Кто должен его сломить? Тоже мы.
Кто был побежден, вставай во весь рост!
Кто погибал — бейся!
Если ты понял все, кто сможет тебя удержать?
Побежденный сегодня — победителем будет завтра.
Из «никогда» рождается «ныне»26.
 
   В марте 1932 перевыборы президента. Кандидат коммунистов — Тельман. Партия центра и социал-демократы выдвинули Гинденбурга, нацисты — Гитлера. В первом туре за Тельмана подано больше шести миллионов голосов, за Гинденбурга почти пятнадцать миллионов, за Гитлера больше десяти. Во втором туре лозунг социал-демократов и всех центристов: «Выберем Гинденбурга, опрокинем Гитлера». Вновь избран Гинденбург. Умеренные довольны: старый фельдмаршал презирает ефрейтора Гитлера, он его приструнит. Правые тоже довольны: старик будет держать в узде государство, он уж не даст спуску коммунистам. Число безработных перевалило за пять миллионов. Ушло в отставку правительство католика Брюнинга, новый канцлер аристократ фон Папен прижимает уже и социал-демократов; издаются все новые чрезвычайные правительственные распоряжения, фактически отменяющие конституционные гражданские права.
   Почти ежедневно рабочие хоронят товарищей, убитых фашистскими и полицейскими пулями.
   На заводах, на биржах труда рядовые коммунисты и социал-демократы все чаще объединяются, отражая атаки штурмовиков и полиции. Но руководители обеих партий непримиримы. Когда в прусском ландтаге нацисты набрасываются на коммунистических депутатов, избивают их стульями и кастетами, социал-демократы поспешно покидают зал заседаний, превратившийся в побоище.
   В США тысячи бывших солдат, ставших безработными, идут голодным походом на Вашингтон, полиция и войска преграждают им путь. Стычки. Выстрелы. Есть убитые.
   Германия живет накануне гражданской войны. Оптимисты надеются, что, если гитлеровцы попытаются захватить власть, возникнет стихийный единый фронт.
* * *
   Брехт впервые едет в Советский Союз летом 1932 года по приглашению Общества культурной связи с заграницей. Он много слышал и читал о Москве, смотрел советские фильмы и едет, возбужденный радостным любопытством.
   За окнами вагона поля, рощи, телеграфные столбы такие же, как накануне в Польше и в Померании. Но деревни совсем иные: серые бревенчатые дома, скудная зелень, крестьяне в одежде необычного покроя. На станциях толпы людей с узлами и мешками осаждают поезд. Он мало бывает за границей и входит в шумы чужой речи, будто ныряет в воду, погружается в совсем иную стихию. В России это ощущение неизмеримо сильней. Вокруг разноголосая — на всех регистрах, на разных интонациях — речь, какой никогда не слышал раньше. На вывесках, на плакатах диковинные буквы странно похожи на знакомые.
   В Москве даже ветер пахнет по-другому, чем в Берлине, и лица у людей и домов неожиданные. Чаще всего располагающие к себе, дружелюбные, но совсем не такие, как представлялось по фильмам и фотоснимкам. С первых же шагов его радуют зримые приметы революции, интернационального братства: красные флаги, лица Маркса и Карла Либкнехта на московских стенах, красные галстуки детей, красные звезды на фуражках и суконных шлемах солдат.
   Движение на московских улицах менее густое и напряженное, чем в Берлине; встречаются ломовые телеги, извозчики, совсем не похожие на прежних немецких. Грузовиков больше, чем легковых автомашин. Почти на каждой улице строительные леса; больше всего строят на окраинах. Приземистая белесая стена окружает центр. За ней краснокирпичный Кремль и неожиданная после неровных улиц и тесных извилистых переулков прямая площадь. Столько раз виденная на снимках, она, пожалуй, теснее, чем представлялось, но вместе с тем и ярче, величавей.
