Глянул на стол Еропкин, а там еды, как в первую ночь. Сел за стол, сулею достал, себе налил, гостю. Выпили, стали есть. Гость куска не дожевал - окосел. Видно, слаб был на романею. К стене привалился, заалел лицом и ну пьяненько бормотать:
   - Покуда ты у Смура гостевал, я по здешней земле походил, поглядел. Прикидывал, как к ней приноровиться, с какого бока подкатить. Ничего не придумал. Живут. Язычники. Казалось бы, в языческом состоянии им сподручнее тяжко грешить, да не тут-то было. У них, видишь, на все закон: то нельзя, это нельзя; на все ответ: таков порядок. Да ты сам слышал. Оттого и грешат мелко, так себе: ульи унесут, невод украдут, лесину в чужом лесу срубят. Тоска. Муж же на чужую жену не глядит, жена на чужого мужа - тоже. Я уж было на них рукой махнул. Но когда к Смуру пришел и, стоя у тебя за спиной, Смура послушал...
   - Ты там был? - не поверил ушам Еропкин.
   - Был, был. И вот что решил: Смур - наинужнейший мне, то есть нам, человек. Ты слушай, сын боярский. Ведь это же надо, что он удумал! Да тут, коли дело выгорит, такие разбой да грабеж пойдут - мы с тобой сразу отличимся. Только бы сюда, в Свободину, еще десятка два таких же, как ты, детей боярских завлечь и столько же здешних стяжателей вроде Смура выискать - конца-края грабежам не станет. Избы что - земля, камни по всей Свободине гореть будут. А там, глядишь, и Народное Царство в смуту влезет да в ней и увязнет. Да тут до искончания мира на всех греха хватит! Мы, сын боярский, заместо закона им страсть к наживе подкинем. Закон супротив наживы не устоит. Правильно? Правильно. Потому что страсть к наживе может обороть единая власть да единая вера. Но власти единой у них нет и веры нет. Тут, в Смуровом городище, каждая семья по-разному молится. Смешно сказать: кто в речку верит, кто в облако, а кто в кукушиный крик да в шорох камыша. Так-то Свободина эта - что яблоня в наливных яблоках, тряхни - и осыпятся. Вот я и надумал: жадюга Смур у нас на первый раз есть, детей же боярских ты мне присоветуешь. Есть у тебя знакомцы, такие же, как ты, мужалые да ухватистые, готовые за золото хоть кому послужить?
   - Ага, - услужливо кивнул Еропкин, споро обгладывая заячью ногу. Заев зайчатину ложкой соленых рыжиков, вытер кулаком усы и принялся загибать блестящие от жира пальцы: - Сенька Петров, боярский сын, наш, валдайский, почитай, сосед. Звяга Силин, тоже воинский человек, из митрополичьих. Да вот еще Сулейка, татарин касимовский, баял: де, княжеских кровей. Еще, еще...
   Загнув четвертый палец, нахмурился, но, как ни силился, более назвать никого не смог. Всех друзей-знакомцев мысленно выстроил в ряд, вгляделся в лица. Всякий народец попался, всякого достоинства и достатка, некоторые слава только, что носили крест, - чистые басурмане, свое устерегут, но чужое унесут, да еще божиться станут: мол, сроду чужого не брали. Если же божба не поможет, ретивого взыскателя и зарежут отай, после же дивятся: вчерась, дескать, за рухлядью приходил - кричмя кричал, а ноне и нос не кажет - видать, засовестился. Но согласных за золото служить абы кому, кроме трех названных, не было. Эко диво дивное! Взять хотя бы, к примеру, Мишаню Зернова. Ведь по всем повадкам-ухваткам - тать, обличьем страхолюден, а служить, окромя царя-батюшки да Руси-матушки, никому не станет. Еропкин сейчас это понял наверняка, только объяснить причину не мог.
