Порассуждаем немного о слове «восприимчивость». Еще до того, как мы обнаружили те самые несколько фраз, жена сказала, что болезнь делает меня чувствительным ко всему, связанному со здоровьем и добавила – «но не только с ним». Вряд ли она имела в виду что-либо конкретное. Неужели можно было впоследствии отнести эти слова к тому.неведомому, солнечному и, на первый взгляд, хаотическому миру, в который, как казалось, нам было дано заглянуть? Почему бы и нет… Тут предупрежу еще раз: то, что я намерен сказать, прозвучит несколько странно. Выходит, болезнь и тот вид крепкого здоровья, что дает перспективу, равноценны; они заслуживают одинаковой благодарности. Обычное крепкое здоровье не дарит человеку восприимчивость, не сулит ничего, кроме привычной скуки, обжорства, пьянства, пустой болтовни и карьеризма, а также традиционного понимания окружающего. Обычное крепкое здоровье во многом уступает болезни.
Уверен – умный человек посоветовал бы мне иначе писать о своих открытиях, привнести в эти строки толику самоиронии. Все правильно; так я оставил бы себе пути к отступлению, не рискуя показаться смешным. Но я не могу пойти на это, просто не могу – и все. Единственное мое оправдание – перенесенные муки, противоборство с ним требует веры. Скептицизм есть привилегия тех, кому не довелось полной мерой хлебнуть страдания. Вполне возможно, что я не прав. Однако любая попытка проникнуть в безграничный мир оправдана чистотой самого усилия, пусть это даже прыжок в пустоту. Сыроедение, вегетарианство и прочее такое… почему столь многих раздражают эти слова? Что за подозрения они будят? Или людям кажется, что их в чем-то обвиняют? До боли знакомая реплика: «Не пьет? Что-то тут нечисто». И впрямь, что ли, непьющие – убийцы веселой фальстафовской радости жизни? Но радость многолика. Слиянность с зарей ощутишь на трезвую голову гораздо полнее. Бедное вегетарианство… Напомню еще раз, что в нем – новые горизонты не столько для тела, сколько для души. Душа освобождается от груза крови и боли. Так я думаю, и объясняется это, конечно же, глубокой внутренней предрасположенностью, мне присущей. Болезнь, встреча с режиссером и знакомство с принадлежавшей музыканту книгой лишь освободили путь для неосознанной склонности. Как-то, листая книгу, я ощутил уверенность, что все сказанное в ней я некогда знал, потом забыл, а сейчас просто припоминаю. Правда, спустя мгновенье наваждение рассеялось.
Вот мысль, превратившаяся в трюизм: все новое – лишь хорошо забытое старое. Любое обновление – это в значительной степени возвращение. Книга музыканта предлагала лечение, основанное, по сути, не на болезни, а на стремлении заставить ее затихнуть. Важен ведь результат. Еще важнее так изменить свою жизнь, чтобы перестать ощущать себя больным. Мы заблуждаемся, считая, будто страдает один какой-то сустав либо, скажем, позвоночник. Страдает человек в целом. Так займись же им, а подробности войдут в колею сами. Возможно, в прежние времена рассуждали именно так, а с нынешней точки зрения, это, конечно, звучит несколько абсурдно.
Подход медицины противоположен -она со всем усердием анализирует болезнь, но чрезвычайно редко находит способы ее лечения. И даже то, что ей удается нащупать, не пытается обобщить в принцип. Болезнь интересует медицину больше больного.
Значение имело и то, как книга была составлена. Источники статей указывались, а переводчики нет. Какие-то люди работали бесплатно и анонимно ради того, чтобы оказать помощь другим людям, в большинстве им незнакомым. (Был там и материал об Альме, о ее судьбе и методе лечения, изложенный довольно путанно).
На сырую пищу я не перешел, к целебному голоду тоже не прибег. Даже не начал лечиться по методу Альмы. Все откладывал со дня на день – «вот с завтрашнего утра…» – причины для этого всегда найдутся. Промедление, однако, не раздражало меня. Надежда дарила терпение, я ведь решил добраться до первоисточника.
На то, чтобы списаться с Альмой и уладить формальности по отъезду, понадобилось несколько месяцев.
8.
9.
10.
11.
Уверен – умный человек посоветовал бы мне иначе писать о своих открытиях, привнести в эти строки толику самоиронии. Все правильно; так я оставил бы себе пути к отступлению, не рискуя показаться смешным. Но я не могу пойти на это, просто не могу – и все. Единственное мое оправдание – перенесенные муки, противоборство с ним требует веры. Скептицизм есть привилегия тех, кому не довелось полной мерой хлебнуть страдания. Вполне возможно, что я не прав. Однако любая попытка проникнуть в безграничный мир оправдана чистотой самого усилия, пусть это даже прыжок в пустоту. Сыроедение, вегетарианство и прочее такое… почему столь многих раздражают эти слова? Что за подозрения они будят? Или людям кажется, что их в чем-то обвиняют? До боли знакомая реплика: «Не пьет? Что-то тут нечисто». И впрямь, что ли, непьющие – убийцы веселой фальстафовской радости жизни? Но радость многолика. Слиянность с зарей ощутишь на трезвую голову гораздо полнее. Бедное вегетарианство… Напомню еще раз, что в нем – новые горизонты не столько для тела, сколько для души. Душа освобождается от груза крови и боли. Так я думаю, и объясняется это, конечно же, глубокой внутренней предрасположенностью, мне присущей. Болезнь, встреча с режиссером и знакомство с принадлежавшей музыканту книгой лишь освободили путь для неосознанной склонности. Как-то, листая книгу, я ощутил уверенность, что все сказанное в ней я некогда знал, потом забыл, а сейчас просто припоминаю. Правда, спустя мгновенье наваждение рассеялось.
Вот мысль, превратившаяся в трюизм: все новое – лишь хорошо забытое старое. Любое обновление – это в значительной степени возвращение. Книга музыканта предлагала лечение, основанное, по сути, не на болезни, а на стремлении заставить ее затихнуть. Важен ведь результат. Еще важнее так изменить свою жизнь, чтобы перестать ощущать себя больным. Мы заблуждаемся, считая, будто страдает один какой-то сустав либо, скажем, позвоночник. Страдает человек в целом. Так займись же им, а подробности войдут в колею сами. Возможно, в прежние времена рассуждали именно так, а с нынешней точки зрения, это, конечно, звучит несколько абсурдно.
