Королев Валерий

Похождение сына боярского Еропкина


   Валерий Королев
   Похождение сына боярского Еропкина
   Похождение сына боярского Еропкина, записанное
   со слов его в назидание потомкам иереем Лукой, переписанное на современный лад и дополненное Валерием Королевым в год от Рождества Христова 1992-й.
   Знаешь признаки антихристовы
   не сам один помни их,
   но всем сообщай щедро.
   Св. Кирилл Иерусалимский
   1
   А и упрямым же становится русский человек, коли не по нему что, коли под сердцем свербит да кошки дерут душу! Удержу ему нету тогда. В таком случае может он и ведро водки выпить, а то и собственную избу спалить. А может и вовсе покинуть поселище, где жил да был, но покоя душевного не обрел. Покладет в телегу пожиток, детишек, коль Бог дал, посадит, топор за пояс сунет, велит жене не отставать и - "но!" милушке-лошадушке. Ты прости-прощай, место постылое! Дальний, близкий ли путь лежит - неведомо, землю-матушку до края, сказывают, в три года не пройти.
   Приглянется новое место - "тпру!" лошадке. Скоренько русский человек избу срубит, Спаса да Богородицу в передний угол поместит, лампадку засветит и ну лес сечь да жечь, да пашню пахать, да озимое сеять. А жена, глядь, опосля Филиппова поста понесла, на мучеников-бессребреников Козьму и Демьяна Аравийских опросталась мальцом либо девкой - значит, с Божьей помощью укоренилась на новом месте Святая Русь, пошла расти да крепчать в молитве, любви и труде...
   Всегда предивен русский человек, хотя, случается, творит разно...
   Сын боярский Еропкин закручинился от неприкаянной служилой жизни. Думалось: вот испоместит его царь-государь и в поместье жизнь потечет смирная да хозяйственная, день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Прибыток пойдет - полушка к денежке, деньга к полтине, полтина к рублю. Мошну набьет - оженится. А там и детки пойдут, помощники отцу с матерью живи не тужи. Конечно, жалованное честну отдачей, и он, сын боярский, не против отслужить: когда-никогда на конька взлезть да по первопутку недельку-другую сабелькой о стремя позвенеть, а то и из пистоля пульнуть в неприятеля. Но тут уж и домой - поместье без хозяйских догляда да окрика ветшает, как дева в тереме без жениха.
   Вот как думалось. А что вышло? Дать-то жалованье государь-батюшка дал, но сколько взял? Всех убытков не сочтешь, потому как считать некогда. То ляхи, то литовцы, то татары - и всех устраши, сын боярский. Вернется из похода, на печке толком не отогреется, а уж в иной поход кличут. И бреди, боярский сын, в монастырь деньги на мерина, взамен обезножевшей кобыле, просить. Дать дадут, но имение, окромя земли государевой, на случай увечья либо смерти, опишут. Хотя, рассудить, смерть и увечье - ничто по сравнению с пленом литовским, татарским или немецким-лютеровым, вот где намаешься, настенаешься. Но и это не самое страшное. От бесермена* терпеть - одно, а от своего во сто крат горше. Среди воевод притеснители ужасные встречаются. К иному с посулом - умилостивился бы да в завоеводчики взял, а он за малостью посул отринет и потом что ни день спосылает туда, где смерть верней. Ты, говорит, пожадничал, я же - не жадный. А откуда сыну боярскому большой посул взять? В последний раз Еропкин воевал весну и лето, да осень и зиму, да еще весну. Вернулся в поместье - пчелы с лип мед брали. Обозрел хозяйство - батюшки святы, не пахано, не сеяно толком. В прошлом году, видно, кошено, а нынче и косить некому: из четырех крепких ему крестьянских семей две ушли куда глаза глядят, третья от молнии в избе сгорела, уцелевшая бабушка-столетница в четвертую за-ради Христа на харчи пущена. Из трех неженатых холопей в бегах двое.
   Тут и засвербило под сердцем у Еропкина, а на душе скребануло так, что из тощей мошны выудил он рубль с шестнадцатью алтынами и послал холопа за ведром водки в сельцо, в кабак. Пил вечер и ночь, закусывая прошлолетошними квашеной капустой и редькой. Перед тем как в хмельном беспамятстве сползти под стол, полдня пил уже так, без закуски.
