опечалился.
— Куда тебе ехать, сын мой? — сказал он. — Мы все тебя любим, все к тебе привыкли. Кто знает, может, и тебя посетит благодать божия и ты навсегда останешься с нами! Послушай, Максим, не уезжай от нас!
— Не могу, отец мой! Давно уже судьба зовет меня в дальнюю сторону. Давно слышу звон татарского лука, а иной раз как задумаюсь, то будто стрела просвистит над ушами. На этот звон, на этот свист меня тянет и манит!
И не стал игумен долее удерживать Максима, отслужил ему напутный молебен, благословил его, и грустно простилась с ним братия.
И снова очутился Максим на коне, среди зеленого леса. Как прежде, Буян прыгал вокруг коня и весело смотрел на Максима. Вдруг он залаял и побежал вперед. Максим уже схватился за саблю, в ожидании недоброй встречи, как из-за поворота показался всадник в желтом кафтане с черным двоеглавым орлом на груди.
Всадник ехал рысью, весело посвистывал и держал на пестрой рукавице белого кречета в клобучке и колокольцах.
Максим узнал одного из царских сокольников.
— Трифон! — вскричал он.
— Максим Григорьич! — отвечал весело сокольник, — доброго здоровья! Как твоя милость здравствует? Так вот где ты, Максим Григорьич! А мы в Слободе думали, что ты и невесть куда пропал! Ну ж как батюшка-то твой осерчал! Упаси господи! Смотреть было страшно! Да еще многое рассказывают про твоего батюшку, про царевича да про князя Серебряного. Не знаешь, чему и верить. Ну, слава богу, добро, что ты сыскался, Максим Григорьич! Обрадуется же твоя матушка!
Максим досадовал на встречу с сокольником. Но Трифон был добрый малый и при случае умел молчать. Максим спросил его, давно ли он из Слободы?
— Да уже будет с неделю, как Адраган с поля улетел! — отвечал сокольник, показывая своего кречета. — Да ведь ты, пожалуй, и не знаешь, Максим Григорьич! Ну уж набрался я было страху, как царь на меня раскручинился! Да сжалился надо мной милосердный бог и святой мученик Трифон! Проявил надо мною свое чудо! — Сокольник снял шапку и перекрестился. — Вишь, Максим Григорьич: выехал государь, будет тому с неделю, на птичью потеху. Напускал Адрагана раза два; как на беду, третий-то раз дурь нашла на Адрагана. Стал он бить соколов, сбил Смышляя и Кружка, да и давай тягу! Не успел бы ты десяти просчитать, как он у тебя и с глаз долой. Я было скакать за ним, да куды! Пропал, будто и не бывало. Вот доложил сокольничий царю, что пропал Адраган. Царь велел меня позвать, да и говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь — пожалую тебя, не достанешь — голову долой! Как быть! Батюшка-царь ведь не шутит! Поехал я искать Адрагана; шесть ден промучился; стало мне уж вокруг шеи неловко; думаю, придется проститься с головой. Стал я плакать; плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. Лишь только заснул, явилось мне, сонному, видение: сияние разлилось меж деревьев, и звон пошел по лесу. И, слыша тот звон, я, сонный, сам себе говорю: то звонят Адрагановы колокольцы. Гляжу, передо мной сидит на белом коне, весь облитый светом, молодой ратник и держит на руке Адрагана: «Трифоне! — сказал ратник, — не здесь ищи Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган». Проснулся я, и, сам не знаю с чего, стало мне понятно, что ратник был святой мученик Трифон. Вскочил я на коня и поскакал к Москве. Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на то урочище, вижу: в самом деле сосна, и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как говорил святой!
Голос сокольника дрожал, и крупные слезы катились из глаз его.
— Максим Григорьич, — прибавил он, утирая слезы, — теперь хоть все животы свои продам без остатку, хоть сам в вековечную кабалу пойду, а построю часовню святому угоднику! На том самом месте построю, где нашел Адрагана. И образ велю на стене написать, точь-в-точь как явился мне святой: на белом коне, высоко подняв руку, а на ней белый кречет. Заповедую и детям и внукам славить его, служить ему молебны и ставить писаные свечи, что не захотел он моей погибели, спас от плахи раба своего! Вишь, — продолжал сокольник, глядя на кречета, — вот он, Адраган, цел-целехонек! Дай-ка я сниму с тебя клобучок! Чего кричишь? Небось полетать хочется? Нет, брат, погоди! Довольно налетался, не пущу!
И Трифон дразнил кречета пальцем.
— Вишь, злобный какой! Так и хватает! А кричит-то как! Я чай, за версту слышно!
Рассказ сокольника запал в душу Максима.
— Возьми ж и мое приношение! — сказал он, бросая горсть золотых в шапку Трифона. — Вот все мои деньги; они мне не нужны, а тебе еще много придется сбирать на часовню.
— Да наградит тебя бог, Максим Григорьич! С твоими деньгами уж не часовню, а целую церковь выстрою! Как приду домой, в Слободу, отслужу молебен и выну просвиру во здравие твое! Вечно буду твоим холопом, Максим Григорьич! Что хочешь приказывай!
— Слушай, Трифон! Сослужи мне службу нетрудную: как приедешь в Слободу, никому не заикнись, что меня встретил; а дня через три ступай к матушке, скажи ей, да только ей одной, чтобы никто не слыхал, скажи, что сын-де твой, дал бог, здоров, бьет тебе челом.
— Только-то, Максим Григорьич?
— Еще слушай, Трифон: я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь. Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да говори ей каждый раз: я-де, говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А будет матушка спросит: от каких людей слышал? И ты ей говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того не говори, чтоб и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.