Подход медицины противоположен -она со всем усердием анализирует болезнь, но чрезвычайно редко находит способы ее лечения. И даже то, что ей удается нащупать, не пытается обобщить в принцип. Болезнь интересует медицину больше больного.
Значение имело и то, как книга была составлена. Источники статей указывались, а переводчики нет. Какие-то люди работали бесплатно и анонимно ради того, чтобы оказать помощь другим людям, в большинстве им незнакомым. (Был там и материал об Альме, о ее судьбе и методе лечения, изложенный довольно путанно).
На сырую пищу я не перешел, к целебному голоду тоже не прибег. Даже не начал лечиться по методу Альмы. Все откладывал со дня на день – «вот с завтрашнего утра…» – причины для этого всегда найдутся. Промедление, однако, не раздражало меня. Надежда дарила терпение, я ведь решил добраться до первоисточника.
На то, чтобы списаться с Альмой и уладить формальности по отъезду, понадобилось несколько месяцев.
8.
– Иди в зал ожидания, а я приду через пять минут, – сказал стюард-блондин и – больше не появился.
Десятка два экранов демонстрировали пассажирам жизнь Стокгольма: улицы, магазины, шумные толпы. Он смотрел на эту толчею, почти не видя – не давали покоя собственные заботы. Совершенно один, где-то в Скандинавии. Куда его занесло? И чему еще суждено случиться? Неужели здесь кому-то есть до него дело? Транспортер пришел в движение, вынося из недр аэропорта чемоданы и другой груз, люди разбирали свои вещи и устремлялись к выходу. Пустое пространство вокруг него расширялось. Его вдруг осенило, сколь невероятно появление его багажа здесь, на другом краю Европы. Кто взял бы на себя труд перевозить его? И все же, чемодан и дорожная сумка появились, хотя и предпоследними. Пока ему удалось наклониться и стащить их с транспортера, вещи сделали, несколько кругов. Его опередил даже владелец последнего, узкого и высокого, будто породистый пес, чемодана. Итак, и это дело сделано, и заняться теперь нечем. Он остро почувствовал свою заброшенность. Пустой транспортер продолжал кружить, а он стоял между чемоданом и сумкой – самыми элегантными дорожными вещами, которые жене удалось купить в Центральном софийском универмаге.
Покинуть зал ожидания он не мог, носильщиков поблизости не было видно. Время шло. Даже если за ним приехали, то, не дождавшись, с облегчением вернутся восвояси, и без него хлопот хватает. Он надел плащ, висевший до сих пор на руке. Нужды в том пока не было, но на улице наверняка куда холодней, чем в Софии, а он так или иначе выберется отсюда, разве не так?
А вот откуда-то издалека, вероятно, от самого подъезда аэропорта спешит приземистый человечек. Спешит прямо к нему с распахнутыми объятьями. Почему к нему? А почему бы и нет, должно же из этого в конце концов что-нибудь выйти. «Простите, – заговорил человек, преодолевая последние разделявшие их метры, – простите, я представитель болгарской авиакомпании, а дипломат ждет вас снаружи. Позвольте помочь…» Он подхватил чемодан и сумку, а Петр, как мог, поспешил следом.
У худощавого, одетого в синюю куртку дипломата было совершенно заурядное лицо. «Мы догадались, что вы не можете справиться с вещами, добро пожаловать…»
Итак, все опасения позади. Если он встал на действительно предначертанный путь, помощь так или иначе появится. В противном случае само ее отсутствие будет красноречиво.
Десятка два экранов демонстрировали пассажирам жизнь Стокгольма: улицы, магазины, шумные толпы. Он смотрел на эту толчею, почти не видя – не давали покоя собственные заботы. Совершенно один, где-то в Скандинавии. Куда его занесло? И чему еще суждено случиться? Неужели здесь кому-то есть до него дело? Транспортер пришел в движение, вынося из недр аэропорта чемоданы и другой груз, люди разбирали свои вещи и устремлялись к выходу. Пустое пространство вокруг него расширялось. Его вдруг осенило, сколь невероятно появление его багажа здесь, на другом краю Европы. Кто взял бы на себя труд перевозить его? И все же, чемодан и дорожная сумка появились, хотя и предпоследними. Пока ему удалось наклониться и стащить их с транспортера, вещи сделали, несколько кругов. Его опередил даже владелец последнего, узкого и высокого, будто породистый пес, чемодана. Итак, и это дело сделано, и заняться теперь нечем. Он остро почувствовал свою заброшенность. Пустой транспортер продолжал кружить, а он стоял между чемоданом и сумкой – самыми элегантными дорожными вещами, которые жене удалось купить в Центральном софийском универмаге.
Покинуть зал ожидания он не мог, носильщиков поблизости не было видно. Время шло. Даже если за ним приехали, то, не дождавшись, с облегчением вернутся восвояси, и без него хлопот хватает. Он надел плащ, висевший до сих пор на руке. Нужды в том пока не было, но на улице наверняка куда холодней, чем в Софии, а он так или иначе выберется отсюда, разве не так?
А вот откуда-то издалека, вероятно, от самого подъезда аэропорта спешит приземистый человечек. Спешит прямо к нему с распахнутыми объятьями. Почему к нему? А почему бы и нет, должно же из этого в конце концов что-нибудь выйти. «Простите, – заговорил человек, преодолевая последние разделявшие их метры, – простите, я представитель болгарской авиакомпании, а дипломат ждет вас снаружи. Позвольте помочь…» Он подхватил чемодан и сумку, а Петр, как мог, поспешил следом.
У худощавого, одетого в синюю куртку дипломата было совершенно заурядное лицо. «Мы догадались, что вы не можете справиться с вещами, добро пожаловать…»
Итак, все опасения позади. Если он встал на действительно предначертанный путь, помощь так или иначе появится. В противном случае само ее отсутствие будет красноречиво.