   2
   Очнулся Еропкин на третий день. В оконце видно было: вечер близится. Но сколько до темноты осталось, разглядеть не довелось - круги зеленые пошли во взоре, и боярский сын снова обеспамятовал.
   Вдругорядь очнулся в темноте.
   - Огня, квасу, - вроде крикнул, а на самом деле прошептал.
   Тут-то из темноты от печки и послышался вкрадчивый тенорок:
   - Жив, сын боярский?
   - Холоп где? - похолодел от вкрадчивости Еропкин.
   - Опохмелил я его, спит.
   - Пусть квасу подаст.
   - Я подам.
   - Ты кто?
   - Прохожий.
   Прошелестело что-то возле печки, словно лучинкой по кирпичу чиркнули. Вспыхнул, осветив длань, махонький огонек на конце тонкой палочки.
   - Заморская диковинка, серник называется, - оповестил тенорок.
   Огонек переместился к сальнику, возжег его, и в неярком желтоватом свете перед Еропкиным предстал человек - чернец не чернец, мужик не мужик. То ли ряса на нем, то ли зипун, то ли клобук на голове, то ли малахай. Носик татарский, пуговкой, а вот глаза - подобных не видывал Еропкин у степняков: огромные, чуть ли не в пол-лица, сливами, белков почти нет, и в них кромешная чернота, но чернота мерцает. Шагнул гость вобрат на свое место меж полами одежды выставил сапог, немецкий, голенище воронкой выше колена.
   - Кто ты?! - ужаснулся Еропкин.
   - Купец, из-зб моря, - ответил гость.
   - А по-нашему чисто толкуешь.
   - Я, сын боярский, знаю двунадесят языков. В любой земле природно толковать надо, иначе какая торговля.
   - Чем же торгуешь?
   - Всем, что есть на свете.
   - Нешто все продается и покупается? - изумился Еропкин.
   - Все, сын боярский, совершенно все.
   - И земля?
   - И земля.
   - И лес?
   - И лес.
   - И реки?
   - И реки.
   - И горы?
   - И горы, и моря, и воздух. Все. Даже каждая букашка-таракашка цену имеет. А ежели есть цена, значит, и купец, и покупатель найдутся.
   - Невнятно мне это, - признался Еропкин.
   - Ничто, - усмехнулся гость, - когда-нибудь и на Руси это внимут. И, меняя стезю разговора, вздохнул: - Но главное, сын боярский, любо мне с людьми беседовать. Едешь мимо какого-нибудь поместья, остановишься, глянешь на нестроение и разор да и попечалишься вместе с хозяином. Повздыхаешь и, глядь, присоветуешь что-нито задавленному службой помещику. И то сказать: хорош ваш царь! Служилому, воинскому человеку, оберегателю государства - и такие тяготы. Псам цепным и тем легче детей боярских живется.
   - Мне бы ква-асу, - промычал Еропкин, чувствуя, что от похмельной хворобы вот-вот ум за разум зайдет, и гость, резво вскочив с лавки, засуетился, затенорил, угождая Еропкину, будто пономарь протопопу:
   - Щас, щас, мил человек. Я вот свечечку затеплю, на стол соберу, закусим покрепче.
   - Да у меня, почитай, ничего и нет, - смутился Еропкин. - Капуста да редька. Мне бы ква-асу.
   - Что квас, что квас, - тараторил гость. - Мы, сын боярский, романеи выпьем. Добрая романея, из дальних стран. Тамотко не все короли да герцоги такую вкушают.
   С этими словами из-за пазухи добыл гость свечку, возжег от сальника. Свеча так себе, иная бобылка угоднику ставит толще, но от свечи по горнице такое сияние разлилось, словно сто свечей сразу затеплили, а может, и больше, - Еропкин отродясь не видывал столько света.
