Мокрого снегу на плацу тем временем заметно прибавило, ветер перешел на галоп, утро стало темнеть.
   Батальон зеков стыл мертвой когортой молчания.
   Солдаты стояли насмерть за право иметь бабу в постели.
   М-да...
   А еще мысль филолога причудливо вилась вьюнком вокруг незабвенного энтомолога Фабра, вокруг описаний секретной жизни миллионного муравейника, где на весь биллион солдат и рабочих всего одна самка, толстая бабища, урод величиной с палец. Ее вялая возня в темноте главной камеры и дает жизнь всему муравейному государству сладостью ферментов, которые слизывают рабы с ее тела. Слизывают, передавая по цепочке спасительные толчки похоти, без которых муравейник через считаные часы будет мертв.
   Но мимо...
   Когда из казармы примчал последний докладчик и доложил Охальчуку, что бабы никакой в зоне не обнаружено, тот окончательно впал в ярость.
   Ба-таль-онн! Смирна! Возопил он к бездушному небу.
   Решили меня осрамить! Гондоны! Писты захотели! Да на каждую хитрую жопу есть хер с винтом! Шинели ра-асстегнуть! Пояса сн-ять! По команде на раз-два! Всем достать хер из ширинки!
   Бог мой.
   Солдаты, оживляясь, подчинились команде.
   Описать эту сюрреалистическую картину под силу лишь баталистам из студии Грекова, потому я, потеряв красноречие, умолкаю.
   Мокрый снег тем временем повалил еще гуще.
   Снежное море разом смешалось с землей. Ну, барин, беда. Буран.
   Есть писта?! Кричал Охальчук.
   Топот бегущих со всех ног.
   Писты нет! Докладывал командир первой роты.
   Нет писты! Кричит на бегу второй, прижимая руку в перчатке к козырьку.
   В третьей роте писты нет! Докладывает бегом последний ротный.
   Нашу трибунку душит гомерический смех.
   Только один капитан Самсоньев держит смех в узде и попивает коньяк из фляжки, любезно предлагая глотнуть амброзии желающим.
   Все отказались, несмотря на то что продрогли до костей на октябрьском ветру. Вежливостью особиста пользоваться нельзя: собираясь на ужин с чертом, запасись самой длинной ложкой, гласит английская народная мудрость.
   Нет писты, доложили последними повара.
   Охальчук вскинул в ярости кулаки к небесам.
   Да так и застыл навсегда в моей памяти в лаокооновской позе римского мрамора.
   Послав батальон на хер, полковник скомандовал вольно, прыгнул в джип и уехал в запой.
   Тут бы можно поставить точку, если бы, если бы не извечное излучение "однажды".
   Однажды...
   Его прилив окатывает наши судьбы с настойчивостью босхианской мании рисовать пожары.
   Так вот, однажды вечером в наше офицерское общежитие стрекозой заскочила молодая девушка в джинсах от Левиса.
   Я как раз писал роман о Босхе.
   Гостья спросила старшину Стонаса.
   Я ответил, что он на дежурстве, но девушка не ушла, сказав, что Стонас велел ей подождать. Тогда я набрал телефон коммутатора и попросил телефониста соединить с гауптвахтой. Солдаты охраны нашли Стонаса, и я передал девушке трубку. О чем они говорили, я, конечно, не слышал. И когда та сказала, что Стонас просил подождать, с досадой провел гостью на кухню, чтобы скрасить ей скуку долгой минуты чашкой чая с печеньем.
   Нежданный гость хуже татарина.
   Только тут я разглядел ее повнимательней.
   Эту штучку и сейчас - спустя вечность - стоит хорошенечко разглядеть.
   Она оказалась при ближайшем рассмотрении и вовсе девчонкой, лет 17, казалось бы, вовсе непримечательной внешности, но уже через минуту-другую я почувствовал ее скрытое обаяние.
   Я превращаюсь из "я", в "он".
