Страница:
— Кто знает, князь, — ответил Перстень, и отважный взор его принял странное выражение, — бог не без милости, авось и не всегда буду тем, что теперь!
Разбойники стали приготовляться к походу.
Когда взошло солнце, на берегу речки уже не было видно ни шатра, ни людей Басманова. Федор Алексеич поднялся еще ночью, чтобы первому принести царю известие об одержанной победе.
Прощаясь с товарищами, Перстень увидел возле себя Митьку.
— Прости ж и ты, губошлеп! — сказал он весело, — послужил ты вчера царю за четверых, не оставит он тебя своей милостью!
Но Митька, как бы в недоумении, почесал затылок.
— Ну что? — спросил Перстень.
— Ничаво! — отвечал лениво Митька, почесывая одною рукой затылок, другою поясницу.
— Ну, ничего так ничего! — И Перстень уже было отошел, как Митька, собравшись с духом, сказал протяжно:
— Атаман, а атаман!
— Что?
— Я в Слободу не хочу!
— Куда ж ты хочешь?
— А с тобой!
— Нельзя со мной; я на Волгу иду.
— Ну, и я на Волгу!
— Зачем же не с князем?
Митька подвинул одну ногу вперед и уставился, как бы в замешательстве, на свой лапоть.
— Опричников, что ли, боишься? — спросил насмешливо Перстень.
Митька стал почесывать то затылок, то бока, то поясницу, но не отвечал ничего.
— Мало ты их видел? — продолжал Перстень, — съели они тебя, что ли?
— Нявесту взяли! — проговорил нехотя Митька.
Перстень засмеялся.
— Вишь, злопамятный! Не хочет с ними хлеба-соли вести! Ну, примкнись к Хлопку.
— Не хочу! — сказал решительно Митька, — хочу с тобой на Волгу!
— Да я не прямо на Волгу!
— Ну, и я не прямо!
— Куда ж ты?
— А куда ты, туда и я!
— Эх, пристал, как банный лист! Так знай же, что мне сперва надо в Слободе побывать!
— Зачем? — спросил Митька и выпучил глаза на атамана.
— Зачем! Зачем! — повторил Перстень, начиная терять терпение, — затем, что я там прошлого года орехи грыз, скорлупу забыл!
Митька посмотрел было на него с удивлением, но тотчас же усмехнулся и растянул рот до самых ушей, а от глаз пустил по вискам лучеобразные морщины и придал лицу своему самое хитрое выражение, как бы желая сказать: меня, брат, надуть не так-то легко; я очень хорошо знаю, что ты идешь в Слободу не за ореховою скорлупою, а за чем-нибудь другим!
Однако он этого не сказал, а только повторил, усмехаясь:
— Ну и я с тобой!
— Что с ним будешь делать! — сказал Перстень, пожимая плечами. — Видно, уж не отвязаться от него, так и быть, иди со мной, дурень, только после не пеняй на меня, коли тебя повесят!
— А хоча и повесят! — отвечал Митька равнодушно.
— Ладно, парень. Вот за это люблю! Прощайся же скорей с товарищами, да и в путь!
Заспанное лицо Митьки не оживилось, но он тотчас же начал неуклюже подходить к товарищам и каждого, хотевшего и не хотевшего, чмокнул по три раза, кого добровольно, кого насильно, кого загребая за плечи, кого ухватив за голову.
— Атаман, — сказал Серебряный, — стало, мы с тобой по одной дороге?
— Нет, боярин. Где я пройду, там тебе не проехать. Я в Слободе буду прежде тебя, и, если бы мы встретились, ты меня не узнавай; а впрочем, мы и не встретимся; я до твоего приезда уйду; надо только кое-какие дела покончить.
Серебряный догадался, что у Перстня было кое-что спрятано или зарыто в окрестностях Слободы, и не настаивал.
Вскоре два отряда потянулись по двум разным направлениям.
Больший шел за Серебряным вдоль речки по зеленому лугу, еще покрытому следами вчерашней битвы, и за ним, повеся голову и хвост, тащился Буян. Он часто подбегал к Серебряному, жалобно повизгивал и потом оборачивался на свежий могильный холм, пока, наконец, не скрыли его из виду высокие камыши.
Другой, меньший отряд пошел за Хлопко.
Перстень удалился в третью сторону, а за ним, не спеша и переваливаясь с боку на бок, последовал Митька.
Опустела широкая степь, и настала на ней прежняя тишина, как будто бранный гул и не возмущал ее накануне. Только кое-где паслись разбежавшиеся татарские кони да валялись по пожарищу разбросанные доспехи. Вдоль цветущего берега речки жаворонки по-прежнему звенели в небесной синеве, лыски перекликались в густых камышах, а мелкие птички перепархивали, чирикая, с тростника на тростник или, заливаясь песнями, садились на пернатые стрелы, вонзившиеся в землю во время битвы и торчавшие теперь на зеленом лугу, меж болотных цветов, как будто б и они были цветы и росли там уже бог знает сколько времени.
Глава 29. ОЧНАЯ СТАВКА
Глава 30. ЗАГОВОР НА ЖЕЛЕЗО
Разбойники стали приготовляться к походу.
Когда взошло солнце, на берегу речки уже не было видно ни шатра, ни людей Басманова. Федор Алексеич поднялся еще ночью, чтобы первому принести царю известие об одержанной победе.
Прощаясь с товарищами, Перстень увидел возле себя Митьку.
— Прости ж и ты, губошлеп! — сказал он весело, — послужил ты вчера царю за четверых, не оставит он тебя своей милостью!
Но Митька, как бы в недоумении, почесал затылок.
— Ну что? — спросил Перстень.
— Ничаво! — отвечал лениво Митька, почесывая одною рукой затылок, другою поясницу.
— Ну, ничего так ничего! — И Перстень уже было отошел, как Митька, собравшись с духом, сказал протяжно:
— Атаман, а атаман!
— Что?
— Я в Слободу не хочу!
— Куда ж ты хочешь?
— А с тобой!
— Нельзя со мной; я на Волгу иду.
— Ну, и я на Волгу!
— Зачем же не с князем?
Митька подвинул одну ногу вперед и уставился, как бы в замешательстве, на свой лапоть.
— Опричников, что ли, боишься? — спросил насмешливо Перстень.
Митька стал почесывать то затылок, то бока, то поясницу, но не отвечал ничего.
— Мало ты их видел? — продолжал Перстень, — съели они тебя, что ли?