   Москва принимает Брехта радушно — его водят по заводам, театрам, собраниям; он сидит на сценах за столами, покрытыми красным сукном, слушает быстрый шепот переводчика. Тоненькой струйкой тихого шепота просачиваются громкие потоки речей, приветствий, дружелюбных слов.
   Чаще всего рядом с ним Сергей Третьяков, с которым он познакомился и подружил, когда тот приезжал в Германию. Третьяков говорит по-немецки с резковатым акцентом; смело одолевает затруднения, вставляя английские или французские слова, сколачивая неправильные синтаксически, но вполне понятные фразы. Он автор пьес, которые ставит Мейерхольд, и участник литературного содружества «Левый фронт». Несколько лет был профессором Пекинского университета и увлекательно рассказывает о Китае. Его взгляды на искусство, на поэзию, на театр близки Брехту, хотя и кажутся слишком прямолинейными и слишком безоговорочными. Впрочем, иногда Брехт даже завидует этой решительности, уверенности. Когда в молодости он насмешливо спорил с эпигонами Георге и Рильке, с экспрессионистами и с Томасом Манном, ниспровергал и классиков и символистов, он был таким же уверенным и так же безоговорочно утверждал искусство новой эпохи — века техники, спорта и социальных революций, века суровой и трезвой деловитости. Но чем больше он ощущает и сознает себя поэтом рабочего класса, тем строже и требовательней относится к себе и тем чаще сомневается — то ли и так ли делает. Он завидует уверенности Бехера, Третьякова и других литераторов-коммунистов. Хотя в разговорах с ними бывает, посмеивается. «А вы действительно убеждены, что уже все знаете, что на все вопросы имеются ответы? Ведь пролетарское искусство должно быть прежде всего искусством. Каждый рабочий рождается просто человечьим детенышем и, только вырастая, становится пролетарием. Так и художник должен быть прежде всего художником, а потом вырастать в идеолога».
* * *
   Москва полюбилась Брехту, но он не может полностью отдаться новым впечатлениям, новым радостям. Все время преследуют тревожные мысли о Германии: нужно возвращаться.
   В ноябре новые выборы в рейхстаг. У коммунистов опять почти шесть миллионов избирателей; социал-демократы снова потеряли — у них немногим больше семи миллионов. Но самые большие потери у нацистов, они получили на два миллиона голосов меньше, чем летом. Значит, все же непрочна популярность, завоеванная беспардонной ложью, демагогией, воинственной шумихой и револьверными выстрелами из подворотен. Но гитлеровцы продолжают действовать целеустремленно и напористо. Они обещают рабочим повышение зарплаты, охрану труда и страхование, а предпринимателям обещают защиту от забастовок, от требований профсоюзов. Мелким торговцам и ремесленникам клянутся, что защитят их интересы от соперничества крупных фирм. Всем коммерсантам сулят новые таможенные тарифы, которые оградят их от иностранной конкуренции. Гарантируют государственную помощь экспортерам. Крестьян славят, как самую главную, самую здоровую основу нации, и уверяют, что освободят их от «процентного рабства», от всех долгов и неустоек. А помещиков обнадеживают проектами субсидий крупному землевладению, как «ведущей силе прогрессивного развития сельского хозяйства».
   Теперь у них начинается раскол: Грегор Штрассер — вождь восточнопрусских нацистов — откололся, его сторонники называют себя «Черным фронтом». Лейтенант рейхсвера Шерингер, в 1931 году осужденный за организацию военного нацистского заговора, в тюрьме перешел к коммунистам. Сообщают о волнениях среди штурмовиков, которые требуют, чтобы Гитлер осуществил, наконец, обещанную национал-социалистическую революцию, а не братался с аристократами и буржуа.
