Страница:
– Куда это она?! – удивилась Валентина.
– Отца предупреждать, чтобы не оставлял меня здесь.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю... Ты мне подмигни, Валентина, когда Альберт придет... Я боюсь, что и не узнаю его...
«И вот пришел отец, – вспоминала Валентина Алексеевна. – И ведь не обнялись даже.
Сел на лавку, и сидят, разговаривают с Николаем, ну так, будто вчера расстались.
Альберт только к пяти часам пришел...
Николай-то попросил меня подмигнуть, а только я и сообразить ничего не успела, они уже обнимаются»...
– Николай!
– Олег!
На следующий день утром Михаил Андрианович подошел к Валентине Алексеевне и сказал:
– Ты скажи Николаю, чтобы не задерживался. Пускай уезжает.
– А почему я должна ему это говорить?!
– Да потому... – ответил Михаил Андрианович, – что отец я. Мне неудобно. А тебе-то чего? Скажи...
Когда проснулся Николай, Валентина Алексеевна передала ему просьбу отца.
Думала, что рассердится, но Николай спокойно выслушал все, а потом сказал:
– Ты, Валентина, не беспокойся. Я все знаю. Я брата нашел и уеду теперь, не буду стеснять никого. А на отца ты не обижайся. Он всю жизнь на легкой работе был, а теперь старый, больной, с ломом ходит... А я уеду. Я брата нашел, теперь не потеряю его.
«Вот ведь, – утирая платком слезы, рассказывала Валентина Алексеевна, – моих годов был, а уже такой умный. Не стал никого осуждать. Серьезно так рассудил. Я уже после подумала, какой он молодец, что не дал мне разругаться. Дала ему мамин адрес в Приютино. Какие у меня копейки были, отдала, и он уехал. А мы потом с Альбертом тоже ушли на частную квартиру...»
О взаимоотношениях братьев Рубцовых разговор впереди, а пока вернемся в 1955 год, к Николаю Михайловичу Рубцову, разыскавшему наконец и отца, и брата...
Подросток с чуть оттопыривавшимися ушами, с густыми и широкими, но короткими бровями – таким Рубцов запечатлен на фотографии в паспорте – настороженно смотрел на незнакомого, возбужденно-веселого мужчину, который был его отцом.
Михаил Андрианович, должно быть, не очень-то уютно чувствовал себя под острым, напряженным взглядом сына.
В прежние времена он занимал разные должности, знал, как надо поставить себя, как говорить с начальством и подчиненными, но этих знаний не хватало для того, чтобы понять, как вести себя в разговоре с преданным им сыном.
К тому же то и дело заглядывала в комнату Женя.
Неприязненно смотрела на пасынка – вздыхала тяжело.
И вот вроде бы и дом у Михаила Андриановича был свой, но Рубцову места в нем не нашлось. Светлоглазая мачеха не собиралась принимать пасынка.
– Я твоих всех обстирывать не собираюсь! Не для этого я выходила замуж за тебя... – предупредила она Михаила Андриановича, когда вела его домой со станции.
Она хотела добавить еще, что и не за разнорабочего выходила она замуж, а за начальника ОРСа, но только взглянула на понурившегося мужа и поняла, что этого не надо говорить, что об этом Михаил Андрианович и думает сейчас.
– В общем так... – смягчилась она. – До утра пусть ночует у нас, но утром ты ему скажи: до свидания... А не захочет уходить, я ему сама скажу все, что про вас думаю...
Однако до скандала, как мы знаем из рассказа Валентины Алексеевны, дело не дошло.
Выручил отца сам Рубцов.
Он ушел из дома, в котором уже во второй раз не нашлось ему места. Николай, как свидетельствует Валентина Рубцова, все понимал.
Но понимать и прощать – разные вещи...
Простить отца Рубцов не мог, и поэтому в 1957 году в стихотворении «Березы» он снова «похоронит» его:
Сработал принцип, который еще предстоит сформулировать ему: «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью».
Не сумев сблизиться с отцом, Николай подружился с Альбертом.
Тот и помог на первое время младшему брату хоть как-то устроиться на этой «не для всех родной» земле.
2
3
4
5
– Отца предупреждать, чтобы не оставлял меня здесь.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю... Ты мне подмигни, Валентина, когда Альберт придет... Я боюсь, что и не узнаю его...
«И вот пришел отец, – вспоминала Валентина Алексеевна. – И ведь не обнялись даже.
Сел на лавку, и сидят, разговаривают с Николаем, ну так, будто вчера расстались.
Альберт только к пяти часам пришел...
Николай-то попросил меня подмигнуть, а только я и сообразить ничего не успела, они уже обнимаются»...
– Николай!
– Олег!
На следующий день утром Михаил Андрианович подошел к Валентине Алексеевне и сказал:
– Ты скажи Николаю, чтобы не задерживался. Пускай уезжает.