— Так ты, Максим Григорьич, и вправду не вернешься в Слободу?
— Вернусь ли, нет ли, про то бог знает; ты же никому не сказывай, что меня встретил.
— Уж положись на меня, Максим Григорьич, не скажу никому! Только коли ты едешь в дальний путь, так я не возьму твоих денег. Меня бог накажет.
— Да на что мне деньги? Мы не в басурманской земле!
— Воля твоя, Максим Григорьич, а мне взять не можно. Добро бы, ты ехал домой. А то, что ж я тебя оберу на дороге, как станишник какой! Воля твоя, хоть зарежь, не возьму!
Максим пожал плечами и вынул из шапки Трифона несколько золотых.
— Коли ты не берешь, — сказал он, — авось кто другой возьмет, а мне их не надо.
Он простился с сокольником и поехал далее.
Уже солнце начинало заходить. Длинные тени дерев становились длиннее и застилали поляны. Подле Максима ехала его собственная тень, словно темный великан. Она то бежала по траве, то, когда лес спирал дорогу, всползала на кусты и деревья. Буян казался на тени огромным баснословным зверем. Мало-помалу и Буян, и конь, и Максим исчезли и с травы и с дерев; наступили сумерки; кое-где забелел туман; вечерние жуки поднялись с земли и, жужжа, стали чертить воздух. Месяц показался из-за лесу; там и сям по темнеющему небу зажглися звезды; вдали засеребрилось необозримое поле.
Родина ты моя, родина! Случалось и мне, в позднюю пору, проезжать по твоим пустыням. Ровно ступал конь, отдыхая от слепней и дневного жару; теплый ветер разносил запахи цветов и свежего сена, и так было мне сладко, и так было мне грустно, и так думалось о прошедшем, и так мечталось о будущем.
Хорошо, хорошо ехать вечером по безлюдным местам, то лесом, то нивами, бросить поводья и задуматься, глядя на звезды!
Уже с добрый час ехал Максим, как вдруг Буян поднял морду на ветер и замахал хвостом. Послышался запах дыма. Максим вспомнил о ночлеге и понудил коня. Вскоре увидел он покачнувшуюся на сторону избу. Трубы на ней не было; дым выходил прямо из крыши. В низеньком окне светился огонь. Внутри слышался однообразный напев. Максим подъехал к окну. Он увидел всю внутренность бедного хозяйства. Пылающая лучина освещала домашнюю утварь; все было дрянно и ветхо. В потолочине торчал, наискось, гибкий шест, и на конце его висела люлька. Женщина лет тридцати, бледная, хворая, качала люльку и потихоньку пела. Подле нее сидел, согнувшись, мужичок с реденькою бородкой и плел лапти. Двое детей ползали у ног их.
Максиму показалось, что женщина в песне поминает его отца. Сначала он подумал, что ослышался, но вскоре ясно поразило его имя Малюты Скуратова. Полный удивления, он стал прислушиваться.
— Спи, усни, мое дитятко! — пела женщина.
Голос продолжал:
При виде богатой одежды и золотой сабли опричника хозяева оробели.
— Кто вы? — спросил Максим.
— Батюшка! — отвечал мужичок, кланяясь и заикаясь от страха, — меня-то, не взыщи, меня зовут Федотом, а хозяйку-то, не взыщи, батюшка, хозяйку зовут Марьею!
— Чем вы живете, добрые люди?
— Лыки дерем, родимый, лапти плетем да решета делаем. Купцы проедут и купят.
— А, знать, мало проезжают?
— Малость, батюшка, совсем малость! Иной раз, придется, и есть нечего. Того и смотри, с голоду али с наготы помрешь. А лошадки-то нет у нас товар в город отвезти. Другой год волки съели.
Максим поглядел с участием на мужика и его хозяйку и высыпал свои червонцы на стол.
— Бог с вами, бедные люди! — сказал он и схватился за дверь, чтобы выйти.
Хозяева повалились ему в ноги.
— Батюшка, родимый, кто ты? Поведай нам, кто ты? За кого нам богу молиться?
— Молитесь не за меня, за Малюту Скуратова. Да скажите, далеко ль до Рязанской дороги?
— Да это она и есть, сокол ты наш, она-то и есть, рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
Но Максиму не хотелось остаться в избе, где недавно еще проклинали отца его. Он уехал искать другого ночлега.
— Батюшка! — кричали ему вслед хозяева, — вернись, родимый, послушай нашего слова! Несдобровать тебе ночью на этой дороге!
Но Максим не послушался и поехал далее.
Не много верст проехал он, как вдруг Буян бросился к темному кусту и стал лаять так зло, так упорно, как будто чуял скрытого врага.
Тщетно отсвистывал его Максим. Буян бросался на куст, возвращался весь ощетиненный и снова рвался вперед.
Наскучив отзывать его, Максим выхватил саблю и поскакал прямо на куст. Несколько человек с поднятыми дубинами выскочили к нему навстречу, и грубый голос крикнул:
— Долой с коня!
— Вот тебе! — сказал Максим, отвешивая удар тому, который был ближе.
Разбойник зашатался.
— Это тебе не в почет! — продолжал Максим и хотел отвесить ему второй удар; но сабля встретила плашмя дубину другого разбойника и разлетелась наполы.
— Эге, посмотри-ка на его сбрую! Да это опричник! Хватай его живьем! — закричал грубый голос.
— И впрямь опричник! — завизжал другой. — Вот, потешимся над ним с ребятами!
— Ай да Хлопко! уж ты и рад тешиться!
