«Так оно и есть», — вспомнил Джонатан стоящую у него в спальне голову и вдруг успокоился.
   — И что же делать? — сам удивляясь тому, что ведет этот странный разговор, спросил он и уселся рядом с Платоном.
   — Сначала вы должны убить Джудит Вашингтон.
   Джонатан оцепенел. Ничего более наглого он не мог себе представить.
   — Я? — резко повернулся он к рабу. — Я — должен?! Кому я должен? Тебе?!
   — Нет, масса Джонатан, — раб пригнулся к земле еще ниже. — Но она — семя Лоуренсов. Это все знают. А теперь каждый ниггер на плантации может ей ноги раздвинуть! Убейте ее, масса Джонатан!
   Джонатан упрямо поджал губы и уставился на линию багровеющего горизонта, но вскоре печально склонил голову. Его прекрасные мечты о гармоничной жизни с рабами в едином, теплом и уютном мире рушились, словно карточный домик. Полевые негры с животным наслаждением разыграли сцену убийства его отца, а домашний, самый преданный раб посчитал его колдуном и затем из лучших побуждений посоветовал ему убить другую рабыню — только за то, что она слишком похожа на своего господина. Что-то в этом мире шло не так.
   «Надо было сразу ее продать!» — с тоской подумал Джонатан о Джудит и понял, что остро хочет лишь одного — вернуться к своим куклам.

 
   Преподобный Джошуа Хейвард пробился к юному сэру Лоуренсу лишь с четвертой попытки. Всю неделю старый Платон говорил ему всякую ерунду: «масса Джонатан приболел», «масса Джонатан в отъезде», «…не принимает», «…не может», и лишь когда преподобный окончательно рассвирепел и пригрозил рабу отлучением от причастия, тот сдался и провел его в дом. Долго стучал в темную дубовую дверь, затем начал слезно упрашивать «масса Джонатана» открыть, наконец где-то через четверть часа загремел ключ, и дверь приоткрылась.
   Преподобный вошел в практически темную из-за плотных бархатных штор спальню и, нащупав рукой стул, присел. Он уже понял, что юный сэр Лоуренс опять возится со своими куклами, а когда глаза понемногу привыкли к темноте, увидел их, без числа расставленных по всему ковру.
   — Что на этот раз, Джонатан? — скорбно поинтересовался преподобный.
   — Троянская война.
   — А когда делом займешься? На тебе ведь все хозяйство. За этими канальями глаз да глаз нужен.
   — Я не знаю, что делать, — тихо ответил парень и поднял на священника полные слез глаза. — Я хочу, чтобы все было как в книгах Аристотеля. Я бы о них заботился, они бы мне служили… а они такие…
   Преподобный понимающе кивнул головой.
   — Я знаю черных, сынок. А ты, вместо того чтобы здесь прятаться, лучше бы сказал мне.
   — И что?
   — Слово Божие все может, — значительно закивал преподобный. — И уж на земле ему преград нет, это точно!

 
   Тем же вечером, сразу после работы, вместо ужина всех успевших окреститься черных рабов под угрозой наказания плетьми погнали за девять миль в город, завели в храм, и никогда еще, пожалуй, преподобный Джошуа Хейвард не был столь красноречив и убедителен.
   — Слушайте меня, вы, неисправимые грешники! — потрясая руками, обвиняюще возвысил он голос. — Ваши сердца заполнены всякой скверной, и дьявол соблазняет вас!
   Рабы начали растерянно переглядываться.
   — Бог рассержен на вас и, конечно же, накажет, если вы не оставите ваши дурные пути!
   Рабы дружно опустили глаза. Они еще не знали, куда клонит преподобный, но уже предчувствовали, что сегодняшняя проповедь обязательно кому-нибудь выйдет боком — или к шерифу пошлют, или прямо на месте накажут.