9.
Все же в автомобиле он чувствовал себя покинутым, каким-то чужеродным телом, которое перевозят, потому что некуда деться.
«Знаменитая певица, имярек подруга вашей матери, – объяснял дипломат, – позвонила мне и предупредила о вашем прилете, сказала, что надо помочь». «Бывшая подруга; моя мать умерла».
Слегка унылый северный пейзаж. Ничего. Да нет, никто больше не бросится к нему с распростертыми объятьями. С ума он сошел, что ли, разве можно было покидать свой дом? Спальня, коридорчик, кухня, гостиная – там он чувствовал себя под надежной защитой. Может, вернуться, пока не поздно?
– Что вы скажете, – снова подал голос дипломат, – если мы, проезжая через город, на полчасика оставим вас в галерее современного искусства? Мне надо зайти кое-куда поблизости… По поручению посла… перед самым отъездом в аэропорт попросил… Хотя, если вы устали…
– Что вы, что вы… – в растерянности возразил Петр.
– Некоторые наши соотечественники с удовольствием посещают эту галерею, когда бывают в Швеции.
Более странное предложение трудно было себе вообразить. В какой-то степени унизительное – ведь его просто бросали, чтобы заняться своими делами; однако оно способно как-то вернуть ему равновесие: его причисляли к некоей категории незаурядных людей. Интересно, что о нем думают провожатые? Неужели не знают, что он всего лишь простой преподаватель, ограничивавшийся чисто профессиональными интересами и лишь недавно испытавший, хотя и это не совсем точно, чуть смешноватый восторг?
А машина уже ехала по улицам Стокгольма…
И вот проплешина стоянки у невысокого бесцветного здания. У входа две современные скульптуры, изогнувшиеся вопросительными знаками. (Явно их создатель яростно удивлялся способу нашего существования.) От волнения Петр безуспешно пытался выпростать из машины больную ногу. Куда занесло его, преподавателя анатомии? В картинной галерее в последний раз он был еще в гимназические годы, вместе с отцом; имя лишь одного крупного современного художника мог он сейчас припомнить – Пикассо. Современного… Ему-то как раз казалось, что Пикассо удален от нас во времени куда больше, чем Рембрандт или Рубенс. Да и существовал ли он вообще? Может, это выдумка? По личному ощущению Лондон не так уж далеко от Софии, но лондонские галереи авангардистского искусства находятся где-то за тридевять земель. Что же касается Нью-Йорка, то хотя тот и расположен на той же планете, между его галереями и скромной личностью Петра простирались расстояния, соизмеримые разве что с космическими.
Пикассо… Сейчас он увидит какое-нибудь из его полотен, это просто невероятно. Он приблизится к запретному (вот она, причина волнения), к тому, о чем в семьях их круга говорилось шепотом; только теперь он понял, что его родители, подобно всем простым людям, блюли тысячи традиционных табу, а потому внушали сыну, будто современная живопись есть нечто демоническое, скверна, противоречащая нравственной природе человека.
Спутник купил ему билет, и чудо действительно произошло. Да, там были картины Пикассо, но он встретил и другие имена – когда-то смутно им слышанные, а потом забытые: Шагал, Миро, Брак… В каком-то опьянении он бродил по галерее. Не запомнил ни одной картины, ни разу не испытал потрясения. И все же волнение его не угасло. Имена художников, даже незнакомые, действовали на него сильнее, чем их творения. Они были как символы, как сигналы тревоги. И лишь отправившись в обход экспозиции по второму кругу, он стал воспринимать и некоторые полотна, причем совершенно так же, как имена. Чья-то нервная, поспешная рука глубоко ранила его душу. Ей было известно о нем намного больше, чем он сам о себе знал. Что-то важное провозглашалось в этом зале, но по-особому и на незнакомом языке. Сказанное звучало отнюдь не лестно по отношению к нему и его родителям, по отношению ко всем. Вот почему полз из дома в дом этот шепоток, этот инстинктивный ропот. Люди возводили преграды, чтобы до них не могла добраться истина о них самих.
«Знаменитая певица, имярек подруга вашей матери, – объяснял дипломат, – позвонила мне и предупредила о вашем прилете, сказала, что надо помочь». «Бывшая подруга; моя мать умерла».
Слегка унылый северный пейзаж. Ничего. Да нет, никто больше не бросится к нему с распростертыми объятьями. С ума он сошел, что ли, разве можно было покидать свой дом? Спальня, коридорчик, кухня, гостиная – там он чувствовал себя под надежной защитой. Может, вернуться, пока не поздно?
– Что вы скажете, – снова подал голос дипломат, – если мы, проезжая через город, на полчасика оставим вас в галерее современного искусства? Мне надо зайти кое-куда поблизости… По поручению посла… перед самым отъездом в аэропорт попросил… Хотя, если вы устали…
– Что вы, что вы… – в растерянности возразил Петр.
– Некоторые наши соотечественники с удовольствием посещают эту галерею, когда бывают в Швеции.
Более странное предложение трудно было себе вообразить. В какой-то степени унизительное – ведь его просто бросали, чтобы заняться своими делами; однако оно способно как-то вернуть ему равновесие: его причисляли к некоей категории незаурядных людей. Интересно, что о нем думают провожатые? Неужели не знают, что он всего лишь простой преподаватель, ограничивавшийся чисто профессиональными интересами и лишь недавно испытавший, хотя и это не совсем точно, чуть смешноватый восторг?
А машина уже ехала по улицам Стокгольма…
И вот проплешина стоянки у невысокого бесцветного здания. У входа две современные скульптуры, изогнувшиеся вопросительными знаками. (Явно их создатель яростно удивлялся способу нашего существования.) От волнения Петр безуспешно пытался выпростать из машины больную ногу. Куда занесло его, преподавателя анатомии? В картинной галерее в последний раз он был еще в гимназические годы, вместе с отцом; имя лишь одного крупного современного художника мог он сейчас припомнить – Пикассо. Современного… Ему-то как раз казалось, что Пикассо удален от нас во времени куда больше, чем Рембрандт или Рубенс. Да и существовал ли он вообще? Может, это выдумка? По личному ощущению Лондон не так уж далеко от Софии, но лондонские галереи авангардистского искусства находятся где-то за тридевять земель. Что же касается Нью-Йорка, то хотя тот и расположен на той же планете, между его галереями и скромной личностью Петра простирались расстояния, соизмеримые разве что с космическими.