   Приглядевшись к девушке, он почувствал сначала неясный прилив сдавленной нежности, нечто вроде легкой лунной зарницы, которая тихо всходит над летним садом желаний. У гостьи оказались легкие усики и мальчишеские манеры. В ней все сильней проступала манящая грация.
   Достав губную помаду из сумочки, она подкрасила губы с таким чувством юмора, что мы оба расхохотались.
   Ему, гастроному измов и столичному для тех мест жителю, странно было увидеть столь прелестное существо - и где! - в захолустном военном городке Бишкиль, где молодежь развлекалась тем, что шла посидеть на станцию в безобразный павильон размером с ларек, где юнцы звучно пускали злого духа под громкий смех девушек. А те из девчат, кто был посмелей, тоже попукивали в ответ.
   В незнакомке сочеталась грация античного юноши с изяществом римской кошки, каких лейтенант увидит лет тридцать спустя на площади Монтечиторио перед зданием Палаты депутатов, бесовские ветерки черного света.
   И что ей надо от Стонаса, горячо думает наш герой, чувствуя внезапный укол ревности. И к кому! К брутальному старшине, топорному выходцу из литовского хутора с выпуклыми глазами совы.
   Правда, сова у Босха - символ великой мудрости.
   И точно сова. Днем Стонас скучал, душа его слепла от яркого света, его время наступало только к вечеру, а ночами офицерских застолий он порой блистал, как черный алмаз, мрачными гранями крестьянского рассудка литовца себе на уме.
   Одновременно с ревностью душу того гордеца-лейтенанта стал в ту минуту все сильней заливать свет встающей луны, тот призрачный дым желания, который, трепеща росой, окутывает волшебный лес у Шекспира в волшебную ночь, когда шаловливый Пэк брызжет в глаза влюбленным соком колдовского цветка. И в ответ каждая ветка распускается клювиком страсти.
   Так вот, чем дольше незнакомка кружилась на кухне, тем сильнее тот лунный дым окутывал одинокое сердце лейтенанта приливом желания. Этот приступ желания был первым за месяцы того кошмара, куда угодил поклонник Кафки и Босха. Более того, он вдруг почувствовал, что его томление нарастает, что он готов чуть ли не силой сейчас же овладеть этой маленькой ведьмой с усиками подростка над ярким чувственным ртом между ног... казалось бы, тут уже дно всех желаний, но воронка вожделения была так глубока, что становилась уже почти исступлением плоти, а черная киска, раздув чуткие ноздри и чувствуя горение самца, все чаще касалась его щек и лица, ушей и рук легкими прыжками хвоста, она уже запустила свои нежные пальцы с заусенцами в ноздри эстета, хохоча смехом Лолиты над тем, как партнер открывает рот, чтобы глотнуть воздуха.
   Тут в квартиру вошел удивленный Стонас и хмуро глянул в глаза гостьи. Уже заалевшая девушка слегка смутилась и, побледнев, пролепетала что-то и вовсе некстати. Кстати, за три месяца жизни бок о бок лейтенант увидел, что Стонас живет монахом-затворником, что его страсть это пытки и водка, но только не женщины.
   Я очнулся на миг от наваждения и выразительно топнул на Стонаса мужским взглядом: оставь нас.
   Босх.
   Скорпион - символ соблазна. В средние века считали, что он способен вонзить ядовитый хвост в собственную голову и наслаждаться ядом.
   Старшина мгновенно подчинился, тут же ушел из квартиры, и не знаю, читатель, который уже давным-давно все понял, в каком бы аду наш персонаж оказался в тот роковой час судьбы. Потому что в тот же миг, как Стонас ушел, блатная дива запросто оседлала колени того молодого лейтенанта, сев лицом вперед и дерзко расставив ноги, и, страстно целуя, она уже расстегнула молнию своих джинсов от Люэса, надетых поверх голого тела, где герой офицер увидел завороты курчавого омутка. А еще - змеиную чешую воровской наколоки вокруг пупка: круглый зев синей гитары в венке из роз. Весь живот гостьи покрывала густая татуировка! Люблю курить мужские сигары... Уже руки бестии, уже...