   — Вместо искреннего служения вашему доброму господину вы, праздные, уклоняетесь от вашей работы! — прямо обвинил их преподобный и окинул поникшие курчавые гривы тяжелым, все запоминающим взглядом. — Но Бог видит вас!
   Негры, все как один, затаили дыхание и втянули головы в плечи.
   — Вы лжете! — уличающе ткнул пальцем вперед преподобный. — Но Бог слышит вас!
   Рабы сгорбились еще сильнее.
   — O, развратные сердца! — с внезапно прорезавшейся болью почти прорыдал преподобный. — Когда работа для вашего господина сделана, собираетесь ли вы вместе, чтобы с трепетом душевным поговорить о совершенстве Отца Нашего Небесного?
   По храму прошел невнятный шепоток.
   — Не-ет! — качая головой, саркастично протянул преподобный. — Вы ссоритесь и собираете всякие бесовские коренья, чтобы закопать их под порогом соседа и навести порчу на ближнего своего!
   Негры тут же смолкли, и стало ясно, что священник попал в точку.
   — А вместо поклонения Господу прячетесь по темным углам и швыряете бобы с безбожным предсказателем или кидаете карты с какой-нибудь старой ведьмой!
   Преподобный на секунду приостановился, чтобы перевести дыхание, а в храме воцарилась такая тишина, что он слышал даже ток собственной крови в висках.
   — Но Бог видит вас!
   Кое-кто в толпе мелко перекрестился.
   — Оставьте ваши греховные пути! — укоризненно покачал головой преподобный. — Да, ваш добрый господин сэр Джонатан Лоуренс не всегда может выяснить, где вы и что вы делаете, но Бог-то видит вас, и уж он-то обязательно накажет!
   Негры зашевелились. Наконец-то всем стало понятно, чего именно хочет от них преподобный, и, словно подтверждая эту догадку, тот уже более миролюбиво завершил:
   — Ибо если вы не повинуетесь вашему земному владельцу, вы тем самым оскорбляете и вашего небесного Владыку.

 
   Джонатан видел, как торопливо, почти бегом возвращаются с проповеди рабы. Он знал, что они рвутся к сооруженным для них «яслям», где уже второй час их дожидается остывшая каша. Не пройдет и трех минут, как они похватают заменяющие им ложки отливающие перламутром створки речных мидий и, словно дикие животные, отталкивая друг друга, набросятся на еду. А потом, набив животы, разбредутся по своим хижинам и в лучшем случае постараются до утра забыть и про преподобного, и про своего господина, и даже про Бога, а в худшем… в худшем — выберутся в рощу и станцуют о своих господах что-нибудь издевательское.
   Джонатан скрипнул зубами. В этом и была главная проблема. Он и его рабы сталкивались ежедневно; они на него работали, он их кормил и опекал, но душевно они словно жили на далеких, разделенных океаном островах. К сожалению, он не мог их посадить за один стол с собой, как советовал мудрый Сенека, — даже самых благонравных. Это еще было бы возможно, если бы рабов было два-три десятка, но когда их три с половиной сотни… Они и веру-то Христову не все приняли, так и живут язычниками, чуть ли не половина.
   Джонатан отвернулся от окна, и его взгляд упал на книги. Ах, если бы он мог донести до негров хотя бы одну тысячную долю накопленных человечеством познаний! Так, чтобы его Платон ничуть не уступал своему многомудрому тезке. Сколь благочинной и добронравной стала бы окружающая его жизнь — воцарился бы воспетый древними Золотой век.
   «А что, если попробовать? И начать с самых простых вещей: постоянные проповеди у преподобного, нравоучительные беседы, домашний театр, наконец… Театр! Как в Древнем Риме!»
   Сердце Джонатана подпрыгнуло и заколотилось изо всех сил. Древние мудрецы снова подсказали ему самый верный выход из положения! Ибо все, что он хочет им сказать, все, что вообще можно сказать невежественному человеку, следует говорить простым, доступным для его разума языком — языком самих жизненных ситуаций. Для этого годились даже его куклы.