И в тот же миг все вместе навалились на Максима и стащили его с коня.
В свободное время монахи собирали травы и составляли целебные зелья. Другие занимались живописью, вырезывали из кипариса кресты иль иконы, красили и золотили деревянные чаши.
Максим полюбил добрых иноков. Он не замечал, как текло время.
Но прошла неделя, и он решился ехать. Еще в Слободе слышал Максим о новых набегах татар на рязанские земли и давно уже хотел вместе с рязанцами испытать над врагами ратной удачи. Когда он поведал о том игумену, старик опечалился.
— Куда тебе ехать, сын мой? — сказал он. — Мы все тебя любим, все к тебе привыкли. Кто знает, может, и тебя посетит благодать божия и ты навсегда останешься с нами! Послушай, Максим, не уезжай от нас!
— Не могу, отец мой! Давно уже судьба зовет меня в дальнюю сторону. Давно слышу звон татарского лука, а иной раз как задумаюсь, то будто стрела просвистит над ушами. На этот звон, на этот свист меня тянет и манит!
И не стал игумен долее удерживать Максима, отслужил ему напутный молебен, благословил его, и грустно простилась с ним братия.
И снова очутился Максим на коне, среди зеленого леса. Как прежде, Буян прыгал вокруг коня и весело смотрел на Максима. Вдруг он залаял и побежал вперед. Максим уже схватился за саблю, в ожидании недоброй встречи, как из-за поворота показался всадник в желтом кафтане с черным двоеглавым орлом на груди.
Всадник ехал рысью, весело посвистывал и держал на пестрой рукавице белого кречета в клобучке и колокольцах.
Максим узнал одного из царских сокольников.
— Трифон! — вскричал он.
— Максим Григорьич! — отвечал весело сокольник, — доброго здоровья! Как твоя милость здравствует? Так вот где ты, Максим Григорьич! А мы в Слободе думали, что ты и невесть куда пропал! Ну ж как батюшка-то твой осерчал! Упаси господи! Смотреть было страшно! Да еще многое рассказывают про твоего батюшку, про царевича да про князя Серебряного. Не знаешь, чему и верить. Ну, слава богу, добро, что ты сыскался, Максим Григорьич! Обрадуется же твоя матушка!
Максим досадовал на встречу с сокольником. Но Трифон был добрый малый и при случае умел молчать. Максим спросил его, давно ли он из Слободы?
— Да уже будет с неделю, как Адраган с поля улетел! — отвечал сокольник, показывая своего кречета. — Да ведь ты, пожалуй, и не знаешь, Максим Григорьич! Ну уж набрался я было страху, как царь на меня раскручинился! Да сжалился надо мной милосердный бог и святой мученик Трифон! Проявил надо мною свое чудо! — Сокольник снял шапку и перекрестился. — Вишь, Максим Григорьич: выехал государь, будет тому с неделю, на птичью потеху. Напускал Адрагана раза два; как на беду, третий-то раз дурь нашла на Адрагана. Стал он бить соколов, сбил Смышляя и Кружка, да и давай тягу! Не успел бы ты десяти просчитать, как он у тебя и с глаз долой. Я было скакать за ним, да куды! Пропал, будто и не бывало. Вот доложил сокольничий царю, что пропал Адраган. Царь велел меня позвать, да и говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь — пожалую тебя, не достанешь — голову долой! Как быть! Батюшка-царь ведь не шутит! Поехал я искать Адрагана; шесть ден промучился; стало мне уж вокруг шеи неловко; думаю, придется проститься с головой. Стал я плакать; плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. Лишь только заснул, явилось мне, сонному, видение: сияние разлилось меж деревьев, и звон пошел по лесу. И, слыша тот звон, я, сонный, сам себе говорю: то звонят Адрагановы колокольцы. Гляжу, передо мной сидит на белом коне, весь облитый светом, молодой ратник и держит на руке Адрагана: «Трифоне! — сказал ратник, — не здесь ищи Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган». Проснулся я, и, сам не знаю с чего, стало мне понятно, что ратник был святой мученик Трифон. Вскочил я на коня и поскакал к Москве. Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на то урочище, вижу: в самом деле сосна, и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как говорил святой!
Голос сокольника дрожал, и крупные слезы катились из глаз его.
— Максим Григорьич, — прибавил он, утирая слезы, — теперь хоть все животы свои продам без остатку, хоть сам в вековечную кабалу пойду, а построю часовню святому угоднику! На том самом месте построю, где нашел Адрагана. И образ велю на стене написать, точь-в-точь как явился мне святой: на белом коне, высоко подняв руку, а на ней белый кречет. Заповедую и детям и внукам славить его, служить ему молебны и ставить писаные свечи, что не захотел он моей погибели, спас от плахи раба своего! Вишь, — продолжал сокольник, глядя на кречета, — вот он, Адраган, цел-целехонек! Дай-ка я сниму с тебя клобучок! Чего кричишь? Небось полетать хочется? Нет, брат, погоди! Довольно налетался, не пущу!
И Трифон дразнил кречета пальцем.
— Вишь, злобный какой! Так и хватает! А кричит-то как! Я чай, за версту слышно!
Рассказ сокольника запал в душу Максима.
— Возьми ж и мое приношение! — сказал он, бросая горсть золотых в шапку Трифона. — Вот все мои деньги; они мне не нужны, а тебе еще много придется сбирать на часовню.
— Да наградит тебя бог, Максим Григорьич! С твоими деньгами уж не часовню, а целую церковь выстрою! Как приду домой, в Слободу, отслужу молебен и выну просвиру во здравие твое! Вечно буду твоим холопом, Максим Григорьич! Что хочешь приказывай!
