Страница:
Пошевеливая веслом, Еропкин перебирал обиды, покуда не перебрал все. Под конец, уже в голос изругав землю Русскую, испил романеи и успокоился. Остатошный путь до Коломны душевно уже не куролесил. Плыл да плыл. Ловил рыбу на зорьках. По два раза на дню улов в костре пек либо в котелке уху варил. На четвертый день приплыл к устью речки Северки. До Коломны оставалось несколько верст. Но Коломна городок людный, незаметно мимо кремля в Оку не прошмыгнуть, и решил Еропкин в устье Северки дождаться темноты, а там уж припуститься на Коломну к Голутвину.
Пожевав рыбки печеной, раскинулся в лодке и уснул.
6
Проснулся, когда вечерняя зорька играла и вода в Северке пламенела. Тихо было. Лишь за тальником на берегу кузнечики стучали наперегонки, за Москвой-рекой в лугах покрикивала перепелка да на мелководье судак плескался - гонял плотву. На востоке из-за леса уже приподнялась ночь, выкинула в небо звездочку, и та, питаясь закатным огнем, крупнела и крупнела.
Первым делом Еропкин приложился к сулее, потом, свесившись за борт, парной водой ополоснул лико и только вознамерился отвязать чалку и взяться за весла, как по берегу топ-топ-топ - шажочки. Идет кто-то. Отмерит шагов с десяток - и замрет, еще отмерит - и опять затихнет, стало быть, ищет что-то либо место пригожее к отдыху выбирает.
Прянул Еропкин на дно лодки и дышать перестал. А с берега к нему обращенный голосок:
- Добрый человек, дай хлебца.
Голосок преслабый, но и предобрый, тоненький, вроде как ангельского напева, хотя чуток и дребезжит, будто бы колокольчик с трещинкой. Говаривают такими голосками древние старички, не утерявшие на склоне лет разум, укрепившиеся в нем, слово не за звон, а за вес ценящие.
Приподнялся Еропкин в лодке. Под ивой стоит монашек с посошком, ряска веревочкой препоясана, в лапотках, из-под скуфьи волоса седые, бородка по груди серебряными ручейками. Глазки же молодые, зоркие, бирюзовыми искорками постреливают.
- Нетути хлеба, сам который уж день рыбу жру, - сгрубил Еропкин.
- Ну дай рыбки.
- Ступай в лодку.
Бодренько монашек с берега к воде сошел. Ряску подобрав, на посох оперся, шагнул в лодку - лапотков не замочил. Уселся на корме - молча ждет рыбу. Еропкин дал. А тот постелил на скамью холстинку, рыбину на ней разломил, взял хвост, "Спаси Бог, человече", - поклонился и ну жевать. О себе ни слова и Еропкина ни о чем не спрашивает. Старик-старик, но вкушает достойно: споро, но не жадно, истово, но аккуратно, крошек на усах, на бороде не оставляет, косточки на холстинку кучкой складывает. Рыбину съел водицы из речки ладошкой зачерпнул, испил - капельки на ряску не уронил. Продребезжал голоском:
- Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ: не лиши нас и Небесного Твоего Царствия; но яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дал им, прииде и к нам, и спаси нас.
- У меня романея есть, - раздобрился Еропкин.
- То лишнее. Прошу и приемлю токмо чего не имею тела существования для. Пития же вон полна речка.
- То вода. Романея дух бодрит.
- Дух едино бодрит - Слово Божие, все остальное либо поддерживает, либо угнетает.
- А романея не от Бога? - залыбился Еропкин.
- Вестимо, от Бога. Но всем реку: не приемлите даже Божье, переятое из руци князя мира сего.
- От дьявола, что ли?
- От дьявола, - закивал монашек, - от дьявола.
- Так все пьют!
- Все, все. Болящий - пьет, гость со хозяевы - у праздничка. Здоровый же мужик в будний день у речки уже не пьет, но пьянствует. Слышишь рознь словес? Основа одна им есть - питие, но одно действо Божие определяет, другое - дьявольское. И слова сии тоже Богом посланы, дабы мы своих действ не путали.
Ни с того ни с сего разозлился Еропкин:
- Мне ни Бог, ни черт не надобны! Возжелал я, монах, свободным быть, сам по себе. И буду. Чтобы, значит, только от себя и себе во благо!
- Сам возжелал-то? - стрельнул бирюзовой искоркой из-под седой бровки монашек.
- Сам! - И с этим словом за сулею Еропкин и ну глотать.
- Сам так сам, - вздохнул монашек. - Только самому от себя жить такого Бог не дал роду людскому. А свобода... Ты от рожденья и по сю пору свободный.
- Как так? - спросил Еропкин, затыкая горлышко.
- Возжелал вот - выпил. А то - вон купеческий насад плывет; холщовая рубаха глянется - со мной сиди, в парче ходить желаешь - зарежь купчишку-то, свободно выбирать можешь.
- Я не тать, - набычился Еропкин. - Я как-никак воинский человек. Я зб морем надумал жить и служить честно. Но так: честно служу - по чести и плати мне.
- Воинский, говоришь? - вскинул бровки монашек.
- Истинно воинский, сын боярский.
- Во-оинский, - протянул монашек. Примериваясь к слову, вздохнул и, окунувши персты в ручеек бороды, бойко, совсем по-мирскому сказал: Воинский, а дурак, прости Господи.
- Я? - удивился Еропкин.
- А кто же?
- Да я...
- Что ты?
- Да я... - захлопал глазами, - да я в ертаульном полку... да там дураков не держат... Эх, отче, кабы не был ты иноком... я бы тебя за поруху чести, знаешь...
- Знаю, знаю, - закивал монашек. - Оно и точно дурак: старого человека не дослушав - драться. Ну-ко смирись! - прикрикнул.
И присмирел Еропкин. Было из-под скамьи сулею вынул, да тут же спрятал. Пальцами по вороту рубахи пробежал, расстегнул пуговку, выставил грудь прохладе.
- А крест где? - строго вопросил монашек.
- Тебе-то что? - зыркнул исподлобья Еропкин, ступни в воду скинул и ну их мыть, словно доселе неделю не разувался.
- Вот оно что-о! - протянул монашек. - А я-то думал, ты про Бога и про того - для красного словца.
- Не для словца. И отстань, отче. Поел рыбки, водицы испил - да и ступай по бережку.
- А в ладанке что? - не унимался монашек.
- Тебе-то зачем? Ну дукат.
- Дал кто?
- Дареный.
- И сулея?
- И сулея.
Тут уж монашек присмирел. Макая персты в текущие с подбородка серебряные ручейки, долго ли думал, коротко ли - Еропкин одну ступню вымыть успел, - а потом выдохнул:
- Ладно...
- Что "ладно"? - поинтересовался Еропкин, принимаясь за другую ступню.
- Поезжай зб море.
