46.
Мы отошли примерно на километр от «Брандала», когда справа от дороги, на берегу канала, увидели маленький пляж. К нему на большой скорости свернули три «вольво». За рулем – юнцы лет пятнадцати-шестнадцати, на задних сиденьях – русоволосые девицы, бутылки, сигареты. Молодежный мир Запада. Каким образом эта наглая самоуверенность с годами превращается в истерическую мнительность, подобную той, что присуща автору(и, одновременно, герою) книги о Швейцарии, о которой я упоминал? Налицо вопиющая ошибка, причем вопиет она так, что никаким автомобильным рыком не заглушить.
– Все эти дети, – задумчиво молвил Пребен, будто угадав мои мысли, – объездят на скорую руку Европу, уже в двадцать лет доберутся до Штатов и Азии. Но так и пройдут через всю свою жизнь всего лишь туристами…
Пребен ронял слова спокойно, не вкладывая в них излишней страсти. (Явление приняло такие размеры, как бы заявлял он всем своим видом, что мой гнев не в состоянии ничего изменить – только напрасно потеряю силы.) «Так ли уж необходимо рваться на Ганг? Попробуй увидеть свой Ганг там, где ты есть в настоящий момент». Странное дело… мне казалось, я его понимаю. Диалог с себе подобными можно вести и молча, кому из нас не приходилось в этом убеждаться. На работе, в служебном кабинете, куда втиснуто пять столов, я не прерывал связи с коллегами, даже углубившись в свои бумаги. Но в те времена не могло быть и речи о какой-то связи между мною и таким человеком, как Питер, почти в полной мере это относится и к Пребену. А сейчас, шагая бок о бок с ними, я слышал, как не только они, но и дикие гуси, беззаботно покачивающиеся на глади канала, придорожные сосны и само солнце нашептывают мне: «Попробуй увидеть свой Ганг там, где ты есть в настоящий момент». За этими словами – ничто иное, как объединявшая нас вера: когда-нибудь для человечества наступит эра всеобщей телепатии, с глаз людей наконец-то спадет пелена. Телефоны, письма, легковые автомобили, поезда и самолеты – все это будет никому не нужно. Новый способ общения победоносно зашагает по миру.
– Пребен, у тебя датское имя?
– Да, это древнее имя.
– Викинги были датчанами?
– Да, датчанами.
Викинг… Пребен сдержан, точен, порядочен и старомоден. Нынче в моде все спортивное, даже пижамы: но Пребен, следуя в ванную, обычно бывает облачен в традиционный полосатый ночной туалет. У него даже джинсов нет, вообще ничего модного. «Сколько дней прошло с тех пор, как ты приехал?» Он смотрит на часы: «Через час станет семь». «Il est parfait!» [7] – как-то воскликнула Пиа. «Могла бы ты влюбиться в Пребена?» «Нет». Но есть женщина, которая влюбилась, и они уже десять лет вместе.
– … однако ничем друг друга не связывая. Брак – ужасный предрассудок. Если один из нас решит уйти, другой не станет ему препятствовать.
– Викинг? – говорит Пребен. – О, это слишком грубая романтика, она органически мне неприсуща. Викинги были жестокими людьми…
А брак, значит, ужасный предрассудок… Старомодный Пребен на улицах Копенгагена, мимо катятся детские коляски, вместо погремушек перед глазами младенцев болтаются осколки пивных бутылок… Поди, разберись, в чем истинная свобода: в осколках пивных бутылок или в сдержанности Пребена?
– Пребен, на вид ты настоящий джентльмен…
– Что ты, я совершенно заурядный человек.
Он начинает рассказывать мне о Камю. Потом о Хайдеггере. (Где-то когда-то я слышал эти имена, но, видно, их шепнул мне чей-то слабый голос, причем один-единственный раз, а ухо мое оказалось невосприимчивым.) Пребен не получил бог весть какого образования, работает в конторе по перепродаже подержанных автомобилей. Есть у него друг, с которым можно было бы потолковать на темы философии? Нет. А зачем, разве не достаточно просто читать философские произведения?
(Похоже, меня, как горбатого, только могила исправит. Урок деликатности, полученный в «Брандале», я, оказывается, не усвоил. Питер наклоняется и срывает пару широких листьев, высунувшихся из травы. Это для меня: я обкладываю листьями щиколотки, они у меня вспухают от ходьбы. А ведь он нагнулся специально – чтобы не встретиться со мной глазами.)
– Ребенка? Нет, ребенка я заводить не собираюсь. Зачем? Столько людей делают это вместо меня. В Азии и Африке рождается слишком много детей, они голодают; мой ребенок объел бы нескольких из них – в Дании питаются солидно. Ты, может, считаешь, что я неправ, но на этой земле все взаимосвязанно!
– А так Дания обезлюдеет!
– Этого ей все равно не избежать – из-за чувства вины. Пользующийся привилегиями постоянно опасается возмездия. Ничто не принесло бы Дании большего блага, чем равновесие, всемирное равновесие.
Не сговариваясь, мы втроем поворачиваем обратно.
– Мне иногда кажется, – говорит Пребен, – что перемены к лучшему начнутся в мире тогда, когда небольшие группки людей в разных его концах попробуют жить по-новому. Попытки – пока безуспешные – в этом направлении уже делались, но нужно предпринимать их снова и снова…
– Небольшие группки? – Питер пересчитывает нас: – Один, два, три…
Вот тебе и скромняга Питер! Таким я его вижу впервые. Мимо нас мчались все новые машины, но похоже, к пляжу они спускались с выключенным двигателем: после слов Питера вокруг воцарилась полная тишина.