   Джонатан бросился к письменному столу, выхватил из стопки чистый бумажный лист, открыл крышечку чернильницы, заострил перо и за считанные минуты набросал небольшую простую пьесу. Мгновенно разыграл ее со своими куклами и тут же понял: не то! Куклы были слишком уж малы, чтобы все триста пятьдесят человек, пусть и разбитые на группы, могли увидеть представление. Куклы должны быть крупнее, хотя бы раз в пять-шесть.
   Он с отчаянием скользнул глазами по бюстам Цезаря и Декарта, уткнулся взглядом в черную высохшую голову Аристотеля Дюбуа, и тут его озарило! Он схватил колокольчик и вызвал Платона. Попытался объяснить ему, чего хочет, не сумел и тогда просто приказал ему привести несколько самых толковых негров: Сесилию, Абрахама с конюшни, да хоть ту же Джудит Вашингтон, наконец!

 
   Дело пошло сразу. Через четверть часа у ведущей на задний двор лестницы собрались восемь человек, в основном из домашней прислуги. Джонатан быстро расставил их в тщательно продуманном порядке и начал объяснять.
   — Значит, так, Сесилия, ты у нас будешь праведницей.
   — Как это праведницей? — мгновенно вспотела тучная кухарка. — В церковь, что ли, каждый день ходить? А как же моя кухня?!
   — Заткнись и слушай! — раздраженно оборвал ее Джонатан. — А будешь спорить, на плантацию отправлю.
   Сесилия охнула и зажала рот пухлыми руками.
   — А ты, Абрахам, — повернулся он к испуганному помощнику старшего конюха, — будешь развратником и бездельником.
   Абрахам выпучил глаза и облизнул массивные, выпуклые губы.
   — Может, лучше сразу к шерифу? А-а… масса Джонатан?
   — Будешь возражать, точно отправлю. — Он повернулся к Платону. — Кстати, ты почему Джудит не привел?
   Тот потупился.
   — Ну? — сразу почуял неладное Джонатан. — Что случилось?
   — Пропала Джудит, — выдавил Платон. — Пошла на проповедь и не вернулась.
   — Сбежала?! — оторопел Джонатан.
   — Не могу сказать, масса Джонатан, — развел руками Платон. — Может, и сбежала, а может, к утру вернется. Наши девушки иногда пропадают… ненадолго.
   «Наши девушки… он сказал — наши девушки», — повторил про себя Джонатан еще и еще раз и неожиданно понял, что так и не может решить, кем считать Джудит Вашингтон. Эта мулатка нигде не считалась до конца своей.
   «Вернется к утру, прощу, — решил Джонатан. — А не вернется, ей же хуже!» Повернулся к застывшим рабам и расстроенно махнул рукой:
   — Разойтись. Завтра продолжим.

 
   Ни завтра, ни даже послезавтра он к мыслям о театре не возвращался — было не до того. Джудит ни на работе, ни в деревне не появилась, и Джонатан, переполненный самыми противоречивыми чувствами, поручил Томсону разместить в газетах объявление о поимке. Но спокойнее ему от этого не стало; Джонатан почти перестал читать, не выезжал поутру на плантации, и даже страстно любимые куклы уже не вызывали в нем прежнего интереса.
   Разумеется, рабы сбегали у них и раньше, но никогда это не задевало Джонатана так сильно, — может быть, потому, что Джудит была первой рабыней, сбежавшей лично от него.
   Впрочем, было и еще кое-что. Порой Джонатан серьезно задумывался над тем, кто же Джудит на самом деле. Да, она была прямым потомком согрешившего перед Господом Хама, сына Ноя. Да, сегодняшнее полуживотное существование черного потомства Хама — не чья-то прихоть, а справедливо предписанное Господом наказание.