Пикассо… Сейчас он увидит какое-нибудь из его полотен, это просто невероятно. Он приблизится к запретному (вот она, причина волнения), к тому, о чем в семьях их круга говорилось шепотом; только теперь он понял, что его родители, подобно всем простым людям, блюли тысячи традиционных табу, а потому внушали сыну, будто современная живопись есть нечто демоническое, скверна, противоречащая нравственной природе человека.
Спутник купил ему билет, и чудо действительно произошло. Да, там были картины Пикассо, но он встретил и другие имена – когда-то смутно им слышанные, а потом забытые: Шагал, Миро, Брак… В каком-то опьянении он бродил по галерее. Не запомнил ни одной картины, ни разу не испытал потрясения. И все же волнение его не угасло. Имена художников, даже незнакомые, действовали на него сильнее, чем их творения. Они были как символы, как сигналы тревоги. И лишь отправившись в обход экспозиции по второму кругу, он стал воспринимать и некоторые полотна, причем совершенно так же, как имена. Чья-то нервная, поспешная рука глубоко ранила его душу. Ей было известно о нем намного больше, чем он сам о себе знал. Что-то важное провозглашалось в этом зале, но по-особому и на незнакомом языке. Сказанное звучало отнюдь не лестно по отношению к нему и его родителям, по отношению ко всем. Вот почему полз из дома в дом этот шепоток, этот инстинктивный ропот. Люди возводили преграды, чтобы до них не могла добраться истина о них самих.
10.
«Брандал», дом Альмы, стоял в глубине окраинной улицы маленького городка Седертелле. В десятке метров от дома начинался хвойный лес, где я так и не побывал, но меня уверяли, что нет у него ни конца, ни края. Понятие «улица» в данном случае весьма условно – к «Брандалу» вела очень широкая неасфальтированная дорога. По одну сторону от нее тянулись большие виллы с садами и открытыми бассейнами, лужайки перед ними были идеально подстрижены. Позади вилл проходил судоходный канал шириной не меньше Дуная (в той части, что на территории Болгарии), у берега имелось множество небольших причалов с пришвартованными лодками здешних обитателей. По каналу часто проплывали небольшие пароходики и парусники. Трижды мне приходилось наблюдать очень красивое зрелище: парусников становились все больше, они сотнями покачивались на волнах – похоже, молодые шведы устраивали гонки.
Другая сторона дороги выглядела куда прозаичнее. Какая-то фирма настроила здесь домики поменьше, все одинаковые, из готовых узлов. Росли они с невероятной скоростью – за два-три дня дом был готов – но я не видел, чтобы кто-нибудь в них селился.
Описывая местоположение «Брандала», я придерживаюсь добрых старых правил. При строгом их соблюдении книга могла бы с этого начаться. Счастливчиками были писатели, создавшие добрые старые правила. Из-под их пера выходили истории, развивавшиеся последовательно, не имевшие прошлого и будущего; вот так живет и большинство людей – данным мгновеньем, поэтому людям и нравятся подобные книги. Что же мешает нам проявить постоянство в подражании старым писателям, доставляя удовольствие себе и читателю? Вот что: хоть раз посетив выставку авангардного искусства, немыслимо не поведать о том, как зарождалась и какие последствия повлекла тревога, более долговечная, чем те, кто ею мучился – они канут в Лету, а она продлится, чтобы вселиться в другие сердца; это будет рассказ, взорвавшийся осколками, подобно чашке тончайшего фарфора, а склеивать их придется самому читателю. Жаль, что и этим ориентиром мне придется пренебречь. Можно ли начинать прямо с утоления печалей? «Скитаясь по лесу, я становился деревом среди деревьев и неведомой птицей среди птиц…» Как увериться, что я правильно определил те несколько стежков на гобелене будущего повествования, сделать которые должен именно я – да еще сейчас, когда легковушка дипломата останавливается перед «Брандалом»?
Большой – в десяток окон на каждом из трех этажей дом. Дверь нараспашку. Чуть в стороне от нее мне бросается в глаза инвалидное кресло. Не отставая от своего провожатого, миную тесную прихожую и оказываюсь в просторном помещении, напоминающем в нынешние кризисные годы холл врача среднего достатка. Лет десять тому назад такое убранство свидетельствовало о сугубой скромности: телевизор, рояль, большой диван, два витринных гардеробчика, диван чуть поуже в нише (она в глубине комнаты), пара-тройка старинных стульев, приземистый столик, множество портретов на стенах. Повсюду расставлены десятки мелких безделушек; они так напоминают стайку пестро-цветных птичек, что, кажется, вот-вот зальются щебетом и свистом.
Высоченные раздвижные двери отделяют холл от маленькой столовой на двенадцать квадратных столиков. Некоторые, у дальней стены, в этот момент заняты. Совершенно не по-больничному одетые больные прерывают на секунду свои дела, оглядываются на нас. Поставив чемодан с сумкой на пол, дипломат направляется к ним, чтобы разузнать, где хозяйка дома. Из столовой до меня долетает шведская речь. Делаю несколько нерешительных шагов за порог раздвижной двери и я. На каждом из занятых в этот момент столиков стоит большая серая миска, над которой вьется пар. Пар этот обволакивает чашки больных, мелко нарезанные сырые овощи в их тарелках. Овощи пестры, как безделушки в холле; чувства мои обострены до предела, оба помещения связывает в моих глазах только эта примета. В столовой самое интересное – угловой шкаф со стеклянными дверцами. Его полки заставлены пузырьками, гильзами, флакончиками из-под лекарств, царит демонстративный хаос. Нет никакого сомнения, что здесь окажутся и мои лекарства, как только я перестану их принимать. На стене висит огромная схема, изображающая испещренное точками ухо – наглядное пособие по иглоукалыванию.