- Ты меня вроде как благословляешь?
- Я тебе, сын боярский, свободу даю.
- То-то, - победно ощерился Еропкин.
- Ладно, ладно, - отвердел взглядом монашек. - А может, все же одумаешься? Отъедешь зб море - чужая земля, чужие люди. Честно служить можно токмо своему народу, чужим честно служить - не выйдет. На родимой-то стороне ты честь сердцем меришь, а тамотко станешь мерить золотом, золото же - лукаво, не захочешь бесчестье сотворишь.
- Невнятно мне, - признался Еропкин.
- Станешь служить не тому, кто более прав, а тому, кто более даст.
И тут подскочил Еропкин, пятку из речки выхватил - монашка водой окропил, лодка - с боку на бок, чуть не перевернулась.
- Здесь, здесь я - честно?! - завопил так, что за Москвой-рекой перепелка поперхнулась. - То Смоленск ему, то Вильну, воюй, то за Курск дуром прись - городки руби. Он, видишь ли, всея Великия, Малыя и Белыя! Да мне что за дело?! Мне-то на кой Вильна сдалась? Я что с того имею? Шесть ран, да худой двор, да на дворе кол? Эко великое счастье! Пущай сам со бояры сражается. Свобода? Эх ты, старый дуралей! У нас тут токмо кошки свободно милуются, а людям, куда ни кинь, все клин: то царь, то митрополит, то поп, то воевода, этого не делай, того не смей - роздыху нет. Да еще служи, служи, служи. Тяглецам живется не в пример лучше воинского человека! Тем самое-то страшное что грозит? Правеж? А мне ежеден - смерть. И за страх мой мне шиш с маслом?! А ты, а ты... а тебе чего не сидится в монастыре? Знать, тоже от игумена сбег?
Раскричался Еропкин - кузнечики со страху побросали молотки, судак под корягу забился, а звездочка в сизом небе затрепетала. Только ночь ползла и ползла из-за леса, будто перестоявшее тесто из квашни. Ей что, она больше земли-матушки, ее криком человеческим не напугаешь.
- А ну, смирись! - вдругорядь приказал монашек, и Еропкин опять осмирел. - Видать, ты тверд в решении.
- Тверд, - мотнул кудлатой башкой Еропкин.
- И кровно обиделся на царя.
- Кровно.
- В таком разе - мне тебя не уговорить.
- В разум не возьму, с чего стараешься.
- Не буду, не буду. И то: сладко да горько на звук не познаешь.
Монашек поднялся. Опершись на посох, ступил на берег, на чреслах веревочку подтянул. Сухонький, стройненький стоит. Кабы не власы седые да не морщины из-под скуфьи к усам - в юность вошедший первогодок-послушник.
- Побреду я, - сказал. - Только нечего тебе на Царицын плыть. Все, что ищешь, - недалече, сын боярский. Сейчас собирайся и правь Северкой. Скоро по праву руку приток узреешь. То Шувайка, речка не речка - ручей. Вверх по ней с версту пропетляешь - стой и, ни о чем не думая, спать ложись. Утре все сбудется. Станешь честно служить и по чести получать. Сытна да красна жизнь покатится - саблю из ножен, почитай, не придется вынимать. Верши.
Ни о чем больше не спрашивая, засуетился Еропкин. Чалку с сука сдернул, поднял с днища весло и оттолкнул лодку от берега. Лишь вымахнув на стрежень, опамятовал, обернулся, крикнул:
- Ты-то кто?
- Я, - отозвался монашек, - вроде твоего ночного гостя, тоже людям пособляю!
- На пару ходите?
- На пару, сын боярский, хотя и врозь! - И скрылся за тальником.
Еропкин же тут же про него запамятовал, вроде бы и рыбой не кормил и беседу не вел, словно монашка на свете вовсе не было. Поудобней утвердившись на скамье, не раздумывая, устремил лодку вверх по Северке, будто бы изначала сей путь выбрал.
7
И горазды же русские спать! В избе ли, в тереме, в лесу, в поле, на лавке, на кровати, на полатях, на сеновале, а то и просто на земле раскинутся вверх животами и отдыхают. Один - посапывает, другой похрапывает, третий - постанывает от удовольствия, но все, ежели уж Бог сон послал, спят поелику возможно, до свежего пота, до легкого головокружения, до того, что кажется, душа вот-вот отделится от тела, а тело, стряхнув сон, движется как бы само: руки без всякой потуги работу делают, ноги - дорогу мерят, ну а голова в разные разности вникает и находит выход там, где человек иного рода-племени ляжет да и помрет от тоски и безысходности. Мастер русский человек спать, ибо знает: сколько поспишь, столько и дела сделаешь. Такова уж жизнь на Руси: мир и хлеб насущный добываются трудами тяжкими, совершаемыми в малое время. То, на что другому народу, в другой стране отмеряется год, русский вынужден выполнять в три-четыре месяца: вспахать и посеять, скосить, высушить и заготовить, сжать, обмолотить, в скирды сложить. И запас на зиму устроить. И продать то, что не может лежать. И купить все потребное к жизни зимней, да поправить, да починить. Да еще в эти же три-четыре месяца то дождь, то ведро, то заморозок грянет, а то сушь - ничего загодя не предугадаешь, и одна надея на крепкое тело, на почти непосильный, каторжный труд. Так что, выходит, сон на Руси не грех, но благое дело, та же, по сути, работа, без коей не только сам и семья загинут, но, чего доброго, и государство пропадет. Без государства же всякий ловкий что хошь с Руси тащи либо приходи и властвуй. Горький опыт тому порука.
Еропкин по старой многолетней привычке, выработанной в походах, спал как человек воинский, государственный: вполуха, вполглаза, под правой рукой сабля, под левой пистоль, нож за голенищем, сполох - и встал обряжен и оружен. Воинский человек себе не принадлежит. Два великих властителя над ним: начальник и судьба, и он ежечасно готов им покориться по воле Божьей. Отринув сон, встать, где укажут, и вершить, что прикажут, думая не о себе, но о том, как сподручней исполнить приказ, даже если цена тому - жизнь собственная.
У воинского человека особое место среди русских людей, и отношение к нему особенное. Потому как он есть защитник православной веры, народа своего и Руси. Хоть глад, хоть мор, но народ, всем миром корячась, последнее от себя оторвет - и ему: ведь коли и он холодный да голодный, то кто же тогда за други своя встанет, кто землю-матушку убережет, кто остережет ворога и даст время наполнить житницы зерном, а села и деревни жизнью? Он, все он, воинский человек. Бывает, конечно, вырвавшись из-под начала, воинский человек и набезобразит. Но тут уж миром споймают его, и старики, как сына родного, посекут в овине. То не кара ему, а наука своему от своих, и люди на него не в обиде: до смерти воинский человек живет не по своей воле и редко помирает своей смертью. Такая планида у него: самому погибнуть, чтобы другим жилось.
