Кольцо блокады вокруг вражеской части ослабили, но Грудину передали, чтобы он и носа не показывал в военном городке. Тогда несчастного срочно отправляют в отпуск и тишком отвозят ночью в Челябинск, причем первые полчаса езды лейтенанта прячут в багажнике "Москвича".
   Пора и мне везти дело о Джерри в Челябинск.
   Что ж, еду в прокуратуру с тощей папочкой черного юмора.
   В папке постановление о возбуждении дела, пространное объяснение Грудина, объяснительные записки свидетелей, справка из медсанчасти о "перевозбужденном младенце". Протокол осмотра места происшествия. И мое резюме с вопросом о целесообразности следствия.
   Вхожу в кабинет военпрокурора.
   Докладываю полковнику Парнову о том, что расследую уголовное дело, возбужденное Охальчуком против лейтенанта Грудина, который то-то и то-то...
   Стараюсь быть убедительным.
   Он что, рехнулся? Не верит ушам полковник, с недоверием заглядывая в дело.
   Впервые прокурор забыл предложить мне сесть.
   Может быть, он нарезался? Только не врите.
   Он был абсолютно трезв. Просто любит собак.
   Оружие изъяли? Машинально ловит нить логики в паутине абсурда прокурор.
   Нет, постановление об изъятии не подписано, Охальчук у ветеринаров.
   А что за пес такой? Пытается понять бредятину прокурор, слепо листая папку. От растерянности он даже забыл надеть очки.
   Джерри, товарищ полковник, рыжий ирландский спаниель. Хорош в охоте на уток.
   Отставить! Хватит смеяться! У вас не дисциплинарный батальон, а балаган! Если я позвоню командующему округа, он в миг снимет Охальчука с должности! Это черт знает что! Бред сивой кобылы!
   Пес пошел на поправку. Может быть, все обойдется.
   Прекратите ваши шуточки, товарищ лейтенант. Вы думаете, в армии одни идиоты?
   Полковник в гневе хватает трубку: коммутатор, срочно соедините меня с командующим!
   Бред уже заливает пожарной пеной Олимп.
   Что... в Москве? Кто его замещает? Нет, спасибо.
   Парнов бросает трубку и берет себя в руки.
   Дело к производству я у вас не приму!
   Он брезгливо отстраняет папку на край стола.
   Сообщите Охальчуку, что прокуратура не клуб собаководов!
   Ступайте!
   Когда я возвращаюсь в Бишкиль, над батальоном уже показался краешек солнца.
   Джерри завтра выписывают! Счастливо сообщает мне подвыпивший штабист, как только я схожу на станции с поезда.
   Ага, ледник начинает пятиться - штаб потихоньку приходит в себя.
   У пивной палатки на станции гудит кучка офицеров дисбата, все боятся поверить в хорошие новости.
   Короче, до выздоровления Джерри я не знал истинного смысла слова "ликовать"...
   Повальная пьянка бушевала несколько суток, Охальчук вынес Джерри на руках из джипа, спаниель облизывал сырые щеки хозяина, повара на радостях испекли весенний кулич, даже в зоне отменили рабочие дни и позволили солдатам позагорать, а расконвоированным разрешили купаться в карьере, затопленном чистой водой.
   Кстати, расконвоированные, то есть те солдаты, которые пользуются абсолютным доверием офицеров и выходят из зоны, - сплошь убийцы, и все как один шоферы, из числа тех несчастных ребят, которые задавили во время учений на ночном перегоне какого-нибудь спящего посреди шоссе алкаша. Мой опыт зоны таков - лишь убийцам можно было довериться.
   Я пытаюсь дождаться, когда полковник Охальчук протрезвеет, чтобы поведать горькую правду о фиаско с делом Грудина, но пиршество явно затягивается. Неожиданно меня выручает капитан Самсоньев, он легко берет со стола дурацкое дело и возвращается через десять минут с разорванной папкой, - я еще раз дивлюсь про себя силе полковника: одним махом разорвать дело толщиной все-таки страниц на двадцать, закованное в твердую папку, о, для этого нужна страсть.