– А почему я должна ему это говорить?!
– Да потому... – ответил Михаил Андрианович, – что отец я. Мне неудобно. А тебе-то чего? Скажи...
Когда проснулся Николай, Валентина Алексеевна передала ему просьбу отца.
Думала, что рассердится, но Николай спокойно выслушал все, а потом сказал:
– Ты, Валентина, не беспокойся. Я все знаю. Я брата нашел и уеду теперь, не буду стеснять никого. А на отца ты не обижайся. Он всю жизнь на легкой работе был, а теперь старый, больной, с ломом ходит... А я уеду. Я брата нашел, теперь не потеряю его.
«Вот ведь, – утирая платком слезы, рассказывала Валентина Алексеевна, – моих годов был, а уже такой умный. Не стал никого осуждать. Серьезно так рассудил. Я уже после подумала, какой он молодец, что не дал мне разругаться. Дала ему мамин адрес в Приютино. Какие у меня копейки были, отдала, и он уехал. А мы потом с Альбертом тоже ушли на частную квартиру...»
О взаимоотношениях братьев Рубцовых разговор впереди, а пока вернемся в 1955 год, к Николаю Михайловичу Рубцову, разыскавшему наконец и отца, и брата...
Подросток с чуть оттопыривавшимися ушами, с густыми и широкими, но короткими бровями – таким Рубцов запечатлен на фотографии в паспорте – настороженно смотрел на незнакомого, возбужденно-веселого мужчину, который был его отцом.
Михаил Андрианович, должно быть, не очень-то уютно чувствовал себя под острым, напряженным взглядом сына.
В прежние времена он занимал разные должности, знал, как надо поставить себя, как говорить с начальством и подчиненными, но этих знаний не хватало для того, чтобы понять, как вести себя в разговоре с преданным им сыном.
К тому же то и дело заглядывала в комнату Женя.
Неприязненно смотрела на пасынка – вздыхала тяжело.
И вот вроде бы и дом у Михаила Андриановича был свой, но Рубцову места в нем не нашлось. Светлоглазая мачеха не собиралась принимать пасынка.
– Я твоих всех обстирывать не собираюсь! Не для этого я выходила замуж за тебя... – предупредила она Михаила Андриановича, когда вела его домой со станции.
Она хотела добавить еще, что и не за разнорабочего выходила она замуж, а за начальника ОРСа, но только взглянула на понурившегося мужа и поняла, что этого не надо говорить, что об этом Михаил Андрианович и думает сейчас.
– В общем так... – смягчилась она. – До утра пусть ночует у нас, но утром ты ему скажи: до свидания... А не захочет уходить, я ему сама скажу все, что про вас думаю...
Однако до скандала, как мы знаем из рассказа Валентины Алексеевны, дело не дошло.
Выручил отца сам Рубцов.
Он ушел из дома, в котором уже во второй раз не нашлось ему места. Николай, как свидетельствует Валентина Рубцова, все понимал.
Но понимать и прощать – разные вещи...
Простить отца Рубцов не мог, и поэтому в 1957 году в стихотворении «Березы» он снова «похоронит» его:
И тем не менее ташкентский порыв, смирение и великодушие, проявленные Рубцовым при встрече с отцом, не пропали даром.
На войне отца убила пуля,
А у нас в деревне у оград
С ветром и с дождем шумел, как улей,
Вот такой же желтый листопад...
Сработал принцип, который еще предстоит сформулировать ему: «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью».
Не сумев сблизиться с отцом, Николай подружился с Альбертом.
Тот и помог на первое время младшему брату хоть как-то устроиться на этой «не для всех родной» земле.
2
Если сосчитать, где и сколько жил Рубцов, получится, что в деревне в общей сложности поэт провел не более десяти лет, считая и детдомовские годы.
Три года прожиты в Ленинграде, два – в Москве, пять – в Вологде. Всего на большие города падает десять лет. Плюс пять лет службы на флоте и работы на тральщике...
Оставшиеся двенадцать лет – самый долгий срок – пришлись на небольшие города и поселки...
И в этом тоже судьба Рубцова перекликается с событиями, происходившими в стране.
На протяжении всех лет советской власти планомерно уничтожалась, сводилась на нет корневая, деревенская Россия.
Сталинские этапы раскулаченных мужиков и эшелоны спецпереселенцев в хрущевско-брежневские десятилетия сменились еще более мощными потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли в больших городах армии лимитчиков, заселяли разбухающие от великих строек городки и поселки.
В таком поселке под Ленинградом и обосновались родители Валентины. Сюда, в Приютино, перебралась с Альбертом и сама Валентина, когда выяснилось, что со свекром и его молодой супругой ей не ужиться.
Альберт устроился слесарем на артиллерийский полигон, а жить его определили в семейное общежитие, размещавшееся в старинном барском доме...