   Левые газеты пишут о скандальных злоупотреблениях «восточной помощью». Правительство выделило большие суммы для поддержки сельского хозяйства восточных областей. Многие помещики расходуют эти пособия не на сельское хозяйство, а на поездки до заграничным курортам, на азартные игры в фешенебельных притонах. Среди них друзья и родственники Гинденбурга: да и сам он, приняв в подарок от государства имение «Нойдек», включен в число «нуждающихся в помощи». В рейхстаге левые депутаты требуют отчета от правительства. Папен уходит в отставку. Новый канцлер генерал Шлейхер обещает расследовать злоупотребления.
   Наступает зима, голодная, зловеще-тревожная. Однако раздаются голоса бесшабашных оптимистов: нацистская угроза слабеет, гитлеровцы слишком много наобещали и дискредитировали себя. Некоторые коммунисты доказывают, что теперь главная опасность вовсе не наци, а социал-демократы, и прежде всего необходимо разоблачать их «социал-фашистских» заправил. А социал-демократические руководители уверяют, что главный враг — коммунисты, так как гитлеровцы все равно скоро передерутся между собой и со «Стальным шлемом».
* * *
   В квартире Брехта зажжены все лампы — входящим с темной чердачной лестницы она кажется празднично освещенной. Кто-то невесело шутит:
   — Ковчег светлого разума в потопе мрака.
   За окнами январская ночь. Холод просачивается сквозь широкие рамы. Женщины кутаются в теплые шарфы.
   Один из гостей возбужденно рассказывает о новых нападениях штурмовиков. Опять есть убитые: двое комсомольцев в Берлине, социал-демократ в Лейпциге, беспартийный рабочий в Кёльне...
   — Теперь они и в театрах бесчинствуют. Третьего дня у Рейнгардта сорвали спектакль. Кортнер отлично играл американского солдата. Не помню, как эта пьеса называется, — американская, пацифистская. Штурмовики в форме и в штатском уже в первом действии начали орать: «Вон жидов Рейнгардта и Кортнера с немецкой сцены! Вон иностранщину!» Свистели, топали, потом стали петь свои бандитские песни. Начались драки. Когда появилась полиция,спектакль прекратили.
   — Да, национальная революция наступает. Скоро они доберутся до нас. Кастет, браунинг, кинжал, резиновая дубинка — надежные средства критики. Кайзеровские времена покажутся золотым веком свободы.
   — Неужели Германия может вернуться к средневековью?
   — Это будет хуже самого мрачного средневековья. Тогда ведь не было радио, ротационных машин, миллионных тиражей газет, не было ни кино, ни пулеметов, ни танков. Нет, все ужасы крестовых походов и контрреформации покажутся детскими забавами в сравнении с подвигами нынешних изуверов.
   — Вы преувеличиваете. Ведь им противостоят миллионы организованных рабочих. В решающую минуту социалисты и коммунисты объединятся. Большинство католиков, либералы и многие правые решительно отвергают Гитлера и его бандитов, презирают их.
   — Это решительность кроликов, которые презирают удава.
   — Ну зачем так стращать? Нацисты слабеют с каждым днем. Их кровавый терроризм скорее признак растерянности.
   — Вот, вот, утешайте себя и других. У тигра выпадают зубы, он бросается на людей с отчаяния, но скоро станет вегетарианцем. Однако те, кто, по-вашему, отвергает Гитлера, в действительности отвергают его противников. Пусть Брехт расскажет, как запрещают ставить его пьесы. В Дармштадте отдали под суд режиссера.
   Стук в двери. Входят новые гости.
   Товарищ Брехт, простите нас за франтовство, но мы прямо с официального приема.
   Мужчина в смокинге, крахмальной манишке. Высокий лоб, острая седеющая бородка, большие круглые очки, любопытный пристальный взгляд прищуренных глаз. Женщина в вечернем платье, меховой накидке, лицо тонкое, очень красивое.
   Брехт представляет: товарищ Луначарский из Москвы и его жена артистка Наташа Розенель.
   Советский народный комиссар просвещения был на одном из первых спектаклей «Трехгрошовой оперы», тогда же предсказал ей всемирный успех; потом горячо рекомендовал ее в Москве Таирову в Камерном театре и очень сетовал на то, что постановка, по его мнению, не удалась. Теперь Луначарский — дипломат, а в Берлине лечится от болезни глаз.
   В гостях у Брехта он впервые. Отдышавшись, — «ну и лестница у вас, как на Эйфелеву башню взбираешься», — он с явным удовольствием оглядывается.
   — Отличная мастерская. Вы любите ходить, когда работаете? Я тоже. Диктовать лучше всего шагая. Тогда легче, естественнее вырабатывается ритм речи. Не правда ли? А у вас тут можно ходить, не сдерживая шаги, не топчась. Сколько минут вам нужно, чтоб пройти из конца в конец, не подсчитывали?
   Луначарский говорит по-немецки легко, без тени акцента. Он быстро и непринужденно включается в общую беседу. Его жена уже сбросила перчатки и меха и вместе с Еленой Вайгель и другими женщинами разливает чай.
   Брехт возражает красноречивому оптимисту, который предсказывает скорое поражение гитлеровцев.
   — Такие утешения — самое опасное. Многие коммунисты и социал-демократы не понимают, как велика угроза. А даже старик Гауптман ее почуял. Инстинктом художника почуял. Свою новую пьесу он назвал «Перед заходом солнца».
   Кто-то спрашивает:
   — Но что же нам теперь делать?
   Из дальнего угла звучит угрюмо:
   — Ждать, пока нас перестреляют или удирать за границу, жить на подачки...
   — Нет, вы не правы, — говорит Луначарский. Если даже фашизм придет к власти, он не сможет уничтожить немецкую культуру, немецкий рабочий класс. Растерянность, отчаяние не предотвращают поражений, но усугубляют их. Главное — воля к борьбе. Помните, у Гёте: «Коль имущество потеряно, ничего не потеряно. ...Коль мужество потеряно, значит все потеряно». Писатели, художники, артисты сегодня не могут уклоняться от политической жизни. Идет борьба за умы и души миллионов людей. Нельзя отступать, отчаиваться, паниковать, как бы тяжело ни пришлось. Только бороться упорно, до последней возможности бороться.
   — А когда они начнут хватать нас, расстреливать, вешать?.. Как тогда?
   — Можно и тогда. В подполье, в эмиграции. Дантон сказал: «Родину нельзя унести с собой на подошвах сапог». Это было правильно для него, для революционера, которому предложили бежать из революционной Франции. Но вот нам, большевикам, иногда приходилось уезжать из царской России, мы годами жили в эмиграции, но продолжали бороться, учились, готовились к боям. Фашизм — страшная угроза. Я думаю, что Брехт прав, и эту угрозу многие еще недооценивают. Но отчаиваться нельзя. И вы Брехт, должны писать, писать и писать. Сегодня вас здесь не ставят, но будут ставить, ручаюсь вам, это так же верно, как то, что после зимы наступит весна. И если вам придется эмигрировать, вы и там обязательно должны писать, писать и писать.
   — Но Брехт не может жить без театра. Он обязательно должен быть в театре, хотя бы суфлером.
   — Или пожарным. Главное, чтоб дышать сценой Не унывай, Брехт, не всем дням вечер наступает. Не верь Гауптману, не впоследний раз солнце заходит. У тебя еще будет свой театр.
   Брехт зябко пожимает плечами.
   — Сегодня об этом и мечтать трудно. Но я верю, хочу верить, что ночь ненадолго.
   Луначарский поднимает чайную чашку, как бокал.
   — Правильно! И да здравствует театр Брехта, ну хотя бы там же, на Шиффбауэрдамм27.
* * *
   В январе 1933 года на улицах немецких городов ежедневно кровавые схватки. Штурмовики часто уже при прямой поддержке полицейских атакуют рабочие демонстрации, забастовочные пикеты, нападают на собрания.
   27 января в Эрфурте полиция ворвалась в театр, ставивший спектакль «Чрезвычайную меру». Это была последняя, перед долгим пятнадцатилетним антрактом, постановка брехтовской пьесы в Германии.
   30 января президент Гинденбург (еще и года не прошло, как он был избран голосами социал-демократов, призывавших с его помощью «опрокинуть Гитлера») поручает Адольфу Гитлеру образовать правительство.
   Весь вечер идут по центру Берлина колонны штурмовиков с горящими факелами — по старинному обычаю немецких праздников. Огненно-дымные потоки тянутся к Бранденбургским воротам. На тротуарах толпы сочувствующих поднимают вверх руки, орут, взвизгивают, восторженно выкликают: «Хайль... хайль Гитлер!».
   Коммунисты призывают ко всеобщей забастовке протеста. В морозный ветреный день сотни тысяч рабочих проходят перед домом имени Карла Либкнехта — домом центральных учреждений компартии. Демонстрация длится несколько часов — звучат «Интернационал», «Песня единого фронта», «Песня солидарности», «Смело, товарищи, в ногу», «Молодая гвардия».
   — Ты слышишь, Брехт? Твои песни маршируют в одном ряду с «Интернационалом» и старыми боевыми песнями пролетариата.
   В эти дни Брехт в больнице. Тяжелый грипп. Осложнения. Но каждое утро он прежде всего просит газет.
   Социал-демократы отказываются участвовать в забастовке. Ведь все происходит по закону. Гитлер стал премьером легально, согласно конституции. Назначены новые выборы в рейхстаг на 5 марта. Нужно добиваться победы на выборах. Теперь, оказавшись у власти, гитлеровцы окончательно провалятся, ведь они не смогут выполнить бесчисленных противоречивых обещаний, не смогут оплатить всех векселей — их банкротство неизбежно, а необдуманные выступления коммунистов могут быть только на руку Гитлеру, могут дать повод к насилию, к военной диктатуре.
   Компартия готовится к переходу на нелегальное положение. Активисты оставляют старые квартиры, переезжают в другие города, прячут архивы, создают конспиративные центры. В Саксонии, где гитлеровцы еще не захватили полицию, работать относительно легче; в Лейпциге печатают «Роте фане» и другие издания, в Берлине они уже запрещены.
   Но все же еще находятся бодрые утешители, которые доказывают, что Гитлер, став главой правительства, конечно, утратит сторонников: большинство штурмовиков простые парни, которые действительно хотят национальной революции; теперь они увидят, что их фюрер заодно с аристократами и банкирами. Да и вообще все это не может долго тянуться. Подумать только: невежественный австрийский маляр, полусумасшедший ефрейтор управляет Германией. Ведь это какой-то нелепый бред, кошмар...
   В понедельник 27 февраля в Берлине продают на улицах «Роте фане» № 37. На первой двукрасочной странице рабочий поднимает красный флаг — «Да здравствует коммунизм!». На последней странице огромными афишными буквами «Итоги четырех недель Гитлера» — «50000 новых безработных». «Новые пошлины», «56 рабочих убиты». «Штурмовики сжигают жилища безработных».
   Вечером обычные шумы центральных улиц прерывают пронзительно воющие сирены пожарных машин. У Бранденбургских ворот полиция теснит толпу. Горит рейхстаг. Над куполом, над фронтоном с рельефной надписью «Немецкому народу» черные клубы дыма, подбитые рыжиной. У главного подъезда мерцают темным лаком длинные лимузины. Гитлер, Геринг, Геббельс в плащах, вокруг них черные и коричневые френчи, полицейские кивера. Репортеры щелкают аппаратами, Гитлер позирует, снял шляпу, многодумно супит брови, рука энергично простерта, как на памятнике полководцу. Геринг подбоченился, слушает жаркий быстрый шепот нетерпеливо прихрамывающего на месте Геббельса.
   Ночью, когда еще дотлевают балки, свалившиеся на ряды обугленных кресел в зале заседаний рейхстага, по улицам уже мчатся, крякая хриплыми сиренами, крытые полицейские грузовики. Торопливо шагают кучки мундирных и штатских полицейских, топочут штурмовики с карабинами. У дома полицей-президиума на Александерплац, у нескольких зданий, занятых отрядами штурмовиков, выгружают с машин арестованных. Других ведут пешком, по одиночке и группами. Некоторых волокут полураздетых, избитых, в наручниках. Их выстраивают во дворах, в подвалах, заставляют поднимать руки вверх, сцеплять пальцы на затылке, пинают сапогами и прикладами...
   Утром во вторник газеты сообщают: рейхстаг подожгли коммунисты, захвачен поджигатель — голландский коммунист Ван дер Люббе; арестован его соучастник председатель коммунистической фракции рейхстага Торглер. Кроме того, несколько сот врагов новой Германии взяты под стражу, чтобы уберечь их от справедливого народного гнева. Среди арестованных депутаты рейхстага, писатели и журналисты, Людвиг Ренн, Карл Оссиецки, Эгон Эрвин Киш. Некоторые, наиболее злонамеренные, оказывали сопротивление, пытались бежать, полиция вынуждена была применять оружие. Есть убитые.
   Брехт выписывается из больницы. Елена Вайгель быстро собирается, и во вторник же 28 февраля 1933 года они уезжают с сыном в Прагу; дочь пока отправлена к деду в Аугсбург.
   Они уезжают налегке, чтоб не возбуждать подозрений на границе. Элизабет Гауптман остается и спешно пакует рукописи, книги, чтоб переправить их потом за границу. В квартире Брехта поселились гости из Москвы — Лиля Брик и ее муж, советский дипломатический работник Примаков; полиция еще не решается трогать иностранцев.
* * *
   ...Стучат, стучат колеса. За окном в сумраке, прореженном торопливыми полосками света от вагонных окон, голые ветви деревьев, темные ершистые кусты, далекие огоньки.
   Скоро эти деревья и кусты зазеленеют. А когда он вернется? В начале года он купил дом на окраине Берлина, старый, небольшой, но удобный, с тенистым садом. Первый собственный дом. Есть место для работы, для книг и для гостей — двери всегда открыты друзьям, знакомым и незнакомым.
   Нет, видимо, это не для него — быть собственником-домовладельцем. Сама история вносит поправку.
   Впрочем, о старом отцовском доме в Аугсбурге, о доме детства, где умирала мать, он будет вспоминать чаще и печальнее. И всего чаще об этих нагих деревьях. Скоро весна, а тоска от них осенняя, зимняя. Пустые поля распластаны в темноте, сквозь которую торопится поезд, начиненный беженцами, страхом, отчаянием. Торопится, подрагивает от скорости, от стука испуганных сердец.
   На последней немецкой станции в бледном рассвете багрово-черными язвами повязки со свастикой на рукавах коричневых курток. Патруль штурмовиков лениво слоняется по перрону. К счастью, пограничный контроль еще только формальный. Последний перегон. Чехословакия. Сине-белый флаг с красным угольником приветливо светит над черепицей станционной крыши. Вдоль поезда проходят, пересмеиваясь, несколько чешских солдат — винтовки с широкими ножевыми штыками закинуты за спину. Из хриповатого рупора звучит непонятная напевная речь. Холодное тусклое утро. Германия позади, там, за белесой полосой тумана.
 
О Германия, бледная мать!
Как тебя опозорили
В глазах народов.
Слушая речи, доносящиеся из дома твоего, люди смеются,
Однако при встрече с тобой они хватаются за нож,
Словно увидев разбойницу.
О Германия, бледная мать!
Как опозорили тебя сыновья твои!
И ты сидишь среди народов —
То ли посмешище, то ли страшилище28.
 

Глава шестая
Родину можно унести с собой

   Не заколачивай в стену гвоздя,
   Сбрось пиджак прямо на стул.
   Зачем делать запасы на несколько дней?
   Ведь ты завтра вернешься домой.
   Незачем саженец поливать,
   Стоит ли здесь выращивать дерево?
   Оно до ступеньки не дорастет,
   А ты уже праздновать будешь отъезд.

   В Праге он каждое утро нетерпеливо хватает газеты.
   Из Германии сообщают о массовых арестах, пытках, убийствах «при попытке к бегству». Арестован Тельман. Арестованы болгарские коммунисты Димитров, Попов и Танев — их тоже обвиняют в поджоге рейхстага.
   На выборах 5 марта вопреки террору и фальсификациям за коммунистов голосуют почти пять миллионов, за социал-демократов — семь миллионов, за партию центра — четыре. Однако нацисты собрали — вернее, насчитали себе — семнадцать миллионов голосов; вместе с их союзниками — немецкой национальной партией — у них больше половины мест в рейхстаге, и, значит, они закрепляются «конституционно». Компартия объявлена вне закона. Коммунистические депутаты не могут присутствовать на первом заседании рейхстага, созванном в гарнизонной церкви в Потсдаме — городке чиновников и казарм; гитлеровцы еще побаиваются Берлина: там слишком много «красных» рабочих. Часть социал-демократических депутатов тоже отсутствует, их «оберегают» штурмовики в подвалах своих казарм.
   Немецкие газеты пенятся высокопарным жаргоном нацистов. Они взахлеб пишут о «национальной революции», о «пробуждении» и «великом очищении» Германии. Не утруждая себя доказательствами, безоговорочно отметают все «клеветнические измышления антигерманской пропаганды ужасов, распространяемой эмигрантами», и многословно, крикливо выхваливают «единство нации», «светлые идеалы национал-социализма», гений Гитлера и вызванный им «всенародный подъем». Самые ходовые определения при этом: «небывалый», «величайший», «беспримерный».
   А в Чехословакию, в Австрию все прибывают беженцы. Они рассказывают о ночных налетах штурмовиков, о подвалах, куда сталкивают, сваливают избитых, окровавленных, стонущих людей.
   От немецких газет и радиопередач, от рассказов и слухов нарастает ощущение кошмара. Неужели все это действительно происходит? Как это стало возможным? В тяжелых снах иногда бывает такое — вдруг что-то угрожающее, чудовищное, нелепое наваливается, или гонится, или подкрадывается, и от невозможности оттолкнуть, убежать растет удушающий ужас. И тогда спящий, крича, просыпается. Когда же пробудится Германия?
   Миллионы немцев загипнотизированы исступленными речами, оглушены грохотом оркестров, топотом марширующих колонн, ослеплены сверканием парадов и факельных шествий, доведены до исступления проклятиями, призывами, обещаниями, запуганы побоями и убийствами. Когда же они все-таки встряхнутся, протрут глаза, придут в себя?
* * *
   Друзья сообщили Брехту, что нацисты собираются захватить в Аугсбурге его двухлетнюю дочь Барбару, с тем чтобы шантажировать родителей, вынудить их вернуться в Германию или отказаться от антифашистских выступлений. Несколько дней мучительной тревоги. Венские приятели нашли англичанку, сотрудницу, какого-то благотворительного учреждения. Она с отвращением говорит о событиях в Германии и рада помочь людям, которых преследуют фашисты. Лихорадочно составляется план, его сообщают отцу Брехта. Наконец все готово. Первого апреля одна из родственниц директора Брехта отправляется с его внучкой на загородную прогулку. Небольшая железнодорожная станция, дальний поезд стоит всего три минуты. Но за это время молодая иностранка успевает выйти из вагона и принять ребенка. Она привозит Барбару в Швейцарию, где ее ждут родители.