— Нявесту взяли! — проговорил нехотя Митька.
Перстень засмеялся.
— Вишь, злопамятный! Не хочет с ними хлеба-соли вести! Ну, примкнись к Хлопку.
— Не хочу! — сказал решительно Митька, — хочу с тобой на Волгу!
— Да я не прямо на Волгу!
— Ну, и я не прямо!
— Куда ж ты?
— А куда ты, туда и я!
— Эх, пристал, как банный лист! Так знай же, что мне сперва надо в Слободе побывать!
— Зачем? — спросил Митька и выпучил глаза на атамана.
— Зачем! Зачем! — повторил Перстень, начиная терять терпение, — затем, что я там прошлого года орехи грыз, скорлупу забыл!
Митька посмотрел было на него с удивлением, но тотчас же усмехнулся и растянул рот до самых ушей, а от глаз пустил по вискам лучеобразные морщины и придал лицу своему самое хитрое выражение, как бы желая сказать: меня, брат, надуть не так-то легко; я очень хорошо знаю, что ты идешь в Слободу не за ореховою скорлупою, а за чем-нибудь другим!
Однако он этого не сказал, а только повторил, усмехаясь:
— Ну и я с тобой!
— Что с ним будешь делать! — сказал Перстень, пожимая плечами. — Видно, уж не отвязаться от него, так и быть, иди со мной, дурень, только после не пеняй на меня, коли тебя повесят!
— А хоча и повесят! — отвечал Митька равнодушно.
— Ладно, парень. Вот за это люблю! Прощайся же скорей с товарищами, да и в путь!
Заспанное лицо Митьки не оживилось, но он тотчас же начал неуклюже подходить к товарищам и каждого, хотевшего и не хотевшего, чмокнул по три раза, кого добровольно, кого насильно, кого загребая за плечи, кого ухватив за голову.
— Атаман, — сказал Серебряный, — стало, мы с тобой по одной дороге?
— Нет, боярин. Где я пройду, там тебе не проехать. Я в Слободе буду прежде тебя, и, если бы мы встретились, ты меня не узнавай; а впрочем, мы и не встретимся; я до твоего приезда уйду; надо только кое-какие дела покончить.
Серебряный догадался, что у Перстня было кое-что спрятано или зарыто в окрестностях Слободы, и не настаивал.
Вскоре два отряда потянулись по двум разным направлениям.
Больший шел за Серебряным вдоль речки по зеленому лугу, еще покрытому следами вчерашней битвы, и за ним, повеся голову и хвост, тащился Буян. Он часто подбегал к Серебряному, жалобно повизгивал и потом оборачивался на свежий могильный холм, пока, наконец, не скрыли его из виду высокие камыши.
Другой, меньший отряд пошел за Хлопко.
Перстень удалился в третью сторону, а за ним, не спеша и переваливаясь с боку на бок, последовал Митька.
Опустела широкая степь, и настала на ней прежняя тишина, как будто бранный гул и не возмущал ее накануне. Только кое-где паслись разбежавшиеся татарские кони да валялись по пожарищу разбросанные доспехи. Вдоль цветущего берега речки жаворонки по-прежнему звенели в небесной синеве, лыски перекликались в густых камышах, а мелкие птички перепархивали, чирикая, с тростника на тростник или, заливаясь песнями, садились на пернатые стрелы, вонзившиеся в землю во время битвы и торчавшие теперь на зеленом лугу, меж болотных цветов, как будто б и они были цветы и росли там уже бог знает сколько времени.
Глава 29. ОЧНАЯ СТАВКА
С неделю после поражения татар царь принимал в своей опочивальне Басманова, только что прибывшего из Рязани. Царь знал уже о подробностях битвы, но Басманов думал, что объявит о ней первый. Он надеялся приписать себе одному всю честь победы и рассчитывал на действие своего рассказа, чтобы войти у царя в прежнюю милость.
Иван Васильевич слушал его со вниманием, перебирая четки и опустив взор на алмазное кольцо, которым был украшен указательный перст его; но, когда Басманов, окончив рассказ и тряхнув кудрями, сказал с самодовольным видом:
— Что ж, государь, мы, кажется, постарались для твоей милости!
Иоанн поднял глаза и усмехнулся.
— Не пожалели себя, — продолжал вкрадчиво Басманов, — так уж и ты, государь, не пожалей наградить слугу твоего!
— А чего бы тебе хотелось, Федя? — спросил Иоанн, принимая вид добродушия.
— Да пожалуй меня хоть окольничим, чтобы люди-то не корили.
Иоанн посмотрел на него пристально.
— А чем мне Серебряного пожаловать? — спросил он неожиданно.
— Опальника-то твоего? — сказал Басманов, скрывая свое смущение под свойственным ему бесстыдством, — да чем же, коли не виселицей? Ведь он ушел из тюрьмы да с своими станичниками чуть дела не испортил. Кабы не переполошил он татар, мы бы их всех, как перепелов, накрыли.
— Полно, так ли? А я так думаю, что татары тебя в торока ввязали б, как в тот раз, помнишь? Ведь тебе уж не впервой, дело знакомое!
— Знакомое дело за тебя горе терпеть, — продолжал Басманов дерзко, — а вот это незнакомое, чтобы спасибо услышать. Небось тебе и Годунов, и Малюта, и Вяземский не по-моему служат, а наград ты для них не жалеешь.
— И подлинно, не по-твоему. Где им плясать супротив тебя!
— Надежа-государь, — ответил Басманов, теряя терпение, — коли не люб я тебе, отпусти меня совсем!
Басманов надеялся, что Иоанн удержит его; но отсутствие из Слободы, вместо того чтобы оживить к нему любовь Иоанна, охладило ее еще более; он успел от него отвыкнуть, а другие любимцы, особенно Малюта, оскорбленный высокомерием Басманова, воспользовались этим временем, чтоб отвратить от него сердце Иоанна.
Расчет Басманова оказался неверен. Заметно было, что царь забавляется его досадой.
— Так и быть, — сказал он с притворною горестью, — хоть и тошно мне будет без тебя, сироте одинокому, и дела-то государские, пожалуй, замутятся, да уж нечего делать, промаюсь как-нибудь моим слабым разумом. Ступай себе, Федя, на все четыре стороны! Я тебя насильно держать не стану.
Басманов не мог долее скрыть своей злобы. Избалованный прежними отношениями к Иоанну, он дал ей полную волю.