– Все эти дети, – задумчиво молвил Пребен, будто угадав мои мысли, – объездят на скорую руку Европу, уже в двадцать лет доберутся до Штатов и Азии. Но так и пройдут через всю свою жизнь всего лишь туристами…
Пребен ронял слова спокойно, не вкладывая в них излишней страсти. (Явление приняло такие размеры, как бы заявлял он всем своим видом, что мой гнев не в состоянии ничего изменить – только напрасно потеряю силы.) «Так ли уж необходимо рваться на Ганг? Попробуй увидеть свой Ганг там, где ты есть в настоящий момент». Странное дело… мне казалось, я его понимаю. Диалог с себе подобными можно вести и молча, кому из нас не приходилось в этом убеждаться. На работе, в служебном кабинете, куда втиснуто пять столов, я не прерывал связи с коллегами, даже углубившись в свои бумаги. Но в те времена не могло быть и речи о какой-то связи между мною и таким человеком, как Питер, почти в полной мере это относится и к Пребену. А сейчас, шагая бок о бок с ними, я слышал, как не только они, но и дикие гуси, беззаботно покачивающиеся на глади канала, придорожные сосны и само солнце нашептывают мне: «Попробуй увидеть свой Ганг там, где ты есть в настоящий момент». За этими словами – ничто иное, как объединявшая нас вера: когда-нибудь для человечества наступит эра всеобщей телепатии, с глаз людей наконец-то спадет пелена. Телефоны, письма, легковые автомобили, поезда и самолеты – все это будет никому не нужно. Новый способ общения победоносно зашагает по миру.
– Пребен, у тебя датское имя?
– Да, это древнее имя.
– Викинги были датчанами?
– Да, датчанами.
Викинг… Пребен сдержан, точен, порядочен и старомоден. Нынче в моде все спортивное, даже пижамы: но Пребен, следуя в ванную, обычно бывает облачен в традиционный полосатый ночной туалет. У него даже джинсов нет, вообще ничего модного. «Сколько дней прошло с тех пор, как ты приехал?» Он смотрит на часы: «Через час станет семь». «Il est parfait!» [7] – как-то воскликнула Пиа. «Могла бы ты влюбиться в Пребена?» «Нет». Но есть женщина, которая влюбилась, и они уже десять лет вместе.
– … однако ничем друг друга не связывая. Брак – ужасный предрассудок. Если один из нас решит уйти, другой не станет ему препятствовать.
– Викинг? – говорит Пребен. – О, это слишком грубая романтика, она органически мне неприсуща. Викинги были жестокими людьми…
А брак, значит, ужасный предрассудок… Старомодный Пребен на улицах Копенгагена, мимо катятся детские коляски, вместо погремушек перед глазами младенцев болтаются осколки пивных бутылок… Поди, разберись, в чем истинная свобода: в осколках пивных бутылок или в сдержанности Пребена?
– Пребен, на вид ты настоящий джентльмен…
– Что ты, я совершенно заурядный человек.
Он начинает рассказывать мне о Камю. Потом о Хайдеггере. (Где-то когда-то я слышал эти имена, но, видно, их шепнул мне чей-то слабый голос, причем один-единственный раз, а ухо мое оказалось невосприимчивым.) Пребен не получил бог весть какого образования, работает в конторе по перепродаже подержанных автомобилей. Есть у него друг, с которым можно было бы потолковать на темы философии? Нет. А зачем, разве не достаточно просто читать философские произведения?
(Похоже, меня, как горбатого, только могила исправит. Урок деликатности, полученный в «Брандале», я, оказывается, не усвоил. Питер наклоняется и срывает пару широких листьев, высунувшихся из травы. Это для меня: я обкладываю листьями щиколотки, они у меня вспухают от ходьбы. А ведь он нагнулся специально – чтобы не встретиться со мной глазами.)
– Ребенка? Нет, ребенка я заводить не собираюсь. Зачем? Столько людей делают это вместо меня. В Азии и Африке рождается слишком много детей, они голодают; мой ребенок объел бы нескольких из них – в Дании питаются солидно. Ты, может, считаешь, что я неправ, но на этой земле все взаимосвязанно!
– А так Дания обезлюдеет!
– Этого ей все равно не избежать – из-за чувства вины. Пользующийся привилегиями постоянно опасается возмездия. Ничто не принесло бы Дании большего блага, чем равновесие, всемирное равновесие.
Не сговариваясь, мы втроем поворачиваем обратно.
– Мне иногда кажется, – говорит Пребен, – что перемены к лучшему начнутся в мире тогда, когда небольшие группки людей в разных его концах попробуют жить по-новому. Попытки – пока безуспешные – в этом направлении уже делались, но нужно предпринимать их снова и снова…
– Небольшие группки? – Питер пересчитывает нас: – Один, два, три…
Вот тебе и скромняга Питер! Таким я его вижу впервые. Мимо нас мчались все новые машины, но похоже, к пляжу они спускались с выключенным двигателем: после слов Питера вокруг воцарилась полная тишина.
47.
«Ты где живешь, Питер?» «У сестры, вместе с ней и тремя ее детьми. Имущества у меня нет». «Но ведь все те, кто тебя окружает, высоко ценят имущество, не так ли?» «Да». «Не станут ли они презирать тебя?»
Что думают обо мне другие?… Этим вопросом может задаться тот, кому ответ небезразличен. Но если забыть его, перестать им интересоваться, вопрос тоже перестанет при ходить в голову.
Питер – человек, которого каждый может взять к себе в дом. Вернее, вообразить, будто взял его к себе.
Что думают обо мне другие?… Этим вопросом может задаться тот, кому ответ небезразличен. Но если забыть его, перестать им интересоваться, вопрос тоже перестанет при ходить в голову.
Питер – человек, которого каждый может взять к себе в дом. Вернее, вообразить, будто взял его к себе.
48.