Проснулся Еропкин то ли от всплеска речного, то ли от вскрика человечьего. Вскинулся на локтях, саблю от ножен освободил, кремень пистольный обтер.
Над речкой и по берегу туман пластался - ни дерева, ни куста не различишь, где восток-запад, не угадаешь, чувствуется только, что утро наступило, - туман по-над землей сер, а над головой белым-белый, и слышно в тумане, два человека постанывают, вроде как бы или бревно стараются вздыбить, или друг дружке горла рвут. Звук явственный и движется к реке, на Еропкина.
Сел Еропкин на пятки и к земле пригнулся - и не видно его в тумане, и, в случае чего, нападать сподручней. Мигнуть не успел - сцепившись, выкатились к воде два человека, и оказавшийся сверху ножом потянулся к горлу нижнего. Нижний руками уперся в ключицы врага. Тот был тяжел, руки нижнего слабели, и нож уж дрожал возле его бороды. Премерзким нож в тумане глянулся. Словно из склизкого льда сработан.
Не разобрав, кто прав, кто виноват, Еропкин пружиной взвился, сажени две пролетел и на излете саблю плашмя обрушил верхнему на поясницу, а когда тот, вскочивши, остолбенел, саблю плашмя же уложил на маковку. Мастером сабельного боя слыл Еропкин.
- Жив? - спросил нижнего, стараясь унять стук сердца.
- Жив, - прохрипел нижний.
- Вставай.
- Убил его?
- Через час очухается.
- Жалко.
- Он кто?
- Сосед. Сено умыкнуть хотел.
- И ты...
- А как же! Свой нож вот только обронил.
Между тем туман стал сползать в речку. Очертились тальниковые кусты, обозначилась береговая лужина, уставленная стожками, за лужиной проступил лес. Проглянуло солнце, и в отаве засверкала роса. Еропкин прижмурился, а когда открыл глаза, увидал, как спасенный им человек поигрывает ножом.
- Себе возьму.
- Имеешь право, - кивнул Еропкин.
- Ты откуда?
- Оттуда, - указал Еропкин вниз по течению реки. - Я воинский человек. Службы ищу.
- Служба найдется.
- А жалованье? - оживился Еропкин.
- Десятая часть с дохода. И дом дам.
- Велик ли доход?
- Богаче меня тут нету.
Задумался Еропкин, разглядывая знакомца. Странный человек: в лаптях, в посконных рубахе и портах, осанка же что у твоего боярина, а глаза из стороны в сторону бегают, словно кур воровал. Росточка же махонького, тело жидкое. Словеса русские произносит, да будто бы не по-русски: словно бы они не увязаны между собой, а только приставлены друг к дружке. Ряд жесткий, трескучий - до ума речь доходит, а сердцем не воспринимается. Сухой, не душевный говор у человека. Да только что же с того? Может, здесь это все в обычае? И на Руси, случается, чудят бояре. Иной в вотчине своей смердом смерд, а достаток - как у великого князя. Видно, и этот юродствует, любо ему убогонького изображать. Хозяин - барин: чертом ли в колеснице, жареным ли петухом на спице - вольная воля. Он, Еропкин, как обогатеет, тоже чудить станет. Бухарский халат справит, чалму басурманскую заведет, трех холопок подородней сыщет. Одна бы еду варила, другая бы ему пятки чесала, третья бы с ним спала. И так бы менялись через день. Молодец монах: и утро еще толком не возгорелось, а желаемое уже сбывается. Жалованье же на первый раз сойдет, как-никак десятая часть с прибытка. Прибыток же, видно, немалый у знакомца, - стал бы он в наймы служилого брать, как бы сам един хлеб кушал.
- А, - тряхнул кудрями Еропкин, - была не была, согласен.
- Собирайся, - велел человек.
- А с поверженным как?
- Пусть валяется.
- Так его ненароком и волк съест.
- Не жалко.
- Человек ведь.
- Ты теперь на службе. Выполняй приказ. Жалеть, не жалеть - мое дело.
- Ин ладно, - притушивши жалость, согласился Еропкин и усмехнулся: ишь как праведность в нем укоренилась. Поверженный! Ну и что? Их, поверженных, впереди сколько будет. Всех не обжалеешь. Праведничать-то можно было и на Руси, только верно слово: праведно не наживешь палат каменных. Не затем он свой двор кинул.
8
Мимо стожков по стопинке они двинулись к лесу. Еропкин, поотстав, вытащил из-за пазухи сулею, глотнул романеи и возмечтал о кислых щах с курятиной и о гороховой каше с салом. Спрятав посудину, бойко зарысил вслед хозяину, словно пес, мелкими шажками, бочком; был бы хвост - завилял бы им от народившейся преданности. Нагнав, забежал вперед и, согнувшись в пояснице, заглянул знакомцу в глаза:
- Как звать-величать прикажешь?
- Смур.
- А изотчество?
- Что есть то?
- По батюшке, по отцу как прибавлять?
- Зачем отец?
- Для уважения.
- Кого?
- Тебя.
- К чему уважение, когда есть власть? Отец же живет за печью. Пищу дают - благодарит, не дают - просит, землю целует.
- Эвона у вас как!
- Так.
- Чудная страна.
- Свободина. Каждый свободен жить как может.
- Я такую и искал! - возрадовался Еропкин.
- Считай, нашел.
- Ага, - согласился Еропкин, но по упрямству, желая и в новом отечестве выискать изъян, повел плечом: - Речь у вас только странная. Вроде по-нашему говоришь, а звук не нашенский.
И хотел было растолковать суть, но Смур оборвал его:
- Речь нормальная.
- Какая-какая? - не понял Еропкин.
- Правильная. Ты сказал - я понял, я скажу - ты поймешь, и все.
- Иной раз порассуждать желательно.
- Сам с собой рассуждай. А теперь молчи. - Смур предостерегающе поднял руку. - Лес. Ступай вперед. Слушай. Чуть что - бей.
- Кого? - подобрался Еропкин.
- Кого-никого - бей.
- А свой коли, тогда как?
- Свои трудятся.
- У вас война?
- Нет.
- По какому же праву людей бить?
- Лес - мой. Зашел в него - смерть. Таков порядок.
- Да он, то есть прохожий, - заволновался Еропкин, - может, так забрел, на белочку поглядеть либо птичкой полюбоваться?
- Белок не разглядывают, но промышляют, - поучительно проговорил Смур. - А глазеющий на птиц - бесполезный человек, убьешь его - общество спасибо скажет... Таков порядок.
- Хорош порядок! - почесал под шапкой затылок Еропкин.
- Хорош. Нет порядка - нет свободы.
- Свобода у вас, видно, главное?
- Все во имя ее. И жизнь, и смерть. В твоей стране не так?
- У нас главное - царю служить и в Бога верить, - усмехнулся Еропкин.