   Беда только в том, что на три четверти Джудит была белой, а значит, на три четверти она несла в себе еще и кровь Иафета, другого сына Ноя, ни в чем не повинного и ставшего прародителем всей белой расы. И Джонатан не знал, должны ли эти три четверти праведной крови испытывать ту же судьбу, что и остальная грешная четверть.
   Он так много думал об этом, что в конце концов совершенно запутался и вдруг понял: если он и дальше будет заботиться о пустом и оставлять без внимания главное, его поместье вскоре будет ничем не отличимо ото всех остальных, а все его мечты о создании маленькой гармоничной «республики», настоящей римской «фамилии», где все любят и уважают всех и где самый последний раб гордится своей принадлежностью к поместью Лоуренсов, потерпят сокрушительное поражение.
   Как только Джонатан это осознал, он решительно отбросил все мысли о Джудит и вернулся к своему главному замыслу — домашнему театру. Едва спадала жара, Платон собирал для него всех свободных от срочных работ домашних негров, и они произносили реплики и занимали позиции, а Джонатан смотрел, записывал, вносил поправки и думал… очень много думал.
   Лишь немногие из рабов по-настоящему годились для исполнения написанной им пьесы. Они смущались, потели и категорически не понимали ни цели, ни смысла того, к чему он их готовил. И только спустя неделю тщательно отобранные им пятеро самых толковых негров привыкли к мысли, что всеобщего позора не избежать, а им, хочешь не хочешь, придется принимать эти вычурные позы и говорить эти странные, редко встречающиеся в обыденной жизни фразы. Когда второй урожай тростника был собран, Джонатан поручил Томсону пригласить плотников для сооружения сцены и объявить всеобщий сбор на деревенской площади.

 
   Ничего более сложного в его жизни еще не было. Надсмотрщики сбились с ног, вылавливая и отводя на площадь группу за группой, и все равно из рассеянных по всему поместью трехсот пятидесяти шести человек загнать на площадку перед деревянным помостом удалось не более трехсот двадцати. Остальные просто попрятались.
   Впрочем, удивляться этому не приходилось. Трудно сказать, что именно подумали простые «полевые спины», впервые увидев завешанный полотном со всех сторон дощатый помост, но по их встревоженному гудению и перепуганным лицам угадывалось — ничего хорошего.
   Джонатан уселся на специально принесенное для него кресло в первом зрительском ряду, дождался, когда надсмотрщики — все, как один, крепкие, зрелые мужчины — по очереди подошли к нему и доложили, что собрали всех, кого сумели отловить, и подал сигнал домашним колокольчиком. И тогда закрывающее помост полотно разъехалось в разные стороны, и на помосте оказались четверо негров: толстая Сесилия, Цинтия, вертлявый десятилетний поваренок Сэм и помощник конюха Абрахам.
   Рабы замерли, и над площадью воцарилась действительно мертвая тишина. Толстая Сесилия бросила в сторону сидящего в первом ряду сэра Джонатана панический взгляд, и он ободряюще кивнул.
   — Я чищу кастрюли и мою посуду, — прикрыв от ужаса глаза, жалобным тоненьким голосом начала толстуха. — Подобно муравью Эзопа, я всю свою жизнь провожу в трудах и заботах…
   Джонатан улыбнулся. Его старания не прошли даром, и если бы не этот жалобный голос глубоко несчастного человека, Сесилия была бы безупречна. — Я люблю моего господина, — чуть ли не прорыдала кухарка и молитвенно сложила большие пухлые руки на огромной груди, — и точно знаю: на небесах мне воздастся за все.
   Сесилия смолкла, едва не потеряв сознание от волнения. Рабы стали переглядываться. Они так и не могли сообразить, к чему клонит эта толстуха; к тому, что другие работают хуже, чем она?