   Дивясь такой сущей нелепице, вспомнил, как Мишаню Зернова присватала полоцкая боярыня, богатющая, красавица и вдова. Мишаня и ночь переночевать с ней сподобился, а наутро сплюнул сквозь зубы Еропкину на сапоги, выразился: "А у нас бабы краше" - и, вернувшись из похода, у себя под Звенигородом обженился на меньшой дочушке такого же, как и сам, сына боярского. Всей и прибыли с женитьбы: как теперь на Москву-реку купаться правит - голозадая команда по тропочке поперед бежит, пять сынов-погодков. Это надо же таким дурнем быть! Получается, все его, Еропкина, друзья-знакомцы - дураки. Много же их на Руси-матушке. Видно, уж такая сторонушка: и не сеют их, не жнут они сами родятся.
   - Неужто все? - прервал размышления гость.
   - Все, - виновато вздохнул Еропкин.
   - Не густо.
   - Всех перебрал. Были люди как люди, а сейчас глянул... словно червоточина в них.
   - Потому что со стороны глянул. Когда в куче живешь - не замечаешь.
   - Дурачье, - высказал надуманное о друзьях-знакомцах Еропкин.
   - Слишком просто судишь. На Руси дураков не больше, чем в иных землях. Просто на Руси есть нечто другое, чего в иных землях нет.
   - Растолкуй, - попросил Еропкин, хотя слушать гостя стало скучно. От съеденной зайчатины да от выпитой романеи по телу разлилась истома. В самый раз было бы соснуть. Все-таки хороша пошла жизнь: ешь да спи, спи да ешь, ни заботы тебе, ни печали. Бабу бы вот теперь - это да, а умствовать, рассуждать - не его дело. Выставят ему завтра тридцать молодцов - станет их бою учить, не выставят - будет полеживать. Не умствования ради он из дома сбежал, но беспечной, вольготной жизни для.
   Гость же, плеснув в стопу романеи, выпил и окончательно окосел.
   - Беда с вами, со славянами, - сказал с блаженной улыбочкой. - Дар вы от Бога особый имеете: в вас сеешь одно, а вырастает другое.
   - Значит, выходит, Бог есть? - вяло поинтересовался Еропкин.
   - Есть, есть! - замахал на Еропкина ладошками гость, словно бы испугавшись вопроса, и с пьяной откровенностью добавил: - Ты даже не сомневайся, един в трех лицах, как и положено. Но и иное существует. Мы. Я вот, например. Бог - свое, а мы свое ладим.
   - Так ты, выходит... - обомлел Еропкин.
   - Он, он самый. Ты мне теперь служишь. Смур - это так, для блезиру. Мне послужишь как следует - отпущу в запас. Припеваючи жить станешь до времени.
   - До какого? - побелел лицом Еропкин.
   - До антихристова пришествия! - удивившись непониманию Еропкина, возвысил голос гость. - Мы к нему готовимся третью тыщу лет, пестуем людские умы и души. Как пахари готовят землю, так и мы: лес рубим, корчуем, выжигаем, пашем, боронуем. Подготовим - он сеять придет. Изумительный урожай будет.
   Постепенно окрепший голос гостя звенел колоколом. Он как будто бы и не пил. С Еропкина хмель тоже слетел. Поджав ноги, Еропкин уложил руки на колени, сидел на лавке словно петух на насесте и по-петушиному таращил на гостя круглые от ужаса глаза.
   - А с вами, со славянами, одна морока! - вконец осерчал гость. - Моя бы воля - я вас за год бы в бараний рог согнул. А мне пеняют: нельзя, надо не сразу, помалу, постепенно, иначе, дескать, содеянное нужной крепости не обретет. Но помалу-то что выходит? А ничего! Вы все, все подминаете под себя, подлаживаете, переделываете, переиначиваете. Почитай, все усилия впустую. Варягов к вам заслали - вы их в третьем поколении обрусачили и решили веру греческую принять. Ладно, думаю, с ней вместе они и вялость греческую душевную приимут. Так не приняли же! Мало того, что в христианстве объединились, а и Христа себе под стать, особого вынянчили. К Нему же, к вашему Христу, ни с какой стороны не подойдешь, общим разумом не объемлешь, общей мерой не измеришь, но только вашей. Он - русский, русский у вас! Вы Его за пазухой носите! А что в таком разе делать мне, коли прямой власти над вами у меня нет? Я волен смущать вас, но в остальном-то - не волен! Вот и действую по обстоятельствам. Половцы привалили - думал, ратям конца-края не будет, а вы рубились-рубились с ними да и давай жениться на их бабах. Родичей, вишь, нашли! Мыслимое ли дело - половцы от татар спасаться к вам кинулись! А татары... Казалось, уж они-то из вас дух вышибут, но вышла срамота. Срамота! Силой дикой своею они породили вашу государственность, да теперь же этой государственности еще и служат. Ведь до чего дошло-то, до чего дошло - я для дела своего только троих могу приспособить. Вас, детей боярских, дворянчиков-то, чуть ли не сто тыщ, а подходящих трое. Да в каком царстве-государстве этакое видано, окромя Руси?!