Это была знаменитая усадьба Алексея Николаевича Оленина, первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета...
Здесь гостили Александр Пушкин и Карл Брюллов, Михаил Глинка и Иван Мартос, Адам Мицкевич и Федор Толстой...
Но все это было давно... Давно пришел в запустение прекрасный английский парк, давно заросла камышами речка Лубья... Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения оленинской усадьбы – господские дома, людская, кухня-прачечная – принадлежали ему.
Во флигеле, напротив бывшего барского дома, было еще одно общежитие: в большой – 96 квадратных метров – комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместились двенадцать человек. Двое – с семьями. Здесь, в этой комнате, поселили и Николая Рубцова. Он тоже устроился на полигон слесарем-сборщиком. Произошло это, если судить по «Личному листку по учету кадров СП СССР», в марте 1955 года...
Когда я первый раз приехал в Приютино, старого (1955 года) поселка уже не существовало. Давно были выселены прежние жители, но – странно! – самые близкие Николаю Рубцову все еще жили в Приютине...
Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамби, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе другого, запущенного, но еще не взятого в капитальный ремонт флигеля.
– А вы подождите немного... – ответил тот. – Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...
– Ему не Беляков фамилия? – спросил я.
– Беляков... – ответил парень и удивленно посмотрел на меня. – А вы откуда его знаете?!
О Николае Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его стихотворения, написанного в Приютине в 1957 году:
Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.
– Колюшка-то? Рубцов-то? – переспросила старушка, когда нам удалось докричаться до нее. – Как же, как же не помнить... А где он сейчас-то? Я уже давно его не встречала чего-то...
Мы не стали рассказывать, что – увы! – уже давно умер Николай Рубцов и его именем названа улица в Вологде... Бронзовый, сидит сейчас Николай Михайлович на берегу холодной реки...
Восьмидесятичетырехлетняя старушка уже неспособна была постигнуть такое. Она вообще лучше помнила, что было в 1955 году, чем то, что случилось вчера.
Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.
– Дружил Рубцов с Колькой моим... – сказала она. – Такой паренек хороший...
Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору...
Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта в конце восьмидесятых годов, похоже, еще не докатилась до Приютина.
Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг – слышанное еще тогда, в пятьдесят пятом году – рубцовское четверостишие:
– Альберт... – поправил я.
– Олег, по-моему... – сказал Беляков. – Он уже женат был, жил тут, в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый был, все старался свои стихи прочесть... А у людей свои заботы... Ну, а нашел меня, так мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали...
Часто Рубцов читал Белякову свои новые стихи.
Потом обязательно спрашивал: нравится?
– Нравится, – отвечал Беляков. – Нормально, конечно...
– Пойдем тогда, – говорил Рубцов. – Я еще тебе почитаю.
– Так и ходим всю ночь с ним... – рассказывал Беляков. – Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему... Он верил в человека...
Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц.
Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову...
Три года прожиты в Ленинграде, два – в Москве, пять – в Вологде. Всего на большие города падает десять лет. Плюс пять лет службы на флоте и работы на тральщике...
Оставшиеся двенадцать лет – самый долгий срок – пришлись на небольшие города и поселки...
И в этом тоже судьба Рубцова перекликается с событиями, происходившими в стране.
На протяжении всех лет советской власти планомерно уничтожалась, сводилась на нет корневая, деревенская Россия.
Сталинские этапы раскулаченных мужиков и эшелоны спецпереселенцев в хрущевско-брежневские десятилетия сменились еще более мощными потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли в больших городах армии лимитчиков, заселяли разбухающие от великих строек городки и поселки.
В таком поселке под Ленинградом и обосновались родители Валентины. Сюда, в Приютино, перебралась с Альбертом и сама Валентина, когда выяснилось, что со свекром и его молодой супругой ей не ужиться.
Альберт устроился слесарем на артиллерийский полигон, а жить его определили в семейное общежитие, размещавшееся в старинном барском доме...
Это была знаменитая усадьба Алексея Николаевича Оленина, первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета...
Здесь гостили Александр Пушкин и Карл Брюллов, Михаил Глинка и Иван Мартос, Адам Мицкевич и Федор Толстой...
Но все это было давно... Давно пришел в запустение прекрасный английский парк, давно заросла камышами речка Лубья... Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения оленинской усадьбы – господские дома, людская, кухня-прачечная – принадлежали ему.
Во флигеле, напротив бывшего барского дома, было еще одно общежитие: в большой – 96 квадратных метров – комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместились двенадцать человек. Двое – с семьями. Здесь, в этой комнате, поселили и Николая Рубцова. Он тоже устроился на полигон слесарем-сборщиком. Произошло это, если судить по «Личному листку по учету кадров СП СССР», в марте 1955 года...
Когда я первый раз приехал в Приютино, старого (1955 года) поселка уже не существовало. Давно были выселены прежние жители, но – странно! – самые близкие Николаю Рубцову все еще жили в Приютине...
Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамби, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе другого, запущенного, но еще не взятого в капитальный ремонт флигеля.
– А вы подождите немного... – ответил тот. – Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...
– Ему не Беляков фамилия? – спросил я.
– Беляков... – ответил парень и удивленно посмотрел на меня. – А вы откуда его знаете?!
О Николае Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его стихотворения, написанного в Приютине в 1957 году:
– А-а... – сказал парень. – Вон там Колькина мать сидит. Поговорите, если желание имеется.
Не подберу сейчас такого слова,
Чтоб стало ясным все в один момент.
Но не забуду Кольку Белякова
И Колькин музыкальный инструмент...
Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.
– Колюшка-то? Рубцов-то? – переспросила старушка, когда нам удалось докричаться до нее. – Как же, как же не помнить... А где он сейчас-то? Я уже давно его не встречала чего-то...
Мы не стали рассказывать, что – увы! – уже давно умер Николай Рубцов и его именем названа улица в Вологде... Бронзовый, сидит сейчас Николай Михайлович на берегу холодной реки...
Восьмидесятичетырехлетняя старушка уже неспособна была постигнуть такое. Она вообще лучше помнила, что было в 1955 году, чем то, что случилось вчера.
Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.
– Дружил Рубцов с Колькой моим... – сказала она. – Такой паренек хороший...
Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору...
Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта в конце восьмидесятых годов, похоже, еще не докатилась до Приютина.
Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг – слышанное еще тогда, в пятьдесят пятом году – рубцовское четверостишие:
– Ну, как жили? – рассказывал он. – Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое – рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег...
И дубы вековые над нами
Оживленно листвою трясли.
И со струн под твоими руками
Улетали на юг журавли...
– Альберт... – поправил я.
– Олег, по-моему... – сказал Беляков. – Он уже женат был, жил тут, в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый был, все старался свои стихи прочесть... А у людей свои заботы... Ну, а нашел меня, так мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали...
Часто Рубцов читал Белякову свои новые стихи.
Потом обязательно спрашивал: нравится?
– Нравится, – отвечал Беляков. – Нормально, конечно...
– Пойдем тогда, – говорил Рубцов. – Я еще тебе почитаю.
– Так и ходим всю ночь с ним... – рассказывал Беляков. – Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему... Он верил в человека...
Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц.
Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову...
3
В Государственном архиве Вологодской области, в фонде Рубцова, хранятся фотографии Таи Смирновой – красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.
История этого юношеского романа Рубцова обыкновенна, почти банальна...
– Рубцов веселый был, – рассказывала Таисия Александровна, ставшая в замужестве Голубевой. – Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, так народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший. Но как-то у нас ничего серьезного и не было... Почему-то не нравился мне Рубцов... Девчонка была, чего понимала? Мы же не знали тогда, что он такой знаменитый станет. Ничего у нас с ним не было. В армию проводила, и все... А потом? Потом я встретилась с одним человеком...
Но это было потом, а перед уходом в армию Николай Рубцов подарил Тае две фотографии...
В «москвичке», с белым воротником, перепоясанный ремнем с неуклюжей, бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата.
Через несколько дней ему идти в армию. Но это не пугает его. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютине, его будут ждать родные, друзья, любимая девушка...
На другой фотографии Рубцов все в той же куртке-москвичке с белым воротником, с густыми еще, зачесанными набок волосами лежит перед кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:
На одной – снова стихи:
Кто знает, любила ли Тая Рубцова... Скорее всего, любила... И, изменив, боялась.
Этот страх Таисия Александровна запомнила навсегда:
«С армии-то когда пришел Рубцов, так он идет по дороге с чемоданом, а я убежала из дома – спряталась».
А может быть, все было, как в стихах Рубцова:
Нетрудно заметить, что история приютинской любви Рубцова, по сути дела, во многих деталях повторяет рисунок юношеского романа с Татьяной Решетовой...
Увы... Детдомовское детство было тяжело еще и тем, что даже элементарного представления об азбуке человеческих отношений выходящему в самостоятельную жизнь воспитаннику не давало.
Для молодого Рубцова характерно суровое неприятие даже малейших компромиссов, полное отсутствие умения подлаживаться под характер другого человека. Разумеется, качества, может быть, и не самые плохие, но доставляющие обладателю их массу хлопот. Тем более такому ласковому и влюбчивому, каким был Рубцов.
Бушующая в душе любовь не способна смягчить его. Наоборот, Рубцов словно бы упивается своей горечью.
Стихотворение «Соловьи» написано в 1962 году, когда время все-таки смягчило боль разрыва, а в 1957 году свой гнев Рубцов выплеснул в есенинском дольнике. Над стихами стоит посвящение – «Т.С.» – Таисии Александровне, носившей в девичестве фамилию Смирнова.
История этого юношеского романа Рубцова обыкновенна, почти банальна...
– Рубцов веселый был, – рассказывала Таисия Александровна, ставшая в замужестве Голубевой. – Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, так народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший. Но как-то у нас ничего серьезного и не было... Почему-то не нравился мне Рубцов... Девчонка была, чего понимала? Мы же не знали тогда, что он такой знаменитый станет. Ничего у нас с ним не было. В армию проводила, и все... А потом? Потом я встретилась с одним человеком...
Но это было потом, а перед уходом в армию Николай Рубцов подарил Тае две фотографии...
В «москвичке», с белым воротником, перепоясанный ремнем с неуклюжей, бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата.
Через несколько дней ему идти в армию. Но это не пугает его. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютине, его будут ждать родные, друзья, любимая девушка...
На другой фотографии Рубцов все в той же куртке-москвичке с белым воротником, с густыми еще, зачесанными набок волосами лежит перед кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:
В ответ Тая на следующий день подарила Рубцову свою фотографию, ту самую, которую он сумел сохранить в своих странствиях по свету и которая хранится сейчас в ГАВО в рубцовском фонде. На ее обороте надпись:
«Мы с тобою не дружили,
Не встречались по весне,
Но того, что рядом жили,
Нам достаточно вполне!
Тае от Коли.
29/VIII – 55 г. Приютино»
С этой фотографией и ушел Николай Рубцов в армию. Остальные его фотографии присланы уже с Северного флота.
«На долгую и вечную память Коле от Таи.
30/08 – 55 г.
Красоты Приютино здесь нет,
она не всем дается,
зато душа проста
и сердце просто бьется».
На одной – снова стихи:
И не случайно, что на побывку в 1957 году Рубцов поехал в Приютино, как некогда ездил на каникулы в Николу...
«Не стоит ни на грош
Сия открытка...
Все ж,
Как память
встреч случайных,
Забытых нами встреч,
На случай грусти тайной
Сумей ее сберечь.
1/I – 1956 г.
Тае от Коли».
Разумеется, в лирическом стихотворении свои законы отражения действительности. Поэт изменяет, деформирует на свой лад реальные события, как того требует драматургия стиха, но живая, не стихающая боль оживает в душе и, сминая напевно-лирический настрой, взрывается криком: «Знаешь, Тайка встречалась с другим!»
Соловьи, соловьи заливались, а ты
Заливалась слезами в ту ночь;
Закатился закат – закричал паровоз,
Это он на меня закричал!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да, я знаю, у многих проходит любовь,
Все проходит, проходит и жизнь,
Но не думал тогда и подумать не мог,
Что и наша любовь позади.
А когда, отслужив, воротился домой,
Безнадежно себя ощутил
Человеком, которого смыло за борт:
«Знаешь, Тайка встречалась с другим!»
Кто знает, любила ли Тая Рубцова... Скорее всего, любила... И, изменив, боялась.
Этот страх Таисия Александровна запомнила навсегда:
«С армии-то когда пришел Рубцов, так он идет по дороге с чемоданом, а я убежала из дома – спряталась».
А может быть, все было, как в стихах Рубцова:
Эти риторические, обращенные то к соловьям, то к тополям вопросы совсем не риторичны для Рубцова, который ощущает себя человеком, «которого смыло за борт».
Закатился закат. Задремало село.
Ты пришла и сказала: «Прости».
Но простить я не мог, потому что всегда
Слишком сильно я верил тебе!
Ты сказала еще: – Посмотри на меня!
Посмотри – мол, и мне нелегко.
Я ответил, что лучше на звезды смотреть,
Надоело смотреть на тебя!
Соловьи, соловьи заливались, а ты
Все твердила, что любишь меня.
И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.
Так у многих проходит любовь...
В трудный час, когда ветер полощет зарю
В темных струях нагретых озер,
Птичьи гнезда ищу, раздвигая ивняк,
Сам не знаю, зачем их ищу.
Это правда иль нет, соловьи, соловьи,
Это правда иль нет, тополя,
Что любовь не вернуть, как нельзя отыскать
Отвихрившийся след корабля?
Нетрудно заметить, что история приютинской любви Рубцова, по сути дела, во многих деталях повторяет рисунок юношеского романа с Татьяной Решетовой...
Увы... Детдомовское детство было тяжело еще и тем, что даже элементарного представления об азбуке человеческих отношений выходящему в самостоятельную жизнь воспитаннику не давало.
Для молодого Рубцова характерно суровое неприятие даже малейших компромиссов, полное отсутствие умения подлаживаться под характер другого человека. Разумеется, качества, может быть, и не самые плохие, но доставляющие обладателю их массу хлопот. Тем более такому ласковому и влюбчивому, каким был Рубцов.
Бушующая в душе любовь не способна смягчить его. Наоборот, Рубцов словно бы упивается своей горечью.
Стихотворение «Соловьи» написано в 1962 году, когда время все-таки смягчило боль разрыва, а в 1957 году свой гнев Рубцов выплеснул в есенинском дольнике. Над стихами стоит посвящение – «Т.С.» – Таисии Александровне, носившей в девичестве фамилию Смирнова.
Не лучший, конечно, избрал путь Николай Рубцов, чтобы вернуть расположение возлюбленной...
Хочешь, стих сочиню сейчас?
Не жаль, что уйдешь в обиде...
Много видел бесстыжих глаз,
А вот таких не видел!
Душа у тебя – я знаю теперь —
Пуста и темна, как сени...
«Много в жизни смешных потерь», —
Верно сказал Есенин[14].
4
Невеселым оказался отпуск матроса Рубцова в 1957 году...
Разрыв с Таей он переживал так тяжело еще, может быть, и потому, что все рушилось, ничего не оставалось от жизни, которую он сам для себя придумал:
Да и брату, Альберту, который с каждым годом все сильнее ощущал, что вся жизнь у него «в тумане», тоже было не до Николая.
А Николай Рубцов хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости.
Об этом и думал я, разговаривая с Таисией Александровной Голубевой.
– А больше, после того, вы его не видели?
– Нет... – вздыхая, ответила она. – Больше не приезжал сюда...
Не приезжал...
Зато сколько раз вспоминал о Приютине, сколько раз переносился душой в эти места, которые могли стать его домом. И разве не о старинном приютинском парке вспоминал Рубцов за три года до смерти, когда писал:
Разрыв с Таей он переживал так тяжело еще, может быть, и потому, что все рушилось, ничего не оставалось от жизни, которую он сам для себя придумал:
Но – увы – и с другом было не посоветоваться, друг тянул свой срок в лагерях.
Когда-то я мечтал под темным дубом,
Что невеселым мыслям есть конец,
Что я не буду с девушками грубым
И пьянствовать не стану, как отец.
Мечты, мечты... А в жизни все иначе.
Нельзя никак прожить без кабаков.
И если я спрошу: «Что это значит?» —
Мне даст ответ лишь Колька Беляков.
Да и брату, Альберту, который с каждым годом все сильнее ощущал, что вся жизнь у него «в тумане», тоже было не до Николая.
«Словно о прошлом» нужно было научиться и Рубцову думать о Приютине, которое уже привык он считать родным. Еще одна местность могла стать его домом и не стала им, еще один вариант благополучной жизни был перечеркнут безжалостной судьбой.
Ты говорил, что покидаешь дом,
Что жизнь у тебя в тумане,
Словно о прошлом, играл потом
«Вальс цветов» на баяне...
Альберт исполнил свое обещание. Перебрался в поселок Невская Дубровка...
Я люблю, когда шумят березы,
Когда листья падают с берез.
Слушаю – и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез...
А Николай Рубцов хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости.
Об этом и думал я, разговаривая с Таисией Александровной Голубевой.
– А больше, после того, вы его не видели?
– Нет... – вздыхая, ответила она. – Больше не приезжал сюда...
Не приезжал...
Зато сколько раз вспоминал о Приютине, сколько раз переносился душой в эти места, которые могли стать его домом. И разве не о старинном приютинском парке вспоминал Рубцов за три года до смерти, когда писал:
Песчаный путь
В еловый темный лес.
В зеленый пруд
Упавшие деревья.
И бирюза,
И огненные перья
Ночной грозою
Вымытых небес!
5
В рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области хранится снимок: мельтешащие над морем чайки, а вдалеке – крохотное, как эти чайки, суденышко.
На обороте фотографии рукой Рубцова написано:
Флотская служба была суровой, суровыми были и края, где приходилось служить, но – странно! – такое веселое лицо у Рубцова только на флотских фотографиях.
Об этом же и воспоминания людей, знавших Николая Рубцова в те годы...
«Думаю, что время службы на флоте, – пишет Борис Романов, – было для него самым благополучным – в бытовом отношении – за всю-то его несладкую жизнь...»
Психологически объяснимо, почему именно в эти годы Рубцову удалось преодолеть комплекс «несчастливости».
На флоте он впервые оказался в равном положении со своими сверстниками. Годы детдома – там равенство было заведомо ущербным – не в счет... А здесь, на службе, хотя и имели товарищи Рубцова свой дом, любящих родителей, но это не создавало им никаких преимуществ по сравнению с Рубцовым. Конечно, они грустили, тосковали о близких, но грустить было не заказано и Рубцову. Более того, погружаясь мечтами в выдуманную жизнь, он грустил еще слаще:
Может быть, корявее, но честнее...
Самообман, опасный для любого человека, для такого поэта, как Рубцов, был опасен вдвойне.
Конечно, Рубцов играл...
Хотя бы в стихах, хотя бы в словах пытался примерить на себя облик человека, у которого есть мать, семья... Но в том-то и беда, что в этой игре легко перескользнуть через запретную черту.
Даже родной язык начинает изменять Рубцову, и нечто немецкое – «что есть нового?» – появляется в его стихотворных конструкциях.
Понятно, что так играть нельзя.
Игра эта опасна прежде всего для собственной души, и – случайно ли? – флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:
А идти по этому Пути было трудно...
И – увы – часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом – вот оно, истинное Чудо! – удавалось ему вернуться назад.
Здесь, наверное, позволительно будет небольшое отступление.
У нас сложился своеобразный жанр воспоминаний-биографий, где в лучших традициях житийной литературы рисуется облик этакого ортодоксально-советского, благостно-русского человека.
Традиция, в принципе заслуживающая внимания, но такие фигуры, как Рубцов, невзирая на все потуги его фанатов, в подобные схемы не вмещаются.
И прежде всего потому, что в биографии Рубцова при всем желании невозможно обнаружить благостного единения поэта с народом...
Напротив, отслеживая его контакты не с приятелями, не со знакомыми, а с народом вообще, обнаруживаешь, что всегда в такие минуты Рубцов чувствовал себя неуютно...
Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его?
Представление это тем более неверное, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) наши идеологи склонны порою зауживать.
Народом они называют лишь современников поэта.
А этот, нынешний, сиюминутный народ не бережет и не может сберечь художника. Современникам не хватает дистанции времени, чтобы по достоинству оценить его.
И надо сказать, что это «небрежение» необходимо и самому художнику, ведь не в приятственно-маниловском диалоге прозревает душа, а в столкновении, в жесткой и беспощадной ломке судьбы.
Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для решительного выбора единственного Пути. Это мужество появится позднее, в 1964 году, а пока... Пока он просто стремится быть таким же, как все.
Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким, как все.
Так что гармония получалась полная – внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...
Рубцов отличался на флоте веселостью и общительностью.
Смело вступал в любой разговор о литературе, о поэзии... И замыкался, только когда начинали расспрашивать его о семье, о родителях.
Однажды Рубцов спросил у Валентина Сафонова:
– У тебя они живы?
– Живы.
– Отец воевал?
Сафонов молча кивнул, испытывая, как он вспоминает, странное стеснение и не решаясь рассказать, что не только отец – вся семья у них, включая и его, и брата Эрика, прошла через войну начиная с самого первого дня. И пережили многое... И за колючей проволокой им довелось посидеть, и в партизанском отряде побывать...
– Ты счастливый: отец и мать есть – не пропадешь! – сказал Николай. – А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся... И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки...
Зато самой службы Рубцов не боялся. Благодаря детдомовскому опыту к флотской жизни он был подготовлен лучше других.
Московский прозаик Евгений Чернов, человек весьма наблюдательный, запомнил драку в общежитии Литинститута, в которой участвовал и Николай Рубцов... Более всего поразило Чернова, как тщедушный Рубцов «держал удар». То есть ни на мгновение не терялся от боли и по мере своих сил наносил удары более мускулистым противникам.
Что и говорить, «держать удары» жизнь научила Рубцова, и суровость флотской службы не пугала его...
Тем более что складывалась она вполне благополучно.
Адмирал Иван Матвеевич Капитанец, командовавший в 1958 году эсминцем «Острый», хорошо запомнил старшину 2-й статьи Рубцова.
«Среднего роста, худощавый, подтянутый, скромный и вежливый, готовый всегда выполнить приказ. Он был душою коллектива в кубрике, к нему тянулись моряки, он им читал стихи. Рубцов был очень собран и организован, флотскую службу любил, особенно дальние походы...
На обороте фотографии рукой Рубцова написано:
В Североморске, визирщиком на эскадренном миноносце «Острый», и проходила флотская служба Николая Михайловича Рубцова...
Море черного цвета,
Снег на горах.
Это начало лета
В наших местах!
г. Североморск.
Флотская служба была суровой, суровыми были и края, где приходилось служить, но – странно! – такое веселое лицо у Рубцова только на флотских фотографиях.
Об этом же и воспоминания людей, знавших Николая Рубцова в те годы...
«Думаю, что время службы на флоте, – пишет Борис Романов, – было для него самым благополучным – в бытовом отношении – за всю-то его несладкую жизнь...»
Психологически объяснимо, почему именно в эти годы Рубцову удалось преодолеть комплекс «несчастливости».
На флоте он впервые оказался в равном положении со своими сверстниками. Годы детдома – там равенство было заведомо ущербным – не в счет... А здесь, на службе, хотя и имели товарищи Рубцова свой дом, любящих родителей, но это не создавало им никаких преимуществ по сравнению с Рубцовым. Конечно, они грустили, тосковали о близких, но грустить было не заказано и Рубцову. Более того, погружаясь мечтами в выдуманную жизнь, он грустил еще слаще:
Ни в коей мере не идеализируя ранние стихотворные опыты Рубцова, все же надо сказать, что до армии он писал иначе.
Как живешь, моя добрая мать?
Что есть нового в нашем селенье?
Мне сегодня приснился опять
Дом пустой, сад с густою сиренью.
Может быть, корявее, но честнее...
Самообман, опасный для любого человека, для такого поэта, как Рубцов, был опасен вдвойне.
Конечно, Рубцов играл...
Хотя бы в стихах, хотя бы в словах пытался примерить на себя облик человека, у которого есть мать, семья... Но в том-то и беда, что в этой игре легко перескользнуть через запретную черту.
Даже родной язык начинает изменять Рубцову, и нечто немецкое – «что есть нового?» – появляется в его стихотворных конструкциях.
Понятно, что так играть нельзя.
Игра эта опасна прежде всего для собственной души, и – случайно ли? – флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:
Чужие слова, отработанные, ставшие штампами, мертвые схемы полностью вытесняют из стихов голос самого Рубцова, превращают стихи в графоманские опусы:
Улыбку смахнул
командир с лица:
Эсминец в атаку брошен.
Все наше искусство
и все сердца
В атаку брошены тоже.
Кощунственно говорить такое о Рубцове, но мы пытаемся проследить, насколько это возможно, подлинный Путь поэта.
Я труду научился на флоте,
И теперь на любом берегу
Без большого размаха в работе
Я, наверное, жить не смогу...
А идти по этому Пути было трудно...
И – увы – часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом – вот оно, истинное Чудо! – удавалось ему вернуться назад.
Здесь, наверное, позволительно будет небольшое отступление.
У нас сложился своеобразный жанр воспоминаний-биографий, где в лучших традициях житийной литературы рисуется облик этакого ортодоксально-советского, благостно-русского человека.
Традиция, в принципе заслуживающая внимания, но такие фигуры, как Рубцов, невзирая на все потуги его фанатов, в подобные схемы не вмещаются.
И прежде всего потому, что в биографии Рубцова при всем желании невозможно обнаружить благостного единения поэта с народом...
Напротив, отслеживая его контакты не с приятелями, не со знакомыми, а с народом вообще, обнаруживаешь, что всегда в такие минуты Рубцов чувствовал себя неуютно...
Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его?
Представление это тем более неверное, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) наши идеологи склонны порою зауживать.
Народом они называют лишь современников поэта.
А этот, нынешний, сиюминутный народ не бережет и не может сберечь художника. Современникам не хватает дистанции времени, чтобы по достоинству оценить его.
И надо сказать, что это «небрежение» необходимо и самому художнику, ведь не в приятственно-маниловском диалоге прозревает душа, а в столкновении, в жесткой и беспощадной ломке судьбы.
Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для решительного выбора единственного Пути. Это мужество появится позднее, в 1964 году, а пока... Пока он просто стремится быть таким же, как все.
Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким, как все.
Так что гармония получалась полная – внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...
Рубцов отличался на флоте веселостью и общительностью.
Смело вступал в любой разговор о литературе, о поэзии... И замыкался, только когда начинали расспрашивать его о семье, о родителях.
Однажды Рубцов спросил у Валентина Сафонова:
– У тебя они живы?
– Живы.
– Отец воевал?
Сафонов молча кивнул, испытывая, как он вспоминает, странное стеснение и не решаясь рассказать, что не только отец – вся семья у них, включая и его, и брата Эрика, прошла через войну начиная с самого первого дня. И пережили многое... И за колючей проволокой им довелось посидеть, и в партизанском отряде побывать...
– Ты счастливый: отец и мать есть – не пропадешь! – сказал Николай. – А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся... И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки...
Зато самой службы Рубцов не боялся. Благодаря детдомовскому опыту к флотской жизни он был подготовлен лучше других.
Московский прозаик Евгений Чернов, человек весьма наблюдательный, запомнил драку в общежитии Литинститута, в которой участвовал и Николай Рубцов... Более всего поразило Чернова, как тщедушный Рубцов «держал удар». То есть ни на мгновение не терялся от боли и по мере своих сил наносил удары более мускулистым противникам.
Что и говорить, «держать удары» жизнь научила Рубцова, и суровость флотской службы не пугала его...
Тем более что складывалась она вполне благополучно.
Адмирал Иван Матвеевич Капитанец, командовавший в 1958 году эсминцем «Острый», хорошо запомнил старшину 2-й статьи Рубцова.
«Среднего роста, худощавый, подтянутый, скромный и вежливый, готовый всегда выполнить приказ. Он был душою коллектива в кубрике, к нему тянулись моряки, он им читал стихи. Рубцов был очень собран и организован, флотскую службу любил, особенно дальние походы...