   А гость из-под лавки суму выволок и ну из нее на стол метать: тетеревов и рябчиков жареных, и зайца томленого, и заячьи почки, и баранину соленую и печеную, и свинину, и ветчину, и кур жареных и заливных, сушеных лососину с белорыбицей да щучью голову с чесноком, грибы вареные, печеные, соленые, да оладьи, да каравай ставленый, да в горшках двойные щи, да уху щучью, да уху с шафраном, да уху карасевую, да окуневую, да уху из плотиц, да на блюде гору раков вареных и много-много чего еще - от тяжести снеди затрещала столешница. Последними вынул две позолоченные стопы и серебряную сулею.
   - Вот она, - сказал, - романея заморская!
   - Мала сулейка, - намекнул Еропкин на взыгравшийся ко хмельному аппетит.
   - Мала, - согласился гость. - Да удала. Льешь-льешь из нее, а она все полная.
   - Волшебная?! - не поверил Еропкин.
   - А это с какого бока глядеть, - ответил гость. - Для тебя волшебная, для меня - просто с иным естеством. - И тут же успокоил: - Да ты не пугайся, зб морем много чего шиворот-навыворот, но так глянется только отсюда, с Руси, а там шиворот-навыворот - обычность. Зб морем-то как? Там выворочено или с ног на голову поставлено - неважно, там главное не в том, что и как лежит да стоит, а в том, чтобы удобно. Наприклад вот - сулея безмерная. Удобна она путнику или нет?
   - Знамо, удобна, - с трудом сообразил Еропкин, но, напрягши похмельный ум, все же возразил: - Только в толк не возьму, откеле в ней романея берется?
   - Романея-то? - хмыкнул гость. - Не с неба, конечно. От кропотливых земных трудов. У каждого винодела, сын боярский, всегда есть излишки, они в сулею и стекают. Но это тонкая наука, ее одним словом не обскажешь.
   Тут Еропкин догадался:
   - Верно, и сума у тебя такая?
   - Такая, - кивнул гость. - А ты глянь: сколько я из нее вынул, а она полнехонька.
   Приподнявшись на локтях, Еропкин попытался глянуть, но голова кругом пошла, вновь перед взором заходили зеленые обручи, а во чреве нечто вспучилось, к горлу подступило.
   - Душа горит, плесни на донышко, - взмолился Еропкин.
   Первый глоток он совершил с великим трудом, но, слизнув с усов тягучую, как конопляное масло, влагу, почуял такой прилив сил, что единым духом стопу выкушал и, скинув босые ноги на стылые половицы, сел на лавке, прислонясь хребтом к бревенчатой стене.
   Вкус у романеи был странный. Вроде бы и сладкой она показалась, но в то же время пригарчивала и припахивала жженым пером. Крепости винной в ней совершенно не ощущалось, а немощь похмельную с сына боярского как рукой сняло, породив в нем веселость, но не хмельную, лихую да разудалую, а какую-то спокойную, расчетливую, словно бы со стороны за собственной веселостью надзирает он и во всяко время готов сам себя окоротить. Самое же главное, почувствовал Еропкин, что не хочется ему ни с кем делиться этой своей веселостью. Раньше, бывало, мог выпить и с холопом, и с соседом, и с сослуживцем - всяк товарищ ему в веселье, со всяким песню заведет, руки в боки - медведем попляшет, расцелуется - стало быть, поделится веселостью от всей души, от всей Богом даденной на то способности; а тут, испив заморской романеи, вроде бы не веселость познал, а как бы слиток золотой чужой тайно за пазуху себе спрятал: и радостно-то ему, и боязно - ну как отымут? Даже улыбка и та сделалась страховитой: лико, как и должно во хмелю, раздалось вширь, а глаза холодно взирали, без прищура.
   - Видно, свечка твоя родня суме с сулеей? - спросил.
   - Сродни, сродни, - хохотнул гость. - Горит и не сгорает. И так может хоть тысячу лет гореть. Зато у кого-то сейчас свечи на глазах тают. Пялятся небось, дурачье, на них да дивятся: с чего бы так?
   - Ин ладно, - кивнул Еропкин, то ли порицая, то ли поощряя ответ. Давай ужинать. Хлеб-соль - твои, да тут мой дом, ты в нем - гость, значица, садись под образа в красный угол.
   Но гость, словно бы не услышав сказанного, смиренно примостился к дальнему концу стола.