Ноги сами понесли меня в холл, а не как обычно на кухню. Там, У большого стола, я застал Альму и Питера: Альма пересчитывала деньги. Вдруг я понял: это его плата, он, наверное, собирается уезжать. Испытывая смутную тревогу, я вышел на кухню и, не проронив ни слова, принялся помогать Пиа и Рене. Странно, но мы с Питером ни разу не говорили о том, сколько он собирается пробыть в «Брандале». Я воспринимал его как часть этого дома, как нечто, без чего этот дом вообще немыслим. Возможно, корни моей убежденности в том, что мы никогда не расстанемся с Питером, были еще более эгоистичными и лживыми – должно быть, я подсознательно считал, что уж меня-то Питер не бросит, останется в «Брандале» до тех пор, пока не придет пора и мне уезжать. Какой самообман! Ничего удивительного, если каждый из нас по отдельности думал так же. Питер умел внушить собеседнику чувство, что в нем нуждаются, а в результате у того в сознании прочно поселялась мысль: «Нам давно надо было встретиться». Возникала иллюзия, что Питер живет для тебя, а не для себя; для других тоже, но в меньшей степени.
Едва дождавшись завтрака, я нетерпеливо спросил Питера о его планах. Он улыбнулся:
– Уезжать пока не намерен…
Оказывается, денег у него было ровно на тридцать дней, и эти тридцать дней прошли. Он собирался уехать сегодня же утром, как только расплатится с Альмой. Однако она, пересчитав банкноты и заперев их в ящик стола, предложила Питеру остаться – совершенно бесплатно – до тех пор, пока он сам не захочет покинуть «Брандал».
«J'aime Alma [8]. – как-то сказала Пиа, – J'aime Alma.»
Мне тогда впервые пришло в голову, что атмосфера того или иного места может выразиться в чем-то совершенно конкретном. Такой конкретностью, ясно свидетельствовавшей об атмосфере «Брандала», был разговор между Альмой и Питером.
Альма разрешила ему остаться даже на каникулярный период, с двадцатого июля по первое сентября, когда все разъедутся и только Тура останется сторожить дом. Он в свою очередь предложил мне составить ему компанию. Я-то ничего не имел против – в августе мои всегда уезжают на море. Но вот деньги? Они ведь у меня тоже на исходе…
– Это я устрою, Альма тебя любит.
Мне стало весело, я огляделся. Слева от меня, рядом с Грете, сидела незнакомая девушка.
– Это ее дочка, – голос Питера как бы следовал за моим взглядом. – Зовут Мариэн. Приехала навестить мать и решила остаться на некоторое время.
Но все же почему он не сказал мне заранее, что скоро ему уезжать? А Мариэн красивая…
Едва дождавшись завтрака, я нетерпеливо спросил Питера о его планах. Он улыбнулся:
– Уезжать пока не намерен…
Оказывается, денег у него было ровно на тридцать дней, и эти тридцать дней прошли. Он собирался уехать сегодня же утром, как только расплатится с Альмой. Однако она, пересчитав банкноты и заперев их в ящик стола, предложила Питеру остаться – совершенно бесплатно – до тех пор, пока он сам не захочет покинуть «Брандал».
«J'aime Alma [8]. – как-то сказала Пиа, – J'aime Alma.»
Мне тогда впервые пришло в голову, что атмосфера того или иного места может выразиться в чем-то совершенно конкретном. Такой конкретностью, ясно свидетельствовавшей об атмосфере «Брандала», был разговор между Альмой и Питером.
Альма разрешила ему остаться даже на каникулярный период, с двадцатого июля по первое сентября, когда все разъедутся и только Тура останется сторожить дом. Он в свою очередь предложил мне составить ему компанию. Я-то ничего не имел против – в августе мои всегда уезжают на море. Но вот деньги? Они ведь у меня тоже на исходе…
– Это я устрою, Альма тебя любит.
Мне стало весело, я огляделся. Слева от меня, рядом с Грете, сидела незнакомая девушка.
– Это ее дочка, – голос Питера как бы следовал за моим взглядом. – Зовут Мариэн. Приехала навестить мать и решила остаться на некоторое время.
Но все же почему он не сказал мне заранее, что скоро ему уезжать? А Мариэн красивая…
49.
Он обернулся. Она лежала в шезлонге перед его дверью. Ярко освещенная солнцем, ее грудь как бы парила над верандой, вот-вот грозя ворваться к нему в комнату.
Он шагнул вперед: всего три шага -он снаружи. Придвинул шезлонг и вытянулся рядом с телом Мариэн. (Состоящее из округлостей, оно матово блестело.) Остальные шезлонги были расставлены очень удачно: занявшие их, в том числе и Грете, лежали к ним спиной; да и солнце пекло, как никогда, так что все нежились с закрытыми глазами.
«Двадцать пять дней голодания… Так с каких глубин поднялась во мне эта сила? Я новое, незнакомое самому себе существо, черпающее энергию из воздуха». Должно быть, голод порождает эйфорию, от этого впадаешь в буйство, в транс, и кажется, будто так будет до самой смерти. Мариэн немного говорит по-французски. Слова не имеют значения, но он хорошо воспитан и старается их понять. Слова – тропка к телу, ничего более.
– Болгария?
– Да. Копенгаген?
– Да.
Она только что получила среднее образование, будет чертежницей. Уже нашла работу, это такая радость; приступать надо через месяц. В классе было тридцать человек, работу нашли всего восемь. Другие двадцать два? Двенадцать из них уже покинули страну. В Дании безработица – серьезная проблема, в Швеции с этим куда легче.
Девушка сгибает в колене правую ногу, пяткой упирается в сиденье шезлонга. «Безработица…» До чего странное слово… На щиколотке блестит цепочка, надо ее потрогать.
Он протягивает руку, легонько касается кожи. Слова излишни.
Рука добирается до колена, ползет дальше – вот она уже на бедре Тело идеально гладкое.
Как у Грете дела с коленом?
С коленом… Вопрос порожден прикосновением, это вполне естественно.
– Маме делали три операции, первые две были неудачны. После третьей она, хоть и с палочкой, может ходить, но опухоль не спадает. Похоже, и здешнее лечение не поможет, слишком поздно.
«Мама», «поздно» – слова какие-то важные. Откуда она их знает? Цивилизация чудесная штука. Она дарит телам умение произносить «мама». Но что это? Пот, его бисеринки сплошь покрыли гладкую кожу. Гм, рука…
– Я вспотела, пойду приму душ.