   Гость уже кричал, скаля мелкие зубки. Еропкин, кажется, в комочек сжался. Великий и доселе неведомый страх напал на него. Случалось ранее, воеводы ногами топали, покрикивали, брызжа слюной, возмущаясь его воинскими неумелостью, нерасторопностью, и от крика начальственного в нем вспыхивал страх - поджилки тряслись, пот прошибал, хотелось сквозь землю провалиться. Всяко бывало. Но никогда его не полонил такой ужас, холодный, обезнадеживающий, гнетущий и ум, и волю, когда одно в сознании: нет спасения.
   Волосы вздыбились у Еропкина, зашевелилась борода. Только и выдавил сквозь одеревеневшие губы единственное спасительное:
   - Я-то при чем?
   И гость, как бы сраженный этим вопросом, обмяк.
   - Да ты ни при чем, - ответил тихо. Помолчав, еще тише поведал: Выродок ты. - И, грудью навалившись на стол, сообщил как бы тайное: Планида моя такая - с выродками дело иметь... - И, закручинившись, тоскливо простонал совершенно на волоколамский лад: - Бяда-а!
   От возгласа свойского, родного Еропкину полегчало. Поджатые ноги он на пол опустил, пошевелил руками, ладони поднес к лицу и, словно бы умываясь, пригладил волосы и бороду.
   - А ты пей, пей, мой желанный, - сказал ему гость ласково, уже на маманин лад, протянул руку и тоже по-маманиному пощекотал Еропкина за ухом. Только пальцы были не как у мамани - теплые, а горячие как угольки, и от прикосновения не всколыхнулась в груди нежность, но полыхнула преданность, да такая необоримая, не соразмеримая ни с чем, что показалось: обмерить и обороть ее под силу одной лишь смертушке. К примеру, вложи гость в руку Еропкину нож да вели: зарежь себя - и Еропкин тут же зарезался бы.
   А гость тем временем из сумы бездонной вытащил кошель и пропел маманиным голосом:
   - Я, желанный мой, гостинчик тебе припас.
   Кошель большущий. Взрослого барана голову в него уложить можно.
   Еропкин, кошель приняв, крякнул: тяжел. Супоньку ременную растянул, пальцы жадно дрожащие в горловину сунул - так и есть, золото, сотни и сотни полновесных кругляшей, может, и тысяча, а то и две. Еропкин никогда не видывал столько сразу, потому ни по весу, ни по объему точной суммы определить не мог.
   А гость:
   - Бери, бери. Это ты уже выслужил. Десяток таких кошелей выслужишь как раз мешок. Мало покажется - еще послужишь, столько же дам.
   - За что жалуешь-то, гостюшка дорогой? - как нищий на паперти, загундосил Еропкин. Жарко, весело ему стало, резать себя расхотелось, а вот другого кого, мигни только новый хозяин, тут же кончил бы.
   - Жадность, жадность твою тешу, боярский сын. Ее, жадность-то, кормить надо. Золотца ей кинешь - она растет, еще кинешь - она большеет. В тебе жадность должна быть сильной, огромной, иначе ее совесть одолеет. Жадность-то - от золота, а совесть - от всякого прочего, и я всякое прочее исключил и привнес золото. Ну как, сын боярский, весело жить стало?
   - Вестимо! - залыбился во весь рот Еропкин.