   Через полтора года я увижу эту наколку на снимке голой убитой девушки.
   Товарищ лейтенант, можно вас на минутку, крикнул Стонас из коридора. Проклиная безмозглого дурака, я вышел в коридорчик прихожей. Никого. Шагнул в открытую дверь на лестничную площадку. Никого. Спустился в недоумении еще ниже по ступенькам со второго этажа и увидел наконец старшину, который почему-то стоял, вжавшись в угол, и грыз свои адские ногти на крестьянских литовских лапах.
   В чем дело?!
   Он сильно притянул меня ухом ко рту и сказал громким шопотом: это мамка!
   Какая мамка? - вымолвил я чуть раньше, чем ухнуло в землю прозревшее сердце. Я-то представлял себе какую-то шальную пьяную бабу, свинью, осоловевшую от поющего соловья в тесной манилке.
   Какая-такая! Забормотал, досадуя, старшина. Ну мамка. Фоска! Солдаты харили ее строем весь месяц сразу в три дырки.
   Она нимфоманка.
   Но как... как же ее не нашли во время облавы? - зашептал я упавшим голосом, забормотал шепотом пылкого ужаса, не зная, что говорить, и холодея от морозных ожогов мысли, от встречи только что! не с живым существом, а с самим веществом порока. Бледная спирохета!
   Она была тогда на плацу, ответил Стонас горьким смехом всезнания, в шинели, как все, и тоже достала хер.
   Чей?
   Свой. Она гермафродита!
   Гермафродит! Прошептал я совсем потрясенно, машинально исправляя неверное произношение, хотя как знать, может быть, и стоит всем нам подхватить слово литовца Стонаса и переиначить порочное дитя Гермеса и Афродиты в Гермафродиту...
   Но счет солдат шел точно по списку? - продолжал я цепляться за логику, чтобы как-то перетерпеть панику сердца.
   Стонас помолчал, затем мрачно снизошел к моей глупости.
   Они убили солдата второй роты подходящего ростом. Новичка, в первый день поставки, которого еще не успела запомнить охрана. Порубили топором на куски и увезли тело из столовки вместе с пищевыми отходами на свиноферму. А мамку переодели в его форму. Его слопали свиньи.
   Что дальше?
   Я физически не смог вернуться в квартиру с адской гарпией похоти. Накинув свой китель на поникшие плечи героя, старшина заботливо уводит меня в дом холостяка капитана Бакрадзе, где шла офицерская пьянка и где никто не заметил моего смятения.
   Одним словом, томасманновскому Леверкюну из "Доктора Фауста" не хватило всего лишь в друзья такого вот верного советского старшины, отличника боевой и политической подготовки, фанатика службы, как литовец Стонас с глазами совы... И вот итог немецкого текста: лилии люэса украсили музыку гениального ницшеанца рождением трагедии из духа погибели.
   Семь смертных грехов и четыре последние вещи
   Хертогенбос.
   Оторвав головку дикого мака, Босх растирает в ладони пахучую плоть дурмана и видит сквозь дымок запаха видения Иоанна на острове Патмос, дышит грозовым небом апокалипсиса над тушей вавилонской блудницы, зрит горизонт с очертаниями Рима, колесницы медных коней на крышах дворцов, башни победных колонн Траяна и Марка Аврелия, триумфальные арки Севера и Тита, обвитые дымом горящего Иерусалима, лицезрит кровосток Колизея.
   Красота Великой блудницы порочна, как труп раскрашенной утопленницы на дне мелкой реки.
   Но как нежна тень ракиты над размалеванной рожей похабницы.
   Как подрагивает увеличительная линза воды над жерновами грудей, которые торчат из воды, как два колена, увенчанных раками, впившимися в мертвое тело.