   Вот, лейтенант, дело закрыто, смеется капитан госбезопасности, показывая две половинки луны и кидая куски в корзину.
   А затем проницательно замечает:
   Поверьте, лет через двадцать вы будете вспоминать лагерь как подарок судьбы.
   Положение во гроб: юноша с черепом старика
   Твоя душа горит щепой смолистой,
   Разбрасывая искры на лету.
   Не ведая...
   Циприан Норвид.
   Когда стаял снег и пересохли ручьи, а уральские проселочные дороги стали снова доступны машинному колесу, я... забираюсь в штабной газик и в жаркий апрельский денек еду завершить дело, доставшееся мне в наследство еще в августе прошлого года, от предшественника-беглеца лейтенанта Петрушина. Дело сумасшедшего рядового Драницкого... Вот уже больше полугода он находится в психиатрической клинике, и пора ставить точку в этой возне.
   Нет ничего печальней сумасшедших домов в глубокой провинции.
   Даже кладбища смотрятся веселей.
   Длиннющий барак, дощатый гроб, окруженный разломанным забором, ржавые решетки на окнах, кучи воронья на помойке, пар над прачечной, кухонный лязг кастрюль из столовой и прочие шумы, запахи и блеск нищеты русского милосердия. Особенно дико выглядит бюст Ильича на каменном столбике, крашенном серебряной краской, посреди разбитого цветника, где в чернозем высажена уколами пальца зелень рассады.
   Мой газик окружает свора собак, я не решаюсь спрыгнуть с подножки в лающий частокол, и мой шофер давит на бииппппппппп... пока на крыльцо не выбегают санитары. Два толстяка.
   Эти рожи надо видеть, описывать их бесчувствие бесполезно. На ум приходит знаменитое умозаключение скептика Пиррона о том, что истинный философ должен быть образцом абсолютной атараксии, или невозмутимости, наподобие корабельной свиньи, которая вовсю лопает бурду из корыта в самый разгар шторма, не обращая внимания на бурю.
   Пирроновы свиньи разгоняют собак и сонно ведут лейтенанта к дежурному врачу. Последний санитар скучным лязгом закрывает за мной двери, а первый открывает новую дверь, только дождавшись сзади поворота ключа. И вдруг я остаюсь один-одинешенек посреди широкого коридора.
   Кабинет врача в конце, крикнул санитар и скрылся, свинтус, закрыв дверь.
   Слева и справа раскрытые настежь палаты, и вокруг вкусненького лейтенанта в погонах тотчас начинает густеть толпа несчастных созданий. Их взгляды не предвещают ничего хорошего. Первым ко мне подступает меланхоличный верзила, который медленно поднимает кулак и тянет в мою сторону голую длинную руку, я начинаю пятиться и упираюсь спиной в стену, еще шаг верзилы - и кулак повисает у моего лица.
   Боря, миролюбиво мычит несчастный, и только тут я понимаю смысл угрожающей сцены: на кулаке психопата крупно выколото "боря".
   Так он всего лишь знакомится.
   Товарищ лейтенант, кричит врач - девушка в белом халате в конце коридора, - и ее оклик ударом бича разгоняет толпу.
   Врач густо накрашена, даже губы обведены карандашиком. Эта размалеванность в глубинах гробовой мглы красуется яростью могильной маски на мумии.
   Узнав, что следователь прибыл из-за рядового Драницкого, девушка-психиатр, нахмурив грим, говорит, что предварительный диагноз вялотекущая шизофрения - не подтвердился, солдат абсолютно здоров и его можно хоть сегодня забрать в часть. Он симулянт.