Почему рассказывая об этом, я пользуюсь настоящим временем? Потому что речь идет о первом, самом зорком взгляде, самом верном впечатлении. Оно не устаревает, не становится прошлым, остается вечно свежим. Вся наша жизнь – череда переходов из одной сиюминутности в другую, и на это тоже нужны силы. Все в ней строится на первых впечатлениях; это приятные и неприятные неожиданности, лица женщин, которых нам предстояло любить, будущих друзей или тех, на кого падет впоследствии наша антипатия. Способность жить зиждется и на ожидании первых впечатлений.
Разумеется, первое впечатление, для меня превратившееся в боль и песнь, для вас может остаться нейтральным интерьером. Тут нет ничего удивительного. Дом Альмы, такой, каким я его увидел; и дом Альмы, такой, каким я его описал, – вещи совершенно разные, ведь рассказанное постфактум начисто лишено будущего. А в тот день (23 мая, около шести) в доме Альмы сплелись воедино покой и беспокойство. Я ощущал прикосновения крохотных, отовсюду налетавших вихрей, которые тут же прятались в темных углах. Что здесь произойдет, я не знал, но смутно предчувствовал. Все будущее сконцентрировано в первом впечатлении, ибо максимум, что дано какой-то комнате или какому-то лицу – это стать объяснением того, чем они с самого начала всколыхнули тебе душу.
Всколыхнули душу… В данном случае слабо сказано. Я был расстроен, я был в отчаяньи. Возможно ли, чтобы именно здесь, в скромном буржуазном холле, в маленькой столовой, где питалось полтора десятка человек, таилось мое спасение? Соответствовала ли столь обыденная обстановка лечебницы грандиозности моих страданий? Всего сутки спустя, когда уже состоится разговор с Питером, мне предстояло в корне изменить свое мнение. Но в той сиюминутности моя надежда впервые столкнулась с выстроенной в ее честь видимостью. Скромность обстановки меня поразила; в полумраке своего софийского обиталища во весь рост выпрямился преподаватель анатомии, стряхивая с рук и плеч листы принадлежавшей музыканту книги. Трепеща, они таяли, превращаясь в белые пятнышки. Преподаватель анатомии заявил, что надежда обернулась пустым обманом, путешествие за тридевять земель – сновиденьем. Как бы ему хотелось, чтобы сон скорее развеялся и можно было бы вернуться к давно знакомому – к восьми таблеткам в день. И нечего помышлять об ином, пока не шагнет вперед наука. Иного не дано.
Две тысячи лет меня приучали к мысли, что чрезвычайные страдания могут быть облегчены только в чрезвычайной обстановке. (Стража, ритуалы, блеск – атрибуты храмов иррационального, но и храмов рационального тоже. Я буднично вошел в незапертую дверь – и был разочарован.)
– Хозяйка где-то поблизости, -сказал, обращаясь ко мне, дипломат. – Вышла на прогулку с больным, который уезжает сегодня вечером.
Он направился в холл, я последовал за ним.
– А в этих мисках, – бросил он, проходя мимо столиков, – что-то такое картофельное.
– Картофельная вода, – сказал я. – Точнее, вода, в которой варилась мелко нарезанная картошка. Ее процеживают и пьют.
– И для чего же ее пьют?
– Именно она исцеляет артрит. Успокаивающе действует на болезнетворный процесс, даже в какой-то степени растворяет наслоения в суставах.
– Откуда вы знаете?
– Прочел одну статью про Альму Ниссен и ее метод.
– Если весь метод заключается только в этом, зачем было ехать в такую даль? Картофельную воду и в Софии можно пить, не так ли?
– В статье ничего не говорилось о пропорции: сколько воды, сколько картошки, сколько минут варить. И еще – сколько жидкости выпивать в день, об этом тоже не говорилось.
– Ну, такие мелочи мы бы для вас уточнили. Я пожал плечами.
– А если это лишь на первый взгляд мелочи? Представьте себе – ну, хоть в порядке абсурда, – что имеет значение даже то, как наливать воду…
Он пристально посмотрел на меня, и я поспешил добавить:
– Трудно понять секрет лечения, прочитав одну-единственную статью.
– Секрет? – засмеялся дипломат. – Боюсь, вы заблуждаетесь. В конечном итоге все это окажется тривиальным мошенничеством… Вы только взгляните на обстановку… Неужели вы верите, что здесь можно вылечить серьезное заболевание?
– Не знаю… Мне вот тоже подумалось…
– Нет-нет, я вас очень даже хорошо понимаю. Вы перепробовали все средства, накатило отчаяние – и вот вы готовы уверовать в чудеса. Не надо было спешить. Возможно, медицине удастся что-то открыть в будущем… Если б то, что вы рассказываете об этом методе, было правдой, о нем знал бы весь мир.
– В статье говорилось, что врачи всеми способами мешают его распространению – опасаются за свои доходы. Лечение силами природы они напрочь отметают в любой форме.
– Здесь – вполне возможно, здесь врачи – это обычно одни из самых богатых людей. Но у нас?
– Нашим врачам все это тоже ненавистно. Так уж они воспитаны. В их глазах лечение силами природы – чуть ли не мистика, шарлатанство, точь-в-точь как и телепатия, йога, даже иглоукалывание, или самовнушение. Словом, вы понимаете, что я имею в виду. Стоит больному прибегнуть к нетрадиционному лечению, как они воспринимают это как предательство не только по отношению к медицине, но и к материализму вообще…
– Но сейчас вы, похоже, с ними согласны?
– Во всяком случае, испытываю некоторые сомнения…
– А в статье сообщались какие-нибудь подробности об этой женщине?