— Спасибо тебе, государь, — сказал он, — спасибо за твою хлеб-соль! Спасибо, что выгоняешь слугу своего, как негодного пса! Буду, — прибавил он неосторожно, — буду хвалиться на Руси твоею ласкою! Пусть же другие послужат тебе, как служила Федора! Много грехов взял я на душу на службе твоей, одного греха не взял: колдовства не взял на душу!
Иван Васильевич продолжал усмехаться, но при последних словах выражение его изменилось.
— Колдовства? — спросил он с удивлением, готовым обратиться в гнев, — да кто ж здесь колдует?
— А хоть бы твой Вяземский! — отвечал Басманов, не опуская очей перед царским взором. — Да, — продолжал он, не смущаясь грозным выражением Иоанна, — тебе, видно, одному неведомо, что когда он бывает на Москве, то по ночам ездит в лес, на мельницу, колдовать; а зачем ему колдовать, коли не для того, чтоб извести твою царскую милость?
— Да тебе-то отчего оно ведомо? — спросил царь, пронзая Басманова испытующим оком.
На этот раз Басманов несколько струсил.
— Ведь я, государь, вчера только услышал от его же холопей, — сказал он поспешно. — Кабы услышал прежде, так тогда и доложил бы твоей милости.
Царь задумался.
— Ступай, — сказал он после краткого молчания, — я это дело разберу; а из Слободы погоди уезжать до моего приказа.
Басманов ушел, довольный, что успел заронить во мнительном сердце царя подозрение на одного из своих соперников, но сильно озабоченный холодностью государя.
Вскоре царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
— Боярин Дружина Андреевич Морозов, — отвечал один стольник, — бьет челом твоей царской милости, просит, чтобы допустил ты его пред твои светлые очи.
— Морозов? — сказал Иоанн, — да разве он не сгорел на пожаре? Живуч старый пес! Что ж? Я снял с него опалу, пусть войдет!
Стольник вышел; вскоре толпа царедворцев раздвинулась, и Дружина Андреевич, поддерживаемый двумя знакомцами, подошел к царю и опустился перед ним на колени.
Внимание всех обратилось на старого боярина.
Лицо его было бледно, дородства много поубавилось, на лбу виден был шрам, нанесенный саблей Вяземского, но впалые очи являли прежнюю силу воли; а на сдвинутых бровях лежал по-прежнему отпечаток непреклонного упрямства.
Вопреки обычаю двора, одежда его была смирная [134].
Иоанн смотрел на Морозова, не говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре, тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.
— Дружина Андреевич, — сказал он важно, но ласково, — я снял с тебя опалу; зачем ты в смирной одежде?
— Государь, — отвечал Морозов, продолжая стоять на коленях, — не пригоже тому рядиться в парчу, у кого дом сожгли твои опричники и насильно жену увезли. Государь, — продолжал он твердым голосом, — бью тебе челом в обиде моей на оружничего твоего, Афоньку Вяземского!
— Встань, — сказал царь, — и расскажи дело по ряду. Коли кто из моих обидел тебя, не спущу я ему, будь он хотя самый близкий ко мне человек.
— Государь, — продолжал Морозов, не вставая, — вели позвать Афоньку. Пусть при мне даст ответ твоей милости!
— Что ж, — сказал царь, как бы немного подумав, — просьба твоя дельная. Ответчик должен ведать, что говорит истец. Позвать Вяземского. А вы, — продолжал он, обращаясь к знакомцам, отошедшим на почтительное расстояние, — подымите своего боярина, посадите его на скамью; пусть подождет ответчика.
Со времени нападения на дом Морозова прошло более двух месяцев. Вяземский успел оправиться от ран. Он жил по-прежнему в Слободе, но, не ведая ничего об участи Елены, которую ни один из его рассыльных не мог отыскать, он был еще пасмурнее, чем прежде, редко являлся ко двору, отговариваясь слабостью, не участвовал в пирах, и многим казалось, что в приемах его есть признаки помешательства. Иоанну не нравилось удаление его от общих молитв и общего веселья; но он, зная о неудачном похищении боярыни, приписывал поведение Вяземского мучениям любви и был к нему снисходителен. Лишь после разговора с Басмановым поведение это стало казаться ему неясным. Жалоба Морозова представляла удобный случай выведать многое через очную ставку, и вот почему он принял Морозова лучше, чем ожидали царедворцы.
Вскоре явился Вяземский. Наружность его также значительно изменилась. Он как-будто постарел несколькими годами, черты лица сделались резче и жизнь, казалось, сосредоточилась в огненных и беспокойных глазах его.
— Подойди сюда, Афоня, — сказал царь. — Подойди и ты, Дружина. Говори, в чем твое челобитье. Говори прямо, рассказывай все как было.
Дружина Андреевич приблизился к царю. Стоя рядом с Вяземским, но не удостоивая его взгляда, он подробно изложил все обстоятельства нападения.
— Так ли было дело? — спросил царь, обращаясь к Вяземскому.
— Так! — сказал Вяземский, удивленный вопросом Иоанна, которому давно все было известно.
Лицо Ивана Васильевича омрачилось.
— Как отчаялся ты на это? — сказал он, устремив на Вяземского строгий взор. — Разве я дозволяю разбойничать моим опричникам?
— Ты знаешь, государь, — ответил Вяземский, еще более удивленный, — что дом разграблен не по моему указу, а что я увез боярыню, на то было у меня твое дозволение!
— Мое дозволение? — произнес царь, медленно выговаривая каждое слово. — Когда я дозволял тебе?
Тут Вяземский заметил, что напрасно хотел опереться на намек Ивана Васильевича, сделанный ему иносказательно во время пира, намек, вследствие которого он почел себя вправе увезти Елену силою. Не отгадывая еще цели, с какою царь отказывался от своих поощрений, он понял, однако, что надобно изменить образ своей защиты. Не из трусости и не для сохранения своей жизни, которая, при переменчивом нраве царя, могла быть в опасности, решился Вяземский оправдаться. Он не потерял еще надежды добыть Елену, и все средства казались ему годными.