- Царь один?
- Один.
- А Бог?
- И Бог один.
- Без выбора?
- Без выбора.
- А свобода?! - вытаращил глаза Смур.
- Да какая свобода?! - отмахнулся в сердцах Еропкин. - Что царь велит, то и исполняй. Каждый, конечно, в своем деле. Воинский человек воюет, крестьянин пашет, купец торгует, ремесленник искусничает, но все для царя. И всем за великие труды - шиш с маслом.
- А Богу как молятся?
- Тут уж без разбору, - развел руками Еропкин, - все скопом. Да еще за тобой подслушивают да подглядывают: ту ли молитву читаешь, низко ли кланяешься, так ли крест кладешь. Да еще причащайся и на исповедь ходи, да поп на исповеди-то душу наизнанку вывернет - мнится ему, что ты не до конца раскаялся. А какие грехи? Вот я - воинский человек, да мне за службой-то и грешить некогда.
- Тяжело, - посочувствовал Смур.
- Вестимо, тяжело! - разошелся Еропкин. - А за службу - надел. А когда на нем хозяйствовать - только Богу известно. Земля чертополохом зарастает. У тебя же служить - милое дело. Служба правится - десятая часть с дохода идет. Живи не тужи, ни о чем не думай.
- Так, - согласился Смур.
- Молиться не надо.
- Конечно.
- И исповедоваться.
- В Свободине и без того порядок.
- Вот это по мне.
К тому времени в лесу ночной мрак уже на землю осел, но не растаял. Из-под елок несло стылой смолой. Отсыревшая за ночь хвоя под сапогом еще не пружинила, а словно грязь чавкала, и только в мягкой, пушистой еловой тишине изредка вскрикивала сорока.
По лесу шел Еропкин, как учили в ертаульном полку: ступал с носка на пятку, прислушивался к сороке, перед поворотами останавливался и нюхал воздух, стараясь в смоляном запахе распознать человечий дух, у мест, гожих к засаде, присаживался и разглядывал землю, отыскивая следы. Когда впереди между стволов проглянул свет, сказал:
- Считай, из лесу вышли. Теперь бы в поле конные не наскочили.
- Что есть конные? - заинтересовался Смур.
- Воинские на лошадях, с саблями.
- Конных не будет.
- Почем знаешь?
- Лошадь - дорогб, человек - дешев. У нас не воюют на лошадях.
9
А и душевен же русский человек! Вся жизнь его, с рождения до смерти, есть не жизнь тела, а жизнь души, ибо душа для русского - главное. На Руси не ребенок рождается, но душа, и люди не умирают, а отдают Богу душу. Казалось бы, этим все сказано о русских, ан нет - сколько уж веков каждый, кому не лень, ловчится распознать русский характер, глубоко копает, добывая факты, разглядывая их, умничает до головной боли и в конце концов разводит руками: таинственна, непознаваема натура русского человека.
А то, грешным делом, о русских такого наплетут, что у действительно знающих волосы дыбом встанут, и тут уж действительно знающим в свою очередь приходится руками разводить: с пьяного угара, по злобе либо от великой корысти эдакое выдумать можно. Дивятся действительно знающие: зачем маяться, искать в глубине то, что у русских, по обычаю, открыто лежит, не за семью замками да печатями, не завалено, не закопано, не загорожено от чужих глаз? Стоит только прислушаться к речи народной, с любовью ее сердцем воспринять, постичь умом - и вот уж перед тобой русские без прикрас, изъяна, каковы были, есть и какими всегда будут. Народ врать не станет, ибо подспудно осознает: шила в мешке не утаишь, и поэтому о себе выражается откровенно.
Слушайте. Русский человек желает со всеми жить душа в душу, с душой нараспашку, и в этом ни душой, ни телом не виноват, потому как от жизни иной у него с души воротит, к ней у него душа не лежит, мается, болит, надрывается, переворачивается и в конце концов оказывается не на месте. Самое же мучительное, когда на душе кошки скребут. Тут уж русского не тронь. День сидит он, два, три, весь в себе, ждет, покуда кончится мука, а дождавшись, словно в купели омытый, вскинется свеж, бодр и снова готов жить душа в душу, с душой нараспашку, души не чая, любить искреннего своего.
Более же всего русский страшится свою душу загубить и потому склонен действовать как Бог на душу положит, ибо уверен: в каждом человеке семя тли есть и только Бог убережет от крамолы змеиной и желаний сатанинских.
Казну русский тратит не на пропой тела - на пропой души, грешит не телом - но берет грех на душу. Когда испугается, душа его в пятки уходит, поэтому перед всяким ворогом он несокрушимо стоит с решимостью за други своя положить душу.
Еще русский человек убежден: ежели он такой, значит, и по всем странам все люди такие. И привечает он всякого взыскующего защиту, со всяким готов бок о бок жить, как равный с равным, поровну деля труд, мир, радости и невзгоды, и, отправляясь в чужие края, ждет, что и его так же приветят. Иное не укладывается у него в голове.
Когда, миновав поле молодой ржи, Еропкин со Смуром подходили к городищу, обнесенному тыном из заостренных неохватных бревен, сын боярский ждал, что из ворот высыпет детвора, потом выступят холопы, поклонятся властелину, поздравляя с возвращением. Который помоложе кинется уведомить хозяйку, и Смур, окруженный толпой раболепных слуг, войдет в ворота, причем дети, любопытные и откровенные, как и все дети во всех землях, станут забегать вперед, тыкать пальцами в иноплеменника, дивясь чудной одежде того. Самый шустрый непременно покажет язык и, покраснев, шмыгнет за спины товарищей. Холопы же будут поглядывать искоса, но доброжелательно: всякий с миром пришедший - друг, гость же властелина - тем паче, а какой-нибудь из холопей, дабы пришлому помягчить сердце, в воротах непременно потрафит: "Тут щербато - не оступись, осударь".
Но ничего подобного не произошло. Тихо было за тыном. Мало того, и ворот в стене не было. Лишь торчала над тыном сторожевая вышка.
- Спускай! - остановившись перед стеной, крикнул Смур.
С вышки свесилась вихрастая голова, поморгала голубыми глазами, разглядывая пришельцев, и повелела:
- Лестницу господину!
Тут же по тыну скатилась веревочная лестница. Смур приказал Еропкину:
- Лезь.
По другую сторону тына сообщил вихрастому караульщику:
- Все спокойно. Кличь людей.
И вихрастый кинулся к висевшему на перекладине между столбов колоколу.
На звон из ближайших избушек, крытых соломой, высыпало с сотню мужиков и баб, вооруженных косами и граблями. Подступив к стене, они споро стали взбираться по дополнительным лестницам. Еропкин опомниться не успел, как все скрылись за тыном. А из дальних концов городища к лестницам уже подходили другие, с ведрами, ушатами, топорами, мотыгами, некоторые за плечами тащили огромные плетеные корзины. Все двигались быстро и молча, тын по веревочным лестницам штурмовали в очередь, толково, без гвалта и суеты, словно вышколенное войско, никто не оступился, с лестницы не сорвался, орудий своих не уронил. Скоро между тыном и избушками стало пусто.
Пожевав рыбки печеной, раскинулся в лодке и уснул.
6
Проснулся, когда вечерняя зорька играла и вода в Северке пламенела. Тихо было. Лишь за тальником на берегу кузнечики стучали наперегонки, за Москвой-рекой в лугах покрикивала перепелка да на мелководье судак плескался - гонял плотву. На востоке из-за леса уже приподнялась ночь, выкинула в небо звездочку, и та, питаясь закатным огнем, крупнела и крупнела.
Первым делом Еропкин приложился к сулее, потом, свесившись за борт, парной водой ополоснул лико и только вознамерился отвязать чалку и взяться за весла, как по берегу топ-топ-топ - шажочки. Идет кто-то. Отмерит шагов с десяток - и замрет, еще отмерит - и опять затихнет, стало быть, ищет что-то либо место пригожее к отдыху выбирает.
Прянул Еропкин на дно лодки и дышать перестал. А с берега к нему обращенный голосок:
- Добрый человек, дай хлебца.
Голосок преслабый, но и предобрый, тоненький, вроде как ангельского напева, хотя чуток и дребезжит, будто бы колокольчик с трещинкой. Говаривают такими голосками древние старички, не утерявшие на склоне лет разум, укрепившиеся в нем, слово не за звон, а за вес ценящие.
Приподнялся Еропкин в лодке. Под ивой стоит монашек с посошком, ряска веревочкой препоясана, в лапотках, из-под скуфьи волоса седые, бородка по груди серебряными ручейками. Глазки же молодые, зоркие, бирюзовыми искорками постреливают.
- Нетути хлеба, сам который уж день рыбу жру, - сгрубил Еропкин.
- Ну дай рыбки.
- Ступай в лодку.
Бодренько монашек с берега к воде сошел. Ряску подобрав, на посох оперся, шагнул в лодку - лапотков не замочил. Уселся на корме - молча ждет рыбу. Еропкин дал. А тот постелил на скамью холстинку, рыбину на ней разломил, взял хвост, "Спаси Бог, человече", - поклонился и ну жевать. О себе ни слова и Еропкина ни о чем не спрашивает. Старик-старик, но вкушает достойно: споро, но не жадно, истово, но аккуратно, крошек на усах, на бороде не оставляет, косточки на холстинку кучкой складывает. Рыбину съел водицы из речки ладошкой зачерпнул, испил - капельки на ряску не уронил. Продребезжал голоском:
- Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ: не лиши нас и Небесного Твоего Царствия; но яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дал им, прииде и к нам, и спаси нас.
- У меня романея есть, - раздобрился Еропкин.
- То лишнее. Прошу и приемлю токмо чего не имею тела существования для. Пития же вон полна речка.
- То вода. Романея дух бодрит.
- Дух едино бодрит - Слово Божие, все остальное либо поддерживает, либо угнетает.
- А романея не от Бога? - залыбился Еропкин.
- Вестимо, от Бога. Но всем реку: не приемлите даже Божье, переятое из руци князя мира сего.
- От дьявола, что ли?
- От дьявола, - закивал монашек, - от дьявола.
- Так все пьют!
- Все, все. Болящий - пьет, гость со хозяевы - у праздничка. Здоровый же мужик в будний день у речки уже не пьет, но пьянствует. Слышишь рознь словес? Основа одна им есть - питие, но одно действо Божие определяет, другое - дьявольское. И слова сии тоже Богом посланы, дабы мы своих действ не путали.
Ни с того ни с сего разозлился Еропкин:
- Мне ни Бог, ни черт не надобны! Возжелал я, монах, свободным быть, сам по себе. И буду. Чтобы, значит, только от себя и себе во благо!
- Сам возжелал-то? - стрельнул бирюзовой искоркой из-под седой бровки монашек.
- Сам! - И с этим словом за сулею Еропкин и ну глотать.
- Сам так сам, - вздохнул монашек. - Только самому от себя жить такого Бог не дал роду людскому. А свобода... Ты от рожденья и по сю пору свободный.
- Как так? - спросил Еропкин, затыкая горлышко.
- Возжелал вот - выпил. А то - вон купеческий насад плывет; холщовая рубаха глянется - со мной сиди, в парче ходить желаешь - зарежь купчишку-то, свободно выбирать можешь.
- Я не тать, - набычился Еропкин. - Я как-никак воинский человек. Я зб морем надумал жить и служить честно. Но так: честно служу - по чести и плати мне.
- Воинский, говоришь? - вскинул бровки монашек.
- Истинно воинский, сын боярский.
- Во-оинский, - протянул монашек. Примериваясь к слову, вздохнул и, окунувши персты в ручеек бороды, бойко, совсем по-мирскому сказал: Воинский, а дурак, прости Господи.
- Я? - удивился Еропкин.
- А кто же?
- Да я...
- Что ты?
- Да я... - захлопал глазами, - да я в ертаульном полку... да там дураков не держат... Эх, отче, кабы не был ты иноком... я бы тебя за поруху чести, знаешь...
- Знаю, знаю, - закивал монашек. - Оно и точно дурак: старого человека не дослушав - драться. Ну-ко смирись! - прикрикнул.
И присмирел Еропкин. Было из-под скамьи сулею вынул, да тут же спрятал. Пальцами по вороту рубахи пробежал, расстегнул пуговку, выставил грудь прохладе.
- А крест где? - строго вопросил монашек.
- Тебе-то что? - зыркнул исподлобья Еропкин, ступни в воду скинул и ну их мыть, словно доселе неделю не разувался.
- Вот оно что-о! - протянул монашек. - А я-то думал, ты про Бога и про того - для красного словца.
- Не для словца. И отстань, отче. Поел рыбки, водицы испил - да и ступай по бережку.
- А в ладанке что? - не унимался монашек.
- Тебе-то зачем? Ну дукат.
- Дал кто?
- Дареный.
- И сулея?
- И сулея.
Тут уж монашек присмирел. Макая персты в текущие с подбородка серебряные ручейки, долго ли думал, коротко ли - Еропкин одну ступню вымыть успел, - а потом выдохнул:
- Ладно...
- Что "ладно"? - поинтересовался Еропкин, принимаясь за другую ступню.
- Поезжай зб море.
- Ты меня вроде как благословляешь?
- Я тебе, сын боярский, свободу даю.
- То-то, - победно ощерился Еропкин.
- Ладно, ладно, - отвердел взглядом монашек. - А может, все же одумаешься? Отъедешь зб море - чужая земля, чужие люди. Честно служить можно токмо своему народу, чужим честно служить - не выйдет. На родимой-то стороне ты честь сердцем меришь, а тамотко станешь мерить золотом, золото же - лукаво, не захочешь бесчестье сотворишь.