   3
   А дороги на Руси длинны, версты не считаны и не меряны. Покуда от жила к жилу грядешь, о чем только не надумаешься. Мастер русский человек, думы думая, изводить себя, сердце бередить, со тоской-кручиной, как с женой-лебедушкой, любиться. Проистекает же эта особенность от обширности Русской земли. Больно уж она, матушка, раздольна. Иной раз, попритихнув, осознает русский необъятность ее - и хоть плачь: где набрать сил, чтобы возделать да оборонить этакое великолепие?! И ежели самому немощно со кручиной совладать, на колени он валится, тут же, где настигло душевное нестроение - в борозду ли, в траву ли, на речной песок, - и ну молиться: "Заступница усердная, благоутробная Господа Мати! К Тебе прибегаю аз окаянный и паче всех человек грешный: вонми гласу моления моего и вопль мой и стенание услыши..." И отпускает тоска-кручина, и снова могуч русский человек, снова способен созидать и оберегать свою землю. А куда деваться-то? Бог привел да утвердил на ней - так стой!..
   Еропкин же от родимого Валдая до Твери унимал тоску романеей. Только-только огорчится сердце, остановит он буланого конька, из-за пазухи добудет сулею да прямо из горлышка примет глоток в полный роток - тут же на сердце станет благостно, прошлого ничуть не жаль, и желается одного лишь будущего, но чтобы оно - как в сказке: тридевятое царство тебе, и кот-баюн, и яблоня с золотыми яблочками да красавица царевна - жена, а государства бережения для пущай Змей Горыныч над рубежами ширяет. К молитвам Еропкин не прибегал, ибо ночной гость на прощанье молвил:
   - Сулея тебе все заменит. Покуда из нее пьешь - любые желания сбываться станут, и волен ты из сбывшегося выбирать. А как уж выберешь, то повороти лико к левому плечику да шепни: брал, гостюшка, брал и выбрал золотом тебе плачу.
   И повесил гость Еропкину на гайтан заместо креста замшевый кисетец. Пояснил:
   - Тут червонный дукат. Как шепнешь - я явлюсь, мне отдашь.
   - Да за что же, мил человек, ты меня так щедро жалуешь?! расчувствовался опоенный Еропкин, даже не заметивши, что с него сняли крест.
   - Жалостливый я, - ощерился улыбкой гость. - Людей жалею, а жалея жалую. Особливо жалею да жалую таких, как ты, боярских детей. Больно уж доля у вас разнесчастная. Крестьянин, тот волей-неволей, но на месте сидит, а тебе-то от вьюности до седых волос покоя не будет. Коли не застрелят где в степи, и в ведро, и в дождь, и в мороз, и во вьюгу на коне торчать, кровь проливать, от ран да болезней маяться. А награда за службу? Поместьишко это? Так ты с него уже сейчас не сыт. А ну как семью заведешь? Ведь жена с детишками, покуда ты ратишься, чего доброго, с голоду помрут.
   - Твоя правда, ой правда, ой правда, - запричитал разжалобленный Еропкин.
   - То-то и оно, - поддержал его гость. - Да пропади они пропадом - и служба такая, и поместье, и царь-государь. На кой тебе Русь-то, ежели на ней счастья-покоя нету? Так что бери, сын боярский, сулею и дукат да зб море ступай. Зб морем, верь слову, что ни место, то молочные реки в кисельных берегах. Конечно, и там служить придется. Да служба службе, сын боярский, рознь. Прикинь-ка, что лучше иметь за службу: поместьишко на супесях или червонцев мешок?
   - Знамо, - залыбился Еропкин, - деньги.
   - А ежели у тебя таких мешков пять-шесть?
   - Ух ты! - обомлел Еропкин.
   - Ты с такими деньгами зб морем-то сам себе и князь, и государь! Ну, уговорил, что ли?
   - Уговорил, ой уговорил, гостюшко.
   - Так собирайся. Я тебя в ночь провожу.
   - А сам? - обеспокоился Еропкин.
   - А сам, - ответил гость, - к иному сыну боярскому побреду, к твоему соседу. Глядишь, и тот зб море убудет. Зб морем всем места хватит. Так и буду ходить от поместья к поместью по Русской земле, покуда всем добро не содею. - И пристально черными своими глазами глянул на Еропкина, да так, что тот словно выкупался в их черноте. И усмехнулся, выказав меленькие, острые зубки: - Планида у меня такая, сын боярский, - творить добро!..