— Государь, — сказал он, — я виноват перед тобой, ты не дозволял мне увезти боярыню. Вот как было дело. Послал ты меня к Москве снять опалу с боярина Морозова, а он, ты знаешь, издавна держит на меня вражду за то, что еще до свадьбы спознался я с женою его. Как прибыл я к нему в дом, он и порешил вместе с Никитой Серебряным извести меня. После стола они с холопями напали на нас предательским обычаем; мы же дали отпор, а боярыня-то Морозова, ведая мужнину злобу, побоялась остаться у него в доме и упросила меня взять ее с собою. Уехала она от него вольною волею, а когда я в лесу обеспамятовал от ран, так и досель не знаю, куда она девалась. Должно быть, нашел ее боярин и держит где-нибудь взаперти, а может быть, и со свету сжил ее! Не ему, — продолжал Вяземский, бросив ревнивый взор на Морозова, — не ему искать на мне бесчестия. Я сам, государь, бью челом твоей милости на Морозова, что напал он на меня в доме своем вместе с Никитой Серебряным!
Царь не ожидал такого оборота. Клевета Вяземского была очевидна, но в расчет Иоанна не вошло ее обнаружить. Морозов в первый раз взглянул на врага своего.
— Лжешь ты, окаянный пес! — сказал он, окидывая его презрительно с ног до головы. — Каждое твое слово есть негодная ложь; а я в своей правде готов крест целовать! Государь! Вели ему, окаянному, выдать мне жену мою, с которою повенчан я по закону христианскому!
Иоанн посмотрел на Вяземского.
— Что скажешь ты на это? — спросил он, сохраняя хладнокровную наружность судьи.
— Я уже говорил тебе, государь, что увез боярыню по ее же упросу, а когда я на дороге истек кровью, холопи мои нашли меня в лесу без памяти. Не было при мне ни коня моего, ни боярыни, перенесли меня на мельницу, к знахарю; он-то и зашептал кровь. Боле ничего не знаю.
Вяземский не думал, что, упоминая о мельнице, он усилит в Иоанне зародившееся подозрение и придаст вероятие наговору Басманова; но Иоанн не показал вида, что обращает внимание на это обстоятельство, а только записал его в памяти, чтобы воспользоваться им при случае; до поры же до времени затаил свои мысли под личиною беспристрастия.
— Ты слышал? — сказал он Вяземскому, — боярин Дружина готов в своих речах крест целовать! Как очистишься перед ним?
— Боярин волен говорить, — отвечал Вяземский, решившийся во что бы ни стало вести свою защиту до конца, — он волен клепать на меня, а я ищу на нем моего увечья и сам буду в правде моей крест целовать.
По собранию пробежал ропот. Все опричники знали, как совершилось нападение, и сколь ни закоренели они в злодействе, но не всякий из них решился бы присягнуть ложно.
Сам Иоанн изумился дерзости Вяземского; но в тот же миг он понял, что может через нее погубить ненавистного Морозова и сохранить притом вид строгого правосудия.
— Братия! — сказал он, обращаясь к собранию, — свидетельствуюсь вами, что я хотел узнать истину. Не в обычае моем судить, не услышав оправдания. Но в одном и том же деле две стороны не могут крест целовать. Один из противников солживит свою присягу. Я же, яко добрый пастырь, боронящий овцы моя, никого не хочу допустить до погубления души. Пусть Морозов и Вяземский судятся судом божиим. От сего числа через десять ден назначаю им поле [135], здесь, в Слободе, на Красной площади. Пусть явятся с своими стряпчими [136]и поручниками [137]. Кому бог даст одоление, тот будет чист и передо мною, а кто не вынесет боя, тот, хотя бы и жив остался, тут же приимет казнь от рук палача!
Решение Иоанна произвело в собрании сильное впечатление. Во мнении многих оно равнялось для Морозова смертному приговору. Нельзя было думать, чтобы престарелый боярин устоял против молодого и сильного Вяземского. Все ожидали, что он откажется от поединка или по крайней мере попросит позволения поставить вместо себя наемного бойца. Но Морозов поклонился царю и сказал спокойным голосом:
— Государь, пусть будет по-твоему! Я стар и хвор, давно не надевал служилой брони; но в божьем суде не сила берет, а правое дело! Уповаю на помощь господа, что не оставит он меня в правом деле моем, покажет пред твоею милостью и пред всеми людьми неправду врага моего!
Услыша царский приговор, Вяземский было обрадовался, и очи его уже запылали надеждой; но уверенность Морозова немного смутила его. Он вспомнил, что, по общепринятому понятию, в судном поединке бог неминуемо дарует победу правой стороне, и невольно усумнился в своем успехе.
Однако, подавив минутное смущение, он также поклонился царю и произнес:
— Да будет по-твоему, государь!
— Ступайте, — сказал Иоанн, — ищите себе поручников, а через десять ден, с восходом солнца, будьте оба на Красной площади, и горе тому, кто не выдержит боя!
Бросив на обоих глубокий необъяснимый взор, царь встал и удалился во внутренние покои, а Морозов вышел из палаты, полный достоинства, в сопровождении своих знакомцев, не глядя на окружающих его опричников.
Иван Васильевич слушал его со вниманием, перебирая четки и опустив взор на алмазное кольцо, которым был украшен указательный перст его; но, когда Басманов, окончив рассказ и тряхнув кудрями, сказал с самодовольным видом:
— Что ж, государь, мы, кажется, постарались для твоей милости!
Иоанн поднял глаза и усмехнулся.
— Не пожалели себя, — продолжал вкрадчиво Басманов, — так уж и ты, государь, не пожалей наградить слугу твоего!
— А чего бы тебе хотелось, Федя? — спросил Иоанн, принимая вид добродушия.
— Да пожалуй меня хоть окольничим, чтобы люди-то не корили.
Иоанн посмотрел на него пристально.
— А чем мне Серебряного пожаловать? — спросил он неожиданно.
— Опальника-то твоего? — сказал Басманов, скрывая свое смущение под свойственным ему бесстыдством, — да чем же, коли не виселицей? Ведь он ушел из тюрьмы да с своими станичниками чуть дела не испортил. Кабы не переполошил он татар, мы бы их всех, как перепелов, накрыли.
— Полно, так ли? А я так думаю, что татары тебя в торока ввязали б, как в тот раз, помнишь? Ведь тебе уж не впервой, дело знакомое!
— Знакомое дело за тебя горе терпеть, — продолжал Басманов дерзко, — а вот это незнакомое, чтобы спасибо услышать. Небось тебе и Годунов, и Малюта, и Вяземский не по-моему служат, а наград ты для них не жалеешь.
— И подлинно, не по-твоему. Где им плясать супротив тебя!
— Надежа-государь, — ответил Басманов, теряя терпение, — коли не люб я тебе, отпусти меня совсем!