   Джонатан перевел взгляд на Абрахама, но помощник конюха выглядел так, словно проглотил жердь, и явно не мог издать ни звука. Джонатан на секунду нахмурился, но тут же сообразил, что разбираться в причинах задержки некогда, а представление следует вести дальше, и кивнул поваренку Сэму.
   — Я делаю все, что скажут! — с готовностью затараторил мальчишка. — Я послушный и добрый раб! И когда пробьет мой час, мне будет что сказать архангелу Гавриилу!
   «Слишком торопится!» — досадливо цокнул языком Джонатан, снова глянул на Абрахама, понял, что с того никакого толку не будет, и подал неприметный знак пожирающей его глазами Цинтии.
   Та вздрогнула, мгновенно опустила глаза в дощатый пол и тихо, но внятно произнесла:
   — Я ленива по моей природе. Я не люблю работу и очень люблю отдохнуть в тенечке. Мне нравятся парни и совсем не нравится молиться Богу.
   Рабы за спиной Джонатана встревоженно зашептались. Они так и не могли понять, с какой стати Цинтия публично признается в своих грехах. И только тогда словно проснувшийся Абрахам с отчаянием в голосе выпалил:
   — Я развратный и лукавый ниггер!
   Джонатан удовлетворенно хмыкнул. Получалось вовсе не так уж плохо, а главное, вполне искренне.
   — Я живу одним днем! — с нарастающим отчаянием добавил Абрахам. — И я только и думаю о том, как обокрасть моего хозяина и напиться рому!
   Рабы, ошеломленные, замерли и один за другим опустили глаза. Они поняли, что прямо сейчас состоится показательная публичная экзекуция, и уж Абрахама точно забьют до полусмерти.
   — Смотреть! — бдительно заорали с флангов надсмотрщики. — Всем смотреть! Поднять морды! Кому сказано — поднять!
   И вот тогда из-за матерчатых кулис степенно вышел обернутый в белую простыню и вымазанный мелом с головы до щиколоток Платон.
   Рабы снова замерли. Джонатан давно подметил, что этот издавна приближенный к семейству Лоуренс раб вызывает у остальных негров сложную смесь уважения и страха, и только поэтому и поручил ему наиболее ответственную со всех точек зрения роль.
   Платон поднял до того прикрытую простыней руку, и в ней оказался выкрашенный ярко-оранжевой охрой деревянный меч.
   — Пробил час расплаты! — веско произнес он, глядя прямо перед собой.
   — Я — архангел Гавриил, и я пришел за вами! Трепещите!
   Джонатан улыбнулся. Он знал, это кульминационный момент, и именно сейчас до рабов должен дойти смысл всей постановки.
   — Вы, праведные и кроткие, — махнул Платон свободной рукой в сторону Сэма и Сесилии, — будете жить в раю!
   «Хорошо! — поощрительно улыбнулся Джонатан. — Очень хорошо!»
   — А вы, развратные и лукавые рабы, — поочередно ткнул он деревянным мечом в Абрахама и Цинтию, — падете в ад и будете вечно вариться в кипящей смоле!
   Наступила такая тишина, что Джонатан слышал даже жужжание кружащих над толпой слепней. Кто-то из женщин истерически всхлипнул, но в целом — никакой реакции. Джонатан привстал и обернулся.
   Рабы стояли, приоткрыв рты и напряженно всматриваясь в своих замерших на сцене соплеменников. Они видели, что это не проповедь; они уже догадывались, что никого наказывать не будут, но сообразить, что увиденное представление по своей сути то же самое, что и тайное танцевальное действо в ночной роще, не могли.
   Губы Джонатана дрогнули, а глаза стали туманиться из-за набежавших слез: его прекрасная идея натолкнулась на абсолютное непонимание и уже грозила закончиться полным провалом. А негры все молчали и молчали. Он всхлипнул, обреченно махнул рукой, как вдруг толпа охнула и отшатнулась.