   Бишкиль.
   Внезапная ссора со старшиной Стонасом.
   Уступив мне в первые дни службы свою комнату, старшина объяснил, что у них принят порядок убирать квартиру раз в неделю с полным мытьем полов, но ни разу ни он, ни я не коснулись тряпки - все делали дежурные солдаты, которые, разумеется, убирали не только нашу квартиру, а все офицерское общежитие холостяков.
   Как ни стыдно в этом признаться, к этим машинальным унижениям чужого достоинства привыкаешь быстро, как к опиуму, - подумаешь, солдат убирает мусор за офицером! - и трусливо бежишь памятью стыда к Достоевскому, который писал "В записках из Мертвого дома", что его, барина, заключенные заслоняли от работы, и пока христиане разгружали баржу, Достоевский скучно сидел на бревнах... впрочем, это весьма слабое утешение для меня, не потомственного дворянина и барича, а, наоборот, сына трудового народа.
   При этом Стонас все ж таки с каким-то маниакальным упрямством служаки чертил график дежурства и ставил галочки. И однажды вдруг стал ворчать, что я не дежурил в субботу, а солдат из штаба никто не прислал. Что в квартире грязь и бардак. Старшина был пьян, и постепенно его ворчание перешло во вспышку ярости, и он выбросил мои вещи из бывшей своей в проходную комнату. В том числе он швырнул на пол и вот эти тетрадки, из которых я спустя тридцать лет сеансом гипноза извлекаю утонувшее время. Лейтенант побелел. Замечу, что еще в школе я слыл бешеным и никто из второгодников-верзил меня никогда не трогал, не пинал, не щипал - я запросто мог вонзить ученическую ручку если не в глаз, то в щеку чернильным пером и проткнуть кожу до языка.
   Поэтому Стонас рисковал получить стулом в голову.
   Неделю назад я швырнул карты в лицо капитану Бакрадзе, проиграв в очко. Если бы это случилось не в его доме, черт знает чем бы все это кончилось... Побагровев, капитан вскочил из-за стола, но, взяв себя в руки, сказал: я грузин, сам человек страстный, потому уважаю чужую страсть, лейтенант. Ты гость в моем доме, и потому я не стану тебя стрелять. Но больше в карты с нами играть ты не будешь. Ты не умеешь проигрывать.
   И был прав, оказалось, что почему-то именно при игре в карты я ни за что не хотел оказаться в числе проигравших.
   Стонас, правда, потом сказал, что капитан мухлевал, и все это знали, кроме меня, новичка, и Бакрадзе разыграл великодушие, потому что понимал: в случае драки офицеры его не поддержат.
   Обошлось без поножовщины.
   Но, конечно же, этот дурной конфликт из-за уборки квартиры всего лишь маска на лице темного омута: я-то понимал, что русскому писателю, тем более имея власть и в офицерских погонах, негоже умывать руки и молчать в тряпочку, когда в его силах прекратить малое зло. Старшина был живым укором моей совести.
   Стонаса, в свою очередь, тяготило мое знание - пусть и бессильное - о пытках на гауптвахте и мое затаенное молчание вражды.
   Эти две тайны и стали поводом для разрыва.
   Кроме того, в моей голове огоньком геенны тлеет рассказ старшины о смерти рядового, которого якобы порубили на куски и скормили свиньям, чтобы переодеть блядищу в солдатскую форму. Надо было начинать расследование, но как? Ехать в прокуратуру? Перерыть весь свинарник?
   (После выяснилось, что так дико старшина разыгрывал филолога.)
   Вспылив, утром ухожу из общежития в отдельный дом, точнее, домик, который был положен каждому офицеру дисбата - с крыльца вход в прихожую, затем кухня с умывальником, проходная комната с железной кроватью и платяным шкапом и куцый кабинет, где поместились лишь письменный стол да книжная полка. Главное лакомство одиночества - печка. Я с детства обожал топить печь.