   - Так-то. Потом, мой желанный, еще веселее будет. Здесь дельце обделаем - на Русь двинем. Мыслишка у меня созрела: трех ложных царей на Русь пустить. Вот смута будет, всем смутам смута! Откроюсь тебе: в Свободине у нас с тобой учеба, а действовать на Руси станем. Три средства порабощения в сем мире есть: для таких, как ты, - золото, для таких, как Смур, власть, для иных прочих - ложь. На Руси лжи великой еще не бывало, но пришло время ее применить, ибо другое не помогает. Из трех царей, конечно, никто на престоле не усидит, но от смуты в русских русское поразбавится. Смешение умов небывалое начнется, и в суматохе латинские гордомыслие и мудрствование просклизнут. Ты вникни, вникни: гордомыслие и мудрствование с правдой не сопряжены - вот главное. Что татары! Супротив латинской лжи они - дети сущие. Мы, мы, сын боярский, латинское семя на Руси разбросаем. И будут плоды. Да еще какие! Верю, лет двести-триста пройдет - родичи твои черное белым, а белое черным называть станут. Вот ведь как!..
   Гость говорил и говорил, а Еропкин его не слушал. Двумя руками к сердцу крепко прижав кошель, нянчил его, будто мать дитя, стараясь по весу определить количество денег. Опомнился, когда гость сказал:
   - Ты тут оставайся покудова. На днях зайду.
   Подхватив суму, шагнул за дверь. Еропкин же пристроился возле окошка и стал глядеть на улицу. Ждал-пождал, но гость на крыльцо не выходил. Тогда Еропкин выглянул в сени. Но гостя и там не было. Лишь припахивало кислецой, словно в сенях сожгли щепоть пороха.
   Опамятовал Еропкин и заволновался.
   - А как же насчет дуката в кисете? - требовательно спросил. - Обещал ведь: залюбится что-нито - шепни через левое плечо, а сам... Эка удумал: здесь - служи, на Руси - служи! А я, может, не желаю? Может, мне тута залюбилось?
   - Договор наш в силе, - раздался голос со всех сторон. - Залюбилось - шепчи, я не против. Только не будешь ты сейчас шептать. Потому что знаешь: с каждым днем золота все больше и больше приваливать станет. Смысла тебе нет на сегодняшнем останавливаться, если завтра сегодняшнее удвоится, послезавтра - утроится и так дальше и дальше. Жадность золото порождает, сын боярский, золото - жадность, конца-края тому нет. Однако дукат береги. Он - залог нашей дружбы. Потеряешь, одна дорога тебе - на валдайские хлеба, и я тогда тебе не помощник. Понял?
   - Понял, - ответил Еропкин, но заупрямился: - Погляжу еще...
   - Гляди. Я все сказал.
   14
   А на вечерней зорьке прибыли возы с жалованным добром.
   Переваливаясь с ножки на ножку, вступил в избу Пень и доложил, смиряя рвущийся из широкой груди рык:
   - Господин, принимай десятину.
   - Господин? - удивился Еропкин.
   - Смур сказал, величать "господин".
   - Ин ладно.
   Еропкин важной поступью вышел на крыльцо.
   Десять телег поездом вытянулись перед избушкой. Кладь на телегах укрыта рогожами. На последнем возу примостились двое: давешний старичок - Смуров отец и горбоносая девка. Оба снаряжены будто в дальнюю дорогу: дед в войлочном треухе, в длиннополом армяке, девка - в армяке же, по черные брови укрыта платом. У обоих на спинах горбатились котомки.
   - Воза почто накрыли? - нахмурился Еропкин. - Пути-то всего полверсты.
   Пень ответил:
   - Таков порядок. Что, куда везем - людям нельзя знать.
   - Людей не видно, - кивнул Еропкин на безмолвный порядок изб.
   - Сейчас будут.
   Едва ответил Пень, как от места, где Еропкин перелезал острог, донесся гомон. Он ширился, прирастая волнами, и вот на дороге показалась толпа людей с косами, граблями, лопатами. Она двигалась скорым шагом. Видно было, как от общей толпы отделялись малые толпы, поворачивая к порядкам изб. Напротив Пнева ряда тоже отделилась толпа и замаршировала вдоль избушек. Возле возов по команде остановилась, по другой - четко поворотилась и замерла. От головы колонны к Пню подошел парень, очень похожий на Пня, только повыше и потоньше, пристукнул лаптем о лапоть и звонко доложил:
   - Господин рядувый. Урок выполнили. Потерявшихся нет, отставших нет!