   4
   Тверь Еропкин объехал стороной. На Москву двигался ночами. Дорога стала людной. Проезжали по ней всяких чинов люди, и вполне кто-нибудь мог заинтересоваться: куда правит конно и оружно боярский сын? А имеется ли у него на то грамота? А ежели без указу версты меряет воинский человек, то уж не вор ли он, не супротивник ли государю? Всякого возжалеет да возжелает Русь, если тот к ней с желанием и жалостью, но не всякий такие чувства имеет. Иной, кажется ему, творит свой путь и дело от доброты, а в итоге выходит - по соблазну сатанинскому, по сладкозвучному наущению князя тьмы: или сарынь на кичку кликнет, или иноязычных приведет. Счастливых на Руси не прибавится, а нестроение умножится: всех чинов и состояний людям, вместо того чтобы государственную волость уряжать, лет десять, а то и пятнадцать после того придется жилы из себя тянуть, устранять последствия якобы благих деяний. Так что не грех иного путешествующего расспросить: товарищ ли он или таковым прикидывается?
   Москву Еропкин тоже обошел стороной. Вымахнул на берег Москвы-реки возле Перервы и тут у улыбчивого рыжебородого мужичка выторговал лодку с рыболовецкой снастью, отдав за все конька с седлом. Рассудил так: верхом ехать - себя кормить, конька кормить да, пася его, спать вполуха, а встренется кто посильней - отымет конька. За Коломной да за Рязанью не гляди, что земля нашенская, гуляет тамо всякой твари по паре, хорошо, ежели живым отпустят. А в лодке - милое дело. Плыви себе, рыбкой питаясь, по Москве-реке до Оки, по Оке - в Волгу, по Волге - до Царицына. Тамотко лодку - продать, сто верст - и Дон. Ну а дальше видно будет, Бог не выдаст - свинья не съест.
   Походя Бога вспомнил Еропкин, а вот что без креста на груди - забыл и, залезая в лодку, не перекрестился, но не мешкая добыл сулею, отхлебнул романеи чуток и принялся раздеваться. Кафтан, штаны, сапоги, пистоль, саблю под лодочной скамьей укрыл сетью. На корму уселся в холщовых рубахе и портах - мужик мужиком. Вроде бы рыбу ловить отправился. Но версты не отъехал ветер теплый, упругий налетел, бороду взъерошил, волосы спутал; страховидное обличье обрел Еропкин, был сын боярский, да сплыл - новый Васька Кот либо Петрушка Кистень правит навстречу Соловью-разбойничку.
   А погода дивная устоялась. Солнце с синего небушка жарило во всю мочь, над рекой по-над стрежнем гудели пчелы, снуя с берега на берег, обирая медовую благодать с липовых рощ. Даже вода в реке и та вроде пахла медом. Но когда река заструилась вдоль соснового бора - вода хвоей запахла, а втянулась в веселый березовый лес - и пахнуло от нее распаренным березовым листом. Кое-где в поймах мужики уже косили, и оттуда шибало таким сенным духом, что Еропкин словно бы опьянел, весло отложил, в ладоши ударил и грянул песню:
   У нас нб море дощечка лежала,
   Э-ой, лели, э-ой, лели, лежала.
   На дощечке свет-Марьюшка стояла,
   Э-ой, лели, э-ой, лели, стояла.
   Белешеньки рубашеньки мывала,
   Э-ой, лели, э-ой, лели, мывала...
   Но тут же себя окоротил, рассудив, что плывет тайно и нечего береговой люд дивить. Теперь ему до самых заморских стран хохотать в кулак, а плакать в шапку. Подобрав с днища весло, рассек воду и движением этим радость притушил.