– Где вас устроили?
– На верхнем этаже, комната восемь.
– Я к вам приду вечером, часов в десять…
– …хорошо.
Мариэн исчезла, и он расслабляется. Блаженство и напряжение. (С десяти до десяти.) Надо думать о чем-нибудь другом.
Он шагнул вперед: всего три шага -он снаружи. Придвинул шезлонг и вытянулся рядом с телом Мариэн. (Состоящее из округлостей, оно матово блестело.) Остальные шезлонги были расставлены очень удачно: занявшие их, в том числе и Грете, лежали к ним спиной; да и солнце пекло, как никогда, так что все нежились с закрытыми глазами.
«Двадцать пять дней голодания… Так с каких глубин поднялась во мне эта сила? Я новое, незнакомое самому себе существо, черпающее энергию из воздуха». Должно быть, голод порождает эйфорию, от этого впадаешь в буйство, в транс, и кажется, будто так будет до самой смерти. Мариэн немного говорит по-французски. Слова не имеют значения, но он хорошо воспитан и старается их понять. Слова – тропка к телу, ничего более.
– Болгария?
– Да. Копенгаген?
– Да.
Она только что получила среднее образование, будет чертежницей. Уже нашла работу, это такая радость; приступать надо через месяц. В классе было тридцать человек, работу нашли всего восемь. Другие двадцать два? Двенадцать из них уже покинули страну. В Дании безработица – серьезная проблема, в Швеции с этим куда легче.
Девушка сгибает в колене правую ногу, пяткой упирается в сиденье шезлонга. «Безработица…» До чего странное слово… На щиколотке блестит цепочка, надо ее потрогать.
Он протягивает руку, легонько касается кожи. Слова излишни.
Рука добирается до колена, ползет дальше – вот она уже на бедре Тело идеально гладкое.
Как у Грете дела с коленом?
С коленом… Вопрос порожден прикосновением, это вполне естественно.
– Маме делали три операции, первые две были неудачны. После третьей она, хоть и с палочкой, может ходить, но опухоль не спадает. Похоже, и здешнее лечение не поможет, слишком поздно.
«Мама», «поздно» – слова какие-то важные. Откуда она их знает? Цивилизация чудесная штука. Она дарит телам умение произносить «мама». Но что это? Пот, его бисеринки сплошь покрыли гладкую кожу. Гм, рука…
– Я вспотела, пойду приму душ.
– Где вас устроили?
– На верхнем этаже, комната восемь.
– Я к вам приду вечером, часов в десять…
– …хорошо.
Мариэн исчезла, и он расслабляется. Блаженство и напряжение. (С десяти до десяти.) Надо думать о чем-нибудь другом.
50.
Нет законов морали. Я возвел очи горе – наверное, пытаясь обнаружить источник. Вижу огромное облако в форме тела.
51.
В девять вечера я просто лежал, ничего не делая. Стены комнаты так и пульсировали от моего возбуждения. Неожиданно для самого себя я вскочил и, не сознавая, что делаю, Уселся на ближайший стул.
Уселся на стул! Да еще довольно резво! Сустав мне это позволил!
Я быстро спустился в холл. Там никого не было. Из кухни доносились голоса. Пройдя через столовую, я отворил дверь в прихожую и столкнулся с Рене.
– Рене, посмотри!
Придвинув тот стул, на который всегда опирался, когда ел стоя, я сел. Она застыла на месте:
– О…
С изумлением я увидел, что из глаз у нее покатились слезы. Рене плакала все сильнее. Она была нарядная: красивые брюки, блузка в горошек, тонкая косынка на шее. Все это я заметил уже потом. Наверное, куда-то собралась.
Рене склонилась ко мне, обняла, расцеловала.
– Спасибо тебе, – срывалось у нее с губ, – спасибо тебе…
Потом она побежала на кухню, позвала Альму.
– О, – сказала Альма, – о, май дарлинг… Она тоже не скрывала слез.
Я сидел с глупой улыбкой, не смея шевельнуться. Неужто моим страданиям приходит конец? Сильнейшее потрясение сделало меня наивным, мой ум недоумевал: почему не распахнутся все двери, чтобы пропустить ликующие толпы, несущие факелы и поющие гимны?
«Люди, неужто судьба случайно обрекла меня на такие муки? Они длились день за днем, год за годом. Никому не пожелал бы я таких испытаний. Я был миниатюрной копией Спасителя; я был прикован, чтобы кто-то другой получил возможность двигаться. Но вот, доля моя изменилась!»
Но где же толпы?
Рядом только Рене, она одна. Поставив передо мной полную тарелку супу (морковь и крапива), она придвинула соседний стул и наблюдает, как я, давясь, пожираю подарок Альмы в честь первого успеха. Я успел забыть, что такое голод и что такое настоящая еда, но первая же ложка все ставит на свое место. Ни слова больше. Говорить и слушать я не намерен. Суп – вот подлинный источник жизни.
Последняя ложка. Огромное чувство вины перед Рене. (За возбуждение свое, за Мариэн… Ведь мне помогло сесть возбуждение…) Беру ее за руку:
– За что ты меня благодаришь?
– Так ведь сегодня четверг, мой выходной. И я поехала в город, чтобы полить кактус, другого дела у меня не было. Весь день молилась за тебя доброму Богу, просила помочь. А поблагодарила тебя за то, что Господь услышал мой голос.
Тяжелейшее чувство вины. Бедная Рене, как ты заблуждаешься… Я выродок, и исцеление даровано мне адом; теперь плачу я.
– Не плачь, не надо, – вытирает она мне слезы, – ты заслужил это. Утром я звонила маме в Северную Швецию, просила тоже за тебя молиться. Она ведь каждое воскресенье ходит в церковь. Вот и сегодня, перед тем, как вернуться, я говорила с ней, просила не забывать о тебе. Я привезла тебе кассетофон и десяток кассет почти все – классика.