Да. Она датчанка, уроженка Ютланда – горной области, где постоянно дуют ветры. Ревматизмом заболела еще в детстве. В двадцать лет – серьезный артрит. Чудо произошло гораздо позже, когда ей исполнилось пятьдесят пять. Она вернулась домой после абсолютно бесполезного трехмесячного пребывания в больнице. Положение аховое: она не могла ходить, двигать руками и даже жевать – пищу принимала только жидкую. Плечи поднялись кверху, ноги скрутило. Думала только о смерти, беседовала с нею, призывала избавить от мук. Но в один прекрасный день вдруг вспомнила, как в Ютланде мать варила в кастрюле картофель, когда хотела устранить закаменевшую в ней накипь. Ей пришло в голову, что вода, в которой варился картофель, могла бы растворить наслоения кальция и в ее теле. Она фанатично поверила в эту идею. Стала пить картофельную воду, не принимая никакой другой пищи. На одиннадцатый день плечи вернулись в нормальное положение. Челюсти обрели подвижность на четырнадцатый день. И тогда она уже знала, что точно выздоровеет. Так оно и произошло – на сороковой день голодания. И все это время она пила картофельную воду.
Мой рассказ произвел на дипломата сильное впечатление.
Мне не хватило дыхания, и я прервал свою тираду. Рассказывая о жизни Альмы, я ощущал, как возвращаются ко мне восторг и вера; так красива была эта история, что скромная обитель, в которой я оказался вместо блестящих чертогов, наивно возведенных мною в воображении, не могла… не могла что? Послужить зеркалом Альме, вот что, по всей вероятности, я пытаюсь сказать. Обителью, как надежда, привлекшей и меня, и тех, кто сидел в столовой, была сама эта история, а подлинным целителем – сила Альмы. Тут ведь вот какое дело… А существовала ли вообще картофельная вода прежде, чем спасти эту женщину?
– Жаль, что тут нельзя курить, – сказал он. – Ну, а потом? Это все?
– Нет, не все. Вылечившись, она решила жить совершенно по-новому: изменить как внутреннюю, так и внешнюю гигиену своего бытия. Во-первых, перестала есть мясо, яйца и рыбу, а также все, что готовится из белый муки и включает сахар. Вместо сахара стала употреблять мед.
– Почему?
– Дело в том, что при любом артрите и, прежде всего, при подагре эти продукты способствуют образованию кристалликов мочевой кислоты, а отсюда… Впрочем, для вас не имеет значения развитие болезни, но разве не удивительно, что когда я лежал в больнице, мне никакой диеты не назначали. Разумеется, Альма Ниссен вводит ограничения в питании не только с лечебной целью, тут речь идет и о чистоте тела в более общем смысле – во всяком случае, так и думаю. Чистота тела и чистота помыслов, возможно, как-то связаны.
– Я и мясо ем, и пью, и курю, – заявил дипломат, – но дурным человеком себя не считаю. Разве что чуточку вспыльчив…
– Да ведь и я тоже не вегетарианец и не трезвенник. Просто таковы начала этой теории, в какой же степени она верна… Важнее другое: Альма решила протянуть руку помощи тысячам несчастных, страдающих артритом во всем мире. Таким, как я. Она прочитала множество лекций в скандинавских странах. В 60 лет окончила медицинский факультет в Копенгагене, потом основала этот дом…
– Почему здесь, а не в Дании?
– Нашелся один врач, профессор Стокгольмской медицинской академии, который загорелся ее идеей и решил ей помочь. Ей пришлось трудно: и денег не было, да и другие врачи всячески мешали, я вам уже говорил.
Он огляделся:
– Скромненько здесь, а все же свое. Так или иначе, бизнес процветает.
– Не знаю, в какой степени тут можно говорить о бизнесе. Дом существует уже Двадцать лет, через него прошло тысяч десять больных. Если со всех она брала, как с меня…
– А во что это вам обойдется?
– Если в долларах – меньше тридцатки в день. При нынешней повсеместной дороговизне думается, более чем скромно.
– Да, действительно.
– Возможно, она берет ровно столько, сколько необходимо, чтобы продолжать работу. Отношение Альмы к больным, полагаю, не определяется жаждой прибыли.
– Понятно, понятно… самые, так сказать, благие намерения…
Он улыбнулся и добавил:
– Уж больно похоже на сказку.
В этот миг дверь из прихожей открылась и в холл вошла Альма.
Другая сторона дороги выглядела куда прозаичнее. Какая-то фирма настроила здесь домики поменьше, все одинаковые, из готовых узлов. Росли они с невероятной скоростью – за два-три дня дом был готов – но я не видел, чтобы кто-нибудь в них селился.
Описывая местоположение «Брандала», я придерживаюсь добрых старых правил. При строгом их соблюдении книга могла бы с этого начаться. Счастливчиками были писатели, создавшие добрые старые правила. Из-под их пера выходили истории, развивавшиеся последовательно, не имевшие прошлого и будущего; вот так живет и большинство людей – данным мгновеньем, поэтому людям и нравятся подобные книги. Что же мешает нам проявить постоянство в подражании старым писателям, доставляя удовольствие себе и читателю? Вот что: хоть раз посетив выставку авангардного искусства, немыслимо не поведать о том, как зарождалась и какие последствия повлекла тревога, более долговечная, чем те, кто ею мучился – они канут в Лету, а она продлится, чтобы вселиться в другие сердца; это будет рассказ, взорвавшийся осколками, подобно чашке тончайшего фарфора, а склеивать их придется самому читателю. Жаль, что и этим ориентиром мне придется пренебречь. Можно ли начинать прямо с утоления печалей? «Скитаясь по лесу, я становился деревом среди деревьев и неведомой птицей среди птиц…» Как увериться, что я правильно определил те несколько стежков на гобелене будущего повествования, сделать которые должен именно я – да еще сейчас, когда легковушка дипломата останавливается перед «Брандалом»?
Большой – в десяток окон на каждом из трех этажей дом. Дверь нараспашку. Чуть в стороне от нее мне бросается в глаза инвалидное кресло. Не отставая от своего провожатого, миную тесную прихожую и оказываюсь в просторном помещении, напоминающем в нынешние кризисные годы холл врача среднего достатка. Лет десять тому назад такое убранство свидетельствовало о сугубой скромности: телевизор, рояль, большой диван, два витринных гардеробчика, диван чуть поуже в нише (она в глубине комнаты), пара-тройка старинных стульев, приземистый столик, множество портретов на стенах. Повсюду расставлены десятки мелких безделушек; они так напоминают стайку пестро-цветных птичек, что, кажется, вот-вот зальются щебетом и свистом.