   Джонатан судорожно смахнул слезы рукавом. Рабы — все как один — стояли с выпученными глазами и открытыми от ужаса ртами. Джонатан протер глаза еще тщательнее и невольно тряхнул головой. Он ничего не понимал!
   — То же самое хозяин сделает и с вами! — внушительно произнес за его спиной Платон, и тогда кто-то пронзительно закричал, толпа дрогнула, словно была одним неразделимым целым, отшатнулась и тут же заорала сотнями глоток и рассыпалась на отдельные, беспорядочно снующие элементы.
   Джонатан обернулся и остолбенел. Платон так и стоял с обнаженным, покрытым оранжевой охрой деревянным мечом в правой руке, а в левой держал за волосы высушенную голову Аристотеля Дюбуа.

 
   Первым ему нанес визит преподобный. Он сдержанно похвалил молодого сэра Лоуренса за общую глубоко верную мысль представления, а затем начал долго и нудно объяснять, что как хозяин Джонатан, разумеется, имеет право на разумную твердость в отношении наименее послушных рабов, но демонстрировать отрезанную голову все-таки было как-то не по-христиански.
   — Это Аристотель, — не отрываясь от своих кукол, тихо произнес Джонатан. — Тот самый, что убил отца… я его на островах нашел.
   Преподобный Джошуа побледнел и на время потерял дар речи.
   — Ну да, конечно, — спустя бесконечно долгие четверть минуты произнес он. — Правосудие есть правосудие. Да, и отец, конечно… Извините.
   — Не стоит извиняться, ваше преподобие, — покачал головой Джонатан. — Вы абсолютно правы, и я постараюсь быть хорошим христианином сам и донести до моих негров то, что заповедал нам Иисус.
   Затем юного Лоуренса навестил шериф, но в отличие от преподобного он никаких нотаций не читал, а только сухо, почти официально известил, что, хотя по «Черному кодексу» на негров, как и на прочее имущество граждан Американских Штатов, никакие из гражданских прав не распространяются, лично он, шериф округа, глумление над трупами не приветствует.
   — Все просто, Джонатан, — устало потирая грудь в районе сердца, произнес шериф Айкен. — Хотите наказать — отдайте его мне. Или даже спалите его при всех на центральной площади. Но останки следует зарыть. И вообще, что это за сборище вы устроили? Нет-нет, я все понимаю, — предупреждая возражение, поднял руку шериф, — и надсмотрщики рядом стояли, и время было еще дневное… но триста пятьдесят ниггеров на одной площадке собирать? Вы хоть понимаете, как это опасно? И уж тем более не следовало позволять этому вашему Платону брать голову убитого в руки. Понимаете?
   Джонатан кивнул: конечно же, он понимал, что за самоволие следует наказывать. Иначе просто не отправил бы Платона к констеблю с запиской на тридцать девять плетей. Но, проводив шерифа до дверей, он вернулся назад в свою комнату, упал на кровать, заложил руки за голову и расплылся в мечтательной улыбке.
   Да, поначалу он буквально озверел от столь нагло нарушенного финала его до последней запятой продуманной пьесы. Но уже на следующий день после представления, когда он выехал на плантации, все рабы до единого склонялись к земле, а когда он с ними заговаривал, преданно улыбались и пытались хоть как-нибудь да услужить. И вот тогда Джонатан понял: только так все и должно было закончиться!
   Его «артисты» — безграмотные, стыдящиеся того, что делали, простые домашние рабы в принципе не были пригодны для полноценной реализации его тонкого и многогранного замысла. Вечное смущение Сесилии, опущенные вниз глаза Цинтии, торопливость поваренка Сэма и уж тем более скованность конюха Абрахама практически свели на нет всю художественную силу пьесы. И только черная высохшая голова Аристотеля Дюбуа сыграла свою роль точно и абсолютно хладнокровно. Просто потому, что куклам неведомы ни смущение, ни страх. Потому что кукла в отличие от человека не лжет и ничего не перевирает, а просто и ясно выражает саму суть вложенного в нее мастером образа.