Я целую шершавые костяшки ее пальцев. Я уничтожен, раздавлен.
– До недавнего времени, до этой зимы, я жила, как и все
– потребительски. Думала только о деньгах и вещах, хотя денег у меня никогда не было. Как-то вечером, сидя в одиночестве на кухне, почувствовала себя… такой одинокой и жалкой… как будто собственное сердце предъявило мне обвинения… Прежде я не верила в бога, но на следующий день записалась в одну маленькую христианскую секту. Так и здесь, в Стокгольме, у меня появилась семья. А благодаря единоверцам я вновь обрела свою прежнюю семью. Снова стала дочерью своей матери, стала чаще ее навещать. Самая важная обязанность человека – не позволять душе своей иссохнуть. Альма и Пиа, ты и Питер – никто из вас не верит в бога, но я вас люблю. Альма утверждает, что идет путем, отличным от христианского. А Питер как-то заметил мне в разговоре, что надо воспринять и внутренне осмыслить лучшее, что есть во всех религиях, причем не обязательно быть религиозным. Какой он интересный, этот Питер, вроде ничего особенного не читает, но духовно он выше многих.
– Я тоже тебя благодарю.
Рене никогда не узнает, что моя благодарность относится единственно к ее рассказу, а не к тому великому мгновенью, когда мне удалось сесть.
Уселся на стул! Да еще довольно резво! Сустав мне это позволил!
Я быстро спустился в холл. Там никого не было. Из кухни доносились голоса. Пройдя через столовую, я отворил дверь в прихожую и столкнулся с Рене.
– Рене, посмотри!
Придвинув тот стул, на который всегда опирался, когда ел стоя, я сел. Она застыла на месте:
– О…
С изумлением я увидел, что из глаз у нее покатились слезы. Рене плакала все сильнее. Она была нарядная: красивые брюки, блузка в горошек, тонкая косынка на шее. Все это я заметил уже потом. Наверное, куда-то собралась.
Рене склонилась ко мне, обняла, расцеловала.
– Спасибо тебе, – срывалось у нее с губ, – спасибо тебе…
Потом она побежала на кухню, позвала Альму.
– О, – сказала Альма, – о, май дарлинг… Она тоже не скрывала слез.
Я сидел с глупой улыбкой, не смея шевельнуться. Неужто моим страданиям приходит конец? Сильнейшее потрясение сделало меня наивным, мой ум недоумевал: почему не распахнутся все двери, чтобы пропустить ликующие толпы, несущие факелы и поющие гимны?
«Люди, неужто судьба случайно обрекла меня на такие муки? Они длились день за днем, год за годом. Никому не пожелал бы я таких испытаний. Я был миниатюрной копией Спасителя; я был прикован, чтобы кто-то другой получил возможность двигаться. Но вот, доля моя изменилась!»
Но где же толпы?
Рядом только Рене, она одна. Поставив передо мной полную тарелку супу (морковь и крапива), она придвинула соседний стул и наблюдает, как я, давясь, пожираю подарок Альмы в честь первого успеха. Я успел забыть, что такое голод и что такое настоящая еда, но первая же ложка все ставит на свое место. Ни слова больше. Говорить и слушать я не намерен. Суп – вот подлинный источник жизни.
Последняя ложка. Огромное чувство вины перед Рене. (За возбуждение свое, за Мариэн… Ведь мне помогло сесть возбуждение…) Беру ее за руку:
– За что ты меня благодаришь?
– Так ведь сегодня четверг, мой выходной. И я поехала в город, чтобы полить кактус, другого дела у меня не было. Весь день молилась за тебя доброму Богу, просила помочь. А поблагодарила тебя за то, что Господь услышал мой голос.
Тяжелейшее чувство вины. Бедная Рене, как ты заблуждаешься… Я выродок, и исцеление даровано мне адом; теперь плачу я.
– Не плачь, не надо, – вытирает она мне слезы, – ты заслужил это. Утром я звонила маме в Северную Швецию, просила тоже за тебя молиться. Она ведь каждое воскресенье ходит в церковь. Вот и сегодня, перед тем, как вернуться, я говорила с ней, просила не забывать о тебе. Я привезла тебе кассетофон и десяток кассет почти все – классика.
Я целую шершавые костяшки ее пальцев. Я уничтожен, раздавлен.
– До недавнего времени, до этой зимы, я жила, как и все
– потребительски. Думала только о деньгах и вещах, хотя денег у меня никогда не было. Как-то вечером, сидя в одиночестве на кухне, почувствовала себя… такой одинокой и жалкой… как будто собственное сердце предъявило мне обвинения… Прежде я не верила в бога, но на следующий день записалась в одну маленькую христианскую секту. Так и здесь, в Стокгольме, у меня появилась семья. А благодаря единоверцам я вновь обрела свою прежнюю семью. Снова стала дочерью своей матери, стала чаще ее навещать. Самая важная обязанность человека – не позволять душе своей иссохнуть. Альма и Пиа, ты и Питер – никто из вас не верит в бога, но я вас люблю. Альма утверждает, что идет путем, отличным от христианского. А Питер как-то заметил мне в разговоре, что надо воспринять и внутренне осмыслить лучшее, что есть во всех религиях, причем не обязательно быть религиозным. Какой он интересный, этот Питер, вроде ничего особенного не читает, но духовно он выше многих.
– Я тоже тебя благодарю.
Рене никогда не узнает, что моя благодарность относится единственно к ее рассказу, а не к тому великому мгновенью, когда мне удалось сесть.
52.
Описать тихое разочарование Рене у меня не достанет сил. Поэтому перенесемся в близкое будущее: в последующие дни ни разу больше мне не удалось повторить успех – сустав оставался неподвижным. По-прежнему стоя пил я свою картофельную воду. «Исцеление адом» оказалось кратковременным, иллюзорным, обманчивым.
53.