   - Сын, что ли? - поинтересовался Еропкин.
   - Сын, - кивнул Пень и, повернувшись к людям, рявкнул: - Все сыты?
   - Сыты! - громыхнул строй.
   - Здоровы?
   - Здоровы!
   - Хорошо. По домам! И - спать!
   Строй мигом рассыпался. В избушках захлопали двери, а через минуту-другую над рядом повисла такая тишина, что стало слышно, как поет комар. Еропкин даже головой закрутил: многое на ратной службе пришлось повидать, но таких слаженности да урядливости - не приходилось.
   - Не евши спать-то легли, - то ли спросил, то ли удивился.
   - Пищу принимают там, где работают, - ответил Пень.
   - А дома?
   - Нельзя. Иначе плохо будут работать. На рабочем месте определяется: выполнил урок - ешь, не выполнил - не ешь.
   - Ловко.
   - Таков порядок, - улыбнулся Пень, польщенный похвалой. Борода его распушилась. Согнав улыбку с лица, обернулся к возам, ткнул в них пальцем: - Там - тебе. Смур велел: старик - ключник, девка - стряпуха. Сам живи в этом доме. Ключник со стряпухой - в том. С ними и десятина хранится. Там и пищу варить. Ключника и стряпуху тебе со своего жалованья содержать. Смур сказал: сам захотел - сам пусть кормит.
   - Ловко, - вдругорядь удивился Еропкин и спохватился: - Они, выходит, мои?
   - Пока кормишь - твои. Что хочешь с ними делай. Но убивать нельзя. Таков порядок.
   - У вас, гляжу, порядок всему голова, - вспомнил говоренное гостем Еропкин.
   - Так. Порядок порождает покой.
   - Ну а коли кто, сын твой хошь, не согласен с порядком?
   - Тому - смерть, - вызверился лицом Пень. - Девка, стряпуха, Смурова дочь. Страшна уродилась. В жены никто не берет. Три года еще подождем - и убьем. Тоже - порядок. По порядку бабе - с мужем спать, детей рожать, работать. Если чего не может - непорядок. Непорядок ликвидируется.
   - Что-что? - не понял Еропкин чудного слова.
   - Искореняется, - пояснил Пень. - Не искоренишь непорядок - он возрастет. Это грозит свободе.
   - Ловко! - в третий раз удивился Еропкин. - А дети? Детей-то нигде нет. И днем не видно, и сейчас тихо.
   - Они в детском городище, - махнул рукой в противоположную закату сторону Пень. - Там растут, воспитываются, работать учатся. До брачного возраста. После женитьбы переходят сюда. Порядок. Дети, скот, птица - все в подсобных городищах. Здесь только взрослый народ живет. Ничем не обремененный и не стесненный - согласно порядку. Свобода есть в свободе от всего. Мы лет триста назад и религию отменили. Раньше все одинаково молились. Теперь каждый по-своему. Свобода. Например, мы, Пни, верим в заячий след. Смуры чтут муравейники. Кто-то жжет воронье перо и молится восходящему дыму. Другие верят, что камень за пазухой силы придает. А ты, господин, во что веришь?
   - Я? - опешил Еропкин. - Я - ни во что.
   - Ни во что - тоже вера. Это хорошо, что вера твоя не похожа на иные. Различие веры - основа порядка, порядок - основа свободы. Свобода же главное для народа. Зачем человек рождается? Чтобы свободным быть. Для чего работает, ест, спит? Чтобы быть свободным, то есть работать, есть, спать ни о чем не беспокоясь...
   Разговорился Пень. Еропкин же, внимая пылким словесам, поймал себя на мысли, что подобное уже слышал. Натужив память, вспомнил: так говорил Смур. Только тот медленно вещал, словно дарил собеседнику им лично выдуманное. Пень же долдонил будто по-писаному, как вновь назначенный полусотенный, толмачащий с воеводской подачи наказ, по неопытности не разумеющий смысла, озадаченный лишь тем, чтобы буква в букву до десятников перенятое донести, дабы те по букве же и выполнили.