Басманов надеялся, что Иоанн удержит его; но отсутствие из Слободы, вместо того чтобы оживить к нему любовь Иоанна, охладило ее еще более; он успел от него отвыкнуть, а другие любимцы, особенно Малюта, оскорбленный высокомерием Басманова, воспользовались этим временем, чтоб отвратить от него сердце Иоанна.
Расчет Басманова оказался неверен. Заметно было, что царь забавляется его досадой.
— Так и быть, — сказал он с притворною горестью, — хоть и тошно мне будет без тебя, сироте одинокому, и дела-то государские, пожалуй, замутятся, да уж нечего делать, промаюсь как-нибудь моим слабым разумом. Ступай себе, Федя, на все четыре стороны! Я тебя насильно держать не стану.
Басманов не мог долее скрыть своей злобы. Избалованный прежними отношениями к Иоанну, он дал ей полную волю.
— Спасибо тебе, государь, — сказал он, — спасибо за твою хлеб-соль! Спасибо, что выгоняешь слугу своего, как негодного пса! Буду, — прибавил он неосторожно, — буду хвалиться на Руси твоею ласкою! Пусть же другие послужат тебе, как служила Федора! Много грехов взял я на душу на службе твоей, одного греха не взял: колдовства не взял на душу!
Иван Васильевич продолжал усмехаться, но при последних словах выражение его изменилось.
— Колдовства? — спросил он с удивлением, готовым обратиться в гнев, — да кто ж здесь колдует?
— А хоть бы твой Вяземский! — отвечал Басманов, не опуская очей перед царским взором. — Да, — продолжал он, не смущаясь грозным выражением Иоанна, — тебе, видно, одному неведомо, что когда он бывает на Москве, то по ночам ездит в лес, на мельницу, колдовать; а зачем ему колдовать, коли не для того, чтоб извести твою царскую милость?
— Да тебе-то отчего оно ведомо? — спросил царь, пронзая Басманова испытующим оком.
На этот раз Басманов несколько струсил.
— Ведь я, государь, вчера только услышал от его же холопей, — сказал он поспешно. — Кабы услышал прежде, так тогда и доложил бы твоей милости.
Царь задумался.
— Ступай, — сказал он после краткого молчания, — я это дело разберу; а из Слободы погоди уезжать до моего приказа.
Басманов ушел, довольный, что успел заронить во мнительном сердце царя подозрение на одного из своих соперников, но сильно озабоченный холодностью государя.
Вскоре царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
— Боярин Дружина Андреевич Морозов, — отвечал один стольник, — бьет челом твоей царской милости, просит, чтобы допустил ты его пред твои светлые очи.
— Морозов? — сказал Иоанн, — да разве он не сгорел на пожаре? Живуч старый пес! Что ж? Я снял с него опалу, пусть войдет!
Стольник вышел; вскоре толпа царедворцев раздвинулась, и Дружина Андреевич, поддерживаемый двумя знакомцами, подошел к царю и опустился перед ним на колени.
Внимание всех обратилось на старого боярина.
Лицо его было бледно, дородства много поубавилось, на лбу виден был шрам, нанесенный саблей Вяземского, но впалые очи являли прежнюю силу воли; а на сдвинутых бровях лежал по-прежнему отпечаток непреклонного упрямства.
Вопреки обычаю двора, одежда его была смирная [134].
Иоанн смотрел на Морозова, не говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре, тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.
— Дружина Андреевич, — сказал он важно, но ласково, — я снял с тебя опалу; зачем ты в смирной одежде?
— Государь, — отвечал Морозов, продолжая стоять на коленях, — не пригоже тому рядиться в парчу, у кого дом сожгли твои опричники и насильно жену увезли. Государь, — продолжал он твердым голосом, — бью тебе челом в обиде моей на оружничего твоего, Афоньку Вяземского!
— Встань, — сказал царь, — и расскажи дело по ряду. Коли кто из моих обидел тебя, не спущу я ему, будь он хотя самый близкий ко мне человек.
— Государь, — продолжал Морозов, не вставая, — вели позвать Афоньку. Пусть при мне даст ответ твоей милости!
— Что ж, — сказал царь, как бы немного подумав, — просьба твоя дельная. Ответчик должен ведать, что говорит истец. Позвать Вяземского. А вы, — продолжал он, обращаясь к знакомцам, отошедшим на почтительное расстояние, — подымите своего боярина, посадите его на скамью; пусть подождет ответчика.
Со времени нападения на дом Морозова прошло более двух месяцев. Вяземский успел оправиться от ран. Он жил по-прежнему в Слободе, но, не ведая ничего об участи Елены, которую ни один из его рассыльных не мог отыскать, он был еще пасмурнее, чем прежде, редко являлся ко двору, отговариваясь слабостью, не участвовал в пирах, и многим казалось, что в приемах его есть признаки помешательства. Иоанну не нравилось удаление его от общих молитв и общего веселья; но он, зная о неудачном похищении боярыни, приписывал поведение Вяземского мучениям любви и был к нему снисходителен. Лишь после разговора с Басмановым поведение это стало казаться ему неясным. Жалоба Морозова представляла удобный случай выведать многое через очную ставку, и вот почему он принял Морозова лучше, чем ожидали царедворцы.
Вскоре явился Вяземский. Наружность его также значительно изменилась. Он как-будто постарел несколькими годами, черты лица сделались резче и жизнь, казалось, сосредоточилась в огненных и беспокойных глазах его.
— Подойди сюда, Афоня, — сказал царь. — Подойди и ты, Дружина. Говори, в чем твое челобитье. Говори прямо, рассказывай все как было.
Дружина Андреевич приблизился к царю. Стоя рядом с Вяземским, но не удостоивая его взгляда, он подробно изложил все обстоятельства нападения.
— Так ли было дело? — спросил царь, обращаясь к Вяземскому.
— Так! — сказал Вяземский, удивленный вопросом Иоанна, которому давно все было известно.
Лицо Ивана Васильевича омрачилось.
— Как отчаялся ты на это? — сказал он, устремив на Вяземского строгий взор. — Разве я дозволяю разбойничать моим опричникам?
— Ты знаешь, государь, — ответил Вяземский, еще более удивленный, — что дом разграблен не по моему указу, а что я увез боярыню, на то было у меня твое дозволение!
— Мое дозволение? — произнес царь, медленно выговаривая каждое слово. — Когда я дозволял тебе?