   Повесив офицерскую шинель в пустой шкаф, цепляю к стене две репродукции:
   "Смерть и Арлекин" Сомова и
   босховский "Корабль дураков".
   Вот мои гости - скелет, пересмешник и дурни.
   Кладу в ящик стола уже четыре тонкие тетрадки записей о Босхе, из которых сейчас и встает высоченная тень ненаписанного романа.
   Переведу дух.
   Открою дверцу горящей печи.
   Ух! Полено летит в огонь и начинает живо хлестать брадою огня.
   Печная тяга за шкирку тащит дым в ночное звездное небо.
   Почему я должен - ежечасно -превращать уральский дисбат в усладу души и бисер ума - или погиб! (раздумывает лейтенант), а Босх, патриций и аристократ - наоборот, - был занят превращением каждодневной роскоши в уголь?
   Обход медсанчасти.
   Жизнь насилуемого педераста в зоне кошмарна. Чтобы спасти опущенных силой (маньки, юбки, дырки и прочая голубая петушня по призванию не в счет), - их держат в изоляторе, как в комнатной зоне.
   Надеюсь, тезаурус не нужен?
   Врач Иванков показывает мне снимки искореженных массовым насилием задниц. Это мозольное слоновье месиво не для слабонервных, такого несчастного долбят тоже поротно, как фоску. Но если там - кошмарная любовь нимфоманки, то тут жуть голого насилия.
   А вот посуда опущенного гомосексуалиста: миска и кружка, пробитая сбоку дыркой. Суть этой дырки в том, что выше дыры не нальешь, суп прольется на пол, а кружка станет проливать струйку красного киселя на стол. Но главное унижение - дырка в ложке, она принуждает есть с подлой торопливостью. Кровохлебка. Зачерпнуть жижу можно только на большой скорости, а если ты рискнешь ложку выбросить и станешь пить прямо из дырявой миски, тебя непременно накажут.
   (И писать об этом матери?
   Да вы смеетесь!
   До самой смерти она ничего не узнала о моей службе. И только ее недавняя смерть распечатала ящик памяти.)
   Странное дело, но инвентарь добра не увеличился со дня творения.
   К милосердию и состраданию не добавилось ни одного нового слова, какого-либо сверхсострадания или сверхмилосердия. А вот тезаурус зла неуклонно растет, к архаичным смертным грехам - не убий, не прелюбодействуй - прибавилась плеяда новых смертных грехов, например, любострастие к детям, или грех милосердного врачевания, когда врач, сострадая мукам неизлечимо больного, будет вводить яд в вену, а в конце прошлого века явился грех клонирования, при котором мать будет рожать малую мать и мать будет кормить мать сосцами матери же.
   Иванков ведет меня в бокс, где лежит прооперированный педераст, у него удалены болезненные наросты вокруг несчастной форсунки.
   Тезаурус: Форсунка - анус.
   Это верзила с затравленными глазами, чья грубая от природы натура, угреватое лицо и заскорузлое тело явно вступают в противоречие с тем, что его избрали предметом для греческих услад.
   Солдат просит вызвать его в штаб для разговора.
   Зачем откладывать, говорю я, когда можно поговорить прямо сейчас.
   Он несколько минут ходит кругами, пока я не понимаю, что петушок предлагает себя дознавателю - стать стукачом всего лишь в обмен на сигареты вволю! По пачке курева за одну встречу.
   Вот так номер.
   Стукачи стали ненастьем всех последних лет моей жизни, потому я отшатнулся от его слов с нескрываемым отвращением... Поняв промашку, тот чуть не застонал, вгрызаясь зубами в ногти. Для него моя брезгливость казнь египетская.
   Фу-ты ну-ты! Чистоплюй поганый, читает лейтенант косые взгляды солдата.
   Несчастного педераста-зека сменяет веселый кавказец из конвоиров, у которого в армии был обнаружен запущенный сифилис, чуть ли не третьей стадии. На мой вопрос, как такое случилось, простец отвечает, что когда его призывали в армию, он говорил медкомиссии военкомата, что болен, и показывал справку о сифилисе. Дурак, ответил ему военком, в России тебя вылечат врачи, а здесь член отвалится, и призвал служить.
   Его лечат уже полгода и комиссуют. Как только - так сразу.
   Слова военкома стали фактом - лечат! - и потому сифилитик счастлив до ушей.
   Завершает панораму мук душевнобольной солдат, которого никак не могут признать душевнобольным. Считают, что это злостный симулянт, который, имитируя шизофрению, пытается уклониться от армии. За попытку уклонения он и попал в дисбат, - пожаловался в медсанчасти на боли в легких, попал в госпиталь, где и наклеил перед рентгеном на грудь рыбью чешую, чтобы имитировать туберкулезные каверны в легких. Но наклеил с такой густотой идиотизма, что вышел за пределы необходимого.
   Сначала рентгенолог решил, что его аппарат вдруг спятил, у солдата в сердце красовались две дырки, но, осмотрев больного, обнаружил на коже наклеенную чешую. Остальное известно, рапорт, изгнание из госпиталя, суд и дисбат.
   В лагере солдат пытался пробить напильником себе кисть руки, о чем попросил товарища, потому что у самого не хватило духу бить железом по мясу. Товарищ отказался участвовать в идиотском поступке, за который сам получил бы второй срок, и затея дурачка стала известна.
   Солдат стоял передо мной навытяжку и глядел с таким прилежанием Швейка, что его идиотизм не мог не броситься в глаза.
   На мой вопрос, зачем он хотел искалечить руку, солдат сказал, что собирался послать напильник посылкой любимой девушке как знак прочной любви. И добавил, что и без руки готов был выполнять до конца воинский долг.
   С одной стороны, это могла быть продуманная издевка, и все же... все же... мне показалось, что он, конечно, больной. Он из тех психопатов, которые играют в войну с азартом оловянных солдатиков. Я однажды видел уже эти круглые глаза суматошного идиотизма на лице Коли-Бешеного.
   Так звали одного душевнобольного из моего детства в Перми.
   Он был из контуженных фронтовиков.
   Коле-Бешеному было лет сорок пять-пятьдесят, неопрятный заросший до глаз щетиной толстяк в замызганной солдатской шинели спятил на том, что война все еще продолжается.
   Плутая по улицам вокруг нашей школы, он вдруг кидался на землю, как при внезапном обстреле, и начинал перекатываться, увертываясь от пуль. Перекатываться и, свистя шипом змеи, отстреливаться из пистолета. Приставив к глазам указательный палец и целясь в незримую мушку, он давил на курок и всхлипывал: паф! паф! Или вдруг кидал из-за угла трансформаторной будки кирпич (гранату) - бам! - и убегал опрометью, чтобы не угодить под осколки.
   У него была только одна мирная блажь: сев в переполненный трамвай, Коля принимался щипать женщин за ляжки. Скоро бабы поднимали ор. Тогда он истошно кричал в трамвае: хенде хох! Кондукторша боялась припадочного и звала на помощь вагоновожатого. Трамвай останавливался. Тогда, приставив палец к виску ненавистного вагоновожатого, которого принимал из-за формы за фрица, Коля Бешеный начинал мелко-мелко палить, брызгая слюной в лицо: пиф! пиф! И посвистывал, изображая свист пуль. Вагоновожатый выталкивал идиота наружу. Оказавшись вне укрытия, он тут же скатывался в канаву и долго отстреливался от фашистов...
   Изнуренный сумасшествием перманентного городского боя, Коля успокаивался только к вечеру, когда дремал на своей любимой скамейке у кинотеатра "Победа", подняв воротник шинели и держа начеку два указательных пальца над сжатыми кулаками, дремал, пока за ним не приходила то ли мать, то ли сестра.
   Говорят, что его убила шпана, убила, шутя, как в знаменитом анекдоте про психопата стеклянная задница.
   Бросили под ноги Коле учебную лимонку и крикнули в три глотки: Колян, ложись! Он упал на гранату и умер от разрыва сердца. Сумасшедший фронтовик знал, что в таких положениях спасения нет. Пнули в задницу психа ботинком. Тот вскрикнул во весь голос "дзынь" и умер.
   Точно такие же глаза психопатического усердия были у солдатика, который хотел служить до конца призыва даже с искалеченной кистью.
   Он, конечно же, был невменяем.
   В зоне было несколько почти совершенно слепых солдат, а недержанием мочи страдали десятки, еще десяток мучались от плоскостопия, надо ли говорить, что по закону все они не подлежали призыву в армию.
   Хертогенбос.
   Из писем Гильома Ворагинского кардиналу ордена Святого Доминика, главе Совета инквизиции Лоренцо Барбелли в Рим:
   Мой кардинал, во имя Отца и Сына и Святого Духа!
   Подмастерье Босха Ян Масс сообщил, что однажды мастер разложил на столе: щипцы, пауков с паутиной, грибы, колючки, высыпал горсть засушенных насекомых, драгоценности, добавил горсть земли и кувшин с водой и спросил, что здесь создано Богом.
   Ученики отвечали, что Бог создал воду и землю.
   А что сделал дьявол?
   Ученики отвечали, что лукавый создал насекомых, щипцы, колючки, зеркало и драгоценности.
   А что создано человеком?
   Один, подумав, сказал, что стол делал столяр, а горшок - горшечник и этот стол и горшок, конечно же, дело рук человеческих.
   Нет, возразил Босх, я спрашиваю, что создано человеком, а не сколочено или слеплено на гончарном круге. Дерево и землю создал Творец, и стол и горшок всего лишь последствие высшего творения.
   Посмотрите внимательно на этот стол, что здесь от человека?
   Ученики молчали.
   Неучи! Воскликнул Босх, ваши тени на столе - вот, что посильно человеку. Тень - творение человека! Все остальное от Бога или дело дьявольских рук. Четыре последние вещи должен знать каждый человек: Смерть, Воскресение, Страшный Суд и последнюю смерть после Суда. И выгнал всех взашей из комнаты.
   Такое умаление человека, мой кардинал (пишет Гильом Ворагинский), следствие чудовищной гордыни. А гордыня - первый из семи смертных грехов.
   Когда мы увидим Босха с зеленой свечой в руке?
   (Я пишу эту страничку в Клинике неврозов на Шаболовке. У меня отдельный бокс. Сквознячок лекарств из-под двери подгоняет бумажный кораблик.)
   Бишкиль.
   Я возвращаюсь в свой домик из медсанчасти через КПП контрольно-пропускной пункт, - тут у забора всегда либо томится от зноя, либо мокнет под дождем, либо мерзнет - как сегодня - стайка изнеможенных баб, реже отцов. Это несчастные матери заключенных солдат привезли из дома гостинцы, письма от девушек, кисеты с махоркой, сигареты (не больше десяти пачек в одни руки). В обязанности дежурного офицера входит досмотр этих жалких даров. Например, в поисках наркотиков можно раскрошить все сигареты или проткнуть в поисках денег спицей пирожки с капустой или грибами, приказать распороть вязаные варежки, чтобы прощупать швы... способов расправиться с посылкой и унизить униженного один миллион.
   При виде идущего офицера бабы смолкают.
   Кто-то смотрит с мольбой пощадить родное дитя, кто-то с глухой неприязнью, чаще всего взгляд исполнен бесконечной усталости.
   Кто пожалеет этих баб и этот народ батраков жалостью ХIХ века? - думаю я сейчас и тогда.