   На следующий день после визита преподобного к Джонатану в город прибежал мальчишка-посыльный, который передал «масса Джошуа» нижайшую просьбу всех ста пятидесяти двух пока еще некрещеных рабов плантации как можно скорее взять их под защиту белого Бога Иисуса и всей христианской церкви.
   Преподобный был ошарашен. Даже проповеди купленного им по дешевке Томаса Брауна не давали такого разительного результата. Но затем он вспомнил свою недавнюю проповедь и последний, весьма серьезный разговор с юным сэром Джонатаном и удовлетворенно улыбнулся. Его труды не пропали втуне!
   Он отправил мальчишку назад и тем же вечером съездил к мистеру Томсону, после недолгих препирательств обговорил размеры пожертвований семейства Лоуренс епископальной церкви за предстоящее в ближайшее воскресенье сразу после окончания уборки тростника массовое крещение их черных подопечных.
   К следующему воскресенью сурово наказанный у констебля Платон уже понемногу начал ходить. Он даже попытался подменить Цинтию и принести хозяину кофе с ромом, но подняться по лестнице так и не сумел, и Джонатан впервые увидел его, лишь когда решил посмотреть, как будут крестить его рабов.
   — Платон? — удивился юный сэр Лоуренс. — Ты здесь?
   — Что прикажете, масса Джонатан? — склонился раб.
   «Что прикажу?»
   Джонатан задумался. События последних дней отчетливо показали преданность, а главное, явную полезность этого раба.
   — Жди меня в доме.

 
   Когда Джонатан подъехал к месту крещения, обряд был в полном разгаре. Полторы сотни женщин, мужчин и детей стояли по грудь в теплой мутной воде мелкой извилистой протоки и напряженно внимали преподобному Джошуа Хейварду.
   — А теперь повернитесь на запад и трижды плюньте в нечистого! — громко провозгласил стоящий на берегу преподобный.
   Негры, с трудом выдирая ноги из илистого дна, стали медленно поворачиваться лицом к поместью и вдруг один за другим замерли.
   — Мы не можем туда плюнуть, масса Джошуа, — боязливо произнес кто-то. — Там наш хозяин…
   Преподобный рассвирепел.
   — Вот ведьмино племя! Не вы ли просили меня окрестить вас? А теперь от лукавого отречься не желаете?!
   — Там правда наш хозяин, — возразил тот же голос.
   Преподобный побагровел, но бросил взгляд на запад и все понял. С берега круто разворачивающейся протоки на своих рабов смотрел, сидя на черном жеребце, сэр Джонатан Лоуренс.
   — Уйдите оттуда, Джонатан! — замахал преподобный рукой. — Не мешайте!
   Джонатан кинул в сторону замерших, остановленных на половине обряда рабов еще один взгляд, рассмеялся и пришпорил коня. Только что он ясно понял, что именно следует делать дальше.

 
   Он примчался домой, вбежал в кабинет, сел за письменный стол и схватил перо. Факты были ясны и просты.
   Было совершенно очевидно, что природная склонность негров ко всякому греху, в том числе и двум главным: греху язычества и непослушания своим господам — переходит к ним прямо по крови, от отца к сыну и от матери к дочери.
   Однако не мог быть подвергнут сомнению и тот факт, что крещение, причастие и регулярная проповедь оказывали существенное влияние на грех идолопоклонства, и каждое последующее поколение негров все реже обращалось к прежним языческим суевериям и все чаще приходило в храм божий. То есть возникала прежде не бывшая тяга к праведной жизни!
   И только со вторым грехом все складывалось совершенно иначе. Все соседи Джонатана в один голос твердили — каждое новое поколение рабов ощутимо хуже предыдущего. Это выглядело так, словно хорошее знание языка и обычаев белого человека только добавляет неграм дерзости и склонности к бунту!