— Слушай, Трифон! Сослужи мне службу нетрудную: как приедешь в Слободу, никому не заикнись, что меня встретил; а дня через три ступай к матушке, скажи ей, да только ей одной, чтобы никто не слыхал, скажи, что сын-де твой, дал бог, здоров, бьет тебе челом.
— Только-то, Максим Григорьич?
— Еще слушай, Трифон: я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь. Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да говори ей каждый раз: я-де, говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А будет матушка спросит: от каких людей слышал? И ты ей говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того не говори, чтоб и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.
— Так ты, Максим Григорьич, и вправду не вернешься в Слободу?
— Вернусь ли, нет ли, про то бог знает; ты же никому не сказывай, что меня встретил.
— Уж положись на меня, Максим Григорьич, не скажу никому! Только коли ты едешь в дальний путь, так я не возьму твоих денег. Меня бог накажет.
— Да на что мне деньги? Мы не в басурманской земле!
— Воля твоя, Максим Григорьич, а мне взять не можно. Добро бы, ты ехал домой. А то, что ж я тебя оберу на дороге, как станишник какой! Воля твоя, хоть зарежь, не возьму!
Максим пожал плечами и вынул из шапки Трифона несколько золотых.
— Коли ты не берешь, — сказал он, — авось кто другой возьмет, а мне их не надо.
Он простился с сокольником и поехал далее.
Уже солнце начинало заходить. Длинные тени дерев становились длиннее и застилали поляны. Подле Максима ехала его собственная тень, словно темный великан. Она то бежала по траве, то, когда лес спирал дорогу, всползала на кусты и деревья. Буян казался на тени огромным баснословным зверем. Мало-помалу и Буян, и конь, и Максим исчезли и с травы и с дерев; наступили сумерки; кое-где забелел туман; вечерние жуки поднялись с земли и, жужжа, стали чертить воздух. Месяц показался из-за лесу; там и сям по темнеющему небу зажглися звезды; вдали засеребрилось необозримое поле.
Родина ты моя, родина! Случалось и мне, в позднюю пору, проезжать по твоим пустыням. Ровно ступал конь, отдыхая от слепней и дневного жару; теплый ветер разносил запахи цветов и свежего сена, и так было мне сладко, и так было мне грустно, и так думалось о прошедшем, и так мечталось о будущем.
Хорошо, хорошо ехать вечером по безлюдным местам, то лесом, то нивами, бросить поводья и задуматься, глядя на звезды!
Уже с добрый час ехал Максим, как вдруг Буян поднял морду на ветер и замахал хвостом. Послышался запах дыма. Максим вспомнил о ночлеге и понудил коня. Вскоре увидел он покачнувшуюся на сторону избу. Трубы на ней не было; дым выходил прямо из крыши. В низеньком окне светился огонь. Внутри слышался однообразный напев. Максим подъехал к окну. Он увидел всю внутренность бедного хозяйства. Пылающая лучина освещала домашнюю утварь; все было дрянно и ветхо. В потолочине торчал, наискось, гибкий шест, и на конце его висела люлька. Женщина лет тридцати, бледная, хворая, качала люльку и потихоньку пела. Подле нее сидел, согнувшись, мужичок с реденькою бородкой и плел лапти. Двое детей ползали у ног их.
Максиму показалось, что женщина в песне поминает его отца. Сначала он подумал, что ослышался, но вскоре ясно поразило его имя Малюты Скуратова. Полный удивления, он стал прислушиваться.
— Спи, усни, мое дитятко! — пела женщина.
Вся кровь Максима бросилась ему в лицо. Он слез с коня и привязал его к плетню.
Спи, усни, мое дитятко,
Покуль гроза пройдет,
Покуль беда минет!
Баю, баюшки-баю,
Баю, мое дитятко!
Скоро минет беда наносная,
Скоро царь велит отсечь голову
Злому псу Малюте Скурлатову!
Баю, баюшки-баю,
Баю, мое дитятко!
Голос продолжал:
Максим не выдержал и толкнул дверь ногою.
Как и он ли, злой пес Малюта,
Задушил святого старца.
Святого старца Филиппа!
Баю, баюшки-баю,
Баю, мое дитятко!
При виде богатой одежды и золотой сабли опричника хозяева оробели.
— Кто вы? — спросил Максим.
— Батюшка! — отвечал мужичок, кланяясь и заикаясь от страха, — меня-то, не взыщи, меня зовут Федотом, а хозяйку-то, не взыщи, батюшка, хозяйку зовут Марьею!
— Чем вы живете, добрые люди?
— Лыки дерем, родимый, лапти плетем да решета делаем. Купцы проедут и купят.
— А, знать, мало проезжают?
— Малость, батюшка, совсем малость! Иной раз, придется, и есть нечего. Того и смотри, с голоду али с наготы помрешь. А лошадки-то нет у нас товар в город отвезти. Другой год волки съели.
Максим поглядел с участием на мужика и его хозяйку и высыпал свои червонцы на стол.
— Бог с вами, бедные люди! — сказал он и схватился за дверь, чтобы выйти.
Хозяева повалились ему в ноги.
— Батюшка, родимый, кто ты? Поведай нам, кто ты? За кого нам богу молиться?
— Молитесь не за меня, за Малюту Скуратова. Да скажите, далеко ль до Рязанской дороги?
— Да это она и есть, сокол ты наш, она-то и есть, рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
Но Максиму не хотелось остаться в избе, где недавно еще проклинали отца его. Он уехал искать другого ночлега.