Тут Вяземский заметил, что напрасно хотел опереться на намек Ивана Васильевича, сделанный ему иносказательно во время пира, намек, вследствие которого он почел себя вправе увезти Елену силою. Не отгадывая еще цели, с какою царь отказывался от своих поощрений, он понял, однако, что надобно изменить образ своей защиты. Не из трусости и не для сохранения своей жизни, которая, при переменчивом нраве царя, могла быть в опасности, решился Вяземский оправдаться. Он не потерял еще надежды добыть Елену, и все средства казались ему годными.
— Государь, — сказал он, — я виноват перед тобой, ты не дозволял мне увезти боярыню. Вот как было дело. Послал ты меня к Москве снять опалу с боярина Морозова, а он, ты знаешь, издавна держит на меня вражду за то, что еще до свадьбы спознался я с женою его. Как прибыл я к нему в дом, он и порешил вместе с Никитой Серебряным извести меня. После стола они с холопями напали на нас предательским обычаем; мы же дали отпор, а боярыня-то Морозова, ведая мужнину злобу, побоялась остаться у него в доме и упросила меня взять ее с собою. Уехала она от него вольною волею, а когда я в лесу обеспамятовал от ран, так и досель не знаю, куда она девалась. Должно быть, нашел ее боярин и держит где-нибудь взаперти, а может быть, и со свету сжил ее! Не ему, — продолжал Вяземский, бросив ревнивый взор на Морозова, — не ему искать на мне бесчестия. Я сам, государь, бью челом твоей милости на Морозова, что напал он на меня в доме своем вместе с Никитой Серебряным!
Царь не ожидал такого оборота. Клевета Вяземского была очевидна, но в расчет Иоанна не вошло ее обнаружить. Морозов в первый раз взглянул на врага своего.
— Лжешь ты, окаянный пес! — сказал он, окидывая его презрительно с ног до головы. — Каждое твое слово есть негодная ложь; а я в своей правде готов крест целовать! Государь! Вели ему, окаянному, выдать мне жену мою, с которою повенчан я по закону христианскому!
Иоанн посмотрел на Вяземского.
— Что скажешь ты на это? — спросил он, сохраняя хладнокровную наружность судьи.
— Я уже говорил тебе, государь, что увез боярыню по ее же упросу, а когда я на дороге истек кровью, холопи мои нашли меня в лесу без памяти. Не было при мне ни коня моего, ни боярыни, перенесли меня на мельницу, к знахарю; он-то и зашептал кровь. Боле ничего не знаю.
Вяземский не думал, что, упоминая о мельнице, он усилит в Иоанне зародившееся подозрение и придаст вероятие наговору Басманова; но Иоанн не показал вида, что обращает внимание на это обстоятельство, а только записал его в памяти, чтобы воспользоваться им при случае; до поры же до времени затаил свои мысли под личиною беспристрастия.
— Ты слышал? — сказал он Вяземскому, — боярин Дружина готов в своих речах крест целовать! Как очистишься перед ним?
— Боярин волен говорить, — отвечал Вяземский, решившийся во что бы ни стало вести свою защиту до конца, — он волен клепать на меня, а я ищу на нем моего увечья и сам буду в правде моей крест целовать.
По собранию пробежал ропот. Все опричники знали, как совершилось нападение, и сколь ни закоренели они в злодействе, но не всякий из них решился бы присягнуть ложно.
Сам Иоанн изумился дерзости Вяземского; но в тот же миг он понял, что может через нее погубить ненавистного Морозова и сохранить притом вид строгого правосудия.
— Братия! — сказал он, обращаясь к собранию, — свидетельствуюсь вами, что я хотел узнать истину. Не в обычае моем судить, не услышав оправдания. Но в одном и том же деле две стороны не могут крест целовать. Один из противников солживит свою присягу. Я же, яко добрый пастырь, боронящий овцы моя, никого не хочу допустить до погубления души. Пусть Морозов и Вяземский судятся судом божиим. От сего числа через десять ден назначаю им поле [135], здесь, в Слободе, на Красной площади. Пусть явятся с своими стряпчими [136]и поручниками [137]. Кому бог даст одоление, тот будет чист и передо мною, а кто не вынесет боя, тот, хотя бы и жив остался, тут же приимет казнь от рук палача!
Решение Иоанна произвело в собрании сильное впечатление. Во мнении многих оно равнялось для Морозова смертному приговору. Нельзя было думать, чтобы престарелый боярин устоял против молодого и сильного Вяземского. Все ожидали, что он откажется от поединка или по крайней мере попросит позволения поставить вместо себя наемного бойца. Но Морозов поклонился царю и сказал спокойным голосом:
— Государь, пусть будет по-твоему! Я стар и хвор, давно не надевал служилой брони; но в божьем суде не сила берет, а правое дело! Уповаю на помощь господа, что не оставит он меня в правом деле моем, покажет пред твоею милостью и пред всеми людьми неправду врага моего!
Услыша царский приговор, Вяземский было обрадовался, и очи его уже запылали надеждой; но уверенность Морозова немного смутила его. Он вспомнил, что, по общепринятому понятию, в судном поединке бог неминуемо дарует победу правой стороне, и невольно усумнился в своем успехе.
Однако, подавив минутное смущение, он также поклонился царю и произнес:
— Да будет по-твоему, государь!
— Ступайте, — сказал Иоанн, — ищите себе поручников, а через десять ден, с восходом солнца, будьте оба на Красной площади, и горе тому, кто не выдержит боя!
Бросив на обоих глубокий необъяснимый взор, царь встал и удалился во внутренние покои, а Морозов вышел из палаты, полный достоинства, в сопровождении своих знакомцев, не глядя на окружающих его опричников.
Глава 30. ЗАГОВОР НА ЖЕЛЕЗО
На следующий день Вяземский уехал к Москве.
Во всякое другое время готовясь к поединку, он положился бы на свою силу и ловкость; но дело шло об Елене. Поединок был не простой; исход его зависел от суда божия, а князь знал свою неправость, и сколь ни показался бы ему Морозов презрителен в обыкновенной схватке, но в настоящем случае он опасался небесного гнева, страшился, что во время боя у него онемеют или отымутся руки.
Опасение это было тем сильнее, что недавно зажившие раны еще причиняли ему боль и что по временам он чувствовал слабость и изнеможение. Князь не хотел ничем пренебрегать, чтоб упрочить за собою победу, и решился обратиться к знакомому мельнику, взять у него какого-нибудь зелья и сделать чрез колдовство удары свои неотразимыми.