Высоченные раздвижные двери отделяют холл от маленькой столовой на двенадцать квадратных столиков. Некоторые, у дальней стены, в этот момент заняты. Совершенно не по-больничному одетые больные прерывают на секунду свои дела, оглядываются на нас. Поставив чемодан с сумкой на пол, дипломат направляется к ним, чтобы разузнать, где хозяйка дома. Из столовой до меня долетает шведская речь. Делаю несколько нерешительных шагов за порог раздвижной двери и я. На каждом из занятых в этот момент столиков стоит большая серая миска, над которой вьется пар. Пар этот обволакивает чашки больных, мелко нарезанные сырые овощи в их тарелках. Овощи пестры, как безделушки в холле; чувства мои обострены до предела, оба помещения связывает в моих глазах только эта примета. В столовой самое интересное – угловой шкаф со стеклянными дверцами. Его полки заставлены пузырьками, гильзами, флакончиками из-под лекарств, царит демонстративный хаос. Нет никакого сомнения, что здесь окажутся и мои лекарства, как только я перестану их принимать. На стене висит огромная схема, изображающая испещренное точками ухо – наглядное пособие по иглоукалыванию.
Почему рассказывая об этом, я пользуюсь настоящим временем? Потому что речь идет о первом, самом зорком взгляде, самом верном впечатлении. Оно не устаревает, не становится прошлым, остается вечно свежим. Вся наша жизнь – череда переходов из одной сиюминутности в другую, и на это тоже нужны силы. Все в ней строится на первых впечатлениях; это приятные и неприятные неожиданности, лица женщин, которых нам предстояло любить, будущих друзей или тех, на кого падет впоследствии наша антипатия. Способность жить зиждется и на ожидании первых впечатлений.
Разумеется, первое впечатление, для меня превратившееся в боль и песнь, для вас может остаться нейтральным интерьером. Тут нет ничего удивительного. Дом Альмы, такой, каким я его увидел; и дом Альмы, такой, каким я его описал, – вещи совершенно разные, ведь рассказанное постфактум начисто лишено будущего. А в тот день (23 мая, около шести) в доме Альмы сплелись воедино покой и беспокойство. Я ощущал прикосновения крохотных, отовсюду налетавших вихрей, которые тут же прятались в темных углах. Что здесь произойдет, я не знал, но смутно предчувствовал. Все будущее сконцентрировано в первом впечатлении, ибо максимум, что дано какой-то комнате или какому-то лицу – это стать объяснением того, чем они с самого начала всколыхнули тебе душу.
Всколыхнули душу… В данном случае слабо сказано. Я был расстроен, я был в отчаяньи. Возможно ли, чтобы именно здесь, в скромном буржуазном холле, в маленькой столовой, где питалось полтора десятка человек, таилось мое спасение? Соответствовала ли столь обыденная обстановка лечебницы грандиозности моих страданий? Всего сутки спустя, когда уже состоится разговор с Питером, мне предстояло в корне изменить свое мнение. Но в той сиюминутности моя надежда впервые столкнулась с выстроенной в ее честь видимостью. Скромность обстановки меня поразила; в полумраке своего софийского обиталища во весь рост выпрямился преподаватель анатомии, стряхивая с рук и плеч листы принадлежавшей музыканту книги. Трепеща, они таяли, превращаясь в белые пятнышки. Преподаватель анатомии заявил, что надежда обернулась пустым обманом, путешествие за тридевять земель – сновиденьем. Как бы ему хотелось, чтобы сон скорее развеялся и можно было бы вернуться к давно знакомому – к восьми таблеткам в день. И нечего помышлять об ином, пока не шагнет вперед наука. Иного не дано.
Две тысячи лет меня приучали к мысли, что чрезвычайные страдания могут быть облегчены только в чрезвычайной обстановке. (Стража, ритуалы, блеск – атрибуты храмов иррационального, но и храмов рационального тоже. Я буднично вошел в незапертую дверь – и был разочарован.)
– Хозяйка где-то поблизости, -сказал, обращаясь ко мне, дипломат. – Вышла на прогулку с больным, который уезжает сегодня вечером.
Он направился в холл, я последовал за ним.
– А в этих мисках, – бросил он, проходя мимо столиков, – что-то такое картофельное.
– Картофельная вода, – сказал я. – Точнее, вода, в которой варилась мелко нарезанная картошка. Ее процеживают и пьют.
– И для чего же ее пьют?
– Именно она исцеляет артрит. Успокаивающе действует на болезнетворный процесс, даже в какой-то степени растворяет наслоения в суставах.
– Откуда вы знаете?
– Прочел одну статью про Альму Ниссен и ее метод.
– Если весь метод заключается только в этом, зачем было ехать в такую даль? Картофельную воду и в Софии можно пить, не так ли?
– В статье ничего не говорилось о пропорции: сколько воды, сколько картошки, сколько минут варить. И еще – сколько жидкости выпивать в день, об этом тоже не говорилось.
– Ну, такие мелочи мы бы для вас уточнили. Я пожал плечами.
– А если это лишь на первый взгляд мелочи? Представьте себе – ну, хоть в порядке абсурда, – что имеет значение даже то, как наливать воду…
Он пристально посмотрел на меня, и я поспешил добавить:
– Трудно понять секрет лечения, прочитав одну-единственную статью.
– Секрет? – засмеялся дипломат. – Боюсь, вы заблуждаетесь. В конечном итоге все это окажется тривиальным мошенничеством… Вы только взгляните на обстановку… Неужели вы верите, что здесь можно вылечить серьезное заболевание?
– Не знаю… Мне вот тоже подумалось…
– Нет-нет, я вас очень даже хорошо понимаю. Вы перепробовали все средства, накатило отчаяние – и вот вы готовы уверовать в чудеса. Не надо было спешить. Возможно, медицине удастся что-то открыть в будущем… Если б то, что вы рассказываете об этом методе, было правдой, о нем знал бы весь мир.
– В статье говорилось, что врачи всеми способами мешают его распространению – опасаются за свои доходы. Лечение силами природы они напрочь отметают в любой форме.
– Здесь – вполне возможно, здесь врачи – это обычно одни из самых богатых людей. Но у нас?