Я не мог подняться в комнату Мариэн через полчаса после того, как узнал, что Рене за меня молилась. А потому ушел к себе и в жестокой борьбе подавил свое возбуждение. (Я так и не выяснил, ждала ли меня тогда юная датчанка.)
Той ночью я примирился с мыслью, что мне не суждено обладать женщиной здесь, в «Брандале». Какие препоны, какие обстоятельства тому причиной? Все препоны и обстоятельства – в нас самих, в наших душах.
Той ночью я примирился с мыслью, что мне не суждено обладать женщиной здесь, в «Брандале». Какие препоны, какие обстоятельства тому причиной? Все препоны и обстоятельства – в нас самих, в наших душах.
54.
Двадцать шестой день голодания. Надежда гасла, я понимал, что вчерашний мой подвиг – обманчивый сон, ирреальная действительность, нередко воображаемая человеком, попавшим в экстремальную ситуацию. Разговоры, мечты, письма, которыми обменялись мы с Альмой… Вот и все. Никогда мой сустав не станет двигаться; однако это еще не конец. Особо жалеть мне не о чем – эта мысль уже вызревает в моей книге. Артрит уже перестал быть для меня самой важной проблемой. И все же, дожидаясь звонка из Софии (Альма снова заказала разговор), я прикрыл глаза и представил себе операционный стол и лежащую на нем как совершенно самостоятельное существо ногу. Наклоняюсь, целую ее и выхожу. Мне предстоит дожидаться решения снаружи. Но как же я передвигаюсь? Благодаря силе, которой одарил меня отказ считать артрит самой важной проблемой.
Я ждал разговора с той единственной женщиной, которую никогда не переставал любить, и не имело значения, буду ли я с Мариэн или нет. Необходимый мне человек, это она благословила меня на поиск «Брандала». Ну, а другие? Рене, например? На колени перед Рене. Но стакан воды она мне протянула уже потом, когда я тронулся в путь. Единственная женщина – это та, что тебя провожает.
В приоткрытую дверь столовой вижу Мариэн. Она раскладывает на пустующих столах тщательно свернутые салфетки. Помогает, как и все. Весьма заурядная милая девушка с прыщавым лицом…
Звонит телефон. Одной рукой хватаю трубку, другой захлопываю дверь кабины.
– Милая…
Я ждал разговора с той единственной женщиной, которую никогда не переставал любить, и не имело значения, буду ли я с Мариэн или нет. Необходимый мне человек, это она благословила меня на поиск «Брандала». Ну, а другие? Рене, например? На колени перед Рене. Но стакан воды она мне протянула уже потом, когда я тронулся в путь. Единственная женщина – это та, что тебя провожает.
В приоткрытую дверь столовой вижу Мариэн. Она раскладывает на пустующих столах тщательно свернутые салфетки. Помогает, как и все. Весьма заурядная милая девушка с прыщавым лицом…
Звонит телефон. Одной рукой хватаю трубку, другой захлопываю дверь кабины.
– Милая…
55.
Я рассказал ей, как, споткнувшись на неровных досках причала, уронил костыль и упал на колени. Берти и сосед Альмы поспешили мне на помощь.
Рассказал о рабочих, которые строят деревянные коттеджи – с ними мы время от времени обмениваемся приветствиями.
А как нога?…
Рассказал и о других пустяках. Почему бы и нет? Разве не нужно жить проще, делиться друг с другом обыкновенным? Питер не захотел бы рассказывать о себе ничего из ряда вон выходящего…
Как там твоя нога?
Милая, никакой надежды. Поголодаю еще четыре дня, пусть исполнится ровно месяц, и все.
Три секунды тишины.
Целую тебя, люблю, не унывай. Сделают операцию, все будет в порядке, вживят искусственный сустав и дело с концом… Нас ждет покой. Да ведь и живешь ты не одним артритом. Артрит – это еще не все.
Вот именно. Вот именно.
Вот именно.
Рассказал о рабочих, которые строят деревянные коттеджи – с ними мы время от времени обмениваемся приветствиями.
А как нога?…
Рассказал и о других пустяках. Почему бы и нет? Разве не нужно жить проще, делиться друг с другом обыкновенным? Питер не захотел бы рассказывать о себе ничего из ряда вон выходящего…
Как там твоя нога?
Милая, никакой надежды. Поголодаю еще четыре дня, пусть исполнится ровно месяц, и все.
Три секунды тишины.
Целую тебя, люблю, не унывай. Сделают операцию, все будет в порядке, вживят искусственный сустав и дело с концом… Нас ждет покой. Да ведь и живешь ты не одним артритом. Артрит – это еще не все.
Вот именно. Вот именно.
Вот именно.
56.
Жизнь в «Брандале» продолжается… Кто-то из пациентов уезжает, но это только кажется. В сущности, все они здесь.
Других узнать еще проще. Поговорив с женой и выполнив обычную программу (солнечные ванны, прогулка, немного чтения – спасибо Рене, привезла несколько французских журналов), я отправился в столовую: подошло время обеда. И там застал новенького: очень полного шведа лет двацати, облаченного в джинсы и расстегнутую до пупа рубашку. Альма посадила его к нам за стол, но обычного в таких случаях слова не произнесла. Мы постарались ему помочь. Налили картофельной воды и настойки из льняного семени, почистили чесноку и яблок. Он наблюдал за всем этим с некоторым ужасом. Питер обратился к нему вполголоса и очень деликатно. Ноль внимания. Юный швед затравленно озирался по сторонам, будто угодившее в западню животное.
Когда мы поднялись из-за стола, Питер убежденно заявил, что парень сегодня же сбежит. Он из богатой семьи. Полнота – а, наверное, и не только полнота, – вызвала болезнь почек, астму и гипертонию. Родители хотели, чтобы он поголодал хоть дней десять, немного похудел, но юноше не хватает воли… В современном мире умудряются придать мишурный блеск и словам, и минутам, превращая их в побрякушки, добавил Питер. Толстяк так привык к обилию побрякушек, что сейчас, небось, думает: «Вот ведь угораздило занести в самое скучное место на свете!»
Юноша испарился сразу: бормотнул Альме что-то насчет забытых дома вещей и вышел…
Обедая, лежа в шезлонге на маленькой или большой веранде, с кем-то беседуя, разглядывая витринки, населенные ведьмами и гномами (все эти обитатели темных лесов Севера – поделки Альмы), я то и дело слышу протяжное «Йо-о-о…». Громкий тюлений возглас издает Уно, владелец магазина «Доброе здоровье». Так он выражает удивление, а удивляется он чуть ли не каждому нашему слову. (Уно – связующее, промежуточное звено между теми, кто быстро покидает «Брандал», и теми, кто остается в нем навечно.) Внимание, которым его здесь окружают, льстит ему, доставляет удовольствие; но он также не в состоянии прогнать подозрение, что все происходящее в доме – несерьезная игра, а те, кто ею занят, слегка спятили.
И тем не менее, он тоже изменился. В тот день, когда смылся юный толстяк, где-то к шести вечера из Лондона приехала пожилая женщина с внучкой. Белоголовую девочку звали Таня Харрис, ее мучали ревматические боли в коленях, локтях и плечах. Врачи пытались лечить ее с помощью многочисленных таблеток. «Катастрофа!» – воскликнула Альма. В семь тридцать ребенок поговорил с родителями по телефону. Они наказали Тане не беспокоиться и во всем слушаться Альму. В восемь пожилая женщина уехала, а внучка ее безутешно зарыдала. Тогда-то, к моему удивлению, Уно опередил всех – Рене, Пиа, Мариэн. Склонившись к ребенку, он обсыпал его словами утешения, на каждое ответное слово реагируя своим протяжным «Йо-о-о…», не забывая оглянуться и на нас: «Видите, я же знаю, что делать».
С того момента всю заботу о девочке взяла на себя Мариэн. Я иногда наблюдал за ней и испытывал непонятное чувство вины, слыша ее ласковый голос.
«Можно добраться до Осло и встретить там человека, оставшегося в „Брандале“. Его молчание обволакивает тех, кто рядом, обволакивает окружающие его предметы аурой, и эта аура оказывает на них влияние. Уж такой человек знает, что любое место может иметь хоть сто тысяч ипостасей. А потому, в какой бы уголок мира его ни забросило, жить он будет в „Брандале“.
Других узнать еще проще. Поговорив с женой и выполнив обычную программу (солнечные ванны, прогулка, немного чтения – спасибо Рене, привезла несколько французских журналов), я отправился в столовую: подошло время обеда. И там застал новенького: очень полного шведа лет двацати, облаченного в джинсы и расстегнутую до пупа рубашку. Альма посадила его к нам за стол, но обычного в таких случаях слова не произнесла. Мы постарались ему помочь. Налили картофельной воды и настойки из льняного семени, почистили чесноку и яблок. Он наблюдал за всем этим с некоторым ужасом. Питер обратился к нему вполголоса и очень деликатно. Ноль внимания. Юный швед затравленно озирался по сторонам, будто угодившее в западню животное.
Когда мы поднялись из-за стола, Питер убежденно заявил, что парень сегодня же сбежит. Он из богатой семьи. Полнота – а, наверное, и не только полнота, – вызвала болезнь почек, астму и гипертонию. Родители хотели, чтобы он поголодал хоть дней десять, немного похудел, но юноше не хватает воли… В современном мире умудряются придать мишурный блеск и словам, и минутам, превращая их в побрякушки, добавил Питер. Толстяк так привык к обилию побрякушек, что сейчас, небось, думает: «Вот ведь угораздило занести в самое скучное место на свете!»
Юноша испарился сразу: бормотнул Альме что-то насчет забытых дома вещей и вышел…
Обедая, лежа в шезлонге на маленькой или большой веранде, с кем-то беседуя, разглядывая витринки, населенные ведьмами и гномами (все эти обитатели темных лесов Севера – поделки Альмы), я то и дело слышу протяжное «Йо-о-о…». Громкий тюлений возглас издает Уно, владелец магазина «Доброе здоровье». Так он выражает удивление, а удивляется он чуть ли не каждому нашему слову. (Уно – связующее, промежуточное звено между теми, кто быстро покидает «Брандал», и теми, кто остается в нем навечно.) Внимание, которым его здесь окружают, льстит ему, доставляет удовольствие; но он также не в состоянии прогнать подозрение, что все происходящее в доме – несерьезная игра, а те, кто ею занят, слегка спятили.
И тем не менее, он тоже изменился. В тот день, когда смылся юный толстяк, где-то к шести вечера из Лондона приехала пожилая женщина с внучкой. Белоголовую девочку звали Таня Харрис, ее мучали ревматические боли в коленях, локтях и плечах. Врачи пытались лечить ее с помощью многочисленных таблеток. «Катастрофа!» – воскликнула Альма. В семь тридцать ребенок поговорил с родителями по телефону. Они наказали Тане не беспокоиться и во всем слушаться Альму. В восемь пожилая женщина уехала, а внучка ее безутешно зарыдала. Тогда-то, к моему удивлению, Уно опередил всех – Рене, Пиа, Мариэн. Склонившись к ребенку, он обсыпал его словами утешения, на каждое ответное слово реагируя своим протяжным «Йо-о-о…», не забывая оглянуться и на нас: «Видите, я же знаю, что делать».
С того момента всю заботу о девочке взяла на себя Мариэн. Я иногда наблюдал за ней и испытывал непонятное чувство вины, слыша ее ласковый голос.
57.
Пиа не сводила с меня глаз, медленно массируя мне стопу; как и каждый вечер, моя больная нога покоилась у нее на коленях. Рядом на кровати лежал кассетофон Рене. Я поставил кассету с Бахом, нажал кнопку.
– Не надо, – попросила Пиа, – а то грустно…
– Может, поставить Шопена?
– Нет. Любая хорошая музыка навевает грусть.
Я мог бы подняться и обнять ее, но не хотел. Да, она мила, я желал ей счастья, но ничего более. («Милая» – сказал я по телефону: у слова «милая» два значения.)
Мы заговорили о Тане Харрис, вот уже два дня девчушка ничего не ест и постоянно плачет.
– Ну и бабушка у бедняжки… Неужели нельзя было остаться, пока девочка не попривыкнет?
– Нет, – ответила Пиа. – Мы приучаем детей к самостоятельности.
Мы…
Прикрыв глаза, я тоже мысленно сказал: «Мы». Открыл. Ничего. Между мной и Пиа не выросло никакой преграды. Кто такие «их» мы, а кто такие «наши» мы? Разве не мог бы я уже этой ночью, в ее постели, создать ребенка, которого мы вдвоем приучили бы одновременно к самостоятельности и зависимости? Ребенка, способного покинуть наш Дом в пятнадцать, но неспособного оставить нас и в двадцать пять; готового продавать газеты, чтобы содержать себя, но и не отказываться от содержания, предоставляемого нами, пока он учится в университете. Существо с двумя жизнями, уродца, вроде двухголового фламинго, вроде разобщенного человечества…
Тут Пиа нежно, обеими руками подхватила мою стопу и положила на соседний стул. Склонилась ко мне, провела пальцами по руке. И я понял, что «мы», которое она имела в виду, это тот мир, что окружает ее вне «Брандала». Такое «мы» – иллюзия. Зажмурьтесь и представьте себе следующую картину: весь мир превратился в дом для лечения силами природы. Каждый может не хуже, чем Пиа, массировать вашу больную ногу. Каждый в отдельности. Именно здесь фраза «Мы приучаем детей к самостоятельности» теряет смысл.
– Почему бы тебе не остаться со мной, Петер? Поедем вместе в Америку. Одной мне туда не хочется.
– Предлагаешь отправиться на поиски «Брандала»?
– Да. Мне нужна опора. Здесь мне приходилось работать с сорокаградусной температурой, со страшной болью в животе, с мигренью. Я люблю Альму и ее дом, самопожертвование мне не в тягость… Но мне больно, что она не испытывает ко мне жалости, ведь это пагубно для «Брандала». Нельзя одно говорить, а делать другое. Силы мои на исходе, я на грани истощения, а она этого не замечает Месяцами кряду не могу нормально спать, есть с аппетитом. Душа моя сохнет. Да посочувствуй она мне хоть раз, предложи отдохнуть пару дней, заменив меня кем-то на это время… ведь тогда мое переутомление превратилось бы…в счастье! Пойми меня правильно, мне ведь не за себя больно…
– Я не поеду с тобой. Пиа. Ты уедешь одна.
– Но почему? Почему? Не бросай меня… Ты и Питер, ваша поддержка… только благодаря ей я осмеливаюсь говорить тебе это. Я найду работу, ты ни в чем не будешь нуждаться, пока не поправишься.
– Не надо, – попросила Пиа, – а то грустно…
– Может, поставить Шопена?
– Нет. Любая хорошая музыка навевает грусть.
Я мог бы подняться и обнять ее, но не хотел. Да, она мила, я желал ей счастья, но ничего более. («Милая» – сказал я по телефону: у слова «милая» два значения.)
Мы заговорили о Тане Харрис, вот уже два дня девчушка ничего не ест и постоянно плачет.
– Ну и бабушка у бедняжки… Неужели нельзя было остаться, пока девочка не попривыкнет?
– Нет, – ответила Пиа. – Мы приучаем детей к самостоятельности.
Мы…
Прикрыв глаза, я тоже мысленно сказал: «Мы». Открыл. Ничего. Между мной и Пиа не выросло никакой преграды. Кто такие «их» мы, а кто такие «наши» мы? Разве не мог бы я уже этой ночью, в ее постели, создать ребенка, которого мы вдвоем приучили бы одновременно к самостоятельности и зависимости? Ребенка, способного покинуть наш Дом в пятнадцать, но неспособного оставить нас и в двадцать пять; готового продавать газеты, чтобы содержать себя, но и не отказываться от содержания, предоставляемого нами, пока он учится в университете. Существо с двумя жизнями, уродца, вроде двухголового фламинго, вроде разобщенного человечества…
Тут Пиа нежно, обеими руками подхватила мою стопу и положила на соседний стул. Склонилась ко мне, провела пальцами по руке. И я понял, что «мы», которое она имела в виду, это тот мир, что окружает ее вне «Брандала». Такое «мы» – иллюзия. Зажмурьтесь и представьте себе следующую картину: весь мир превратился в дом для лечения силами природы. Каждый может не хуже, чем Пиа, массировать вашу больную ногу. Каждый в отдельности. Именно здесь фраза «Мы приучаем детей к самостоятельности» теряет смысл.
– Почему бы тебе не остаться со мной, Петер? Поедем вместе в Америку. Одной мне туда не хочется.
– Предлагаешь отправиться на поиски «Брандала»?
– Да. Мне нужна опора. Здесь мне приходилось работать с сорокаградусной температурой, со страшной болью в животе, с мигренью. Я люблю Альму и ее дом, самопожертвование мне не в тягость… Но мне больно, что она не испытывает ко мне жалости, ведь это пагубно для «Брандала». Нельзя одно говорить, а делать другое. Силы мои на исходе, я на грани истощения, а она этого не замечает Месяцами кряду не могу нормально спать, есть с аппетитом. Душа моя сохнет. Да посочувствуй она мне хоть раз, предложи отдохнуть пару дней, заменив меня кем-то на это время… ведь тогда мое переутомление превратилось бы…в счастье! Пойми меня правильно, мне ведь не за себя больно…
– Я не поеду с тобой. Пиа. Ты уедешь одна.
– Но почему? Почему? Не бросай меня… Ты и Питер, ваша поддержка… только благодаря ей я осмеливаюсь говорить тебе это. Я найду работу, ты ни в чем не будешь нуждаться, пока не поправишься.