- Невнятно мне, - признался Еропкин.
- Станешь служить не тому, кто более прав, а тому, кто более даст.
И тут подскочил Еропкин, пятку из речки выхватил - монашка водой окропил, лодка - с боку на бок, чуть не перевернулась.
- Здесь, здесь я - честно?! - завопил так, что за Москвой-рекой перепелка поперхнулась. - То Смоленск ему, то Вильну, воюй, то за Курск дуром прись - городки руби. Он, видишь ли, всея Великия, Малыя и Белыя! Да мне что за дело?! Мне-то на кой Вильна сдалась? Я что с того имею? Шесть ран, да худой двор, да на дворе кол? Эко великое счастье! Пущай сам со бояры сражается. Свобода? Эх ты, старый дуралей! У нас тут токмо кошки свободно милуются, а людям, куда ни кинь, все клин: то царь, то митрополит, то поп, то воевода, этого не делай, того не смей - роздыху нет. Да еще служи, служи, служи. Тяглецам живется не в пример лучше воинского человека! Тем самое-то страшное что грозит? Правеж? А мне ежеден - смерть. И за страх мой мне шиш с маслом?! А ты, а ты... а тебе чего не сидится в монастыре? Знать, тоже от игумена сбег?
Раскричался Еропкин - кузнечики со страху побросали молотки, судак под корягу забился, а звездочка в сизом небе затрепетала. Только ночь ползла и ползла из-за леса, будто перестоявшее тесто из квашни. Ей что, она больше земли-матушки, ее криком человеческим не напугаешь.
- А ну, смирись! - вдругорядь приказал монашек, и Еропкин опять осмирел. - Видать, ты тверд в решении.
- Тверд, - мотнул кудлатой башкой Еропкин.
- И кровно обиделся на царя.
- Кровно.
- В таком разе - мне тебя не уговорить.
- В разум не возьму, с чего стараешься.
- Не буду, не буду. И то: сладко да горько на звук не познаешь.
Монашек поднялся. Опершись на посох, ступил на берег, на чреслах веревочку подтянул. Сухонький, стройненький стоит. Кабы не власы седые да не морщины из-под скуфьи к усам - в юность вошедший первогодок-послушник.
- Побреду я, - сказал. - Только нечего тебе на Царицын плыть. Все, что ищешь, - недалече, сын боярский. Сейчас собирайся и правь Северкой. Скоро по праву руку приток узреешь. То Шувайка, речка не речка - ручей. Вверх по ней с версту пропетляешь - стой и, ни о чем не думая, спать ложись. Утре все сбудется. Станешь честно служить и по чести получать. Сытна да красна жизнь покатится - саблю из ножен, почитай, не придется вынимать. Верши.
Ни о чем больше не спрашивая, засуетился Еропкин. Чалку с сука сдернул, поднял с днища весло и оттолкнул лодку от берега. Лишь вымахнув на стрежень, опамятовал, обернулся, крикнул:
- Ты-то кто?
- Я, - отозвался монашек, - вроде твоего ночного гостя, тоже людям пособляю!
- На пару ходите?
- На пару, сын боярский, хотя и врозь! - И скрылся за тальником.
Еропкин же тут же про него запамятовал, вроде бы и рыбой не кормил и беседу не вел, словно монашка на свете вовсе не было. Поудобней утвердившись на скамье, не раздумывая, устремил лодку вверх по Северке, будто бы изначала сей путь выбрал.
7
И горазды же русские спать! В избе ли, в тереме, в лесу, в поле, на лавке, на кровати, на полатях, на сеновале, а то и просто на земле раскинутся вверх животами и отдыхают. Один - посапывает, другой похрапывает, третий - постанывает от удовольствия, но все, ежели уж Бог сон послал, спят поелику возможно, до свежего пота, до легкого головокружения, до того, что кажется, душа вот-вот отделится от тела, а тело, стряхнув сон, движется как бы само: руки без всякой потуги работу делают, ноги - дорогу мерят, ну а голова в разные разности вникает и находит выход там, где человек иного рода-племени ляжет да и помрет от тоски и безысходности. Мастер русский человек спать, ибо знает: сколько поспишь, столько и дела сделаешь. Такова уж жизнь на Руси: мир и хлеб насущный добываются трудами тяжкими, совершаемыми в малое время. То, на что другому народу, в другой стране отмеряется год, русский вынужден выполнять в три-четыре месяца: вспахать и посеять, скосить, высушить и заготовить, сжать, обмолотить, в скирды сложить. И запас на зиму устроить. И продать то, что не может лежать. И купить все потребное к жизни зимней, да поправить, да починить. Да еще в эти же три-четыре месяца то дождь, то ведро, то заморозок грянет, а то сушь - ничего загодя не предугадаешь, и одна надея на крепкое тело, на почти непосильный, каторжный труд. Так что, выходит, сон на Руси не грех, но благое дело, та же, по сути, работа, без коей не только сам и семья загинут, но, чего доброго, и государство пропадет. Без государства же всякий ловкий что хошь с Руси тащи либо приходи и властвуй. Горький опыт тому порука.
Еропкин по старой многолетней привычке, выработанной в походах, спал как человек воинский, государственный: вполуха, вполглаза, под правой рукой сабля, под левой пистоль, нож за голенищем, сполох - и встал обряжен и оружен. Воинский человек себе не принадлежит. Два великих властителя над ним: начальник и судьба, и он ежечасно готов им покориться по воле Божьей. Отринув сон, встать, где укажут, и вершить, что прикажут, думая не о себе, но о том, как сподручней исполнить приказ, даже если цена тому - жизнь собственная.
У воинского человека особое место среди русских людей, и отношение к нему особенное. Потому как он есть защитник православной веры, народа своего и Руси. Хоть глад, хоть мор, но народ, всем миром корячась, последнее от себя оторвет - и ему: ведь коли и он холодный да голодный, то кто же тогда за други своя встанет, кто землю-матушку убережет, кто остережет ворога и даст время наполнить житницы зерном, а села и деревни жизнью? Он, все он, воинский человек. Бывает, конечно, вырвавшись из-под начала, воинский человек и набезобразит. Но тут уж миром споймают его, и старики, как сына родного, посекут в овине. То не кара ему, а наука своему от своих, и люди на него не в обиде: до смерти воинский человек живет не по своей воле и редко помирает своей смертью. Такая планида у него: самому погибнуть, чтобы другим жилось.
Проснулся Еропкин то ли от всплеска речного, то ли от вскрика человечьего. Вскинулся на локтях, саблю от ножен освободил, кремень пистольный обтер.