Полный раздумья и волнений, ехал он по лесу шагом, наклоняясь время от времени на седле и разбирая тропинки, заросшие папоротником. После многих поворотов попал он на более торную дорогу, осмотрелся, узнал на деревьях заметы и пустил коня рысью. Вскоре послышался шум колеса. Подъезжая к мельнице, князь вместе с шумом стал различать человеческий говор. Он остановился, слез с седла и, привязав коня в орешнике, подошел к мельнице пешком. У самого сруба стоял чей-то конь в богатой сбруе. Мельник разговаривал с стройным человеком, но Вяземский не мог видеть лица его, потому что незнакомец повернулся к нему спиною, готовясь сесть в седло.
— Будешь доволен, боярин, — говорил ему мельник, утвердительно кивая головою, — будешь доволен, батюшка! Войдешь опять в царскую милость, и чтобы гром меня тут же прихлопнул, коли не пропадет и Вяземский и все твои вороги! Будь спокоен, уж противу тирлича-травы ни один не устоит!
— Добро, — отвечал посетитель, влезая на коня, — а ты, старый, черт, помни наш уговор: коли не будет мне удачи, повешу тебя как собаку!
Голос показался Вяземскому знаком, но колесо шумело так сильно, что он остался в недоумении, кто именно был говоривший.
— Как не быть удаче, как не быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
Всадник повернул коня и, не замечая Вяземского, проехал мимо него рысью.
Князь узнал Басманова, и ревнивое воображение его закипело. Занятый одною мыслью об Елене, он не обратил внимания на речи мельника, но, услышав свое имя, подумал, что видит в Басманове нового неожиданного соперника.
Мельник между тем, проводив глазами Басманова, присел на завалинку и принялся считать золотые деньги. Он весело ухмылялся, перекладывая их с ладони на ладонь, как вдруг почувствовал на плече своем тяжелую руку.
Старик вздрогнул, вскочил на ноги и чуть не обмер от страха, когда глаза его встретились с черными глазами Вяземского.
— О чем ты, колдун, с Басмановым толковал? — спросил Вяземский.
— Ба… ба… батюшка! — произнес мельник, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются. — Батюшка, князь Афанасий Иваныч, как изволишь здравствовать?
— Говори! — закричал Вяземский, схватив мельника за горло и таща его к колесу, — говори, что вы про меня толковали?
И он перегнул старика над самым шумом.
— Родимый! — простонал мельник, — все скажу твоей милости, все скажу, батюшка, отпусти лишь душу на покаяние!
— Зачем приезжал к тебе Басманов?
— За корнем, батюшка, за корнем! А я ведь знал, что ты тут, я знал, что ты все слышишь, батюшка; затем-то я и говорил погромче, чтобы ведомо тебе было, что Басманов хочет погубить твою милость!
Вяземский отшвырнул мельника от става.
Старик понял, что миновался первый порыв его гнева.
— Какой же ты, родимый, сердитый! — сказал он, поднимаясь на ноги. — Говорю тебе, я знал, что твоя милость близко; я с утра еще ожидал тебя, батюшка!
— Ну, что же хочет Басманов? — спросил князь смягченным голосом.
Мельник между тем успел совершенно оправиться.
— Да, вишь ты, — сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, — говорил Басманов, что царь разлюбил его, что тебя, мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федоровичу, да Малюте Скуратову только и идет от него ласка. Ну, и пристал ко мне, чтобы дал ему тирлича. Дай, говорит, тирлича, чтобы мне в царскую милость войти, а их чтобы разлюбил царь и опалу чтобы на них положил! Что ты будешь с ним делать! Пристал с ножом к горлу, вынь да положь; не спорить мне с ним! Ну и дал я ему корешок, да и корешок-то, батюшка, дрянной. Так, завалящий корешишка дал ему, чтобы только жива оставил. Стану я ему тирлича давать, чтобы супротив тебя его царь полюбил!…
— Черт с ним! — сказал равнодушно Вяземский. — Какое мне дело, любит ли царь его или нет! Не за тем я сюда приехал. Узнал ли ты что, старик, про боярыню?
— Нет, родимый, ничего не узнал. Я и гонцам твоим говорил, что нельзя узнать. А уж как старался-то я для твоей милости! Семь ночей сряду глядел под колесо. Вижу, едет боярыня по лесу, сам-друг со старым человеком; сама такая печальная, а стар человек ее утешает, а боле ничего и не видно; вода замутится, и ничего боле не видно!
— Со старым человеком? Стало быть, с Морозовым? С мужем своим?
— Нет, не должно быть: Морозов будет подороднее, да и одежа-то его другая. На этом простой кафтан, не боярский; должно быть, простой человек!
Вяземский задумался.
— Старик! — сказал он вдруг, — умеешь ты сабли заговаривать?
— Как не уметь, умею. Да тебе на что, батюшка? Чтобы рубила сабля али чтоб тупилась от удара?
— Вестимо, чтобы рубила, леший!
— А то, бывают, заговаривают вражьи сабли, чтобы тупились али ломались о бронь…
— Мне не вражью саблю заговаривать, а свою. Я буду биться на поле, так надо мне во что бы ни стало супротивника убить, слышишь?
— Слышу, батюшка, слышу! Как не слышать! — И старик начал про себя думать: «С кем же это он будет биться? Кто его враги? Уж не с Басмановым ли? Навряд ли! Он сейчас о нем отзывался презрительно, а князь не такой человек, чтоб умел скрывать свои мысли. Разве с Серебряным?» Но мельник знал через Михеича, что Серебряный вкинут в тюрьму, а от посланных Вяземского, да и от некоторых товарищей Перстня слышал, что станичники освободили Никиту Романыча и увели с собой; стало быть, не с Серебряным. Остается один боярин Морозов. Он за похищение жены мог вызвать Вяземского. Правда, он больно стар, да и в судном поединке дозволяется поставить вместо себя другого бойца. «Стало быть, — расчел мельник, — князь будет биться или с Морозовым или с наймитом его». — Дозволь, батюшка, — сказал он, — воды зачерпнуть, твоего супостата посмотреть!
— Делай как знаешь, — возразил Вяземский и сел в раздумье на сваленный пень.
Во всякое другое время готовясь к поединку, он положился бы на свою силу и ловкость; но дело шло об Елене. Поединок был не простой; исход его зависел от суда божия, а князь знал свою неправость, и сколь ни показался бы ему Морозов презрителен в обыкновенной схватке, но в настоящем случае он опасался небесного гнева, страшился, что во время боя у него онемеют или отымутся руки.