   Вот так номер! Но рядовой Драницкий солдат переменного состава, он зек, и так просто полгода психушки ему не сойдут. Его судьба на контроле военной прокуратуры. В надзорном деле поставлен вопрос о симуляции слабоумия в дисбате и, раз он здоров, солдатику грозит новый суд и новое лишение свободы (прежде он был осужден за самовольное оставление части).
   Мне придется сказать ему об этом.
   Что ж...
   Я прошу разрешения поговорить с рядовым на свободе, за стенами узилища, и врач нехотя разрешает. Только с вами будет на всякий случай один санитар.
   Знакомлюсь с Драницким - передо мной красивый стройный нерусский молодой человек в очках. Как выяснилось позже, поляк из тех обрусевших переселенцев, которые осели в Литве еще до того, как она стала советской.
   И он вовсе не забубенный солдатик. Это человек примерно моих лет. И явно моего круга.
   Выходим на волю, от головокружения весны и блеска распутицы его лицо разом затеплилось радостью бытия, санитар вяло предлагает снять сапоги с больного - мол, в носках далеко не уйдет.
   Унижения униженных машинальны, я вижу, что санитар совершенно равнодушен к собственному желанию разуть больного. Зло вылетает из его рта, как дыхание. Отставить! Я киваю на своего автоматчика-шофера. Никуда он не побежит. Мои погоны и военный газик и открытая грачиная местность делают свое дело. Санитар (сняв все же очки с арестанта) опускает зад на крыльцо покурить, а мы гуляем по дорожке вокруг узилища.
   Я медлю говорить Драницкому о мрачных перспективах нового суда по факту симуляции шизофрении.
   И он, и я истосковались по родственному общению. Мы взахлеб говорим о польском кино, о шедевре Анджея Вайды "Пепел и алмаз", о блистательной игре Збигнева Цыбульского в роли Мацека Хелмицкого. О Еве Кшижевской в роли Кристины. Мой собеседник буквально пьянеет от звуков польских имен... я медлю с обвалом нахмуренной судьбы.
   Это первый интеллигент среди солдат, которого я встретил за полгода службы.
   Послушайте, товарищ лейтенант, внезапно глаза Драницкого переполнили слезы.
   Вы интеллигентный человек. Любите Польшу. Вас ко мне сам Бог послал. Я католик. Я верующий человек, сегодня большой праздник (он сказал, но я забыл какой). Помогите мне помолиться хотя бы и в русской церкви. Христос один для всех. Это рядом. Вон там.
   Его рука указывает вдаль, где я действительно замечаю силуэт какой-то церквушки в тесноте берез...
   В те годы встретить молодого верующего, который не прячет своей веры, можно было только в психушке, тем более католика.
   Что ж...
   Еще ночью я писал наспех в набросках романа "Корабль дураков" слова Бог, дьявол, дева Мария, и для меня внезапная просьба Драницкого не пустой звук, тем более что неизвестно теперь, когда ему выпадет возможность перекрестить лоб. И хотя (стараюсь вернуться в умонастроение тех дней) в моем увлечении Христом было больше экзотики, чем веры, все же... все же...
   Прикидываю, - до той церквушки езды на машине едва полчаса.
   Хорошо, едем. Только боюсь, она заперта. Или отдана сельпо под склад для картошки.
   А крест! Восклицает Драницкий в слезах. На ней же крест.
   Действительно, приглядевшись в синеватую даль, замечаю на макушке церквушки золотистый блеск креста. (Отмечаю про себя и белый бинт с пятнышком крови на левой руке солдата.)
   Даю команду шоферу, предлагаю санитару остаться в клинике, но тот хрюкает от досады и гузном вперед лезет за нами в машину.
   Полчаса езды по алмазного блеска грязюке и
   Стоп!
   Остановим память тут, посреди грязюки, и оглядимся по сторонам... Бог мой, весь пейзаж измордован людьми до состояния обморока. Ямины от машин, искалеченный топором лес, брошенная связка грязных стволов, и тут же трактор, пьяно утопший по пояс в болоте. Даже небо загажено дымом котельни.