Над речкой и по берегу туман пластался - ни дерева, ни куста не различишь, где восток-запад, не угадаешь, чувствуется только, что утро наступило, - туман по-над землей сер, а над головой белым-белый, и слышно в тумане, два человека постанывают, вроде как бы или бревно стараются вздыбить, или друг дружке горла рвут. Звук явственный и движется к реке, на Еропкина.
Сел Еропкин на пятки и к земле пригнулся - и не видно его в тумане, и, в случае чего, нападать сподручней. Мигнуть не успел - сцепившись, выкатились к воде два человека, и оказавшийся сверху ножом потянулся к горлу нижнего. Нижний руками уперся в ключицы врага. Тот был тяжел, руки нижнего слабели, и нож уж дрожал возле его бороды. Премерзким нож в тумане глянулся. Словно из склизкого льда сработан.
Не разобрав, кто прав, кто виноват, Еропкин пружиной взвился, сажени две пролетел и на излете саблю плашмя обрушил верхнему на поясницу, а когда тот, вскочивши, остолбенел, саблю плашмя же уложил на маковку. Мастером сабельного боя слыл Еропкин.
- Жив? - спросил нижнего, стараясь унять стук сердца.
- Жив, - прохрипел нижний.
- Вставай.
- Убил его?
- Через час очухается.
- Жалко.
- Он кто?
- Сосед. Сено умыкнуть хотел.
- И ты...
- А как же! Свой нож вот только обронил.
Между тем туман стал сползать в речку. Очертились тальниковые кусты, обозначилась береговая лужина, уставленная стожками, за лужиной проступил лес. Проглянуло солнце, и в отаве засверкала роса. Еропкин прижмурился, а когда открыл глаза, увидал, как спасенный им человек поигрывает ножом.
- Себе возьму.
- Имеешь право, - кивнул Еропкин.
- Ты откуда?
- Оттуда, - указал Еропкин вниз по течению реки. - Я воинский человек. Службы ищу.
- Служба найдется.
- А жалованье? - оживился Еропкин.
- Десятая часть с дохода. И дом дам.
- Велик ли доход?
- Богаче меня тут нету.
Задумался Еропкин, разглядывая знакомца. Странный человек: в лаптях, в посконных рубахе и портах, осанка же что у твоего боярина, а глаза из стороны в сторону бегают, словно кур воровал. Росточка же махонького, тело жидкое. Словеса русские произносит, да будто бы не по-русски: словно бы они не увязаны между собой, а только приставлены друг к дружке. Ряд жесткий, трескучий - до ума речь доходит, а сердцем не воспринимается. Сухой, не душевный говор у человека. Да только что же с того? Может, здесь это все в обычае? И на Руси, случается, чудят бояре. Иной в вотчине своей смердом смерд, а достаток - как у великого князя. Видно, и этот юродствует, любо ему убогонького изображать. Хозяин - барин: чертом ли в колеснице, жареным ли петухом на спице - вольная воля. Он, Еропкин, как обогатеет, тоже чудить станет. Бухарский халат справит, чалму басурманскую заведет, трех холопок подородней сыщет. Одна бы еду варила, другая бы ему пятки чесала, третья бы с ним спала. И так бы менялись через день. Молодец монах: и утро еще толком не возгорелось, а желаемое уже сбывается. Жалованье же на первый раз сойдет, как-никак десятая часть с прибытка. Прибыток же, видно, немалый у знакомца, - стал бы он в наймы служилого брать, как бы сам един хлеб кушал.
- А, - тряхнул кудрями Еропкин, - была не была, согласен.
- Собирайся, - велел человек.
- А с поверженным как?
- Пусть валяется.
- Так его ненароком и волк съест.
- Не жалко.
- Человек ведь.
- Ты теперь на службе. Выполняй приказ. Жалеть, не жалеть - мое дело.
- Ин ладно, - притушивши жалость, согласился Еропкин и усмехнулся: ишь как праведность в нем укоренилась. Поверженный! Ну и что? Их, поверженных, впереди сколько будет. Всех не обжалеешь. Праведничать-то можно было и на Руси, только верно слово: праведно не наживешь палат каменных. Не затем он свой двор кинул.
8
Мимо стожков по стопинке они двинулись к лесу. Еропкин, поотстав, вытащил из-за пазухи сулею, глотнул романеи и возмечтал о кислых щах с курятиной и о гороховой каше с салом. Спрятав посудину, бойко зарысил вслед хозяину, словно пес, мелкими шажками, бочком; был бы хвост - завилял бы им от народившейся преданности. Нагнав, забежал вперед и, согнувшись в пояснице, заглянул знакомцу в глаза:
- Как звать-величать прикажешь?
- Смур.
- А изотчество?
- Что есть то?
- По батюшке, по отцу как прибавлять?
- Зачем отец?
- Для уважения.
- Кого?
- Тебя.
- К чему уважение, когда есть власть? Отец же живет за печью. Пищу дают - благодарит, не дают - просит, землю целует.
- Эвона у вас как!
- Так.
- Чудная страна.
- Свободина. Каждый свободен жить как может.
- Я такую и искал! - возрадовался Еропкин.
- Считай, нашел.
- Ага, - согласился Еропкин, но по упрямству, желая и в новом отечестве выискать изъян, повел плечом: - Речь у вас только странная. Вроде по-нашему говоришь, а звук не нашенский.
И хотел было растолковать суть, но Смур оборвал его:
- Речь нормальная.
- Какая-какая? - не понял Еропкин.
- Правильная. Ты сказал - я понял, я скажу - ты поймешь, и все.
- Иной раз порассуждать желательно.
- Сам с собой рассуждай. А теперь молчи. - Смур предостерегающе поднял руку. - Лес. Ступай вперед. Слушай. Чуть что - бей.
- Кого? - подобрался Еропкин.
- Кого-никого - бей.
- А свой коли, тогда как?
- Свои трудятся.
- У вас война?
- Нет.
- По какому же праву людей бить?
- Лес - мой. Зашел в него - смерть. Таков порядок.
- Да он, то есть прохожий, - заволновался Еропкин, - может, так забрел, на белочку поглядеть либо птичкой полюбоваться?
- Белок не разглядывают, но промышляют, - поучительно проговорил Смур. - А глазеющий на птиц - бесполезный человек, убьешь его - общество спасибо скажет... Таков порядок.
- Хорош порядок! - почесал под шапкой затылок Еропкин.
- Хорош. Нет порядка - нет свободы.
- Свобода у вас, видно, главное?
- Все во имя ее. И жизнь, и смерть. В твоей стране не так?
- У нас главное - царю служить и в Бога верить, - усмехнулся Еропкин.
- Царь один?
- Один.
- А Бог?
- И Бог один.
- Без выбора?
- Без выбора.
- А свобода?! - вытаращил глаза Смур.