   А возрадоваться следовало бы. Правда, как и при встрече с ночным гостем, к радости сей сторонних не желалось подпущать, но разудало что-нибудь ни к селу ни к городу гаркнуть на всю реку шибко хотелось, вроде: "О-го-го-го-ошеньки, о-го-го-го-о! Дивись, народ, лещ лещевич судака съел!" Пусть со стороны люд внимает да завидует: знать, легка судьбинушка у молодца. Да и как нынче Еропкину не выхвалиться? От младых ногтей, почитай, впервые свободу обрел. Тут и лешим заухаешь, козлом заскачешь - должен, должен, всем должен был тридесять лет, а теперича вот вольный сокол. Батюшка с матушкой помре, жены-детушек нетути, царь-государь из столбцов послужных имечко велит вынести. Но главное, Еропкину слова и дела свои теперь с Писанием не надо сопоставлять. Ведь экую обузу с плеч скинул!
   При мысли о Писании Еропкин даже хохотнул. Свобода от веры ему действительно показалась главной. Он и так и сяк ее прикладывал к сердцу, стучавшему ровно под кисетцем с дукатом, измерял уязвленным романеей умом, и всякий раз выходило: освобождение от гнетущей воинской службы, от скудной помещичьей жизни - не главное, не главное и то, что зб морем ждет его червонцев мешок. По теперешнему разумению, главное то, что он свободен сам от себя, от того иного человека, жившего в нем, который с детства изнутри подслушивал его да за ним подглядывал, с той самой первой исповеди, когда сельский поп Лука велел: "Ступай, чадо, и не греши больше", с того дня, когда он, окончательно затвердивши заповеди Господни, не смел уже шагу шагнуть, подумать без того, чтобы не примерить свой поступок, мысль к одному из завещанных Богом правил. И уж ежели, случалось, грешил, то, понуждаемый второй своей внутренней сущностью, лоб расшибал перед иконой, моля Господа: "Прешедшея же согрешения моя милосердием Твоим прости ми, яко Благ и Человеколюбец", а на исповеди у иерея только что ревмя не ревел, проникшись сознанием: до чего же он, сын боярский Еропкин, окаянный человек!
   Грешить же, вестимо, случалось. Бывало, сбежит Еропкин со стены внутрь взятого городка - кольчужка на нем застывшей смолой изляпана, полбороды вырвано, волосы из-под шелома торчат, сабля в руке то ли от пламени пожара, то ли от крови розовая, глядь - женка посадская бежит, простоволосая, глаза страхом выпучены, подол для легкости вровень коленям подобрала, икры упругие, белые сверкают. Ну и не справится взъяренный боем сын боярский с естеством - вот и грех ему. А то в дозоре у мужика, одноязычна, одноплеменна, единоверца, лошадку отберет да ночью же в зернь проиграет вот тебе сразу два греха. Или уж дома за дело либо без дела вызверится на холопа, за волосья оттаскает, саблю со стены сорвет да плашмя строптивца отделает, убить не убьет, но до смерти напугает. Да только много ли за ним таких грехов числится? Собрать в кучу - десяток насчитаешь. Сей десяток нагрешил он в помрачении ума, когда сил не хватало про нательный крест помнить, когда страстный шепот из-за левого плеча заглушал серебряный голос из-за правого и в окаянной душе семя тли тут же выкидывало росток. Такое редко случалось. Большей же частью Еропкин себя спасал. Постом ли, молитвою, скрежетом ли зубовным, но удерживался в божеском состоянии, ибо шибко боялся посмертного суда. Да, видно, зря боялся, зря, дурень, тридцать лет сам себе душу истязал, заповеди твердил, мысленно от левого к правому плечу шарахался. Видно, все это было от неведения совершенной свободы, познанной после знакомства с ночным гостем. Эх, раньше бы ему с этим гостем спознаться! Ведь диво дивное: с тех пор как из дому ушел, ни из-за правого, ни из-за левого плеча никто не говорит и не шепчет, и чувствуется: изошел из Еропкина тот человек, что вечно его подслушивал да окорачивал. Сам себе Еропкин сделался господином. Теперь свободно станет творить то, что на ум взбредет, примериваясь лишь к одному: лишь бы себе не сотворить лиха.
   И на радостях Еропкин из-под скамейки добыл сулею, единым духом, кажись, романею высосал, но, встряхнувши посудину, почувствовал - полна.
