Страница:
Подчеркнем - не свою жизнь.
Это уже как наркотик. И переживается здесь не бытие, а чары бытия. Но это не вульгарное животное упоение плотью, а наслаждение временем. Смакование того отрезка бытия, который тебе отпущен от рождения. Смакование смертного часа. Именно часа, потому что линейное время сжимается силой услады в интенсивность мгновения, в точку.
Если вспомнить правило Оккама - "не умножай сущности сверх необходимого", - то и храм, и фильм, и книга, и театр, и музыкальное произведение и все прочие виды искусства - это только отрезки наслаждения временем, в котором тебя нет (или почти нет).
Есть один страшненький опыт над крысой, которую подключали к электроду, вживленному в сизый, как сирень, мозг грызуна, прямиком в центр удовольствий. Нажимая лапой педаль, крыса получала электрическую дозу оргазма.
Так вот, она нажимала педаль тысячи и тысячи раз, отбегая едва ли на миг, чтобы напиться... пока не падала замертво.
Появление мексиканских сериалов породило новый феномен существования мягкую наркоманию мыльных опер. Миллионы домохозяек живут от серии к серии..
В чем же смысл этой неистовой страсти?
Все в том же - не жить собственной жизнью. Мы желаем жить там!
Не побираться в закоулках своей обыкновенной судьбы, не плутать в стареющем теле, а снова и снова проживать судьбу без себя, вне собственной участи, в молодом теле, в пространстве яркой любви.
И я не буду бросать камень в это желание отвергнуть себя ради сериала "Богатые тоже плачут". И у этой тяги есть святое право на жизнь, есть.
Моя милая матушка на мой вопрос - почему она плачет над богатыми куклами? - ответила:
с бедными я плакать не хочу.
Вот гениальный секрет Голливуда, открытый милой мамой. Вот, читатель, тайна сладости небытия наяву, раскрытая дорогой мамочкой всего лишь тремя словами, царствия ей небесного... (пишу я эти строки как раз в первую годовщину ее смерти в ночь на среду 29 января 2003 года).
Вот ключи от бездны в руке Ангела, стоящего левой ногой на Синае, а правой на море против Патмоса.
К чему я клоню?
А к тому, что виртуальное чудовище инобытия начинает всплывать со дна вселенной, чтобы проглотить людской род. Еще один век генетики или техногенетики - и человек сможет проживать жизнь на уровне чипа, подключенного к виртуальной реальности. И уверяю вас, в этом развитии общества нет никакой бесчеловечности и дегуманизации.
Второй вариант - реальная судьба в режиме реального времени.
Эту участь выберут единицы, те святые, которые будут творить программное счастье для спящего миллиарда.
И все же наиболее вероятен третий путь - смесь двух форм бытия реальной и воображаемой. Симбиоз возможного и невозможного.
С точки зрения блага, такой мир вполне морален: ведь счастливость каждого человека - цель цивилизации; счастье людей - радость богов.
Что дальше?
Вымысел окончательно отменит все бытие. Виртуальный праздник суггестий упраздняет тип цивилизации живущих в реальном времени.
Возникает нана цивилизация свернутого типа размером с микроны.
Мир абсолютно изменится.
В ходе такой жизни будут сформированы новые духовные ценности, о сути которых можно только смутно догадываться и контур которых громоздится Парнасом закатного облака над линией моря.
Конечно, потребности и такого рода цивилизации-крысы будут нуждаться в формах реального времени - нечто вроде выхода в открытый космос для починки солнечной батареи.
Тяжелый труд в обычной размерности станет величайшей ценностью. Имена трех-пяти рабочих станут фараонами мира.
Что дальше?
Пока мы говорили только о бесконечных точках входа в текст бытия. Но, увы, в схеме, которую мы заявили вначале, есть не только точка входа в текст, но и точка выхода из него. А она только одна-единственная на миллион включений.
Тут будут проблемы.
Отменить идею выхода, проигнорировать сам принцип прерывности пространства и времени невозможно. Следовательно, перед чип-обществом встанет реальная проблема - довериться ли смерти, а значит, неизвестности (или Богу), или выбрать бессмертие, где финиш уходит в даль дурной бесконечности. Сначала все выберут бесконечную жизнь.
Постепенно смерть станет самым острым блюдом бессмертного мира.
Сначала тех, кто выберет смерть, будет немного, как сегодняшних самоубийц. Но духовное развитие рода людского достигнет столь высокого уровня, что душ, уходящих к небу и Богу, будет становиться все больше и больше.
В конце концов, человечество эльфов выберет смерть, то есть идеальное воплощение отсутствия.
Книга захлопнется.
Благодарной слезой мегаполис капнет из чашечки нарцисса в зеркало, и по воде разойдутся лишь круги сожаления.
Кап...
Ку-ку, отпоет канувший мир кукушка Оскара Уайльда.
Вот куда увлек меня силою лжи проклятый враль Кукин!
Но вернемся на гауптвахту дисбата.
Помедлив (подражание Пилату), я сказал помертвевшему пленнику:
Черт тебе судья, Кукин, только не я!
И не тебя мне жаль, а твою мать Кукину...
Но!
Хотя, если быть честным до конца, ни мать, ни уж тем более сына мне было почти что не жаль, я всего лишь побрезговал низким чувством мелочной мести. Моральная неуязвимость перед собственным самосудом была мне намного дороже, я не хотел давать повода для малейших угрызений совести. Как часто всего лишь брезгливость становится опорой моральных поступков. А для эстета опора морали - это всего лишь физическое отвращение к близости с ближним. Идеальная чистота эгоизма была для меня выше сострадания. Я хотел смотреть на мир свысока и не ввязываться в подлости жизни.
Мстить несчастному парню за то, что он мне налгал? Резать серебряным ножом для бумаги "верже" пайку хлеба? Будет! С зека хватит неволи.
Я вызвал охрану и отправил Кукина обратно в камеру, где он просидел трое суток и благополучно (ирония - пища денди) вернулся в зону, я скрыл от комбата историю разоблаченной лжи.
Осталось последнее - объяснение с прокурором. Тут скрывать истину было невозможно, но Кукину чертовски повезло, я увидел Парнова в обеденный час в ресторанчике "Арктика", недалеко от прокуратуры и, пользуясь той вольностью бегущей по волнам девы, каковой обладает офицер-переменник, срок которого перевалил уже за хребет первого года службы и катится к финишу, я нахально подсел за столик, где полковник благосклонно уничтожал солянку, и ввинтил в паузу между ложками рассказ о том, как был высмеян жизнью.