— Батюшка! — кричали ему вслед хозяева, — вернись, родимый, послушай нашего слова! Несдобровать тебе ночью на этой дороге!
Но Максим не послушался и поехал далее.
Не много верст проехал он, как вдруг Буян бросился к темному кусту и стал лаять так зло, так упорно, как будто чуял скрытого врага.
Тщетно отсвистывал его Максим. Буян бросался на куст, возвращался весь ощетиненный и снова рвался вперед.
Наскучив отзывать его, Максим выхватил саблю и поскакал прямо на куст. Несколько человек с поднятыми дубинами выскочили к нему навстречу, и грубый голос крикнул:
— Долой с коня!
— Вот тебе! — сказал Максим, отвешивая удар тому, который был ближе.
Разбойник зашатался.
— Это тебе не в почет! — продолжал Максим и хотел отвесить ему второй удар; но сабля встретила плашмя дубину другого разбойника и разлетелась наполы.
— Эге, посмотри-ка на его сбрую! Да это опричник! Хватай его живьем! — закричал грубый голос.
— И впрямь опричник! — завизжал другой. — Вот, потешимся над ним с ребятами!
— Ай да Хлопко! уж ты и рад тешиться!
И в тот же миг все вместе навалились на Максима и стащили его с коня.
Глава 24. БУНТ СТАНИЧНИКОВ
Версты полторы от места, где совершилось нападение на Максима, толпы вооруженных людей сидели вокруг винных бочек с выбитыми днами. Чарки и берестовые черпала ходили из рук в руки. Пылающие костры освещали резкие черты, всклокоченные бороды и разнообразные одежды. Были тут знакомые нам лица: и Андрюшка, и Васька, и рыжий песенник; но не было старого Коршуна. Часто поминали его разбойники, хлебая из черпал и осушая чарки.
— Эх, — говорил один, — что-то с нашим дедушкой теперь?
— Вестимо что, — отвечал другой, — рвут его с дыбов, а может, на виске потряхивают [122].
— А ведь не выдаст старый черт; я чай, словечка не выронит!
— Вестимо не выронит, не таковский; этого хоть на клочья разорви, не выдаст!
— А жаль седой бороды! Ну да и атаман-то хорош! Сам небось цел, а старика-то выдал!
— Да что он за атаман! Разве это атаман, чтобы своих даром губить из-за какого-то князя!
— Да вишь ты, они с князем-то в дружбе. И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты про князя не говори, неравно атаман услышит, сохрани бог!
— А что ж, коль услышит! Я ему в глаза скажу, что он не атаман. Вот Коршун, так настоящий атаман! Небось был у Перстня как бельмо на глазу, так вот его нарочно и выдал!
— А что, ребята, ведь, может, и в самом деле он нарочно выдал Коршуна!
Глухой ропот пробежал меж разбойников.
— Нарочно, нарочно выдал! — сказали многие.
— Да что это за князь? — спросил один. — Зачем его держат? Выкупа за него ждет атаман, что ли?
— Нет, не выкупа! — отвечал рыжий песенник. — Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от царя и ушел к нам; говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне, говорит, ведомо, где казна лежит. Всех, говорит, опричников перережем, а казною поделимся!
— Вот как! Так что ж он не ведет нас! Уж третьи сутки здесь даром стоим!
— Оттого не ведет, что атаман у нас баба!
— Нет, этого не говори, Перстень не баба!
— А коли не баба, так и хуже того. Стало, он нас морочит!
— Стало, — сказал кто-то, — он хочет царскую казну на себя одного взять, а нам чтоб и понюхать не досталось!
— Да, да, Перстень продать нас хочет, как Коршуна продал!
— Да не на таковских напал!
— А старика-то выручить не хочет!
— Да что он нам! Мы и без него дедушку выручим!
— И без него казну возьмем; пусть князь один ведет нас!
— Теперь-то и самая пора: царь, слышно, на богомолье; в Слободе и половины опричников не осталось!
— Зажжем опять Слободу!
— Перережем слободских!
— Долой Перстня! Пусть князь ведет нас!
— Пусть князь ведет! Пусть князь ведет! — послышалось отовсюду.
Подобно грому прокатились слова от толпы до толпы, пронеслися до самых отдаленных костров, и все поднялось и закипело, и все обступили курень, где Серебряный сидел в жарком разговоре с Перстнем.
— Воля твоя, князь, — говорил атаман, — сердись, не сердись, а пустить тебя не пущу! Не для того я тебя из тюрьмы вызволил, чтобы ты опять голову на плаху понес!
— В голове своей я один волен! — отвечал князь с досадою. — Незачем было меня из тюрьмы вызволять, коли я теперь в неволе сижу.
— Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны.
— Что ж делать, — прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, — должно быть, тебе на роду написано пожить еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!
В это мгновение голоса разбойников раздались у самого куреня.
— В Слободу, в Слободу! — кричали пьяные удальцы.
— Пустим красного гуся в Слободу!
— Пустим целое стадо гусей!
— Выручим Коршуна!
— Выручим дедушку!
— Выкатим бочки из подвалов!
— Выгребем золото!
— Вырежем опричнину!
— Вырежем всю Слободу!
— Где князь? Пусть ведет нас!
— Пусть ведет князь!
— А не хочет, так на осину его!
— На осину! На осину!
— Перстня туда же!
— На осину и Перстня!
Перстень вскочил с места.
— Так вот что они затевают! — сказал он. — А я уж давно прислушиваюсь, что они там голосят. Вишь как расходились, вражьи дети! Теперь их сам черт не уймет! Ну, князь, нечего делать, вышло по-твоему; не держу тебя доле: вольному воля, ходячему путь! Выйди к ним, скажи, что ведешь их на Слободу!