Опасение это было тем сильнее, что недавно зажившие раны еще причиняли ему боль и что по временам он чувствовал слабость и изнеможение. Князь не хотел ничем пренебрегать, чтоб упрочить за собою победу, и решился обратиться к знакомому мельнику, взять у него какого-нибудь зелья и сделать чрез колдовство удары свои неотразимыми.
Полный раздумья и волнений, ехал он по лесу шагом, наклоняясь время от времени на седле и разбирая тропинки, заросшие папоротником. После многих поворотов попал он на более торную дорогу, осмотрелся, узнал на деревьях заметы и пустил коня рысью. Вскоре послышался шум колеса. Подъезжая к мельнице, князь вместе с шумом стал различать человеческий говор. Он остановился, слез с седла и, привязав коня в орешнике, подошел к мельнице пешком. У самого сруба стоял чей-то конь в богатой сбруе. Мельник разговаривал с стройным человеком, но Вяземский не мог видеть лица его, потому что незнакомец повернулся к нему спиною, готовясь сесть в седло.
— Будешь доволен, боярин, — говорил ему мельник, утвердительно кивая головою, — будешь доволен, батюшка! Войдешь опять в царскую милость, и чтобы гром меня тут же прихлопнул, коли не пропадет и Вяземский и все твои вороги! Будь спокоен, уж противу тирлича-травы ни один не устоит!
— Добро, — отвечал посетитель, влезая на коня, — а ты, старый, черт, помни наш уговор: коли не будет мне удачи, повешу тебя как собаку!
Голос показался Вяземскому знаком, но колесо шумело так сильно, что он остался в недоумении, кто именно был говоривший.
— Как не быть удаче, как не быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
Всадник повернул коня и, не замечая Вяземского, проехал мимо него рысью.
Князь узнал Басманова, и ревнивое воображение его закипело. Занятый одною мыслью об Елене, он не обратил внимания на речи мельника, но, услышав свое имя, подумал, что видит в Басманове нового неожиданного соперника.
Мельник между тем, проводив глазами Басманова, присел на завалинку и принялся считать золотые деньги. Он весело ухмылялся, перекладывая их с ладони на ладонь, как вдруг почувствовал на плече своем тяжелую руку.
Старик вздрогнул, вскочил на ноги и чуть не обмер от страха, когда глаза его встретились с черными глазами Вяземского.
— О чем ты, колдун, с Басмановым толковал? — спросил Вяземский.
— Ба… ба… батюшка! — произнес мельник, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются. — Батюшка, князь Афанасий Иваныч, как изволишь здравствовать?
— Говори! — закричал Вяземский, схватив мельника за горло и таща его к колесу, — говори, что вы про меня толковали?
И он перегнул старика над самым шумом.
— Родимый! — простонал мельник, — все скажу твоей милости, все скажу, батюшка, отпусти лишь душу на покаяние!
— Зачем приезжал к тебе Басманов?
— За корнем, батюшка, за корнем! А я ведь знал, что ты тут, я знал, что ты все слышишь, батюшка; затем-то я и говорил погромче, чтобы ведомо тебе было, что Басманов хочет погубить твою милость!
Вяземский отшвырнул мельника от става.
Старик понял, что миновался первый порыв его гнева.
— Какой же ты, родимый, сердитый! — сказал он, поднимаясь на ноги. — Говорю тебе, я знал, что твоя милость близко; я с утра еще ожидал тебя, батюшка!
— Ну, что же хочет Басманов? — спросил князь смягченным голосом.
Мельник между тем успел совершенно оправиться.
— Да, вишь ты, — сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, — говорил Басманов, что царь разлюбил его, что тебя, мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федоровичу, да Малюте Скуратову только и идет от него ласка. Ну, и пристал ко мне, чтобы дал ему тирлича. Дай, говорит, тирлича, чтобы мне в царскую милость войти, а их чтобы разлюбил царь и опалу чтобы на них положил! Что ты будешь с ним делать! Пристал с ножом к горлу, вынь да положь; не спорить мне с ним! Ну и дал я ему корешок, да и корешок-то, батюшка, дрянной. Так, завалящий корешишка дал ему, чтобы только жива оставил. Стану я ему тирлича давать, чтобы супротив тебя его царь полюбил!…
— Черт с ним! — сказал равнодушно Вяземский. — Какое мне дело, любит ли царь его или нет! Не за тем я сюда приехал. Узнал ли ты что, старик, про боярыню?
— Нет, родимый, ничего не узнал. Я и гонцам твоим говорил, что нельзя узнать. А уж как старался-то я для твоей милости! Семь ночей сряду глядел под колесо. Вижу, едет боярыня по лесу, сам-друг со старым человеком; сама такая печальная, а стар человек ее утешает, а боле ничего и не видно; вода замутится, и ничего боле не видно!
— Со старым человеком? Стало быть, с Морозовым? С мужем своим?
— Нет, не должно быть: Морозов будет подороднее, да и одежа-то его другая. На этом простой кафтан, не боярский; должно быть, простой человек!
Вяземский задумался.
— Старик! — сказал он вдруг, — умеешь ты сабли заговаривать?
— Как не уметь, умею. Да тебе на что, батюшка? Чтобы рубила сабля али чтоб тупилась от удара?
— Вестимо, чтобы рубила, леший!
— А то, бывают, заговаривают вражьи сабли, чтобы тупились али ломались о бронь…
— Мне не вражью саблю заговаривать, а свою. Я буду биться на поле, так надо мне во что бы ни стало супротивника убить, слышишь?
— Слышу, батюшка, слышу! Как не слышать! — И старик начал про себя думать: «С кем же это он будет биться? Кто его враги? Уж не с Басмановым ли? Навряд ли! Он сейчас о нем отзывался презрительно, а князь не такой человек, чтоб умел скрывать свои мысли. Разве с Серебряным?» Но мельник знал через Михеича, что Серебряный вкинут в тюрьму, а от посланных Вяземского, да и от некоторых товарищей Перстня слышал, что станичники освободили Никиту Романыча и увели с собой; стало быть, не с Серебряным. Остается один боярин Морозов. Он за похищение жены мог вызвать Вяземского. Правда, он больно стар, да и в судном поединке дозволяется поставить вместо себя другого бойца. «Стало быть, — расчел мельник, — князь будет биться или с Морозовым или с наймитом его». — Дозволь, батюшка, — сказал он, — воды зачерпнуть, твоего супостата посмотреть!
— Делай как знаешь, — возразил Вяземский и сел в раздумье на сваленный пень.