Товарищ прокурор, вы угадали, наш златоуст из Златоуста похоронил живую мать.
Парнов доволен поркой филолога, который сам себя высек крапивой по голому заду, а еще больше удовлетворен тем, что его интуиция вкупе с буквализмом чиновника оказались на высоте.
Вы привезли дело?
Полковник жмурится котярой на солнцепеке.
Нет, Охальчук не стал его возбуждать, учли добровольное возвращение в часть и ограничились дисциплинарным внушением. Кроме того, солдат не имеет взысканий.
Военпрокурор задумался, но тут принесли пулярку, которая еще сладко рыжела от жара духовки, и судьба Кукина укатилась колобком в даль бездонного времени: я от бабушки ушел, от зайца ушел, от волка ушел, а от тебя, смерть, и подавно уйду.
Отрезание рук и фантом свободы
Кожа покрывается струпьями и розоватыми пятнами, которые издают слабый запах резеды, при нажатии пальцем они выделяют сукровицу. Наконец, наступает момент, когда при желании можно отломить палец на руке, словно засохшую ветку, и больному будет не больно.
Цезарий Гейстермахский. Описание проказы
Перечитав все выше написанные главки, я заметил, что автор в биографическом тексте выглядит как-то уж слишком пристойно, как отглаженные генеральские брюки с кровавым лампасом, и хотя, надеюсь, я никогда подлецом не был, все ж таки есть один мучительный эпизод, который (не без колебаний) я решил кинуть в паровозную топку своего мемуара.
Поделимся спасительным чувством стыда.
Так вот, среди моих тогдашних обязанностей была одна (ведь чуть не забыл, чтобы не вспомнить!) неприятная обуза присутствовать при досмотре дежурным старшим офицером посылок, поступающих в зону. Но так как получение и неполучение посылок было инструментом воспитания, то посылки получали буквально единицы из солдат переменного состава, и едва ли больше пяти-шести раз за два года исполнял я роль таможенника.
В присутствии получателя посылка выставлялась на стол в помещении КПП, караульный сержант брал в руки ломик и яро взламывал крышку. Содержимое вываливалось на обозрение и перетряхивалось. Искали запрещенные к передаче наркотики, спиртное и, главное, деньги. Кусок мыла резался ножом. Швы присланной майки тщательно щупались пальцами, но самым ужасным было обычное решение дежурного офицера разломать все до одной сигареты и превратить пачки в кучу табачной трухи.
Скудные посылки могли многое нашептать зоркому сердцу... в них была наивность пионерских новогодних подарков моего детства: парочка мандаринок, кулек конфет, чаще "подушечек", слипшихся в карамельную горку, что еще? Носки, конверты для писем, шариковая ручка (подлежит изъятию!), консервы с килькой в томате (вскрыть!) и прочая смиренная бедность.
Так вот, в тот холодный декабрьский денек накануне Нового года я досматривал посылки единолично без дежурного офицера и, признаюсь, не проявлял никакого рвения в обыске. Я не дал команды взламывать сигареты и кромсать ножами консервы (ну кто и каким образом станет прятать деньги в банку с частиком?) и скорее ради проформы взял в руки теплые шерстяные перчатки и так же машинально приложил их к руке. Я носил кожаные из мягкой чернильной лайки, офицерские, но для морозной уральской зимы они не годились, а годились как раз вот такие пухлые, теплые пирожки для рук, с опушкой.
Мой жест был тут же замечен бедным солдатиком, который стоял навытяжку в ожидании минуты, когда кончится шмон:
- Берите себе, товарищ лейтенант, - сказал он, обреченно улыбнувшись.
- Нет, нет... - буркнул я, продолжая тем временем жадновато тискать обновку и запихивать руку в теплую норку.
- В самый раз, товарищ лейтенант, - одобрил мой выбор еще и сержант, проводивший досмотр.
- Точно в самый раз, - обреченно поддакнул солдатик.
В этом подначивании офицера совершить малую подлость не было ни умысла, ни даже желания, а только лишь тоскливая машинальность холуйства, тусклая копоть общей неволи скованных одной цепью рабов и надсмотрщиков.
Но тем более мне - гурману, блин - не пристало клевать столь дохлого червяка.
Однако...
- Тут еще одна пара, - сказал солдатик, показывая рукой на еще пару перчаток, но явно похуже, и... наш герой дрогнул. Сунув воровски перчатки в карман шинели, я продолжил досмотр, но моральное поле мгновенно переменилось, солдатик встал более вольно, сделал полшага к столу и хотя по-прежнему не касался вещей, но смотрел за шмоном уже с большей пристальностью, чем минуту назад, а сержант, наоборот, явно умерил свой пыл и, ткнув рукой для проформы в углы ящика, громко объявил, что посылка "чистая", и сообщнику-лейтенанту пришлось кивком закрепить эту мгновенную сделку с совестью.
В отвратительном настроении я вернулся из части в свой домик на курьих ножках в новых перчатках, о, как только я натянул их на пальцы, стало ясно, что они не фабричные, а домашние. Нежно связанные матерью для сына, бедствующего в оковах узилища, без узелков, плотные и жаркие, они буквально жгли мне руки. И, как видите, чувство стыда тенью от лодки Харона благополучно переплыло вместе со мной через темные воды тридцати лет, и до сих пор паутина ожога покрывает руки автора.
Переведем дух.
Росская муза чрезвычайно брезглива.
Отпрянув от подлости художника, она улетает со склона Парнаса розгой Кастальского ручья в небесные дали как китайский дракон, после чего склон разом становится гол без ряби цветов и тени пчелиных жужжаний, и рот аэда забивается до самых гланд горстью песка.
Сегодня ситуация стала еще строже.
Двадцатый век проявил к творцу невероятное пристрастие, ты должен быть нравственно одарен! Прежде такое не требовалось, и Оскар Уайльд вполне справедливо мог заявить, что отравитель может статься вполне приличным писателем и смерть невинного от яда, принятого из писательских рук, ни в коем случае не может быть аргументом против качества прозы отравителя.
Освенцим все отменил. Грозная фраза Теодора Адорно, написанная огненными буквами ("После Освенцима никакая поэзия в принципе невозможна"), взыскует к еще большей пристрастности к сердцу поэта и подобных ему:
ты должен быть нравственно гениален.
Вот приговор последнего времени.
Он окончательный и обжалованию не подлежит.
Еще не понимая, что руки отрублены мистическим лезвием, не догадываясь, что пишу, зажав карандаш зубами, как Николай Островский, я уже с ужасом взирал на осколки, в которые стал на глазах превращаться роман о моралисте.