- Да какая свобода?! - отмахнулся в сердцах Еропкин. - Что царь велит, то и исполняй. Каждый, конечно, в своем деле. Воинский человек воюет, крестьянин пашет, купец торгует, ремесленник искусничает, но все для царя. И всем за великие труды - шиш с маслом.
- А Богу как молятся?
- Тут уж без разбору, - развел руками Еропкин, - все скопом. Да еще за тобой подслушивают да подглядывают: ту ли молитву читаешь, низко ли кланяешься, так ли крест кладешь. Да еще причащайся и на исповедь ходи, да поп на исповеди-то душу наизнанку вывернет - мнится ему, что ты не до конца раскаялся. А какие грехи? Вот я - воинский человек, да мне за службой-то и грешить некогда.
- Тяжело, - посочувствовал Смур.
- Вестимо, тяжело! - разошелся Еропкин. - А за службу - надел. А когда на нем хозяйствовать - только Богу известно. Земля чертополохом зарастает. У тебя же служить - милое дело. Служба правится - десятая часть с дохода идет. Живи не тужи, ни о чем не думай.
- Так, - согласился Смур.
- Молиться не надо.
- Конечно.
- И исповедоваться.
- В Свободине и без того порядок.
- Вот это по мне.
К тому времени в лесу ночной мрак уже на землю осел, но не растаял. Из-под елок несло стылой смолой. Отсыревшая за ночь хвоя под сапогом еще не пружинила, а словно грязь чавкала, и только в мягкой, пушистой еловой тишине изредка вскрикивала сорока.
По лесу шел Еропкин, как учили в ертаульном полку: ступал с носка на пятку, прислушивался к сороке, перед поворотами останавливался и нюхал воздух, стараясь в смоляном запахе распознать человечий дух, у мест, гожих к засаде, присаживался и разглядывал землю, отыскивая следы. Когда впереди между стволов проглянул свет, сказал:
- Считай, из лесу вышли. Теперь бы в поле конные не наскочили.
- Что есть конные? - заинтересовался Смур.
- Воинские на лошадях, с саблями.
- Конных не будет.
- Почем знаешь?
- Лошадь - дорогб, человек - дешев. У нас не воюют на лошадях.
9
А и душевен же русский человек! Вся жизнь его, с рождения до смерти, есть не жизнь тела, а жизнь души, ибо душа для русского - главное. На Руси не ребенок рождается, но душа, и люди не умирают, а отдают Богу душу. Казалось бы, этим все сказано о русских, ан нет - сколько уж веков каждый, кому не лень, ловчится распознать русский характер, глубоко копает, добывая факты, разглядывая их, умничает до головной боли и в конце концов разводит руками: таинственна, непознаваема натура русского человека.
А то, грешным делом, о русских такого наплетут, что у действительно знающих волосы дыбом встанут, и тут уж действительно знающим в свою очередь приходится руками разводить: с пьяного угара, по злобе либо от великой корысти эдакое выдумать можно. Дивятся действительно знающие: зачем маяться, искать в глубине то, что у русских, по обычаю, открыто лежит, не за семью замками да печатями, не завалено, не закопано, не загорожено от чужих глаз? Стоит только прислушаться к речи народной, с любовью ее сердцем воспринять, постичь умом - и вот уж перед тобой русские без прикрас, изъяна, каковы были, есть и какими всегда будут. Народ врать не станет, ибо подспудно осознает: шила в мешке не утаишь, и поэтому о себе выражается откровенно.
Слушайте. Русский человек желает со всеми жить душа в душу, с душой нараспашку, и в этом ни душой, ни телом не виноват, потому как от жизни иной у него с души воротит, к ней у него душа не лежит, мается, болит, надрывается, переворачивается и в конце концов оказывается не на месте. Самое же мучительное, когда на душе кошки скребут. Тут уж русского не тронь. День сидит он, два, три, весь в себе, ждет, покуда кончится мука, а дождавшись, словно в купели омытый, вскинется свеж, бодр и снова готов жить душа в душу, с душой нараспашку, души не чая, любить искреннего своего.
Более же всего русский страшится свою душу загубить и потому склонен действовать как Бог на душу положит, ибо уверен: в каждом человеке семя тли есть и только Бог убережет от крамолы змеиной и желаний сатанинских.
Казну русский тратит не на пропой тела - на пропой души, грешит не телом - но берет грех на душу. Когда испугается, душа его в пятки уходит, поэтому перед всяким ворогом он несокрушимо стоит с решимостью за други своя положить душу.
Еще русский человек убежден: ежели он такой, значит, и по всем странам все люди такие. И привечает он всякого взыскующего защиту, со всяким готов бок о бок жить, как равный с равным, поровну деля труд, мир, радости и невзгоды, и, отправляясь в чужие края, ждет, что и его так же приветят. Иное не укладывается у него в голове.
Когда, миновав поле молодой ржи, Еропкин со Смуром подходили к городищу, обнесенному тыном из заостренных неохватных бревен, сын боярский ждал, что из ворот высыпет детвора, потом выступят холопы, поклонятся властелину, поздравляя с возвращением. Который помоложе кинется уведомить хозяйку, и Смур, окруженный толпой раболепных слуг, войдет в ворота, причем дети, любопытные и откровенные, как и все дети во всех землях, станут забегать вперед, тыкать пальцами в иноплеменника, дивясь чудной одежде того. Самый шустрый непременно покажет язык и, покраснев, шмыгнет за спины товарищей. Холопы же будут поглядывать искоса, но доброжелательно: всякий с миром пришедший - друг, гость же властелина - тем паче, а какой-нибудь из холопей, дабы пришлому помягчить сердце, в воротах непременно потрафит: "Тут щербато - не оступись, осударь".
Но ничего подобного не произошло. Тихо было за тыном. Мало того, и ворот в стене не было. Лишь торчала над тыном сторожевая вышка.
- Спускай! - остановившись перед стеной, крикнул Смур.
С вышки свесилась вихрастая голова, поморгала голубыми глазами, разглядывая пришельцев, и повелела:
- Лестницу господину!
Тут же по тыну скатилась веревочная лестница. Смур приказал Еропкину:
- Лезь.
По другую сторону тына сообщил вихрастому караульщику:
- Все спокойно. Кличь людей.
И вихрастый кинулся к висевшему на перекладине между столбов колоколу.
На звон из ближайших избушек, крытых соломой, высыпало с сотню мужиков и баб, вооруженных косами и граблями. Подступив к стене, они споро стали взбираться по дополнительным лестницам. Еропкин опомниться не успел, как все скрылись за тыном. А из дальних концов городища к лестницам уже подходили другие, с ведрами, ушатами, топорами, мотыгами, некоторые за плечами тащили огромные плетеные корзины. Все двигались быстро и молча, тын по веревочным лестницам штурмовали в очередь, толково, без гвалта и суеты, словно вышколенное войско, никто не оступился, с лестницы не сорвался, орудий своих не уронил. Скоро между тыном и избушками стало пусто.