Серебряный вспыхнул.
— Чтоб я повел вас на Слободу? — сказал он. — Да скорей вы меня на клочья разорвете!
— Эх, князь, притворись хоть для виду. Народ, ты видишь, нетрезвый, завтра образумятся!
— Князь! — кричали голоса, — тебя зовут, выходи!
— Выйди, князь, — повторил Перстень, — ввалятся в курень, хуже будет!
— Добро ж, — сказал князь, выходя из куреня, — посмотрим, как они меня заставят вести их на Слободу!
— Ага! — закричали разбойники, — вылез!
— Веди на Слободу!
— Атаманствуй над нами, не то тебе петлю на шею!
— Так, так! — ревели голоса.
— Бьем тебе челом! — кричали другие. — Будь нам атаманом, не то повесим!
— Ей-богу, повесим!
Перстень, зная горячий нрав Серебряного, поспешил также выйти.
— Что вы, братцы, — сказал он, — белены, что ль, объелись? Чего вы горла-то дерете? Поведет нас князь куда хотите; поведет чем свет; а теперь дайте выспаться его милости, да и сами ложитесь; уже вволю повеселились!
— Да ты что нам указываешь! — захрипел один. — Разве ты нам атаман!
— Слышь, братцы, — закричали другие, — он не хочет сдать атаманства!
— Так на осину его!
— На осину, на осину!
Перстень окинул взором всю толпу и везде встретил враждебные лица.
— Ах вы, дураки, дураки! — сказал он. — Да разве я держусь вашего атаманства? Поставьте над собой кого знаете, а я и сам не хочу; наплевать мне на вас!
— Хорошо! — закричал кто-то.
— Красно говорит! — прибавил другой.
— Наплевать мне на вас! — продолжал Перстень. — Мало, что ли, таких, как вы? Эка честь над вами атаманствовать! Да захочу, пойду на Волгу, не таких наберу!
— Нет, брат, дудки. От себя не пустим; еще, пожалуй, продашь, как Коршуна продал!
— Не пустим, не пустим; оставайся с нами; слушайся нового атамана!
Дикие крики заглушили голос Перстня.
Разбойник огромного роста подошел к Серебряному с чаркой в руке.
— Батька! — сказал он, ударив его широкой лапой по плечу, — пробазарил ты свою голову, стал нашим братом; так выпьем вместе да поцелуемся!
Бог знает, что бы сделал Серебряный. Пожалуй, вышиб бы он чарку из рук разбойника и разорвала б его на клочья пьяная толпа; но, к счастию, новые крики отвлекли его внимание.
— Смотрите, смотрите! — раздалось в толпе. — Опричника поймали! Опричника ведут! Смотрите, смотрите!
Из глубины леса шло несколько людей в изодранных одеждах, с дубинами в руках. Они вели с собой связанного Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.
— Гей, братцы, — пел Хлопко, щелкая пальцами:
Гости съехались ко вдовушкам во дворики,
Заходили по головушкам топорики!
И Хлопко опрокидывался навзничь, бил в ладоши и кружился, словно кубарь.
Глядя на него, рыжий песенник не вытерпел, схватил балалайку и пустился вприсядку помогать товарищу.
Оба стали наперерыв семенить ногами и кривляться вокруг Максима.
— Вишь дьяволы! — сказал Перстень Серебряному. — Ведь они не просто убьют опричника, а замучат медленною смертью; я знаю обоих: уж коли эти пустились, значит плохо дело; несдобровать молодцу!
В самом деле, поимка опричника была для всей шайки настоящим праздником. Они собрались выместить на Максиме все, что претерпели от его товарищей.
Несколько человек с зверскими лицами тотчас занялись приготовлениями к его казни.
В землю вколотили четыре кола, укрепили на них поперечные жерди и накалили гвоздей.
Максим смотрел на все спокойным оком. Не страшно было ему умирать в муках; грустно было умереть без меча, со связанными руками, и не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.
«Обмануло меня вещее, — подумал он, — не такого я чаял себе конца. Да будет же надо мной божья воля!»
Тут он заметил Серебряного, узнал его и хотел к нему подойти. Но рыжий песенник схватил его за ворот.
— Постлана постель, — сказал он, — сымай кафтан, ложись, что ли!
— Развяжите мне руки! — отвечал Максим. — Не могу перекреститься!
Хлопко ударом ножа разрезал веревки, которыми руки Максима были спутаны.
— Крестись, да недолго! — сказал он, и, когда Максим помолился, Хлопко и рыжий сорвали с него платье и стали привязывать его руки и ноги к жердям.
Тут Серебряный выступил вперед.
— Ребята! — сказал он голосом, который привык раздаваться в ратном строю, — слушайте!
И звонкие слова резко пронеслись по толпе и, несмотря на шум и крики, долетели до самых отдаленных разбойников.
— Слушайте! — продолжал князь. — Все ли вы хотите, чтоб я был над вами старшим? Может, есть меж вами такие, что не хотят меня?
— Э, — закричал кто-то, — да ты, никак, на попятный двор!
— Слышь ты, с нами не шути!
— Дают атаманство, так бери!
— Принимай честь, пока цел!
— Подайте ж мне атаманский чекан! — сказал Серебряный.
— Дело! — закричали разбойники. — Так-то лучше подобру-поздорову!
Князю подали чекан Перстня.
Никита Романович подошел прямо к рыжему песеннику.
— Отвязывай опричника! — сказал он.
Рыжий посмотрел на него с удивлением.
— Отвязывай тотчас! — повторил грозно Серебряный.
— Вишь ты! — сказал рыжий. — Да ты за него, что ль, стоишь! Смотри, у самого крепка ль голова?
— Окаянный! — вскричал князь, — не рассуждай, когда я приказываю!
И, взмахнув чеканом, он разрубил ему череп.
Рыжий повалился, не пикнув.
Поступок Серебряного смутил разбойников. Князь не дал им опомниться.
— Отвязывай ты! — сказал он Хлопку, подняв чекан над его головой.
Хлопко взглянул на князя и поспешил отвязать Максима.
— Ребята! — продолжал Никита Романович, — этот молодец не из тех, что вас обидели; я его знаю; он такой же враг опричнине, как и вы. Сохрани вас бог тронуть его хоть пальцем! А теперь нечего мешкать: берите оружие, стройтесь по сотням, я веду вас!
— Эх, — говорил один, — что-то с нашим дедушкой теперь?
— Вестимо что, — отвечал другой, — рвут его с дыбов, а может, на виске потряхивают [122].
— А ведь не выдаст старый черт; я чай, словечка не выронит!
— Вестимо не выронит, не таковский; этого хоть на клочья разорви, не выдаст!
— А жаль седой бороды! Ну да и атаман-то хорош! Сам небось цел, а старика-то выдал!
— Да что он за атаман! Разве это атаман, чтобы своих даром губить из-за какого-то князя!
— Да вишь ты, они с князем-то в дружбе. И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты про князя не говори, неравно атаман услышит, сохрани бог!
— А что ж, коль услышит! Я ему в глаза скажу, что он не атаман. Вот Коршун, так настоящий атаман! Небось был у Перстня как бельмо на глазу, так вот его нарочно и выдал!
— А что, ребята, ведь, может, и в самом деле он нарочно выдал Коршуна!
Глухой ропот пробежал меж разбойников.
— Нарочно, нарочно выдал! — сказали многие.
— Да что это за князь? — спросил один. — Зачем его держат? Выкупа за него ждет атаман, что ли?
— Нет, не выкупа! — отвечал рыжий песенник. — Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от царя и ушел к нам; говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне, говорит, ведомо, где казна лежит. Всех, говорит, опричников перережем, а казною поделимся!
— Вот как! Так что ж он не ведет нас! Уж третьи сутки здесь даром стоим!
— Оттого не ведет, что атаман у нас баба!
— Нет, этого не говори, Перстень не баба!
— А коли не баба, так и хуже того. Стало, он нас морочит!
— Стало, — сказал кто-то, — он хочет царскую казну на себя одного взять, а нам чтоб и понюхать не досталось!
— Да, да, Перстень продать нас хочет, как Коршуна продал!
— Да не на таковских напал!
— А старика-то выручить не хочет!
— Да что он нам! Мы и без него дедушку выручим!
— И без него казну возьмем; пусть князь один ведет нас!
— Теперь-то и самая пора: царь, слышно, на богомолье; в Слободе и половины опричников не осталось!
— Зажжем опять Слободу!
— Перережем слободских!
— Долой Перстня! Пусть князь ведет нас!
— Пусть князь ведет! Пусть князь ведет! — послышалось отовсюду.
Подобно грому прокатились слова от толпы до толпы, пронеслися до самых отдаленных костров, и все поднялось и закипело, и все обступили курень, где Серебряный сидел в жарком разговоре с Перстнем.
— Воля твоя, князь, — говорил атаман, — сердись, не сердись, а пустить тебя не пущу! Не для того я тебя из тюрьмы вызволил, чтобы ты опять голову на плаху понес!
— В голове своей я один волен! — отвечал князь с досадою. — Незачем было меня из тюрьмы вызволять, коли я теперь в неволе сижу.
— Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны.
— Что ж делать, — прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, — должно быть, тебе на роду написано пожить еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!
В это мгновение голоса разбойников раздались у самого куреня.
— В Слободу, в Слободу! — кричали пьяные удальцы.
— Пустим красного гуся в Слободу!
— Пустим целое стадо гусей!
— Выручим Коршуна!
— Выручим дедушку!
— Выкатим бочки из подвалов!
— Выгребем золото!
— Вырежем опричнину!
— Вырежем всю Слободу!
— Где князь? Пусть ведет нас!
— Пусть ведет князь!
— А не хочет, так на осину его!
— На осину! На осину!
— Перстня туда же!
— На осину и Перстня!
Перстень вскочил с места.
— Так вот что они затевают! — сказал он. — А я уж давно прислушиваюсь, что они там голосят. Вишь как расходились, вражьи дети! Теперь их сам черт не уймет! Ну, князь, нечего делать, вышло по-твоему; не держу тебя доле: вольному воля, ходячему путь! Выйди к ним, скажи, что ведешь их на Слободу!
Серебряный вспыхнул.
— Чтоб я повел вас на Слободу? — сказал он. — Да скорей вы меня на клочья разорвете!
— Эх, князь, притворись хоть для виду. Народ, ты видишь, нетрезвый, завтра образумятся!
— Князь! — кричали голоса, — тебя зовут, выходи!
— Выйди, князь, — повторил Перстень, — ввалятся в курень, хуже будет!
— Добро ж, — сказал князь, выходя из куреня, — посмотрим, как они меня заставят вести их на Слободу!
— Ага! — закричали разбойники, — вылез!
— Веди на Слободу!
— Атаманствуй над нами, не то тебе петлю на шею!
— Так, так! — ревели голоса.
— Бьем тебе челом! — кричали другие. — Будь нам атаманом, не то повесим!
— Ей-богу, повесим!
Перстень, зная горячий нрав Серебряного, поспешил также выйти.
— Что вы, братцы, — сказал он, — белены, что ль, объелись? Чего вы горла-то дерете? Поведет нас князь куда хотите; поведет чем свет; а теперь дайте выспаться его милости, да и сами ложитесь; уже вволю повеселились!
— Да ты что нам указываешь! — захрипел один. — Разве ты нам атаман!
— Слышь, братцы, — закричали другие, — он не хочет сдать атаманства!
— Так на осину его!
— На осину, на осину!
Перстень окинул взором всю толпу и везде встретил враждебные лица.
— Ах вы, дураки, дураки! — сказал он. — Да разве я держусь вашего атаманства? Поставьте над собой кого знаете, а я и сам не хочу; наплевать мне на вас!
— Хорошо! — закричал кто-то.
— Красно говорит! — прибавил другой.
— Наплевать мне на вас! — продолжал Перстень. — Мало, что ли, таких, как вы? Эка честь над вами атаманствовать! Да захочу, пойду на Волгу, не таких наберу!
— Нет, брат, дудки. От себя не пустим; еще, пожалуй, продашь, как Коршуна продал!
— Не пустим, не пустим; оставайся с нами; слушайся нового атамана!
Дикие крики заглушили голос Перстня.
Разбойник огромного роста подошел к Серебряному с чаркой в руке.
— Батька! — сказал он, ударив его широкой лапой по плечу, — пробазарил ты свою голову, стал нашим братом; так выпьем вместе да поцелуемся!
Бог знает, что бы сделал Серебряный. Пожалуй, вышиб бы он чарку из рук разбойника и разорвала б его на клочья пьяная толпа; но, к счастию, новые крики отвлекли его внимание.
— Смотрите, смотрите! — раздалось в толпе. — Опричника поймали! Опричника ведут! Смотрите, смотрите!
Из глубины леса шло несколько людей в изодранных одеждах, с дубинами в руках. Они вели с собой связанного Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.
— Гей, братцы, — пел Хлопко, щелкая пальцами:
Гости съехались ко вдовушкам во дворики,
Заходили по головушкам топорики!
И Хлопко опрокидывался навзничь, бил в ладоши и кружился, словно кубарь.
Глядя на него, рыжий песенник не вытерпел, схватил балалайку и пустился вприсядку помогать товарищу.
Оба стали наперерыв семенить ногами и кривляться вокруг Максима.
— Вишь дьяволы! — сказал Перстень Серебряному. — Ведь они не просто убьют опричника, а замучат медленною смертью; я знаю обоих: уж коли эти пустились, значит плохо дело; несдобровать молодцу!
В самом деле, поимка опричника была для всей шайки настоящим праздником. Они собрались выместить на Максиме все, что претерпели от его товарищей.
Несколько человек с зверскими лицами тотчас занялись приготовлениями к его казни.
В землю вколотили четыре кола, укрепили на них поперечные жерди и накалили гвоздей.
Максим смотрел на все спокойным оком. Не страшно было ему умирать в муках; грустно было умереть без меча, со связанными руками, и не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.
«Обмануло меня вещее, — подумал он, — не такого я чаял себе конца. Да будет же надо мной божья воля!»
Тут он заметил Серебряного, узнал его и хотел к нему подойти. Но рыжий песенник схватил его за ворот.
— Постлана постель, — сказал он, — сымай кафтан, ложись, что ли!
— Развяжите мне руки! — отвечал Максим. — Не могу перекреститься!
Хлопко ударом ножа разрезал веревки, которыми руки Максима были спутаны.
— Крестись, да недолго! — сказал он, и, когда Максим помолился, Хлопко и рыжий сорвали с него платье и стали привязывать его руки и ноги к жердям.
Тут Серебряный выступил вперед.
— Ребята! — сказал он голосом, который привык раздаваться в ратном строю, — слушайте!
И звонкие слова резко пронеслись по толпе и, несмотря на шум и крики, долетели до самых отдаленных разбойников.
— Слушайте! — продолжал князь. — Все ли вы хотите, чтоб я был над вами старшим? Может, есть меж вами такие, что не хотят меня?
— Э, — закричал кто-то, — да ты, никак, на попятный двор!
— Слышь ты, с нами не шути!
— Дают атаманство, так бери!
— Принимай честь, пока цел!
— Подайте ж мне атаманский чекан! — сказал Серебряный.
— Дело! — закричали разбойники. — Так-то лучше подобру-поздорову!
Князю подали чекан Перстня.
Никита Романович подошел прямо к рыжему песеннику.
— Отвязывай опричника! — сказал он.
Рыжий посмотрел на него с удивлением.
— Отвязывай тотчас! — повторил грозно Серебряный.
— Вишь ты! — сказал рыжий. — Да ты за него, что ль, стоишь! Смотри, у самого крепка ль голова?
— Окаянный! — вскричал князь, — не рассуждай, когда я приказываю!
И, взмахнув чеканом, он разрубил ему череп.
Рыжий повалился, не пикнув.
Поступок Серебряного смутил разбойников. Князь не дал им опомниться.
— Отвязывай ты! — сказал он Хлопку, подняв чекан над его головой.
Хлопко взглянул на князя и поспешил отвязать Максима.
— Ребята! — продолжал Никита Романович, — этот молодец не из тех, что вас обидели; я его знаю; он такой же враг опричнине, как и вы. Сохрани вас бог тронуть его хоть пальцем! А теперь нечего мешкать: берите оружие, стройтесь по сотням, я веду вас!