   5
   Хоть широка и привольна матушка-Русь, но широты и приволья русскому человеку в аккурат отпущено. Если пристально оглядеть сей Божий дар и неспешно умом пораскинуть, поймешь: дадено ровно столько, сколько надо для того, чтобы народ не теснился, но и не распылялся в излишнем приволье, чтобы жил, плодился, работал и ел хлеб насущный, то есть столько, сколько необходимо для существования, ибо ключ к вечной жизни народа - не стяжательство богатств, а всего лишь поддержание достатка: не выдюжит земля расточительства, загинет, а вместе с нею сгинет народ. Понимая это, русский человек неустанно твердит заповеданное: "Возлюби искренняго твоего, яко сам себе", - и по сему творит жизнь. А иначе как же определить насущный достаток? Как дать коемуждо благопотребно и всем все? Забыть сие - значит вновь распять Христа и вновь обратиться к бездне. Сознательно или бессознательно, но все истинно русские люди обременены таким понятием. Крест этот претяжкий на них от дедов-прадедов, и, натужась, потом кровавым исходя, несут они его, несут, несут... Случается, обессилев, в отчаянии кинут, но, отдышавшись, опомнившись, снова взваливают на хребты...
   Еропкин же всем телом ощущал, что ему тесно в лодке. Тесно ему было и посреди Москвы-реки. Река узкой казалась, извилистой, берега - слишком крутыми, а лес по ним - таким дремучим, что подчас становилось трудно дышать и хотелось встать во весь рост, натужась, подпрыгнуть и взлететь над речкой, над лесами, полями, дабы познать беспредельную ширь, лишь одну пригодную сердцу молодецкому. Проплывая мимо прилипшей к сосняку деревеньки либо мимо взбодрившегося рубленой церковкой сельца на загривке крутого яра, он дивился: как люди кучно живут, какие крошечные, оказывается, у них избенки, а храмы махонькие, незначительные. Одно название - храм. С реки и то еле разглядишь, где уж его разглядеть Богу! А люди все-таки в этакой некрасе живут, плодятся, молятся, надеются, что на их скудной, загроможденной лесами землице воссияет третий Рим. Нелепица! Разве можно великое возрастить там, где тесно, где воля вольная в лесных трущобах сама с собой аукается, а вся страна как стол - ни горы тебе, дабы до небес возвыситься, ни долины, чтобы грохнуться при неудаче. Равнинная, тоскливая сторона. И речки-то здесь тоскливые - эвона смирно стелется от излучины к излучине, будто вовсе не течет. Да на такой стороне не захочешь - запьешь и в лунную ночь повесишься. И он, Еропкин, тридцать лет тут жил, лоб расшибал в церквах, молился! А что нажил? Чем обернулись надежды? Да вот хоть, к примеру, справа праздничная. Кунтуш у него был да ферязь. Кунтуш с боя взятый, кроя польского - его на люди не наденешь, а ферязь старенькая, еще от прадеда. И надумал Еропкин кунтуш на новую ферязь обменять. Сам-то кунтуш - так-сяк, но пуговки на нем богатые, сканные, и у каждой в середке жемчужинка защемлена. Сговорился с Федькой Звягой, князя Ряполовского жильцом, по рукам ударили. Федька кунтуш взял, обещал с ферязью вернуться, а тут - труба взыграла. Кликнул князь охотников за ров в поиск - принесли Звягу из поиска испоротого ножом. Потом кунтуш в его телеге нашелся, но богатые пуговки кто-то срезал. Да пропади пропадом эта святая земля, коли защитник ее, сын боярский, не в силах новую ферязь справить!
   Еропкин в обиде так зашелся, что и про романею забыл. Вспомнил еще, как решил ножны сабельные обложить серебряными бляхами, да как случился недород, и бляхи с ножнами ушли на прокорм крестьян. Сколько лет он владел поместьем, но так и не понял: смерды его или он смердов кормит? Нету, ой нету порядка на Руси! От такого неурядья прямая дорога - зб море. Там, гость сказывал, всяк сам себя сытно кормит, а уж коли кому сослужишь - не станешь кунтуш на ферязь менять, сполна получишь и за полученное что хошь купишь. И, корячась, не надо возводить третий Рим. Два было - за глаза хватит. Важно не Рим строить, а сытно жить...