   Между тем холопы расшпилили рогожи и принялись таскать добро. Старичок сновал между возов, торопил, присматривал да приглядывал, что-то подсчитывал, загибая пальцы. Девка же как слезла с воза, так и вперилась в Еропкина вишневыми глазами да и остолбенела. Еропкин, зыркнув на нее, оценил стать и подступил к Пню:
   - Чем же девка страшна? - на что Пень буркнул:
   - Нос горбатый.
   Еропкин пригляделся: нос как нос. Правда горбинка есть, но легкая, ненавязчивая, у многих бесерменских женок такая же. Лико от нее смышленое, решительное. Случаются такие лица и у русских баб - на них охотники тоже находятся.
   - Нос прелепый, - подвел итог.
   - Ошибаешься. Вредный нос. Жена не должна глядеться умнее мужа. Таков порядок.
   Подводы разгрузили, и Пень отправился спать. Солнце кануло за окоем, и лишь в том месте, где недавно торчала его красная макушка, осталось малиновое пятно. Ночь, огрузнув, густой чернотой опустилась на спящее городище. В сенях еропкинской избы зачиликал сверчок, суля покойное счастье. Малиновое пятно померкло, а в противоположной стороне, над лесом, выставил раскаленный рожок месяц, и ночь пуще почернела.
   - В дом ступайте, - велел ключнику со стряпухой Еропкин. Войдя следом за ними в избу, приказал: - Огонь вздуйте.
   Попривыкнув к свету свечи, кивнул на остатки трапезы:
   - Ешьте.
   Усевшись в красный угол, налил в стопу романеи, выпил и принялся откусывать от заячьей лопатки.
   Старичок при виде пищи поджался, плечи приподнял, голову на вытянутой шее опустил долу, носик вперед выставил и по-звериному издали принялся обнюхивать стол: то левую ноздрю приподнимет, то правую, а вынюхав все, вдруг стрелой метнулся к столу и ну есть, есть, есть, сопя, чавкая, вращая глазами.
   Девка же и в избе осталась стоять столбом. Лишь при повторном: "Ешь" вздрогнула, присела на краешек лавки и, не сводя глаз с Еропкина, стала шарить по столу. Ела нехотя, что попадет под руку, видно, не разбирая ни вкуса, ни запаха, пока господин, насытившись, не повелел:
   - Ступайте спать.
   15
   Удивительно общежительны русские люди. Если многие иные языки мирны и порядочны только внутри своего народа, то русские одинаковы и к себе, и к другим. Инакий, живущий среди них, равен им, приобретает и истрачивается равно с ними по их законам, в горе и счастье равен всем. И тех, кто встречался на тысячелетнем Божьем пути, русские ни огнем, ни мечом не неволили. Бывало, убредут от коренной Руси за тридевять земель, на высоком взлобке огородятся тыном, пугнут инородных пищальным боем да и утихомирятся и бок о бок с инородными жить станут. Случалось, мирно, неспесиво живали так и по сто, и по двести лет, присматриваясь к иноплеменным и позволяя к себе приглядываться. Не ратной силой примучивали инородцев, но силой души, совестливостью и Светом Христовым. Вот ведь дело-то было как! От этого-то и по сю пору под русской сенью обретается сорок сороков разных языков, все живы-здоровы и деятельны. Каждый несет в себе свой, не похожий ни на чей дух, а все вместе сплочены духом русским. Сомневающийся в сей истине пусть глянет на географическую карту, и ему тут же подскажет здравый смысл: Россию, ввиду ее величайшей пространственности, ни создать, ни сберечь невозможно никакой иной силой.
   Еропкин же творил несхожее с общежительным духом. По утрам, напившись романеи, прохаживался справным шагом вдоль строя младней, выделенных для воинской науки, таращил на них хмельные глаза и научал уму-разуму:
   - Заповедь первая: жалость отринь, ибо супротивник вас не возжалеет. Врагов убивай. Всех. Ежели и о пощаде молят. Хозяина, его жену, детей, сродников. Иначе опомнится хозяин - тебя убьет, жена опомнится - за мужа отомстит, детки подрастут - в отместку зарежут, а сродники - за то, что ты ихнее родовое добро за себя взял, род обездолил да обесчестил. При живом враге перенятый пожиток его - награбленное, при мертвом - достояние, и ты не тать, но славный володетель ему. Ясно?