Я долго мучился, не зная как избавиться от проклятых перчаток (хотя, наверное, с неделю обувал в перчатки свои копыта, потом пихнул в ящик)... Выход нашло пьяное сердце, возвращаясь с какой-то городской попойки на городской вокзал катить в Бишкиль... Я шел по улице и вдруг заметил краем глаза несколько горящих полуподвальных окон, за которыми проступали пятна убогой жизни: марлевые занавесочки на протянутой нитке, усталая вата на подоконнике, украшенная к Новому году осколками битых елочных игрушек (красота поневоле), пожалуй, здесь будут рады любому подарку, подумал я и, сдернув офицерские перчатки, присел на корточки перед раскрытой форточкой, кинул пару вглубь комнаты на пол и поспешно ретировался. Как приятно было шагать по морозу с голыми пальцами...
Как всегда, неприятности приходят с курьером из штаба: сначала бег по снежному насту, затем стук солдатских сапог по крыльцу, следом барабанная дробь кулаком по двери, и вот я уже стою в очереди к стойке регистрации аэропорта, с авиабилетом до Перми в руках. Там послезавтра начинается закрытый политический процесс над Воробьевым и Веденеевым, по которому я прохожу свидетелем. В случае неявки, грозит повестка в кармане моего кителя, мне будет то-то и то-то. Впрочем, несмотря на досады политического фарса, я рад возможности слетать за счет СССР домой, обнять мать, выпить с друзьями красного сухого вина, не известного в армии, снять форму и облачиться в гражданский костюм, но...
Но в аэропорту, когда я уже прошел регистрацию и шагал в сторону выхода к летному полю, тревожный радиоголос объявил, что гражданина меня, вылетающего рейсом таким-то в Пермь, просят пройти к справочному бюро. Ага! Госбезопасность передумала отправлять свидетеля К. на процесс, - ну и фиг с вами, - иду в зал ожиданий, где попадаю в фальшивые объятья капитана Самсоньева.
Что стряслось? Иронизирую я по поводу реприманда. Скончались присяжные заседатели?
Капитан морщится: лейтенант, всему свое время.
Мы выходим к стоянке такси, где нас поджидает черная гэбэшная "Волга" с шофером, и мчим обратно в город.
Тут надо сделать одно пояснение: попав в объятия госбезопасности, - вот уже третий год, - я был почти равнодушен к собственной участи.
Процесс? Черт с вами, пусть будет процесс.
Армия? Черт с вами, пусть будет армия.
Дисбат? Черт с вами, суки, пусть будет дисбат.
Посадили в самолет? Сняли с самолета? Повезли? А ни фига.
Эта азиатская черта гадливой покорности к собственной участи необъяснима и для русского читателя неинтересна.
Мы ленивы и нелюбопытны, чертыхался Пушкин. В первую очередь к самим себе.
Сказать ли?
С другой стороны, порой мне льстит внимание КГБ к моей персоне, так частная жизнь становится поводом для истории.
Мы выруливаем на автостраду и через полчаса быстрой езды попадаем в любимый ресторан политической полиции того времени "Южный Урал" на первом этаже одноименной гостиницы. Здесь хорошо отлажена система прослушки контрольных мест. Самсоньев сетует на голод, усаживается за резервированный столик, с которого официант из сексотов мигом смахивает табличку "столик заказан".
Как всегда, товарищ капитан?
Как всегда, а моему визави лейтенанту дайте наше меню.
Мне вручают меню для своих, загримированное под комплексный обед с копеечными ценами.
Блины с икрой - 1 рубль 16 коп., то есть и тогда бесплатно.
Берите все, чего душа пожелает, командировка отменяется, гуляем.
И все-таки, объясните зигзаг удачи? Настаиваю я, мельком листая меню, где горят рекламным неоном марки вин и коньяка.
Все просто, отнекивается Самсоньев. Голос Америки выдал в эфире дату начала процесса, а такие точные вещи у нас не любят. Где-то случилась утечка информации, и Москва, наложив в штаны, перенесла процесс с зимы на осень.
Вы никому не звонили?
Товарищ капитан, отрезвитесь коньячком, о начале процесса я узнал сегодня утром. В штабе мне вручили предписание и не дали даже собрать вещи, в город доставили на штабной машине, а в аэропорту ваш усатый сотрудник вручил мне билет. С меня глаз не спускали. Вон он, кстати, случайно сидит за столиком у эстрады. Только усы отклеились. Поздоровайтесь. Позвонить в Нью-Йорк я бы никак не успел, да и не знаю номера телефона.
Голос Америки ведет пропаганду на Россию не из Нью-Йорка, из Вашингтона, заметил Самсоньев и, поглядев в сторону усача, покачал головой: эх, Вася, Вася...
Тут я, пожалуй, впервые раздраженно высказал вслух капитану госбезопасности то, что он, наверное, понимал и без меня (вот эта тирада):
Товарищ капитан, не скрою, я был удивлен, увидев, что в органах мало дураков. Это большинство "недураков", и вы в том числе, не можете не понимать, что вся антисоветчина нашей пермской компании не стоит и выеденного яйца. Мне решительно наплевать на природу политического устройства России, и, как Теннесси Уильямс, я готов повторить, пусть будет по утрам чашка кофе со сливками, остальное не важно. Почти не важно.
Меня всего лишь не устраивает кич совискусства, культурная диета пятнадцати старичков, которые по старости вынуждены есть манную кашу и репу из Репина. Но почему заодно с ними мы все на диете? Госбезопасность - это молодость партии, взявшей власть. Сегодня молодость террора выродилась в карантин геронтократии. Ее цель одна - лечить старческие болезни и простатит идеалов. Ее цель - производить фантомы страха и точить лясы об опасности, которой нет, потому что общество приспособилось к власти. Как? Очень просто. Общество отказалось от общественного мнения.
Но вам этот молчаливый уговор против шерсти. Выходит, что особой потребности в органах нет? Но работающая машина должна обеспечить себя работой. Что делать? Спрос рождает предложение. И госбезопасность выдумывает маленькие опасности.
Ой, вот тут больно!
Так болит отрезанная нога у безногого. Известный обман чувств в медицине. Отпилив себе голову в 37-м году, партия мучается от мигрени. Вот почему каждый антисоветчик у вас на вес золота. Он придает смысл аппарату. С тех пор как я попал под колпак КГБ, я стал китайским мандарином. Сколько денег и сил ухлопано на то, чтобы холить мою гордыню. Подслушивать. Вскрывать почту. Писать отчеты. Снимать с самолета. Кормить деликатесами за полцены. Писать с героя полотно "арест пропагандиста". Очнитесь, очковтиратели партии. Я всего лишь любопытствующий читатель, из которого сделали слабительное для Политбюро.
(Сегодня мне понятно - ты был опасен лишь тем, что был молод. Всего лишь молод.)
Пауза.
Мой визави, обмакнув в горчицу узкую ложечку из серебра, полирует янтарной горечью пласты буженины. Я невольно вспоминаю шутку капитана Бакрадзе над лысым майором Пьялко: пока тот пьяно дремал, уложив башку на стол в ресторане, ему обмазали плешь горчицей. Во как вчера перебрал, говорил он утром, показывая пузыри на лысине.
Это все? Спрашивает Самсоньев.
Нет, не все, горячится молодой лейтенант.
Ну, скажите мне, товарищ капитан, зачем лучшие умы секретных НИИ бьются над созданием новой слезоточивой гранаты, которую уже нельзя будет схватить рукой и бросить обратно в шеренги солдат? Теперь она будет вращаться вокруг оси, разбрасывая газ, и при этом раскаляться докрасна от горения бертолетовой соли.
Какие демонстрации призвана разгонять такая граната?
Где эти толпы? Где шеренги?
Где испытали на практике первый неудачный образец? Кто тот пролетарий, который поднял первым антисоветский булыжник? На кой черт вам планы по захвату восставших заводов. Очнитесь! Братцы, да вы начитались "Аэлиты" Толстого. Только мы не на Марсе.
Поймите, в СССР не может быть идейных восстаний, только колбасные бунты. У нас нет пролетариата. Никакое рабочее сопротивление в принципе невозможно, только саботаж. Но саботаж - это и есть природа социалистического труда по формуле: вы делаете вид, что платите, мы делаем вид, что работаем.
Но инерция набрана, и раз сопротивления нет, машина КГБ создает видимость сопротивления. Поверьте, психически коммунизм давно построен. Реальность глубоко засекречена. Счастье давно для всех обязательно. И знаете, кто самый страстный помощник в этом самообмане? Народные массы. Они лягут костьми, чтобы пожар идеалов кормил мильон носов сладким духом конфетной фабрики. Вот миллионы ваших клевретов. Армия спящих конфетных оберток.
Может быть, вы вспомните про интеллигенцию?
Не мне вам говорить, - новой русской интеллигенции глубоко насрать на чаяния спящих, революция кончилась разводом народной элиты с массами.
Капитан ответил не сразу, сначала сладко затянулся дымком, глотнул коньячка, пожевал маслину, надетую на кончик серебряной вилки, и холодно, чем холоднее, тем сильней обжигает лед, - заметил:
Вы опасны вовсе не тем, что делаете, тут ваша правда, органы прилгнули, и уж вовсе не тем, о чем думаете. Ваш ум, лейтенант, прихотлив и большинству непонятен, а интересы слишком экзотичны. Вы русский ананас. А, как известно, в России они не растут.
Но вы производите впечатление на дураков. А вот этого мы вам не позволим.
И тут я понял, - он проговорился, мой рабочий стол в домике давным-давно и не раз обшарен, страницы сфотографированы, и капитану известно название романа, который я принимаюсь писать:
"Корабль дураков"!
Как он, наверное, высовывал язык, читая вот это...
Хертогенбос.
Гильом Ворагинский в Рим кардиналу Барбелли:
Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Ваше святейшество, наш верный слуга подмастерье Ян Масс сообщил мне на исповеди, что в ночь на праздник Усекновения главы Иоанна Предтечи был разбужен мастером, который велел ему взять фонарь и следовать за собой к берегу Аа, где молча стояли, пока вдали не показался черный корабль без огней, который шел против течения кормой вперед.
Мастер Босх велел подмастерью посигналить огнем фонаря, и корабль пристал к берегу. Помолившись Пречистой, Ян Масс последовал за злодеем на палубу, после чего корабль сразу отчалил, на палубе взору гостей предстала адская картина: гробы с мертвыми ростовщиками со снятыми крышками. У каждого мертвеца на голове сидело по жабе, которая вынимала монеты из кошелька покойника и вкладывала в сердце, а черт в образе эфиопа в белой чалме сидел на капитанском мостике и тщательно записывал, сколько монет проглотили сердца менял. Когда монеты переставали влезать, эфиоп давал жабам команду вкладывать золото в зубы покойников.
Увидев живописца, эфиоп поклонился ему, словно старшему, а мастер Босх велел подмастерью освещать жабу на голове мертвеца, пока он рисовал углем ее гадкую рожу на бумаге.
Тут жаба прыгнула на голову Ян Масса, и он чуть не испустил дух, и очнулся в хлеву оттого, что свинья стала тыкать рылом в его живот.
Нужны ли еще доказательства отпадения вероотступника от Господа и предания его огню инквизиции?
Бишкиль.
Забежим вперед.
Поняв, что мой стол ограблен, а наброски романа прочитаны (с ликованием прочитаны: ну и писака, ни слова правды! ни полслова о жизни!), я, вернувшись в гарнизон, в припадке досады сорвал со стены своего офицерского домика репродукцию "Корабля..." из "Огонька" и чуть было не запустил лист бумаги в раскрытую печку. Зима 1972 года была хоть и полна солнцем, но холодна, и огонь жадно корчил рожи из топки, подначивал: ну бросай, бросай, или слабо?
Я помедлил и вернул репродукцию осиротевшему гвоздику.
В Лувре, стоя перед "Кораблем дурней", я вспомнил тот юношеский порыв разодрать и сжечь Иеронима в далекой уральской дыре на краю Европы.
Переведем дыхание.
До Лувра я не видел воочию ни одной картины Босха в подлиннике.
И вот что удивительно - первым оригиналом стал именно "Корабль дураков", который дал рабочее название задуманному роману о Босхе и какой был моим ветреным оконцем в средневековье долгих два года уральской ссылки в судьбу. С понятным трепетом всех жилок замер я у картины, которая излучала волнение первой любви, потому что "Корабль дураков" была вдобавок еще и первой увиденной мной вообще репродукцией Босха, самым-самым первым впечатлением о художнике. И хотя сегодня мне ближе босхианский шедевр видений "Сад земных наслаждений" из Прадо или гениальное "Несение креста" в Генте, мой первый восторг провинциального юноши виноградной улиткой прилепился как раз к этой лозе.
Чуть мокрым взглядом свидания, через тридцать лет после юности я блаженно вглядывался в вертикальную доску на луврской стене, благо кошмарная очередь к Моне Лизе осталась в крыле Denon, а здесь, в залах, отданных Северному Возрождению, на втором этаже крыла Richelieu, было безлюдно...
Это уже как наркотик. И переживается здесь не бытие, а чары бытия. Но это не вульгарное животное упоение плотью, а наслаждение временем. Смакование того отрезка бытия, который тебе отпущен от рождения. Смакование смертного часа. Именно часа, потому что линейное время сжимается силой услады в интенсивность мгновения, в точку.
Если вспомнить правило Оккама - "не умножай сущности сверх необходимого", - то и храм, и фильм, и книга, и театр, и музыкальное произведение и все прочие виды искусства - это только отрезки наслаждения временем, в котором тебя нет (или почти нет).
Есть один страшненький опыт над крысой, которую подключали к электроду, вживленному в сизый, как сирень, мозг грызуна, прямиком в центр удовольствий. Нажимая лапой педаль, крыса получала электрическую дозу оргазма.
Так вот, она нажимала педаль тысячи и тысячи раз, отбегая едва ли на миг, чтобы напиться... пока не падала замертво.
Появление мексиканских сериалов породило новый феномен существования мягкую наркоманию мыльных опер. Миллионы домохозяек живут от серии к серии..
В чем же смысл этой неистовой страсти?
Все в том же - не жить собственной жизнью. Мы желаем жить там!
Не побираться в закоулках своей обыкновенной судьбы, не плутать в стареющем теле, а снова и снова проживать судьбу без себя, вне собственной участи, в молодом теле, в пространстве яркой любви.
И я не буду бросать камень в это желание отвергнуть себя ради сериала "Богатые тоже плачут". И у этой тяги есть святое право на жизнь, есть.
Моя милая матушка на мой вопрос - почему она плачет над богатыми куклами? - ответила:
с бедными я плакать не хочу.
Вот гениальный секрет Голливуда, открытый милой мамой. Вот, читатель, тайна сладости небытия наяву, раскрытая дорогой мамочкой всего лишь тремя словами, царствия ей небесного... (пишу я эти строки как раз в первую годовщину ее смерти в ночь на среду 29 января 2003 года).
Вот ключи от бездны в руке Ангела, стоящего левой ногой на Синае, а правой на море против Патмоса.
К чему я клоню?
А к тому, что виртуальное чудовище инобытия начинает всплывать со дна вселенной, чтобы проглотить людской род. Еще один век генетики или техногенетики - и человек сможет проживать жизнь на уровне чипа, подключенного к виртуальной реальности. И уверяю вас, в этом развитии общества нет никакой бесчеловечности и дегуманизации.
Второй вариант - реальная судьба в режиме реального времени.
Эту участь выберут единицы, те святые, которые будут творить программное счастье для спящего миллиарда.
И все же наиболее вероятен третий путь - смесь двух форм бытия реальной и воображаемой. Симбиоз возможного и невозможного.
С точки зрения блага, такой мир вполне морален: ведь счастливость каждого человека - цель цивилизации; счастье людей - радость богов.
Что дальше?
Вымысел окончательно отменит все бытие. Виртуальный праздник суггестий упраздняет тип цивилизации живущих в реальном времени.
Возникает нана цивилизация свернутого типа размером с микроны.
Мир абсолютно изменится.
В ходе такой жизни будут сформированы новые духовные ценности, о сути которых можно только смутно догадываться и контур которых громоздится Парнасом закатного облака над линией моря.
Конечно, потребности и такого рода цивилизации-крысы будут нуждаться в формах реального времени - нечто вроде выхода в открытый космос для починки солнечной батареи.
Тяжелый труд в обычной размерности станет величайшей ценностью. Имена трех-пяти рабочих станут фараонами мира.
Что дальше?
Пока мы говорили только о бесконечных точках входа в текст бытия. Но, увы, в схеме, которую мы заявили вначале, есть не только точка входа в текст, но и точка выхода из него. А она только одна-единственная на миллион включений.
Тут будут проблемы.
Отменить идею выхода, проигнорировать сам принцип прерывности пространства и времени невозможно. Следовательно, перед чип-обществом встанет реальная проблема - довериться ли смерти, а значит, неизвестности (или Богу), или выбрать бессмертие, где финиш уходит в даль дурной бесконечности. Сначала все выберут бесконечную жизнь.
Постепенно смерть станет самым острым блюдом бессмертного мира.
Сначала тех, кто выберет смерть, будет немного, как сегодняшних самоубийц. Но духовное развитие рода людского достигнет столь высокого уровня, что душ, уходящих к небу и Богу, будет становиться все больше и больше.
В конце концов, человечество эльфов выберет смерть, то есть идеальное воплощение отсутствия.
Книга захлопнется.
Благодарной слезой мегаполис капнет из чашечки нарцисса в зеркало, и по воде разойдутся лишь круги сожаления.
Кап...
Ку-ку, отпоет канувший мир кукушка Оскара Уайльда.
Вот куда увлек меня силою лжи проклятый враль Кукин!
Но вернемся на гауптвахту дисбата.
Помедлив (подражание Пилату), я сказал помертвевшему пленнику:
Черт тебе судья, Кукин, только не я!
И не тебя мне жаль, а твою мать Кукину...
Но!
Хотя, если быть честным до конца, ни мать, ни уж тем более сына мне было почти что не жаль, я всего лишь побрезговал низким чувством мелочной мести. Моральная неуязвимость перед собственным самосудом была мне намного дороже, я не хотел давать повода для малейших угрызений совести. Как часто всего лишь брезгливость становится опорой моральных поступков. А для эстета опора морали - это всего лишь физическое отвращение к близости с ближним. Идеальная чистота эгоизма была для меня выше сострадания. Я хотел смотреть на мир свысока и не ввязываться в подлости жизни.
Мстить несчастному парню за то, что он мне налгал? Резать серебряным ножом для бумаги "верже" пайку хлеба? Будет! С зека хватит неволи.
Я вызвал охрану и отправил Кукина обратно в камеру, где он просидел трое суток и благополучно (ирония - пища денди) вернулся в зону, я скрыл от комбата историю разоблаченной лжи.
Осталось последнее - объяснение с прокурором. Тут скрывать истину было невозможно, но Кукину чертовски повезло, я увидел Парнова в обеденный час в ресторанчике "Арктика", недалеко от прокуратуры и, пользуясь той вольностью бегущей по волнам девы, каковой обладает офицер-переменник, срок которого перевалил уже за хребет первого года службы и катится к финишу, я нахально подсел за столик, где полковник благосклонно уничтожал солянку, и ввинтил в паузу между ложками рассказ о том, как был высмеян жизнью.
Товарищ прокурор, вы угадали, наш златоуст из Златоуста похоронил живую мать.
Парнов доволен поркой филолога, который сам себя высек крапивой по голому заду, а еще больше удовлетворен тем, что его интуиция вкупе с буквализмом чиновника оказались на высоте.
Вы привезли дело?
Полковник жмурится котярой на солнцепеке.
Нет, Охальчук не стал его возбуждать, учли добровольное возвращение в часть и ограничились дисциплинарным внушением. Кроме того, солдат не имеет взысканий.
Военпрокурор задумался, но тут принесли пулярку, которая еще сладко рыжела от жара духовки, и судьба Кукина укатилась колобком в даль бездонного времени: я от бабушки ушел, от зайца ушел, от волка ушел, а от тебя, смерть, и подавно уйду.
Отрезание рук и фантом свободы
Кожа покрывается струпьями и розоватыми пятнами, которые издают слабый запах резеды, при нажатии пальцем они выделяют сукровицу. Наконец, наступает момент, когда при желании можно отломить палец на руке, словно засохшую ветку, и больному будет не больно.
Цезарий Гейстермахский. Описание проказы
Перечитав все выше написанные главки, я заметил, что автор в биографическом тексте выглядит как-то уж слишком пристойно, как отглаженные генеральские брюки с кровавым лампасом, и хотя, надеюсь, я никогда подлецом не был, все ж таки есть один мучительный эпизод, который (не без колебаний) я решил кинуть в паровозную топку своего мемуара.
Поделимся спасительным чувством стыда.
Так вот, среди моих тогдашних обязанностей была одна (ведь чуть не забыл, чтобы не вспомнить!) неприятная обуза присутствовать при досмотре дежурным старшим офицером посылок, поступающих в зону. Но так как получение и неполучение посылок было инструментом воспитания, то посылки получали буквально единицы из солдат переменного состава, и едва ли больше пяти-шести раз за два года исполнял я роль таможенника.
В присутствии получателя посылка выставлялась на стол в помещении КПП, караульный сержант брал в руки ломик и яро взламывал крышку. Содержимое вываливалось на обозрение и перетряхивалось. Искали запрещенные к передаче наркотики, спиртное и, главное, деньги. Кусок мыла резался ножом. Швы присланной майки тщательно щупались пальцами, но самым ужасным было обычное решение дежурного офицера разломать все до одной сигареты и превратить пачки в кучу табачной трухи.
Скудные посылки могли многое нашептать зоркому сердцу... в них была наивность пионерских новогодних подарков моего детства: парочка мандаринок, кулек конфет, чаще "подушечек", слипшихся в карамельную горку, что еще? Носки, конверты для писем, шариковая ручка (подлежит изъятию!), консервы с килькой в томате (вскрыть!) и прочая смиренная бедность.
Так вот, в тот холодный декабрьский денек накануне Нового года я досматривал посылки единолично без дежурного офицера и, признаюсь, не проявлял никакого рвения в обыске. Я не дал команды взламывать сигареты и кромсать ножами консервы (ну кто и каким образом станет прятать деньги в банку с частиком?) и скорее ради проформы взял в руки теплые шерстяные перчатки и так же машинально приложил их к руке. Я носил кожаные из мягкой чернильной лайки, офицерские, но для морозной уральской зимы они не годились, а годились как раз вот такие пухлые, теплые пирожки для рук, с опушкой.
Мой жест был тут же замечен бедным солдатиком, который стоял навытяжку в ожидании минуты, когда кончится шмон:
- Берите себе, товарищ лейтенант, - сказал он, обреченно улыбнувшись.
- Нет, нет... - буркнул я, продолжая тем временем жадновато тискать обновку и запихивать руку в теплую норку.
- В самый раз, товарищ лейтенант, - одобрил мой выбор еще и сержант, проводивший досмотр.
- Точно в самый раз, - обреченно поддакнул солдатик.
В этом подначивании офицера совершить малую подлость не было ни умысла, ни даже желания, а только лишь тоскливая машинальность холуйства, тусклая копоть общей неволи скованных одной цепью рабов и надсмотрщиков.
Но тем более мне - гурману, блин - не пристало клевать столь дохлого червяка.
Однако...
- Тут еще одна пара, - сказал солдатик, показывая рукой на еще пару перчаток, но явно похуже, и... наш герой дрогнул. Сунув воровски перчатки в карман шинели, я продолжил досмотр, но моральное поле мгновенно переменилось, солдатик встал более вольно, сделал полшага к столу и хотя по-прежнему не касался вещей, но смотрел за шмоном уже с большей пристальностью, чем минуту назад, а сержант, наоборот, явно умерил свой пыл и, ткнув рукой для проформы в углы ящика, громко объявил, что посылка "чистая", и сообщнику-лейтенанту пришлось кивком закрепить эту мгновенную сделку с совестью.
В отвратительном настроении я вернулся из части в свой домик на курьих ножках в новых перчатках, о, как только я натянул их на пальцы, стало ясно, что они не фабричные, а домашние. Нежно связанные матерью для сына, бедствующего в оковах узилища, без узелков, плотные и жаркие, они буквально жгли мне руки. И, как видите, чувство стыда тенью от лодки Харона благополучно переплыло вместе со мной через темные воды тридцати лет, и до сих пор паутина ожога покрывает руки автора.
Переведем дух.
Росская муза чрезвычайно брезглива.
Отпрянув от подлости художника, она улетает со склона Парнаса розгой Кастальского ручья в небесные дали как китайский дракон, после чего склон разом становится гол без ряби цветов и тени пчелиных жужжаний, и рот аэда забивается до самых гланд горстью песка.
Сегодня ситуация стала еще строже.
Двадцатый век проявил к творцу невероятное пристрастие, ты должен быть нравственно одарен! Прежде такое не требовалось, и Оскар Уайльд вполне справедливо мог заявить, что отравитель может статься вполне приличным писателем и смерть невинного от яда, принятого из писательских рук, ни в коем случае не может быть аргументом против качества прозы отравителя.
Освенцим все отменил. Грозная фраза Теодора Адорно, написанная огненными буквами ("После Освенцима никакая поэзия в принципе невозможна"), взыскует к еще большей пристрастности к сердцу поэта и подобных ему:
ты должен быть нравственно гениален.
Вот приговор последнего времени.
Он окончательный и обжалованию не подлежит.
Еще не понимая, что руки отрублены мистическим лезвием, не догадываясь, что пишу, зажав карандаш зубами, как Николай Островский, я уже с ужасом взирал на осколки, в которые стал на глазах превращаться роман о моралисте.
Я долго мучился, не зная как избавиться от проклятых перчаток (хотя, наверное, с неделю обувал в перчатки свои копыта, потом пихнул в ящик)... Выход нашло пьяное сердце, возвращаясь с какой-то городской попойки на городской вокзал катить в Бишкиль... Я шел по улице и вдруг заметил краем глаза несколько горящих полуподвальных окон, за которыми проступали пятна убогой жизни: марлевые занавесочки на протянутой нитке, усталая вата на подоконнике, украшенная к Новому году осколками битых елочных игрушек (красота поневоле), пожалуй, здесь будут рады любому подарку, подумал я и, сдернув офицерские перчатки, присел на корточки перед раскрытой форточкой, кинул пару вглубь комнаты на пол и поспешно ретировался. Как приятно было шагать по морозу с голыми пальцами...
Как всегда, неприятности приходят с курьером из штаба: сначала бег по снежному насту, затем стук солдатских сапог по крыльцу, следом барабанная дробь кулаком по двери, и вот я уже стою в очереди к стойке регистрации аэропорта, с авиабилетом до Перми в руках. Там послезавтра начинается закрытый политический процесс над Воробьевым и Веденеевым, по которому я прохожу свидетелем. В случае неявки, грозит повестка в кармане моего кителя, мне будет то-то и то-то. Впрочем, несмотря на досады политического фарса, я рад возможности слетать за счет СССР домой, обнять мать, выпить с друзьями красного сухого вина, не известного в армии, снять форму и облачиться в гражданский костюм, но...
Но в аэропорту, когда я уже прошел регистрацию и шагал в сторону выхода к летному полю, тревожный радиоголос объявил, что гражданина меня, вылетающего рейсом таким-то в Пермь, просят пройти к справочному бюро. Ага! Госбезопасность передумала отправлять свидетеля К. на процесс, - ну и фиг с вами, - иду в зал ожиданий, где попадаю в фальшивые объятья капитана Самсоньева.
Что стряслось? Иронизирую я по поводу реприманда. Скончались присяжные заседатели?
Капитан морщится: лейтенант, всему свое время.
Мы выходим к стоянке такси, где нас поджидает черная гэбэшная "Волга" с шофером, и мчим обратно в город.
Тут надо сделать одно пояснение: попав в объятия госбезопасности, - вот уже третий год, - я был почти равнодушен к собственной участи.
Процесс? Черт с вами, пусть будет процесс.
Армия? Черт с вами, пусть будет армия.
Дисбат? Черт с вами, суки, пусть будет дисбат.
Посадили в самолет? Сняли с самолета? Повезли? А ни фига.
Эта азиатская черта гадливой покорности к собственной участи необъяснима и для русского читателя неинтересна.
Мы ленивы и нелюбопытны, чертыхался Пушкин. В первую очередь к самим себе.
Сказать ли?
С другой стороны, порой мне льстит внимание КГБ к моей персоне, так частная жизнь становится поводом для истории.
Мы выруливаем на автостраду и через полчаса быстрой езды попадаем в любимый ресторан политической полиции того времени "Южный Урал" на первом этаже одноименной гостиницы. Здесь хорошо отлажена система прослушки контрольных мест. Самсоньев сетует на голод, усаживается за резервированный столик, с которого официант из сексотов мигом смахивает табличку "столик заказан".
Как всегда, товарищ капитан?
Как всегда, а моему визави лейтенанту дайте наше меню.
Мне вручают меню для своих, загримированное под комплексный обед с копеечными ценами.
Блины с икрой - 1 рубль 16 коп., то есть и тогда бесплатно.
Берите все, чего душа пожелает, командировка отменяется, гуляем.
И все-таки, объясните зигзаг удачи? Настаиваю я, мельком листая меню, где горят рекламным неоном марки вин и коньяка.
Все просто, отнекивается Самсоньев. Голос Америки выдал в эфире дату начала процесса, а такие точные вещи у нас не любят. Где-то случилась утечка информации, и Москва, наложив в штаны, перенесла процесс с зимы на осень.
Вы никому не звонили?
Товарищ капитан, отрезвитесь коньячком, о начале процесса я узнал сегодня утром. В штабе мне вручили предписание и не дали даже собрать вещи, в город доставили на штабной машине, а в аэропорту ваш усатый сотрудник вручил мне билет. С меня глаз не спускали. Вон он, кстати, случайно сидит за столиком у эстрады. Только усы отклеились. Поздоровайтесь. Позвонить в Нью-Йорк я бы никак не успел, да и не знаю номера телефона.
Голос Америки ведет пропаганду на Россию не из Нью-Йорка, из Вашингтона, заметил Самсоньев и, поглядев в сторону усача, покачал головой: эх, Вася, Вася...
Тут я, пожалуй, впервые раздраженно высказал вслух капитану госбезопасности то, что он, наверное, понимал и без меня (вот эта тирада):
Товарищ капитан, не скрою, я был удивлен, увидев, что в органах мало дураков. Это большинство "недураков", и вы в том числе, не можете не понимать, что вся антисоветчина нашей пермской компании не стоит и выеденного яйца. Мне решительно наплевать на природу политического устройства России, и, как Теннесси Уильямс, я готов повторить, пусть будет по утрам чашка кофе со сливками, остальное не важно. Почти не важно.
Меня всего лишь не устраивает кич совискусства, культурная диета пятнадцати старичков, которые по старости вынуждены есть манную кашу и репу из Репина. Но почему заодно с ними мы все на диете? Госбезопасность - это молодость партии, взявшей власть. Сегодня молодость террора выродилась в карантин геронтократии. Ее цель одна - лечить старческие болезни и простатит идеалов. Ее цель - производить фантомы страха и точить лясы об опасности, которой нет, потому что общество приспособилось к власти. Как? Очень просто. Общество отказалось от общественного мнения.
Но вам этот молчаливый уговор против шерсти. Выходит, что особой потребности в органах нет? Но работающая машина должна обеспечить себя работой. Что делать? Спрос рождает предложение. И госбезопасность выдумывает маленькие опасности.
Ой, вот тут больно!
Так болит отрезанная нога у безногого. Известный обман чувств в медицине. Отпилив себе голову в 37-м году, партия мучается от мигрени. Вот почему каждый антисоветчик у вас на вес золота. Он придает смысл аппарату. С тех пор как я попал под колпак КГБ, я стал китайским мандарином. Сколько денег и сил ухлопано на то, чтобы холить мою гордыню. Подслушивать. Вскрывать почту. Писать отчеты. Снимать с самолета. Кормить деликатесами за полцены. Писать с героя полотно "арест пропагандиста". Очнитесь, очковтиратели партии. Я всего лишь любопытствующий читатель, из которого сделали слабительное для Политбюро.
(Сегодня мне понятно - ты был опасен лишь тем, что был молод. Всего лишь молод.)
Пауза.
Мой визави, обмакнув в горчицу узкую ложечку из серебра, полирует янтарной горечью пласты буженины. Я невольно вспоминаю шутку капитана Бакрадзе над лысым майором Пьялко: пока тот пьяно дремал, уложив башку на стол в ресторане, ему обмазали плешь горчицей. Во как вчера перебрал, говорил он утром, показывая пузыри на лысине.
Это все? Спрашивает Самсоньев.
Нет, не все, горячится молодой лейтенант.
Ну, скажите мне, товарищ капитан, зачем лучшие умы секретных НИИ бьются над созданием новой слезоточивой гранаты, которую уже нельзя будет схватить рукой и бросить обратно в шеренги солдат? Теперь она будет вращаться вокруг оси, разбрасывая газ, и при этом раскаляться докрасна от горения бертолетовой соли.
Какие демонстрации призвана разгонять такая граната?
Где эти толпы? Где шеренги?
Где испытали на практике первый неудачный образец? Кто тот пролетарий, который поднял первым антисоветский булыжник? На кой черт вам планы по захвату восставших заводов. Очнитесь! Братцы, да вы начитались "Аэлиты" Толстого. Только мы не на Марсе.
Поймите, в СССР не может быть идейных восстаний, только колбасные бунты. У нас нет пролетариата. Никакое рабочее сопротивление в принципе невозможно, только саботаж. Но саботаж - это и есть природа социалистического труда по формуле: вы делаете вид, что платите, мы делаем вид, что работаем.
Но инерция набрана, и раз сопротивления нет, машина КГБ создает видимость сопротивления. Поверьте, психически коммунизм давно построен. Реальность глубоко засекречена. Счастье давно для всех обязательно. И знаете, кто самый страстный помощник в этом самообмане? Народные массы. Они лягут костьми, чтобы пожар идеалов кормил мильон носов сладким духом конфетной фабрики. Вот миллионы ваших клевретов. Армия спящих конфетных оберток.
Может быть, вы вспомните про интеллигенцию?
Не мне вам говорить, - новой русской интеллигенции глубоко насрать на чаяния спящих, революция кончилась разводом народной элиты с массами.
Капитан ответил не сразу, сначала сладко затянулся дымком, глотнул коньячка, пожевал маслину, надетую на кончик серебряной вилки, и холодно, чем холоднее, тем сильней обжигает лед, - заметил:
Вы опасны вовсе не тем, что делаете, тут ваша правда, органы прилгнули, и уж вовсе не тем, о чем думаете. Ваш ум, лейтенант, прихотлив и большинству непонятен, а интересы слишком экзотичны. Вы русский ананас. А, как известно, в России они не растут.
Но вы производите впечатление на дураков. А вот этого мы вам не позволим.
И тут я понял, - он проговорился, мой рабочий стол в домике давным-давно и не раз обшарен, страницы сфотографированы, и капитану известно название романа, который я принимаюсь писать:
"Корабль дураков"!
Как он, наверное, высовывал язык, читая вот это...
Хертогенбос.
Гильом Ворагинский в Рим кардиналу Барбелли:
Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Ваше святейшество, наш верный слуга подмастерье Ян Масс сообщил мне на исповеди, что в ночь на праздник Усекновения главы Иоанна Предтечи был разбужен мастером, который велел ему взять фонарь и следовать за собой к берегу Аа, где молча стояли, пока вдали не показался черный корабль без огней, который шел против течения кормой вперед.
Мастер Босх велел подмастерью посигналить огнем фонаря, и корабль пристал к берегу. Помолившись Пречистой, Ян Масс последовал за злодеем на палубу, после чего корабль сразу отчалил, на палубе взору гостей предстала адская картина: гробы с мертвыми ростовщиками со снятыми крышками. У каждого мертвеца на голове сидело по жабе, которая вынимала монеты из кошелька покойника и вкладывала в сердце, а черт в образе эфиопа в белой чалме сидел на капитанском мостике и тщательно записывал, сколько монет проглотили сердца менял. Когда монеты переставали влезать, эфиоп давал жабам команду вкладывать золото в зубы покойников.
Увидев живописца, эфиоп поклонился ему, словно старшему, а мастер Босх велел подмастерью освещать жабу на голове мертвеца, пока он рисовал углем ее гадкую рожу на бумаге.
Тут жаба прыгнула на голову Ян Масса, и он чуть не испустил дух, и очнулся в хлеву оттого, что свинья стала тыкать рылом в его живот.
Нужны ли еще доказательства отпадения вероотступника от Господа и предания его огню инквизиции?
Бишкиль.
Забежим вперед.
Поняв, что мой стол ограблен, а наброски романа прочитаны (с ликованием прочитаны: ну и писака, ни слова правды! ни полслова о жизни!), я, вернувшись в гарнизон, в припадке досады сорвал со стены своего офицерского домика репродукцию "Корабля..." из "Огонька" и чуть было не запустил лист бумаги в раскрытую печку. Зима 1972 года была хоть и полна солнцем, но холодна, и огонь жадно корчил рожи из топки, подначивал: ну бросай, бросай, или слабо?
Я помедлил и вернул репродукцию осиротевшему гвоздику.
В Лувре, стоя перед "Кораблем дурней", я вспомнил тот юношеский порыв разодрать и сжечь Иеронима в далекой уральской дыре на краю Европы.
Переведем дыхание.
До Лувра я не видел воочию ни одной картины Босха в подлиннике.
И вот что удивительно - первым оригиналом стал именно "Корабль дураков", который дал рабочее название задуманному роману о Босхе и какой был моим ветреным оконцем в средневековье долгих два года уральской ссылки в судьбу. С понятным трепетом всех жилок замер я у картины, которая излучала волнение первой любви, потому что "Корабль дураков" была вдобавок еще и первой увиденной мной вообще репродукцией Босха, самым-самым первым впечатлением о художнике. И хотя сегодня мне ближе босхианский шедевр видений "Сад земных наслаждений" из Прадо или гениальное "Несение креста" в Генте, мой первый восторг провинциального юноши виноградной улиткой прилепился как раз к этой лозе.
Чуть мокрым взглядом свидания, через тридцать лет после юности я блаженно вглядывался в вертикальную доску на луврской стене, благо кошмарная очередь к Моне Лизе осталась в крыле Denon, а здесь, в залах, отданных Северному Возрождению, на втором этаже крыла Richelieu, было безлюдно...