   Почему так засрана наша весна?
   В Ново-Иерусалимском монастыре под Москвой, в маленьком музейчике хранятся под стеклом вериги неистового патриарха Никона. Того самого легендарного патриарха, с которого ведет отсчет раскол Русской православной церкви... Признаюсь, я впервые увидел, как выглядит слово вериги.
   Это были два толстых тяжеленных железных бруска, согнутых таким образом, чтобы их можно было надеть на плечи. Мало того, что они были невероятно тяжелы, вдобавок еще они были увенчаны острыми шипами. Эти ручные терния были предназначены для того, чтобы ежеминутно до крови терзать монашескую плоть.
   Я не хочу ни осуждать, ни поддерживать это рвение.
   Но вот о чем невольно тогда подумалось. Когда идеалом государственной церкви становится терзание плоти, уподобление ранам распятого Христа, то в конце концов земля так же уподобляется мистическому Божьему телу в час распятия.
   И такое поведение земли и ее народа считается правильным. Не потому ли наши пейзажи растерзаны, поля исполосованы траками, леса порублены и весь национальный ландшафт истерзан до крови, доведен до состояния эстетического обморока и экологической катастрофы?..
   И это не только результат обнищания идеалов, плод бесхозяйственности и экологического террора, но еще и ментальная установка на боль, роковая установка на подлинность бытия, которое у нас невозможно без ран.
   (Если представить христианство в виде Христова Тела, то теологическое место России, конечно же, будет на месте раны Христа, полученной им на кресте от удара римского копья под ребро.
   Да, быть такой вот раной - весьма незавидная историческая участь, но и представить Спасителя без нее тоже невозможно.)
   Поехали!
   Газик рванул галопом.
   Мы подъехали к несчастной церквушке в глубине невысокой ограды, посреди сельского кладбища. Она была заперта, тут я оказался прав, только отдана не сельпо, а местному клубу, о чем говорила доска с наклеенным расписанием киносеансов. В Новый год здесь "казали" комедию "Фанфан-Тюльпан" с Жераром Филиппом.
   Церковь стояла круглой сиротой посреди весенней распутицы, поблизости не было ни села, ни единой живой души, даже кладбище едва ли начерпало полсотни могил, заброшенных и печальных. Кто в прошлом веке поставил храм посреди полей и перелесков? Кому затем пришло в голову устроить здесь клуб? Кто оставил гореть золоченый крест на макушке? Единственные жители белого пятнышка - вороны да грачи, взлетевшие с голых берез взъерошенным листопадом черного гвалта.
   Окованная железом дверь и решетки на окнах не оставляли бедному Драницкому никаких шансов увидеть иконы, но тут проявил смекалку наш солдатик-шофер, он не поверил в прочность решеток и обнаружил, что решетку на втором боковом окне можно раскрыть, словно ставни, а приставив к стене малярную лесенку, можно взобраться на широкий каменный подоконник и спрыгнуть на пол.
   Я спрыгнул первым, Драницкий вторым. Санитар и шофер остались снаружи.
   В полумраке простора косо сверкало драгоценное желтое лезвие солнечный меч, пронзивший лучом тишину. В центре храма стояли лавки для зрителей и престол для антиминса, креста и Евангелия, который вынесли из алтаря, чтобы ставить на стол проекционный аппарат, но сам маленький алтарь кое-как уцелел, к нему прибили крюки для киноэкрана и небрежно заклеили газетами священные лики, фрески по стенам тоже наспех замазали, а вот до Вседержителя на изнанке купола не добрались, и Саваоф взирал с потолка прежним укором горнего абсолюта. Драницкий буквально кинулся к алтарю и, отодрав полоску газеты, там, где удалось, встал на колени перед образом святого Петра (а может быть, Павла) в деисусном ряду слева от Иисуса и стал молиться с такой истовой страстью, что я невольно почувствовал себя лишним и отошел в сторону.
   Пыл его веры был укором льду моего рассудка.
   Что ж...
   Бог богат в милосердии, и тому, кто придет последним, достанет щедрот, как первому.
   Дивес ин мизерикордия!
   Я вспомню жар Драницкого много лет спустя в Риме, на аудиенции Папы Иоанна Павла II в зале католических конгрессов.
   Случай посадил меня как раз в гущу делегации польских летчиков, которые при виде Папы, - его ввезли в зал в папомобиле, в стеклянной карете на четырех колесах, - вскочили с ногами на сиденья (так поступили еще несколько сот человек) и развернули плакат: "Летайте польскими авиалиниями!". При этом комическом практицизме они едва могли сдержать слезы восторга и обожания при виде великого поляка, епископа Рима, наместника Иисуса Христа, преемника князя апостолов, верховного понтифика вселенской церкви, патриарха Запада, примаса Италии и раба рабов Божьих Кароля Войтылы из Вадовиц. Папа в белых одеждах сиял подобно небесному ангелу. За пять минут до его появления бесшумно включились кондиционеры (ну жмоты!) и свежесть обняла понтифика прибоем морского бриза.
   Обращаясь в зал, слиток белизны полушепотом тяжко больного, сгорбленного болями человека прочитал на латыни с листа внушительный текст, из которого я смог разобрать только несколько фраз Папы, например: мы потому такие разные в этом зале и в этом мире, что Бог един... но мимо! вернемся из зимнего Рима на апрельские распутья Урала.
   О чем думает тот сумрачный лейтенант в углу храма, стоя в луче света, спиной к алтарю в мышином шорохе жаркой польской молитвы?
   Во-первых, он думает, что в его интересе к Богу больше поиска красоты, чем жажды истины или веры.
   Во-вторых, никакой гастроном не умеет пережевывать жизнь в сыром виде. И потому он вспоминает сейчас сцену из фильма Анджея Вайды. Это убегание в память мысленно помогает ему встать рядом с Драницким если не на колени, то хотя бы лицом к алтарю как к черно-белым кадрам на экране.
   Лейтенант косо парит напротив экрана в том эпизоде, где Мацек с барменшей Кристиной после свидания в номере вышли прогуляться в прохладной ночи и попали под майский ливень.
   Вот, взявшись за руки, они бегут к полуразрушенному костелу, чтобы укрыться там от дождя.
   Посреди костела с потолка свешивается головой вниз сорванное распятие. По лику Христа текут дождевые капли. Ветер со скрипом раскачивает распятие из стороны в сторону.
   Кристина пытается разобрать надпись на старом надгробии.
   Твоя душа горит щепой...
   Читает она с паузами.
   Смолистой...
   Пронзительный сухой скрип дерева мешает слышать Кристину, и Мацек придерживает распятие.
   Кристина:
   Разбрасывая искры на лету,
   Не ведая, зажжет ли светоч чистый
   Или навеки канет в темноту.
   Мацек закурил сигарету. Слушает.
   Останется ли только пепел серый
   И ветер унесет его тотчас...
   Кристина:
   ничего не видно. Не может она разобрать дальше старую надпись.
   Мацек бросает ей спички, и, не дожидаясь, сам заканчивает стихи Циприана Норвида из "Фантазии за кулисами":
   Или под пеплом, вестник новой эры,
   Вдруг засияет гранями алмаз.
   Хертогенбос.
   Рассказывают (пишет Доминик Лампсоний), что в дом к Босху явился восточный купец, приехавший из Багдада, он предложил ему купить удивительные шахматы, в которые можно будет обыграть саму смерть в последний час жизни и отдалить свой срок на месяц, а то и на целый год.
   По всегдашней тяге к неведомому и потустороннему Босх решился купить эти шахматы и отдал тому купцу немалые деньги, после чего попросил сыграть с ним вместо смерти и показать правила этой восточной игры.
   Купец согласился, и оба поставили на кон по дню своей жизни.
   Они кинули жребий, и купцу выпало играть черными фигурами, а Босху белыми.
   Первое правило, сказал купец, всегда играть белыми фигурами и не брать в руки черных. С этими словами он взял в руки белую королеву у Босха, и все черные пешки тут же исчезли с доски.
   Теперь твоя очередь, сказал купец.
   Второе правило - ты можешь отменить первое правило и придумать свое собственное.
   Босх, удивленный странными шахматами, тоже взял в руки белую королеву и сказал: пусть черные пешки вернутся на место, и мы начнем игру снова.
   И черные пешки вернулись на сторону купца из Багдада.
   Отлично, сказал тот, взяв в руки черную пешку, и, делая шаг по доске, изрек: объявляю этим ходом шах твоему королю, хотя никакого шаха еще нет.
   Тогда, сказал Босх с досадой, если у игры нет никаких правил, кроме воли самих игроков, то какая же это игра? Это такая же бестолковщина, как наша жизнь. Объявляю мат твоему королю, и кончим на этом, купец.
   Ты выиграл, ответила смерть, рассмеявшись.
   И мастер увидел перед собой не купца, а скелет самой курносой в пестрой чалме и сарацинском халате.
   И смерть сказала, смешав шахматы:
   Ты выиграл свой лишний день потому, что разгадал суть игры - это жизнь, где правила игры скрыты у Бога, который их волен менять сколько захочет, а человеку остается только методом тыка вслепую и на ощупь узнавать малую толику из тех быстрых тайн, потому что у Господа нет долгих правил.
   Бишкиль.
   Мы ждем Драницкого снаружи храма у раскрытого в стене церкви окна. Офицер в шинели, санитар в белом халате, солдат с автоматом. Кто из нас сумасшедший, бедняга католик, проглоченный русским китом или три конвоира на одного страстотерпца Иова?
   Я оставил его молиться в одиночестве.
   Я не мог не понимать, что мне недостает веры.
   В глубине души я был если не атеистом (атеизм я не принимал из-за вульгарной простоты отрицания), то человеком полым, темнеющим, как вход в пещеру.
   Приниматься в этом состоянии полужизни за роман о средневековом провидце было с моей стороны почти безнадежной затеей.
   Но еще большей опасностью было выбрать проводником в царство Божие Босха.
   Хертогенбос.
   Рассказывают про случай с одним замечательным певчим, голос которого приходили слушать в собор десятки ценителей церковного пения, что когда в монастыре Божьего зрака каноник изгнал дьявола из одной бесноватой девицы, после чего дьявол с воем вылетел в трубу, певчий сразу замертво упал на пол храма и превратился в горбатого старика. Оказалось, что он уже давно умер и голосом мертвеца пел нечистый дух.
   Бишкиль.
   Крик в церкви вывел нас из дремоты.
   Первым кинулся в храм санитар. Толстой кошкой он взлетел по малярной лесенке, и, когда я спрыгнул на церковный пол, он уже страшно сидел на спине Драницкого и, заломив ему руки, вязал кулаки резиновым жгутом.
   Косит сука! Косит! Крикнул мне санитар, пытаясь вырвать из зубов солдата зажатую щепку.
   Рот Драницкого и щепка в крови. Когда ее выдрали, оказалось, что это была щепа от алтарного образа, слом со следами черного лака. Драницкий попытался проколоть щеку острием щепы.
   Сколько лет прошло, так и не знаю, случился ли с ним в тот час приступ или он его имитировал, воспользовавшись присутствием дознавателя офицера, чтобы оттянуть ужасное возвращение в зону.
   Во всяком случае, я испытал к Драницкому внезапное отвращение.
   Он использовал мое расположение, чтобы снова заявить о безумии, в которое уже никто не верил.