   - Ясно! - громыхали младни.
   - Другая заповедь: с товарищем награбленным не делись. От добра сердечного толику дашь товарищу, а тот возмыслит, что ты слаб. Что изыдет из сего?
   Строй молчал.
   - Свара, - на свой вопрос сам отвечал Еропкин. - Единожды получив, товарищ восхочет вдругорядь взять. Так-то, ребятки, доброта - хуже воровства. И третья заповедь...
   Перед третьей заповедью Еропкин переводил дух, прямил спину, упирал руки в бока и истово выговаривал, разделяя слова, словно гвозди вколачивал в головы младней:
   - Вы... друг дружке... не братья... но я вам - отец. Сия заповедь наиважнейшая. Ибо в братьях ровни не бывает, который-нито, а все старший. Старший же непременно восхочет начальствовать вопреки мне, смущать вас своим старшинством. Чего доброго, о чести и доблести возмечтает - доблесть и честь, бывает, мутит разум в молодые годы. А что есть они? Пустячный звук, с них сыт-пьян не будешь. Главное воинскому человеку - деньги. А по деньгам - слава. Но кто, окромя меня, отца-начальника, вам их даст? Никто. Сию заповедь неуклонно блюдите, друг за дружкой приглядывайте, слушайте, кто да какие речи средь вас ведет. Мне докладывайте. Я крамольника живо утихомирю.
   Младней Еропкин наставлял будто по-писаному. Слушал себя и удивлялся: его самого таким заповедям никто не учил, ничего подобного он нигде не слышал, а поди же - чешет без вздоха, словно на память затвердил. Складно у него выходит! Но мало того, в рекомое он и сам верит и знает: без оного в предстоящем деле нельзя, потому как рекомое - всем наукам наука. Тут, в Свободине, не как на Руси - миром кровушку собственную невесть за что лить. Тут - служба за деньги, каждый за себя ратится, счастья и радости своих для. Выходит, заповеди сии превыше иных всяких умственных борзостей. Они закон, ежели ты надумал служить в семи ордах семи царям.
   Закончив словесные внушения, Еропкин приступал к воинским играм. Учил младней натиску строем в лоб, круговой обороне, бою едина супротив двух, трех. Приучал к разному оружию, но более всего учил владеть саблей. Внушал младням:
   - Любое действо по ней. Она и за шестопер, и за копье, а при великой нужде и за сулицу сойдет. Окромя, сабля - и щит, и кольчуга. Смекайте. Главное - рукой да глазом прикипеть к ней.
   И приказывал младням рубить монету: подкинет выше головы - бей, да так, чтобы летела туда, куда укажет. Звякнуло о клинок - зачет, воздух посек - розга. Квелые за день по дюжине розог набирали, а то и по полторы.
   Пообедали - другая учеба: саблю в зубы - и единым духом на тын, по верви, по лестнице или по "башне" - трое друг дружке на плечи взберутся, четвертый по ним лезет.
   - Так, так! - покрикивал. - Забрались двое - один бой ведет, другой товарищей вытягивает, а те не мешкая первому на подмогу. Стена ваша считайте, и город ваш!
   Случалось, приходил Смур. Глядел на воинские ристания, прикидывая, видно, не зряшнего ли человека служить взял. Спрашивал:
   - Взошли в науку?
   - Взошли, - отвечал Еропкин. - Но не дозрели. Все еще размысливают, как саблю взять да с какого плеча вдарить. Вот без раздумья рубить станут тогда...
   - Спеши, - наставлял Смур. - С полей уберем - вам в дорогу. Срок выхода - октябрь.
   - К октябрю дозреют. Волками станут, верь.
   К вечеру Еропкин так уставал, будто сам на тын лазил. Разведя младней по избам, учредив караулы, домой возвращался нога за ногу. Молча вкушал сготовленное стряпухой, молча выслушивал отчет ключника, а когда тот, закончив о деле, принимался кланяться, причитая: "Кормилец, отец наш, многая лета тебе да денег кузов", - отмахивался от старика, как от назойливого комара, выпивал стопу романеи и ложился спать. Среди ночи ходил проверять караулы. Вернувшись, принимал порцию романеи и снова ложился спать.