– Нашим врачам все это тоже ненавистно. Так уж они воспитаны. В их глазах лечение силами природы – чуть ли не мистика, шарлатанство, точь-в-точь как и телепатия, йога, даже иглоукалывание, или самовнушение. Словом, вы понимаете, что я имею в виду. Стоит больному прибегнуть к нетрадиционному лечению, как они воспринимают это как предательство не только по отношению к медицине, но и к материализму вообще…
– Но сейчас вы, похоже, с ними согласны?
– Во всяком случае, испытываю некоторые сомнения…
– А в статье сообщались какие-нибудь подробности об этой женщине?
Да. Она датчанка, уроженка Ютланда – горной области, где постоянно дуют ветры. Ревматизмом заболела еще в детстве. В двадцать лет – серьезный артрит. Чудо произошло гораздо позже, когда ей исполнилось пятьдесят пять. Она вернулась домой после абсолютно бесполезного трехмесячного пребывания в больнице. Положение аховое: она не могла ходить, двигать руками и даже жевать – пищу принимала только жидкую. Плечи поднялись кверху, ноги скрутило. Думала только о смерти, беседовала с нею, призывала избавить от мук. Но в один прекрасный день вдруг вспомнила, как в Ютланде мать варила в кастрюле картофель, когда хотела устранить закаменевшую в ней накипь. Ей пришло в голову, что вода, в которой варился картофель, могла бы растворить наслоения кальция и в ее теле. Она фанатично поверила в эту идею. Стала пить картофельную воду, не принимая никакой другой пищи. На одиннадцатый день плечи вернулись в нормальное положение. Челюсти обрели подвижность на четырнадцатый день. И тогда она уже знала, что точно выздоровеет. Так оно и произошло – на сороковой день голодания. И все это время она пила картофельную воду.
Мой рассказ произвел на дипломата сильное впечатление.
Мне не хватило дыхания, и я прервал свою тираду. Рассказывая о жизни Альмы, я ощущал, как возвращаются ко мне восторг и вера; так красива была эта история, что скромная обитель, в которой я оказался вместо блестящих чертогов, наивно возведенных мною в воображении, не могла… не могла что? Послужить зеркалом Альме, вот что, по всей вероятности, я пытаюсь сказать. Обителью, как надежда, привлекшей и меня, и тех, кто сидел в столовой, была сама эта история, а подлинным целителем – сила Альмы. Тут ведь вот какое дело… А существовала ли вообще картофельная вода прежде, чем спасти эту женщину?
– Жаль, что тут нельзя курить, – сказал он. – Ну, а потом? Это все?
– Нет, не все. Вылечившись, она решила жить совершенно по-новому: изменить как внутреннюю, так и внешнюю гигиену своего бытия. Во-первых, перестала есть мясо, яйца и рыбу, а также все, что готовится из белый муки и включает сахар. Вместо сахара стала употреблять мед.
– Почему?
– Дело в том, что при любом артрите и, прежде всего, при подагре эти продукты способствуют образованию кристалликов мочевой кислоты, а отсюда… Впрочем, для вас не имеет значения развитие болезни, но разве не удивительно, что когда я лежал в больнице, мне никакой диеты не назначали. Разумеется, Альма Ниссен вводит ограничения в питании не только с лечебной целью, тут речь идет и о чистоте тела в более общем смысле – во всяком случае, так и думаю. Чистота тела и чистота помыслов, возможно, как-то связаны.
– Я и мясо ем, и пью, и курю, – заявил дипломат, – но дурным человеком себя не считаю. Разве что чуточку вспыльчив…
– Да ведь и я тоже не вегетарианец и не трезвенник. Просто таковы начала этой теории, в какой же степени она верна… Важнее другое: Альма решила протянуть руку помощи тысячам несчастных, страдающих артритом во всем мире. Таким, как я. Она прочитала множество лекций в скандинавских странах. В 60 лет окончила медицинский факультет в Копенгагене, потом основала этот дом…
– Почему здесь, а не в Дании?
– Нашелся один врач, профессор Стокгольмской медицинской академии, который загорелся ее идеей и решил ей помочь. Ей пришлось трудно: и денег не было, да и другие врачи всячески мешали, я вам уже говорил.
Он огляделся:
– Скромненько здесь, а все же свое. Так или иначе, бизнес процветает.
– Не знаю, в какой степени тут можно говорить о бизнесе. Дом существует уже Двадцать лет, через него прошло тысяч десять больных. Если со всех она брала, как с меня…
– А во что это вам обойдется?
– Если в долларах – меньше тридцатки в день. При нынешней повсеместной дороговизне думается, более чем скромно.
– Да, действительно.
– Возможно, она берет ровно столько, сколько необходимо, чтобы продолжать работу. Отношение Альмы к больным, полагаю, не определяется жаждой прибыли.
– Понятно, понятно… самые, так сказать, благие намерения…
Он улыбнулся и добавил:
– Уж больно похоже на сказку.
В этот миг дверь из прихожей открылась и в холл вошла Альма.
11.
Она оказалась низенькой старушкой, облаченной в брюки и длинную рубаху неопределенного фасона – и то и другое из серой фланели. Подвижная, как ртуть, с живыми – тоже серыми – глазами, в светлом парике.
Она бросилась к моему провожатому и спросила по-английски:
– Это вы больной? Вы – Петер?
– Нет, – ответил тот по-шведски. – Я дипломат.
Этот странный обмен репликами на разных языках с еще большей ясностью, чем воздушное путешествие, подчеркнул мою удаленность от привычного балканского уголка. Исключено, чтобы там, видя человека с костылем, спросили его спутника, не он ли болен. Альма повернулась ко мне, протягивая руки:
Она бросилась к моему провожатому и спросила по-английски:
– Это вы больной? Вы – Петер?
– Нет, – ответил тот по-шведски. – Я дипломат.
Этот странный обмен репликами на разных языках с еще большей ясностью, чем воздушное путешествие, подчеркнул мою удаленность от привычного балканского уголка. Исключено, чтобы там, видя человека с костылем, спросили его спутника, не он ли болен. Альма повернулась ко мне, протягивая руки: