Страница:
Роза Валетти продолжает репетировать, но ее приятельницы рассказывают, что она уже заключила контракт с другим театром, чтобы сразу уйти после неизбежного провала. Ее партнер внезапно отказывается играть, и роль Пичема передают срочно приглашенному из Дрездена артисту Эриху Понто. Чем ближе день премьеры, тем гуще беды — они сыплются одна за другой. Карола Неер умно и увлеченно играет Полли, она из тех, кого Брехт и Энгель считают главными опорами постановки. Внезапно телеграмма из санатория: ее муж поэт Клабунд умирает. Для Брехта двойной удар: он любит Клабунда и убежден, что без Каролы невозможен спектакль. Ее заменяет молодая актриса Рома Бан; режиссер и авторы в отчаянии. В последнюю неделю заболевает Елена Вайгель — гнойный аппендицит, ее срочно оперируют; наспех находят замену.
Накануне генеральной репетиции Ауфрихт и Энгель решают снять заключительный хорал. «Это звучит, как Бах, но при чем Бах в „Трехгрошовой опере“? Такое кощунство может вызвать скандал». Кроткий Вайль упорствует. Каспар Неер говорит, что если Вайль и Брехт уступят, то он порвет с ними навсегда. Брехт уговаривает директора и режиссера. Хорал остается.
Генеральная репетиция накануне уже объявленной премьеры длится весь вечер и ночь до пяти утра. То и дело внезапные перерывы. Суета. Перебранки. Истерики. Скандалы. Одна накладка за другой. Энгель внезапно решает выбросить зонг о мудром Соломоне, который Лотта считает лучшей частью своей роли. Она плачет. Энгель кричит, что пьеса и без того непомерно длинна. Несколько театральных рецензентов, приглашенных на генеральную репетицию, говорят, что премьера будет, видимо, единственным спектаклем; Брехт и Вайль состряпали нечто совершенно непереваримое — какая-то бредовая смесь из оперетты, шантана и фарса под нелепым джазовым соусом. Доброжелатели советуют Ауфрихту отменить постановку — не срамиться. Лучше заплатить неустойку и начинать заново, чем открывать новый театр скандальным провалом. Ауфрихт мечется в поисках другой пьесы. Но отменить премьеру не может. Билеты уже распроданы.
31 августа. Вся труппа собралась к полудню, все изнервничались, подавлены, устали, никто не выспался. Последний прогон. В этот раз идет как будто лучше, чем накануне на генеральной, быстрее, без срывов. Должно быть, потому, что уже никто не в силах скандалить. Но в конце внезапно раздается пронзительный гневный крик и брань. Все впервые видят Вайля разъяренным. Оказывается, в отпечатанной программе нет имени Лотты Леньа — ее и ее роль просто забыли. Но она так поражена неистовством своего тишайшего мужа, что прежде всего начинает успокаивать его, не успевая сама разозлиться и обидеться.
Наконец спектакль. Зал полон, дышит настороженно и недоверчиво. Во время пролога и первой сцены зыбкая тишина; изредка смешки, изредка шепот. Вторая сцена — свадьба Мэкки и Полли в конюшне, смех чаще. Рома Бан — Полли поет песню пиратки, — первые хлопки. Но вот Мэкки (Паульсен) и Браун (Геррон) поют «пушечный зонг».
Наконец-то новый театр добился настоящего успеха. Брехт радуется долгожданной победе. Но для него это не только личная победа — его, Вайля, Элизабет Гауптман, их друзей-актеров, — нет, это прежде всего победа театральной революции. Он ревниво следит за отзывами газет. В антракте к нему подходят молодые парни в синих фуражках с черными козырьками — рабочие, члены коммунистического союза молодежи. Они обращаются к нему на «ты» и «товарищ», хвалят пьесу, говорят, что никогда раньше не ходили в театры, считали это буржуазным развлечением, а тут им друзья рассказали и они сами убедились, что ты здорово стукнул по всем буржуям. Мы у нас в клубе транспарант повесили со словами Мэкки: «Что значит „фомка“ по сравнению с акцией? Что такое налет на банк по сравнению с учреждением банка? Что такое убийство человека по сравнению с тем, как его эксплуатируют?»
Брехт говорит потом, что этим признанием гордится больше, чем всеми похвалами присяжных критиков. На брань правых и фашистов, он, как и прежде, не обращает внимания. Неизменный противник А. Керр, на первых порах тоже было увлеченный успехом «Трехгрошовой оперы», наносит злой удар. Он обнаружил в зонгах строфы, заимствованные из стихов Франсуа Вийона, переведенных К. Аммером; между тем в программах и в книжном издании названо имя Вийона и забыто имя переводчика. Брехт отвечает, что действительно из 625 строк поэтического текста оперы 25 строк совпадают с переводами Аммера, он, к сожалению, забыл упомянуть об этом, что объясняется его «принципиальной небрежностью в вопросах духовной собственности».
Этот ответ вызывает новую мутную волну газетных и журнальных нападок. Оживились все, кто не может примириться с тем, что этот «баварский большевик» одержал такую блестящую победу на берлинской сцене. Его обвиняют в циничном плагиаторстве, безнравственности, грубом высокомерии. Но растет и число сторонников. Среди них Карл Краус — известный австрийский публицист, поэт, критик и сатирик, издатель, редактор и единственный автор журнала «Факел» — одного из самых своеобразных и самых независимых литературно-политических изданий Европы. Он пишет: «В мизинце той руки Брехта, которая переписала 25 строк из аммеровских переводов Вийона, больше оригинальности, чем во всем Керре, который изобличил его».
Кинофирма «Неро» заключает с Брехтом и Вайлем договор на экранизацию оперы. Брехт представляет сценарий, в котором усилены, подчеркнуты непосредственно социально-политические мотивы. Руководители фирмы не могут принять откровенно марксистские тексты новых зонгов и новый финал, вкотором освобожденный Мэкки становится директором банка, а вся его шайка членами правления. Брехт настаивает. Фирма расторгает договор и снимает фильм по сценарию, близкому к тексту оперы. Брехт подает в суд. Фирма и суд предлагают ему мирное соглашение и крупную сумму в уплату за его замысел. Брехт отказывается от компромиссов. Друзья уговаривают его оставить разорительную тяжбу и согласиться получить «с паршивой овцы хоть шерсти клок». Он отказывается. Хотя отнюдь не считает незначительной сумму, которую предлагают ему как «мирную неустойку». К тому же он вынужден дорого оплачивать заведомо безнадежные процессы. Но ведь это не обычный гонорарный конфликт; это спор между искусством и буржуазной спекуляцией на искусстве. Необходимо, чтобы все увидели их непримиримую противоположность. Брехт проигрывает процесс во всех инстанциях, фильм «Трехгрошовая опера» выходит на экран вопреки его воле. Он публикует статью «Трехгрошовый процесс». Теперь все могут убедиться в том, что искусство — это товар, не только пьеса, но и замысел художника и его совесть расцениваются как товар. Все продается-покупается, а тот, кто не хочет торговать именем и совестью, неизбежно оказывается в проигрыше. Процесс о фильме убедительное продолжение оперы, ее новый финал: Пичем и Мэкки Нож осудили своего автора.
Глава пятая
Успех «Трехгрошовой оперы» просверкал фейерверком в неугомонной сутолоке Берлина. Злая ирония Брехта гулко резонирует в какофонии всегерманской и всеевропейской ярмарки тщеславия, на шумном торжище иллюзий и сомнений. Истерически тревожное веселье и залихватское отчаяние пронизывают будни и праздники Веймарской республики. Правительство розоволицего Германа Мюллера, социал-демократа и почтенного бюргера, сулит благоденствие всей Германии, обещает работу и пособия безработным, кредиты помещикам, денежную помощь крестьянам и новые заказы промышленности. Строится мощный крейсер: ведь нужно возрождать и укреплять военный престиж, в то же время обещают расширять торговлю с Советским Союзом и с заокеанскими странами. Заботясь о «мирном порядке и общественном спокойствии», правительство запретило Союз красных фронтовиков. Газеты пишут об участившихся столкновениях, о кровопролитных схватках между политическими противниками. Коммунисты дерутся с социал-демократами. Те и другие дерутся с нацистами. Сообщается, что Гитлер назначил бывшего аптекаря Генриха Гиммлера начальником специальных охранных отрядов — так называемых СС; в эти отряды принимают парней ростом не ниже ста восьмидесяти сантиметров, доказавших свое «арийское происхождение» с 1800 года.
Появилось звуковое кино. На афишах, на вывесках в пестрых узорах световой рекламы замелькал остроносый, ушастый мышонок в штанах; веселый Микки Маус.
Издан новый роман о войне — «На Западном фронте без перемен» — неприкрашенная правда окопов. Автор, мюнхенский репортер Эрих Мариа Ремарк, за неделю становится всемирно известен.
Во время выборов в рейхстаг в 1924 году кандидаты компартии составляли список № 5. Агитплакаты Джона Хартфильда изображали в одном случае мощную ладонь-пятерню, в другом сжатый кулак. Потом кулак стал гербом Красных фронтовиков. После запрещения союза все коммунисты и все сочувствующие им приветствуют друг друга, поднимая сжатый кулак. Вскоре это станет международным антифашистским приветствием.
Весной 1929 года на улицах Берлина все чаще видны поднятые кверху сжатые кулаки.
Полицей-президент столицы социал-демократ Цергибель запрещает первомайские демонстрации «во избежание беспорядков и кровопролитий». Руководство социал-демократической партии призывает подчиниться запрету, соблюдать порядок, не слушать коммунистов, которые «хотят развязать гражданскую войну». Социал-демократические газеты почти в тех же словах, что и либеральные и правые, нападают на компартию: мол, она «мешает мирному развитию демократии», «втравливает рабочих в изнурительную безнадежную борьбу за недостижимые фантастические цели».
— Коммунисты все-таки вышли на демонстрацию... — Можете успокоиться, Брехт, ваши товарищи не испугались полицей-президента. — Но какая дикая нелепость — эта братоубийственная борьба двух рабочих партий. И те и другие называют себя марксистами, пролетариями и дерутся на потеху всем черным и коричневым господам. — Виноваты коммунисты, они слишком фанатичны, слишком нетерпимы, они как новые мусульмане, только что вместо Магомета Маркс, а вместо Мекки Москва. — А чего бы вы хотели, какой терпимости? Социал-демократы зажирели, они такие же самодовольные мещане, как все умеренные, и так же по-страусиному прячут головы. Между тем реакция наступает. «Стальной шлем» и гитлеровцы вооружаются. Коммунисты правы: они призывают к бдительности, к боевой готовности. — Но ваши коммунисты воюют не против главного врага, а против своих же товарищей. Почему они так грубо нападают на все другие рабочие партии? — Потому, что это не рабочие партии, а буржуазная агентура в рабочем классе. — Коминтерновская сектантская схоластика! У ваших коммунистов, по сути, все тот же прусский казарменный дух: главное — ранжир и равнение, дисциплина и уставы. — Неправда! Софистика! Это социал-демократы стали партией филистеров и прусской казармы. Они травят коммунистов, чтоб ладить с центром, с буржуазными либералами, с Гинденбургом.
Все громче слышны музыка, топот, явственнее слова песни: «Проверьте прицел, заряжайте ружье. На бой, пролетарий, за дело свое...» Одиночные громкие голоса. Неразборчиво лающие, командные окрики. Внезапно треск, резкий, отрывистый и рассыпчатый, словно выбросили на камни кучу металлических шаров. Оркестр смят. Обрываются разрозненные возгласы труб. Песня глуше, отброшена вдаль, прерывается криками, протяжными, испуганно пронзительными.
— Что это? — Там стреляют. Не подходите к окнам! — Не может быть, это холостые залпы! — Брехт, отойди от окна! — Вон там, вон там, видите, лежат на мостовой... Неужели убитые?
Демонстранты отхлынули к тротуарам. Полицейские с карабинами и полицейские с резиновыми дубинками теснят их, вырывают флаги, лозунги. Большое полотнище «Долой правительство социал-предателей!» мечется, будто живое, свиваясь, сминаясь в толпе. Взмахи дубинок, крики, высокий женский голос: «Убийцы!.. Убийцы!..»
Брехт вцепился в оконную раму пальцами, побелевшими от напряжения, рот перекошен яростным прикусом. Отсюда с четвертого этажа видна вся улица. Полицейские неторопливо перебегают по мостовой. На черном асфальте лежит красный флаг, упал, как убитый. Валяется, беспомощно свернувшись, латунная труба. Фуражка. Пачка газет. Сумочка. Опять фуражка. Красное пятно — кровь. Еще пятно. Еще. Двое рослых полицейских волокут под руки парня в серой куртке; голова опущена ниже плеч, ноги безжизненно тянутся по асфальту. В густых белокурых волосах ярко-красная прядь. Кровь! Беспомощно мотается окровавленная голова; волочатся, не сгибаясь, ноги. Еще двое синих в блестящих киверах — тупые лица, пустые глаза — толкают перед собой девушку в светлой блузке, вывернули за спину тонкие руки. Она кричит хрипло, трудно: «Негодяи!.. Фашисты!» Вдали захлебывающиеся трубы оркестра и снова песня. Над криками, галдежом, топотом звучит «Интернационал». Опять треск выстрелов. И звенящий крик: «Убийцы!»
Брехт поворачивается. Идет к двери. Лицо неподвижное, бледное, стянутое, стиснутое болью.
— Куда вы? — Он сошел с ума! Удержите его! — Не вздумайте теперь объяснять ему, что социал-демократы не хуже коммунистов! Там стреляют по команде социал-демократического полицей-президента, а кровь — видите кровь на асфальте? — это кровь рабочих, коммунистов! — Глядите, Брехт запускает свой «форд». Куда он поехал?
Почти весь день ездит Брехт по Берлину, направляясь каждый раз в ту сторону, откуда слышны выстрелы или оркестры и песни демонстрантов. С ним Фриц Штернберг, экономист, который называет себя беспартийным марксистом. Полицейские кордоны то направляют их в объезд, то вежливо пропускают. Человек, владеющий автомобилем и чадящий такой толстой сигарой, вне подозрений.
Полицейские грузовики увозят арестованных; многие избиты — видны окровавленные лица, но все поднимают сжатые кулаки, поют, кричат. На одной из улиц строят баррикаду: разбирают камни мостовой, опрокинуты несколько тачек, повозка, парни и девушки выкатывают бочки, тянут мешки.
Штернберг сердито глядит по сторонам и несколько раз повторяет:
— Со времен Бисмарка такого не было. Со времен Бисмарка Первое мая не было запретным. — Потом он начинает ругать и социал-демократов и коммунистов: — Их взаимная вражда раскалывает силы рабочих...
Брехт молчит, стиснув зубы, напряженно сжимая баранку. Не поворачиваясь, он говорит негромко, спокойно:
— Но сейчас вы видите, кто в кого стреляет? Вы знаете, кто запретил праздновать, кто приказал убивать? Вы можете цитировать все, что угодно, и рассуждать очень логично. Но вы никогда не докажете мне, будто коммунисты и социал-демократы — это одно и то же. Я никогда не забуду то, что увидел сегодня.
В 1929 году ее передают еще несколько раз по радио, исполняют в концертах. Дирижирует Клемперер.
Учебная пьеса... Словосочетание пришло на занятиях в марксистской школе или над книгой; ему полюбилась мысль: раньше философы только объясняли мир, но дело в том, чтобы его переделать. Гёте говорил, что деятельный всегда нечист и только созерцающий сохраняет чистоту. Фейхтвангер любит повторять это, любуясь нечистыми деятелями вроде Уоррена Гастингса и печалясь вместе с чистыми созерцателями. Но Маркс и созерцал и действовал, и Ленин тоже. Они-то и начали создавать науку, в которой созерцание и понимание неотделимы от действий. Эта наука должна стать доступной всем. Надо учиться действовать, понимая и, значит, созерцая, и учиться созерцать — понимать для того, чтобы действовать, переделывать мир. Такому учению недостаточно школ и книг. Учиться плавать нужно в воде, учиться действовать — в действии. Школой действия должен стать театр.
Когда-то в иезуитских коллегиях и в протестантских семинариях сочиняли и разыгрывали пьесы, чтобы учащиеся упражнялись в латинской риторике, в красноречии, усваивали повадки, необходимые для алтаря и кафедры, то были «учебные пьесы» для солдат и офицеров церковного воинства. Теперь нужны такие пьесы для обучения бойцов революции. Пусть, играя, усваивают ее логику, приемы, законы борьбы. Вместе с актерами должны учиться зрители.
На том же фестивале в Баден-Бадене исполняется драматическая оратория Брехта — Хиндемита (как сотрудники названы еще Э. Гауптман и З. Дудов) — «Баденская учебная пьеса о согласии».
Четверо летчиков потерпели аварию, им грозит смертельная опасность. Нужно ли им помочь? Летчики и хор в речитативах и зонгах вслух размышляют об этом. Летчик, озабоченный только спасением жизни — своей и товарищей, отстранен, как себялюбец, бесполезный обществу. Хор и трое клоунов, разыгрывающих гротескную интермедию, объясняют какие выводы возможны из этого поэтически-музыкального и рационально-логического взаимного обучения. «Мы советуем вам жестоко противоборствовать жестокой действительности... не требовать помощи, а устранить насилие».
Вторая учебная пьеса как бы дополняет первую. Восхищение мужеством и волей одинокого летчика, восхищение силой техники, позволяющей человеку покорить океан. Но этого еще мало. Необходимо преобразовать общество. Чтобы техника и мужество были по-настоящему плодотворны, чтобы людям не приходилось тщетно молить о помощи, чтоб человек не должен был в одиночку противопоставлять себя природе, необходимо перестроить общество. И поэт призывает подчинить все индивидуальные страсти и потребности этой великой необходимости.
Автор драмы «Что тот солдат, что этот» осудил грузчика Гэли Гэя за отказ от своей личности, за подчинение безликой необходимости солдатчины. Автор «Баденской учебной пьесы» осуждает индивидуалиста, не понимающего, что он должен пожертвовать собой во имя сверхличной необходимости.
Брехт с презрительной улыбкой слушает критиков, пытающихся доказать, что учебные пьесы разрушают поэзию, лишают искусство главного — стремления к прекрасному. Он возражает тоном учителя, утомленного повторением элементарных истин, что значение искусства определяется не абстрактным понятием прекрасного, а конкретной пользой для общества.
На его полке стоят «Коммунистический манифест», «Развитие социализма от утопии к науке», «Государство и революция», брошюры о Советском Союзе, о послевоенной Европе. Каждое издание в нескольких экземплярах. Когда молодой драматург приносит ему пьесу, Брехт первым долгом спрашивает, читал ли он уже эти книги. Не читавшим он тут же дарит по экземпляру каждой.
— Прочтите, и если вы после этого все еще будете думать, что ваша пьеса нужна обществу, что поставить или опубликовать ее полезно, тогда приносите опять. Если же вы убедитесь, что это не так, напишите по-другому или другую пьесу.
Брехт, Вайль и Гауптман снова работают втроем и снова над музыкальной пьесой. Сюжет и некоторые характеры напоминают о прошлогодней опере. Элизабет Гауптман перевела английский детективный рассказ. Из него возникла пьеса «Хэппи энд»19. Ставит все тот же театр «У Шиффбауэрдамм», и премьера назначена на тот же счастливый день — 31 августа, ровно год спустя после триумфальной премьеры «Трехгрошовой оперы».
...Гангстер Билль — он же владелец трактира — влюбляется в девицу — офицера «Армии спасения». После злоключений, испытанных влюбленными, бандиты объединяются с «Армией спасения» и совместно учреждают банк.
Музыка Курта Вайля, художник — Каспар Неер, играют замечательные артисты Елена Вайгель, Карола Неер, Курт Герров, Петер Лорре. Опять зонги Брехта — Вайля переносятся из театра на улицы.
Но пьеса почти не имеет успеха. Никакого сравнения с тем, что было в предшествующем году. Даже самые доброжелательные рецензенты пишут о неудаче.
Почему те же самые слагаемые, те же поэтические и музыкальные средства, те же мысли и настроения, которые в «Трехгрошовой опере» привели к торжеству, теперь бессильны, остаются без отклика? Чего же недостает? В математике сумма не меняется от изменения порядка слагаемых. А в искусстве? Кто это сказал, что в искусстве вообще недостаточно слагаемых, нужна еще неисчислимая и неизмеримая «живая душа»? Нет, не мистическая, а та, что есть и на обычной кухне. Бывает ведь так: повар умелый, продукты отличные, дрова сухие, рецепт по книге, а суп не съедобен. Какая же тут мистика? «Живая душа» может быть в соли или в перце, в лишней минуте кипения либо в особом порядке слагаемых. Или все-таки в том неуловимом и неизъяснимом состоянии, которое называют вдохновением? Брехт не терпит высоких слов: «творчество» и «вдохновение». Он убежден, что искусство — это разумное упорство, работа, воля, знание, умение, опыт. Но вот у него все это есть, а новая пьеса не получилась.
Некоторые газеты пытаются успокаивать, пишут о «временной депрессии», о «перебоях в товарообороте и биржевых операциях».
Бесстрастные телеграммы сообщают, что в Канаде сжигают пшеницу — слишком низки цены. На той же газетной странице заметки о самоубийствах от голода. Американские фермеры на севере выливают молоко в канавы, чтоб не продавать за бесценок, а в южных штатах негритянские дети умирают от истощения. Остроумный рационализатор в Бразилии предложил новую конструкцию паровозной топки, с тем чтоб вместо угля сжигать кофейные зерна. Закрываются текстильные фабрики, уволены тысячи ткачей, прядильщиков, а десятки миллионов бедняков встречают зиму в отрепьях.
Теперь любая газета может служить приложением к «Коммунистическому манифесту». Достаточно просто внимательно читать и сопоставлять сообщения, сводки. Дикий хаос враждебен людям, враждебен вещам. Нищета от изобилия, бессилие от избытка сил. Замечательные достижения науки и техники, плоды человеческой мысли обращаются против самих себя, против своих творцов. Уродливо миллионократно преувеличена сказка о незадачливом ученике-волшебнике, который, превратив метлу в прилежного водоноса, не может остановить его, учиняющего потоп.
А в то же самое время в России создан государственный план на пять лет. Там нет биржевиков, банкиров, фабрикантов, там работают все и на всех. Поэтому там строят, когда здесь разрушают. Там не хватает рабочих рук, когда здесь растет безработица. Там десятки новых заводов, новые шахты, новые железные дороги. В деревнях крестьяне объединяются в кооперативы. Они не выливают молоко в канавы, не топят пшеницу в море. Им нужны машины, одежда, книги. Правые и некоторые социал-демократические газеты пишут, что в России деспотическая диктатура меньшинства, что коммунисты насильственно вводят индустриализацию, насильственно кооперируют крестьян, отнимают их личное имущество. Но даже враги Советов признают, что они много строят. Хотя им не хватает хлеба, машин, одежды, обуви, не хватает специалистов и даже чернорабочих, они строят все больше, все быстрее. А на Западе, наоборот, всего в избытке — и товаров и людей, но здесь разрушают, закрывают, сокращают.
Накануне генеральной репетиции Ауфрихт и Энгель решают снять заключительный хорал. «Это звучит, как Бах, но при чем Бах в „Трехгрошовой опере“? Такое кощунство может вызвать скандал». Кроткий Вайль упорствует. Каспар Неер говорит, что если Вайль и Брехт уступят, то он порвет с ними навсегда. Брехт уговаривает директора и режиссера. Хорал остается.
Генеральная репетиция накануне уже объявленной премьеры длится весь вечер и ночь до пяти утра. То и дело внезапные перерывы. Суета. Перебранки. Истерики. Скандалы. Одна накладка за другой. Энгель внезапно решает выбросить зонг о мудром Соломоне, который Лотта считает лучшей частью своей роли. Она плачет. Энгель кричит, что пьеса и без того непомерно длинна. Несколько театральных рецензентов, приглашенных на генеральную репетицию, говорят, что премьера будет, видимо, единственным спектаклем; Брехт и Вайль состряпали нечто совершенно непереваримое — какая-то бредовая смесь из оперетты, шантана и фарса под нелепым джазовым соусом. Доброжелатели советуют Ауфрихту отменить постановку — не срамиться. Лучше заплатить неустойку и начинать заново, чем открывать новый театр скандальным провалом. Ауфрихт мечется в поисках другой пьесы. Но отменить премьеру не может. Билеты уже распроданы.
31 августа. Вся труппа собралась к полудню, все изнервничались, подавлены, устали, никто не выспался. Последний прогон. В этот раз идет как будто лучше, чем накануне на генеральной, быстрее, без срывов. Должно быть, потому, что уже никто не в силах скандалить. Но в конце внезапно раздается пронзительный гневный крик и брань. Все впервые видят Вайля разъяренным. Оказывается, в отпечатанной программе нет имени Лотты Леньа — ее и ее роль просто забыли. Но она так поражена неистовством своего тишайшего мужа, что прежде всего начинает успокаивать его, не успевая сама разозлиться и обидеться.
Наконец спектакль. Зал полон, дышит настороженно и недоверчиво. Во время пролога и первой сцены зыбкая тишина; изредка смешки, изредка шепот. Вторая сцена — свадьба Мэкки и Полли в конюшне, смех чаще. Рома Бан — Полли поет песню пиратки, — первые хлопки. Но вот Мэкки (Паульсен) и Браун (Геррон) поют «пушечный зонг».
На последней ноте взрыв рукоплесканий, крики «Браво», «Повторить!», топот. Зал не унимается, не дает продолжать действие. На сцене и за кулисами растерянная радость. Паульсен и Геррон повторяют зонг — снова овация. После этого почти в каждой сцене заставляют повторять зонги. Артисты возбуждены, подъем нарастает. Этот Брехт, видно, и впрямь колдун. Он ведь говорил, что им будет весело играть, а зрителям весело будет смотреть на них.
От Гибралтара
До Пешавара
Пушки — подушки нам...
* * *
Брехт и Вайль стали знаменитостями. Их зонги поет весь Берлин. Появились тысячи пластинок; уличные певцы с гитарами и гармошками разносят песни Мэкки и Пичема, Дженни и Полли по самым дальним окраинам. Предприимчивый деляга открыл «Трехгрошовое кафе» — там постоянно звучат только мелодии их оперы. В газетах, в кабаре, в речах адвокатов и политических ораторов мелькают цитаты из Брехта. Театр «У Шиффбауэрдамм» дает спектакли ежедневно, но касса работает не дольше часа, билеты стремительно раскупаются.Наконец-то новый театр добился настоящего успеха. Брехт радуется долгожданной победе. Но для него это не только личная победа — его, Вайля, Элизабет Гауптман, их друзей-актеров, — нет, это прежде всего победа театральной революции. Он ревниво следит за отзывами газет. В антракте к нему подходят молодые парни в синих фуражках с черными козырьками — рабочие, члены коммунистического союза молодежи. Они обращаются к нему на «ты» и «товарищ», хвалят пьесу, говорят, что никогда раньше не ходили в театры, считали это буржуазным развлечением, а тут им друзья рассказали и они сами убедились, что ты здорово стукнул по всем буржуям. Мы у нас в клубе транспарант повесили со словами Мэкки: «Что значит „фомка“ по сравнению с акцией? Что такое налет на банк по сравнению с учреждением банка? Что такое убийство человека по сравнению с тем, как его эксплуатируют?»
Брехт говорит потом, что этим признанием гордится больше, чем всеми похвалами присяжных критиков. На брань правых и фашистов, он, как и прежде, не обращает внимания. Неизменный противник А. Керр, на первых порах тоже было увлеченный успехом «Трехгрошовой оперы», наносит злой удар. Он обнаружил в зонгах строфы, заимствованные из стихов Франсуа Вийона, переведенных К. Аммером; между тем в программах и в книжном издании названо имя Вийона и забыто имя переводчика. Брехт отвечает, что действительно из 625 строк поэтического текста оперы 25 строк совпадают с переводами Аммера, он, к сожалению, забыл упомянуть об этом, что объясняется его «принципиальной небрежностью в вопросах духовной собственности».
Этот ответ вызывает новую мутную волну газетных и журнальных нападок. Оживились все, кто не может примириться с тем, что этот «баварский большевик» одержал такую блестящую победу на берлинской сцене. Его обвиняют в циничном плагиаторстве, безнравственности, грубом высокомерии. Но растет и число сторонников. Среди них Карл Краус — известный австрийский публицист, поэт, критик и сатирик, издатель, редактор и единственный автор журнала «Факел» — одного из самых своеобразных и самых независимых литературно-политических изданий Европы. Он пишет: «В мизинце той руки Брехта, которая переписала 25 строк из аммеровских переводов Вийона, больше оригинальности, чем во всем Керре, который изобличил его».
Кинофирма «Неро» заключает с Брехтом и Вайлем договор на экранизацию оперы. Брехт представляет сценарий, в котором усилены, подчеркнуты непосредственно социально-политические мотивы. Руководители фирмы не могут принять откровенно марксистские тексты новых зонгов и новый финал, вкотором освобожденный Мэкки становится директором банка, а вся его шайка членами правления. Брехт настаивает. Фирма расторгает договор и снимает фильм по сценарию, близкому к тексту оперы. Брехт подает в суд. Фирма и суд предлагают ему мирное соглашение и крупную сумму в уплату за его замысел. Брехт отказывается от компромиссов. Друзья уговаривают его оставить разорительную тяжбу и согласиться получить «с паршивой овцы хоть шерсти клок». Он отказывается. Хотя отнюдь не считает незначительной сумму, которую предлагают ему как «мирную неустойку». К тому же он вынужден дорого оплачивать заведомо безнадежные процессы. Но ведь это не обычный гонорарный конфликт; это спор между искусством и буржуазной спекуляцией на искусстве. Необходимо, чтобы все увидели их непримиримую противоположность. Брехт проигрывает процесс во всех инстанциях, фильм «Трехгрошовая опера» выходит на экран вопреки его воле. Он публикует статью «Трехгрошовый процесс». Теперь все могут убедиться в том, что искусство — это товар, не только пьеса, но и замысел художника и его совесть расцениваются как товар. Все продается-покупается, а тот, кто не хочет торговать именем и совестью, неизбежно оказывается в проигрыше. Процесс о фильме убедительное продолжение оперы, ее новый финал: Пичем и Мэкки Нож осудили своего автора.
Глава пятая
Средство для великой цели
...Какое лекарство слишком невкусно
для умирающего?
Какой низости ты бы не сделал
для того, чтобы всю низость уничтожить?
Если б ты мог, наконец, этот мир изменить,
разве ты пожалел бы себя?
...В грязь погрузись,
обнимай палача, но
изменяй мир: ему это необходимо.
Зонг из пьесы «Крайняя мера»
Успех «Трехгрошовой оперы» просверкал фейерверком в неугомонной сутолоке Берлина. Злая ирония Брехта гулко резонирует в какофонии всегерманской и всеевропейской ярмарки тщеславия, на шумном торжище иллюзий и сомнений. Истерически тревожное веселье и залихватское отчаяние пронизывают будни и праздники Веймарской республики. Правительство розоволицего Германа Мюллера, социал-демократа и почтенного бюргера, сулит благоденствие всей Германии, обещает работу и пособия безработным, кредиты помещикам, денежную помощь крестьянам и новые заказы промышленности. Строится мощный крейсер: ведь нужно возрождать и укреплять военный престиж, в то же время обещают расширять торговлю с Советским Союзом и с заокеанскими странами. Заботясь о «мирном порядке и общественном спокойствии», правительство запретило Союз красных фронтовиков. Газеты пишут об участившихся столкновениях, о кровопролитных схватках между политическими противниками. Коммунисты дерутся с социал-демократами. Те и другие дерутся с нацистами. Сообщается, что Гитлер назначил бывшего аптекаря Генриха Гиммлера начальником специальных охранных отрядов — так называемых СС; в эти отряды принимают парней ростом не ниже ста восьмидесяти сантиметров, доказавших свое «арийское происхождение» с 1800 года.
Появилось звуковое кино. На афишах, на вывесках в пестрых узорах световой рекламы замелькал остроносый, ушастый мышонок в штанах; веселый Микки Маус.
Издан новый роман о войне — «На Западном фронте без перемен» — неприкрашенная правда окопов. Автор, мюнхенский репортер Эрих Мариа Ремарк, за неделю становится всемирно известен.
Во время выборов в рейхстаг в 1924 году кандидаты компартии составляли список № 5. Агитплакаты Джона Хартфильда изображали в одном случае мощную ладонь-пятерню, в другом сжатый кулак. Потом кулак стал гербом Красных фронтовиков. После запрещения союза все коммунисты и все сочувствующие им приветствуют друг друга, поднимая сжатый кулак. Вскоре это станет международным антифашистским приветствием.
Весной 1929 года на улицах Берлина все чаще видны поднятые кверху сжатые кулаки.
Полицей-президент столицы социал-демократ Цергибель запрещает первомайские демонстрации «во избежание беспорядков и кровопролитий». Руководство социал-демократической партии призывает подчиниться запрету, соблюдать порядок, не слушать коммунистов, которые «хотят развязать гражданскую войну». Социал-демократические газеты почти в тех же словах, что и либеральные и правые, нападают на компартию: мол, она «мешает мирному развитию демократии», «втравливает рабочих в изнурительную безнадежную борьбу за недостижимые фантастические цели».
* * *
Теплое солнечное утро. В открытые окна вливаются обычные шумы города. Издалека прорываются фанфары, барабаны, пение множества голосов: «Заводы, вставайте, шеренги смыкайте...»— Коммунисты все-таки вышли на демонстрацию... — Можете успокоиться, Брехт, ваши товарищи не испугались полицей-президента. — Но какая дикая нелепость — эта братоубийственная борьба двух рабочих партий. И те и другие называют себя марксистами, пролетариями и дерутся на потеху всем черным и коричневым господам. — Виноваты коммунисты, они слишком фанатичны, слишком нетерпимы, они как новые мусульмане, только что вместо Магомета Маркс, а вместо Мекки Москва. — А чего бы вы хотели, какой терпимости? Социал-демократы зажирели, они такие же самодовольные мещане, как все умеренные, и так же по-страусиному прячут головы. Между тем реакция наступает. «Стальной шлем» и гитлеровцы вооружаются. Коммунисты правы: они призывают к бдительности, к боевой готовности. — Но ваши коммунисты воюют не против главного врага, а против своих же товарищей. Почему они так грубо нападают на все другие рабочие партии? — Потому, что это не рабочие партии, а буржуазная агентура в рабочем классе. — Коминтерновская сектантская схоластика! У ваших коммунистов, по сути, все тот же прусский казарменный дух: главное — ранжир и равнение, дисциплина и уставы. — Неправда! Софистика! Это социал-демократы стали партией филистеров и прусской казармы. Они травят коммунистов, чтоб ладить с центром, с буржуазными либералами, с Гинденбургом.
Все громче слышны музыка, топот, явственнее слова песни: «Проверьте прицел, заряжайте ружье. На бой, пролетарий, за дело свое...» Одиночные громкие голоса. Неразборчиво лающие, командные окрики. Внезапно треск, резкий, отрывистый и рассыпчатый, словно выбросили на камни кучу металлических шаров. Оркестр смят. Обрываются разрозненные возгласы труб. Песня глуше, отброшена вдаль, прерывается криками, протяжными, испуганно пронзительными.
— Что это? — Там стреляют. Не подходите к окнам! — Не может быть, это холостые залпы! — Брехт, отойди от окна! — Вон там, вон там, видите, лежат на мостовой... Неужели убитые?
Демонстранты отхлынули к тротуарам. Полицейские с карабинами и полицейские с резиновыми дубинками теснят их, вырывают флаги, лозунги. Большое полотнище «Долой правительство социал-предателей!» мечется, будто живое, свиваясь, сминаясь в толпе. Взмахи дубинок, крики, высокий женский голос: «Убийцы!.. Убийцы!..»
Брехт вцепился в оконную раму пальцами, побелевшими от напряжения, рот перекошен яростным прикусом. Отсюда с четвертого этажа видна вся улица. Полицейские неторопливо перебегают по мостовой. На черном асфальте лежит красный флаг, упал, как убитый. Валяется, беспомощно свернувшись, латунная труба. Фуражка. Пачка газет. Сумочка. Опять фуражка. Красное пятно — кровь. Еще пятно. Еще. Двое рослых полицейских волокут под руки парня в серой куртке; голова опущена ниже плеч, ноги безжизненно тянутся по асфальту. В густых белокурых волосах ярко-красная прядь. Кровь! Беспомощно мотается окровавленная голова; волочатся, не сгибаясь, ноги. Еще двое синих в блестящих киверах — тупые лица, пустые глаза — толкают перед собой девушку в светлой блузке, вывернули за спину тонкие руки. Она кричит хрипло, трудно: «Негодяи!.. Фашисты!» Вдали захлебывающиеся трубы оркестра и снова песня. Над криками, галдежом, топотом звучит «Интернационал». Опять треск выстрелов. И звенящий крик: «Убийцы!»
Брехт поворачивается. Идет к двери. Лицо неподвижное, бледное, стянутое, стиснутое болью.
— Куда вы? — Он сошел с ума! Удержите его! — Не вздумайте теперь объяснять ему, что социал-демократы не хуже коммунистов! Там стреляют по команде социал-демократического полицей-президента, а кровь — видите кровь на асфальте? — это кровь рабочих, коммунистов! — Глядите, Брехт запускает свой «форд». Куда он поехал?
Почти весь день ездит Брехт по Берлину, направляясь каждый раз в ту сторону, откуда слышны выстрелы или оркестры и песни демонстрантов. С ним Фриц Штернберг, экономист, который называет себя беспартийным марксистом. Полицейские кордоны то направляют их в объезд, то вежливо пропускают. Человек, владеющий автомобилем и чадящий такой толстой сигарой, вне подозрений.
Полицейские грузовики увозят арестованных; многие избиты — видны окровавленные лица, но все поднимают сжатые кулаки, поют, кричат. На одной из улиц строят баррикаду: разбирают камни мостовой, опрокинуты несколько тачек, повозка, парни и девушки выкатывают бочки, тянут мешки.
Штернберг сердито глядит по сторонам и несколько раз повторяет:
— Со времен Бисмарка такого не было. Со времен Бисмарка Первое мая не было запретным. — Потом он начинает ругать и социал-демократов и коммунистов: — Их взаимная вражда раскалывает силы рабочих...
Брехт молчит, стиснув зубы, напряженно сжимая баранку. Не поворачиваясь, он говорит негромко, спокойно:
— Но сейчас вы видите, кто в кого стреляет? Вы знаете, кто запретил праздновать, кто приказал убивать? Вы можете цитировать все, что угодно, и рассуждать очень логично. Но вы никогда не докажете мне, будто коммунисты и социал-демократы — это одно и то же. Я никогда не забуду то, что увидел сегодня.
* * *
Летом, на очередном фестивале в Баден-Бадене исполняется «учебная радиопьеса» Брехта и Вайля «Перелет Линдберга»18.В 1929 году ее передают еще несколько раз по радио, исполняют в концертах. Дирижирует Клемперер.
Учебная пьеса... Словосочетание пришло на занятиях в марксистской школе или над книгой; ему полюбилась мысль: раньше философы только объясняли мир, но дело в том, чтобы его переделать. Гёте говорил, что деятельный всегда нечист и только созерцающий сохраняет чистоту. Фейхтвангер любит повторять это, любуясь нечистыми деятелями вроде Уоррена Гастингса и печалясь вместе с чистыми созерцателями. Но Маркс и созерцал и действовал, и Ленин тоже. Они-то и начали создавать науку, в которой созерцание и понимание неотделимы от действий. Эта наука должна стать доступной всем. Надо учиться действовать, понимая и, значит, созерцая, и учиться созерцать — понимать для того, чтобы действовать, переделывать мир. Такому учению недостаточно школ и книг. Учиться плавать нужно в воде, учиться действовать — в действии. Школой действия должен стать театр.
Когда-то в иезуитских коллегиях и в протестантских семинариях сочиняли и разыгрывали пьесы, чтобы учащиеся упражнялись в латинской риторике, в красноречии, усваивали повадки, необходимые для алтаря и кафедры, то были «учебные пьесы» для солдат и офицеров церковного воинства. Теперь нужны такие пьесы для обучения бойцов революции. Пусть, играя, усваивают ее логику, приемы, законы борьбы. Вместе с актерами должны учиться зрители.
На том же фестивале в Баден-Бадене исполняется драматическая оратория Брехта — Хиндемита (как сотрудники названы еще Э. Гауптман и З. Дудов) — «Баденская учебная пьеса о согласии».
Четверо летчиков потерпели аварию, им грозит смертельная опасность. Нужно ли им помочь? Летчики и хор в речитативах и зонгах вслух размышляют об этом. Летчик, озабоченный только спасением жизни — своей и товарищей, отстранен, как себялюбец, бесполезный обществу. Хор и трое клоунов, разыгрывающих гротескную интермедию, объясняют какие выводы возможны из этого поэтически-музыкального и рационально-логического взаимного обучения. «Мы советуем вам жестоко противоборствовать жестокой действительности... не требовать помощи, а устранить насилие».
Вторая учебная пьеса как бы дополняет первую. Восхищение мужеством и волей одинокого летчика, восхищение силой техники, позволяющей человеку покорить океан. Но этого еще мало. Необходимо преобразовать общество. Чтобы техника и мужество были по-настоящему плодотворны, чтобы людям не приходилось тщетно молить о помощи, чтоб человек не должен был в одиночку противопоставлять себя природе, необходимо перестроить общество. И поэт призывает подчинить все индивидуальные страсти и потребности этой великой необходимости.
Автор драмы «Что тот солдат, что этот» осудил грузчика Гэли Гэя за отказ от своей личности, за подчинение безликой необходимости солдатчины. Автор «Баденской учебной пьесы» осуждает индивидуалиста, не понимающего, что он должен пожертвовать собой во имя сверхличной необходимости.
Брехт с презрительной улыбкой слушает критиков, пытающихся доказать, что учебные пьесы разрушают поэзию, лишают искусство главного — стремления к прекрасному. Он возражает тоном учителя, утомленного повторением элементарных истин, что значение искусства определяется не абстрактным понятием прекрасного, а конкретной пользой для общества.
На его полке стоят «Коммунистический манифест», «Развитие социализма от утопии к науке», «Государство и революция», брошюры о Советском Союзе, о послевоенной Европе. Каждое издание в нескольких экземплярах. Когда молодой драматург приносит ему пьесу, Брехт первым долгом спрашивает, читал ли он уже эти книги. Не читавшим он тут же дарит по экземпляру каждой.
— Прочтите, и если вы после этого все еще будете думать, что ваша пьеса нужна обществу, что поставить или опубликовать ее полезно, тогда приносите опять. Если же вы убедитесь, что это не так, напишите по-другому или другую пьесу.
Брехт, Вайль и Гауптман снова работают втроем и снова над музыкальной пьесой. Сюжет и некоторые характеры напоминают о прошлогодней опере. Элизабет Гауптман перевела английский детективный рассказ. Из него возникла пьеса «Хэппи энд»19. Ставит все тот же театр «У Шиффбауэрдамм», и премьера назначена на тот же счастливый день — 31 августа, ровно год спустя после триумфальной премьеры «Трехгрошовой оперы».
...Гангстер Билль — он же владелец трактира — влюбляется в девицу — офицера «Армии спасения». После злоключений, испытанных влюбленными, бандиты объединяются с «Армией спасения» и совместно учреждают банк.
Музыка Курта Вайля, художник — Каспар Неер, играют замечательные артисты Елена Вайгель, Карола Неер, Курт Герров, Петер Лорре. Опять зонги Брехта — Вайля переносятся из театра на улицы.
Но пьеса почти не имеет успеха. Никакого сравнения с тем, что было в предшествующем году. Даже самые доброжелательные рецензенты пишут о неудаче.
Почему те же самые слагаемые, те же поэтические и музыкальные средства, те же мысли и настроения, которые в «Трехгрошовой опере» привели к торжеству, теперь бессильны, остаются без отклика? Чего же недостает? В математике сумма не меняется от изменения порядка слагаемых. А в искусстве? Кто это сказал, что в искусстве вообще недостаточно слагаемых, нужна еще неисчислимая и неизмеримая «живая душа»? Нет, не мистическая, а та, что есть и на обычной кухне. Бывает ведь так: повар умелый, продукты отличные, дрова сухие, рецепт по книге, а суп не съедобен. Какая же тут мистика? «Живая душа» может быть в соли или в перце, в лишней минуте кипения либо в особом порядке слагаемых. Или все-таки в том неуловимом и неизъяснимом состоянии, которое называют вдохновением? Брехт не терпит высоких слов: «творчество» и «вдохновение». Он убежден, что искусство — это разумное упорство, работа, воля, знание, умение, опыт. Но вот у него все это есть, а новая пьеса не получилась.
* * *
В начале осени 1929 года вгазетах, проповедях, парламентских речах и застольных спорах, как обычно, время от времени звучат слова о «подземных толчках», о «сгущающейся атмосфере предгрозья». Их продолжают повторять еще по инерции и в последние недели октября. Паника на нью-йоркской бирже возникает не впервые. Но эта оказалась необычайно длительной и всеобщей. Целую неделю падают акции — все, которые только котируются. Воскресный перерыв — биржевики отдыхали и молились — принес лишь некоторое замедление. Вскоре паника перебрасывается в Европу — лихорадку, сотрясающую биржи, чувствуют и те люди, которые никогда не покупали и не продавали акций, не подписывали чеков, не читали биржевых сводок. Закрываются фабрики, глохнут домны, банки и торговые фирмы увольняют служащих, с аукционов распродается имущество разоренных коммерсантов. Газеты ежедневно сообщают о новых самоубийствах. Голодающие безработные топятся, душат себя газом, вешаются, бросаются под поезда. Обанкротившиеся дельцы стреляются, травятся дорогими ядами, гонят свои автомобили в горные пропасти. Смерть, так же как жизнь, зависит от имущественного и общественного положения.Некоторые газеты пытаются успокаивать, пишут о «временной депрессии», о «перебоях в товарообороте и биржевых операциях».
Бесстрастные телеграммы сообщают, что в Канаде сжигают пшеницу — слишком низки цены. На той же газетной странице заметки о самоубийствах от голода. Американские фермеры на севере выливают молоко в канавы, чтоб не продавать за бесценок, а в южных штатах негритянские дети умирают от истощения. Остроумный рационализатор в Бразилии предложил новую конструкцию паровозной топки, с тем чтоб вместо угля сжигать кофейные зерна. Закрываются текстильные фабрики, уволены тысячи ткачей, прядильщиков, а десятки миллионов бедняков встречают зиму в отрепьях.
Теперь любая газета может служить приложением к «Коммунистическому манифесту». Достаточно просто внимательно читать и сопоставлять сообщения, сводки. Дикий хаос враждебен людям, враждебен вещам. Нищета от изобилия, бессилие от избытка сил. Замечательные достижения науки и техники, плоды человеческой мысли обращаются против самих себя, против своих творцов. Уродливо миллионократно преувеличена сказка о незадачливом ученике-волшебнике, который, превратив метлу в прилежного водоноса, не может остановить его, учиняющего потоп.
А в то же самое время в России создан государственный план на пять лет. Там нет биржевиков, банкиров, фабрикантов, там работают все и на всех. Поэтому там строят, когда здесь разрушают. Там не хватает рабочих рук, когда здесь растет безработица. Там десятки новых заводов, новые шахты, новые железные дороги. В деревнях крестьяне объединяются в кооперативы. Они не выливают молоко в канавы, не топят пшеницу в море. Им нужны машины, одежда, книги. Правые и некоторые социал-демократические газеты пишут, что в России деспотическая диктатура меньшинства, что коммунисты насильственно вводят индустриализацию, насильственно кооперируют крестьян, отнимают их личное имущество. Но даже враги Советов признают, что они много строят. Хотя им не хватает хлеба, машин, одежды, обуви, не хватает специалистов и даже чернорабочих, они строят все больше, все быстрее. А на Западе, наоборот, всего в избытке — и товаров и людей, но здесь разрушают, закрывают, сокращают.