   Только тут я оценил силищу санитара. Вскинув солдата на спину, он, горбясь, вытащил его наружу по лестнице, кинул на сиденье газона и уселся задницей на грудь несчастного. Драницкий затих и закрыл глаза.
   Я вяло попытался приказать санитару снять задницу с ребер солдата, но тот послал меня и объявил, что доставит урода живым или мертвым в больницу.
   Когда машина подъехала к больнице, санитар кинулся за подмогой, мы на пять минут остались одни, потому что автоматчик-шофер тоже шагнул из кабины покурить у капота.
   Драницкий лежал на спине, тяжело дыша, с зажмуренными глазами.
   Из губ - в занозах от выдранной щепки - сочится кровь.
   Послушайте, Драницкий, я не верю в ваше безумие.
   Я в двух словах спокойно нарисовал Драницкому хмурые перспективы его судьбы, новое уголовное дело по факту симуляции шизофрении и возможные кары.
   Драницкий перестал жмуриться и лежал просто плотно закрыв веки.
   Я признался, что от меня ничего не зависит, потому что в этой ситуации я пешка, ведь дело находится в прокуратуре, и отозвать его не в моей компетенции.
   Тут Драницкий вдруг простонал и открыл глаза, полные слез.
   В России больше всего боятся разглашения мерзостей, сказал я.
   Вы должны обратиться за помощью к церкви, напишите письмо папскому нунцию в Вильнюсе, напишите, что не можете брать в руки оружие из принципов веры. Писать о том, что вас принудительно лечат, нечестно, вы ведь сами обратились к врачам за помощью, но уже ваш обратный адрес: психиатрическая клиника, - все скажет. Но напрямую писать нельзя, письмо к нунцию перехватят. Вы прихожанин?
   Драницкий закрыл глаза: да...
   Отлично, обратитесь сначала через родню к вашему виленскому ксендзу. Пусть он лично передаст письмо адресату. А вот когда наш Совет по делам религий при Совмине в лице товарища Куроедова получит официальный запрос от нунция о вашей судьбе в психушке, тогда всего лишь один телефонный звонок из Москвы - и ваше дело в шляпе. Вас в два счета выставят из армии.
   Драницкий стал бормотать, что готов к страданьям, что...
   Но тут подоспевшие санитары вытащили Драницкого из машины и увели философа внутрь узилища.
   Крышка гроба захлопнулась.
   Шофер на обратном пути насвистывал молодым свистом легкой души "облад-ии обла-даа", галдели саврасовские грачи, дороги расползались, как гоголевские раки, к вечеру на закате в небе из пепелища сгоревшего дня прорезался, сверкая гранями, крупный алмаз чистой воды, божественный Веспер.
   (Я долго ничего не мог узнать о судьбе Драницкого, в дисбат он так и не вернулся, и только уже на исходе лета, ближе к осени разузнал в прокуратуре, что поляк несколько раз вскрывал вены и в конце концов был признан шизофреником, после чего его признали негодным к несению воинской службы.
   Так вот почему у него были перевязаны кисти рук... он уже тогда примерялся к смерти. Вот в каком грехе он каялся на коленях в запущенном храме, в кипевших слезах.)
   Вскоре судьба столкнула меня с делом еще одного симулянта.
   Как всегда вначале стук в дверь, крик из коридора или звонок.
   Товарищ лейтенант! В санчасти солдат повесился!
   Набираю телефон военврача Иванкина.
   У нас труп! Визжит записной трус.
   Капитан, ничего не трогайте до моего прихода!
   Бегу в медсанчасть.
   Ну и ну...
   Солдат повесился на вентиляционной решетке в карантинном боксе, куда поступил пять дней назад. Петлей зеку послужил узкий брючной ремешок, который он предварительно отполировал мылом. От сквозняка тело покачивается из стороны в сторону. Мертвец таращит на гостей страшные глаза, выдавленные смертью из орбит. Иванкина начинает подташнивать, и он прячет лицо под струю воды в кране.